«Дыхание Чейн-Стокса» и другие рассказы

Глянц Владимир Михайлович

…Из пьяной тетради

 

 

Монах

Уже с самого утра Монах почувствовал беспокойство. Его обычно неторопливые хозяева засуетились что-то, засобирались. Спокойная жизнь с двумя кормежками закончилась еще раньше – с исчезновением дней за пять до этого Рыжего. На его, Монаха, веку всякое бывало: сначала, года четыре назад, исчезла младшая мама, а через год – и старшая. Он так и не понял, куда они подевались. А последние три года они жили вдвоем с Рыжим, если не считать хозяев. Теперь вот и Рыжий запропал. Не сказать, чтобы Монах трусливо отмалчивался и не ставил перед своими господами вопроса о Рыжем. Он задавал его и день и ночь: «Где он, куда вы подевали моего папу?» На что обыкновенно получал от Самого старым шлепанцем. Кое-что у Монаха и раньше уже отложилось в памяти на Самого, а новые сведения продолжали поступать и откладываться. Все это требовало времени и серьезного обдумывания. Но для начала следовало признать, что и у таких людей бывают достоинства. Монах признавал, например, у Самого его очень умную и ловкую правую руку. А все эти выкрики Самого, типа того, что с годами из Монаха вырастет настоящий Артист, потому, де, что против факта способностей не попрешь, или еще короче: «Немедленно к Куклачеву!» – все это, так обнадеживавшее вначале, принесло одни разочарования.

Хозяйка была основательней Самого, надежней, но и ее приходилось сторожить день и ночь. Стражу эту когда-то, еще в незапамятные времена, придумал Рыжий. Как только свет гасили, Он укладывался у Самой в ногах, так он когда-то раз и навсегда решил. Монаху же досталась гладкая, всегда хорошо пахнущая голова. Слегка пародируя черную котиковую шапку, Монах выглядел никак не слабее ее. Служить человеку – это и было ее, шапкино назначение, своей собственной нужды садиться кому-то на голову она не имела. Монах же был напрямую заинтересован Саму не упустить. Два стража – в головах и в ногах – так было надежней. В рассуждении здорового крепкого сна это не очень удобно, но ведь выспаться можно и потом – на вешалке, а кормежку пропускать не резон. И без того Сами не очень пунктуальны, и сколько уж лет не могут отвести строго определенного времени для кормления. Они, шут их знает, когда и сами-то кормятся. Но что интересно, едят что-то совсем другое и всегда разное. Это неприятно и вызывает естественную брезгливость, как и любая нестабильность, вечно ведущая к анархии. Взять хотя бы такой вопрос, куда они каждое утро сломя голову убегают? Вот он, например, Монах, благодаря Бога, уже целых семь лет живет на этом свете, и что же? Хоть раз выходил он за порог? То есть выходил, конечно, но только до лифта, когда уж очень ждал возвращения Самой. Нет, тревожно все это, все эти их нынешние хлопоты. Как бы не завезли куда-нибудь, откуда и дороги обратной нет. Вселенная ведь устроена вполне разумно и просто: большая комната и маленькая, кухня и балкон. А что там за границами этого замечательного мира, того и знать не хотелось. А то еще свихнешься и станешь говорить такие же глупости, как Сам после шестой бутылки «Старого мельника».

Было у Монаха и вполне официальное имя, которым его нарекли при рождении. Но сплошь черный, без единого просвета, окрас и как-то вдруг открывшееся пристрастие к лампадному маслу (Сама доглядела) навели на имя Монах. Потому еще, что в свои семь лет он ни разу не испытал настоящей нежности к какой-нибудь хвостатой симпатяге. Скажем прямей. Он даже не догадывался об их существовании и потому жил, дышал и возрастал, словно наперекор взбесившемуся именно на этом пункте миру в совершеннейшем целомудрии.

Наконец, закончив сборы, Сам изловил Монаха и посадил его в новую пластмассовую клетку. Тот хотел возразить: «Вот еще новости!» – и вырваться, но сверху опустилась крышка и серьезно щелкнула щеколда. Кот пробовал жаловаться самым детским, самым берущим за душу голосом, но тщетно. Клетку с сидящим в ней Монахом вынесли на лестничную площадку. «Нет, точно завезут, – с большой жалостью к себе подумало животное. – Завезут и бросят». Самое страшное, что на вопрос «куда?» у Монаха не было никакого ответа, потому что не было никакого представления о какой-либо другой реальности. Куда? – это пропасть, неизвестная жуть, место погибели.

Было с чего загрустить. Когда этому симпатяге, этому, как когда-то выразился о нем Сам, выставочному коту было всего полгода, произошло ужасное. К Самому приехал очень большой и шумный человек и прямо-таки варварски грубо покидал в огромный черный мешок пятерых братьев и сестер Монаха. Того спасла только необыкновенная в его возрасте сообразительность. Он спрятался за холодильник ровно посредине его задней стенки, так что ни слева, ни справа его никак нельзя было достать. «А, хрен с ним!» – сказал, тяжело отдуваясь, большой человек и уехал на лифте вниз. Он ухнул вниз с ужасным, кошмарным мешком, откуда доносились такие душераздирающие «мяу!», что впору было заводить международный скандал – дело о киднепинге или… чего уж там мелочиться – о геноциде кошачьего племени. С той поры у Монаха вошло в обычай при появлении в доме любого незнакомца прятаться на антресолях или куда подальше, понадежней.

Иной истории, кроме этой трагической, Монах не имел, и потому приготовился насмерть стать за свои права, орать во все горло, и что есть мочи, и изо всех сил.

В давние годы, если верить Самому, жил где-то в германских землях ученый кот Мурр. Он тем и славен был, что, несколько зная грамоте, написал свои «Ученые записки». Но ведь не изобрел же отдельную котячью иероглифику, нет, подлец, писал вполне по-человечьи, немного, правда, путаясь в артиклях. Ну, и почерк подгадил, отдавал чем-то, знаете ли, этаким… Сразу видно – не человек писал. Так вот он-то, этот самый Мурр, как кот ученый, может быть, и мог бы составить нужную бумагу, скажем, в «Интернешнл-Эмнисти» или там в какой-нибудь эдакий, Гаагский, простите, трибунал. Что-нибудь в этом роде. Его, кота Мурра, разящее перо и его, пера, язвящее жало, может быть, и смогло бы начертать или оттиснуть те кровавые письмена теми кровавыми чернилами, которыми уже захлебывалось буквально и дословно хвостатое племя. Может быть, и смогло бы. А, впрочем, надежды мало. Это уж обычное дело – стоит им только выучиться и чуть-чуть приподняться, как они тотчас же забывают, откуда и зачем вышли, кому обещались служить до последнего дыхания и, нисколько не смущаясь, в ту же минуту переходят на службу правящему классу. «Ведь я этого достоин!»

Однако столь испугавшее Монаха падение в лифте оказалось просто микроскопической кучкой воробьиного дерьма, не больше, в сравнении с железным лязгом и грохотом электрички. «Неужели стучать и лязгать – это надолго?» – в ужасе думал Монах. Эта мысль толкнула другую, еще более страшную: «А может быть, еще хуже? Может быть, отныне это вообще наш новый дом? Но какой странный! Никак не угадаешь, где тут кухня, где холодильник?»

Сам щелкнул щеколдой и, прихватив кота своей умной правой рукой, приподнял его к окну, утешая и одновременно показывая, где они и что происходит. Но за окном так мелькало и неслось, как никогда в длинной Монаховой жизни. Очень скоро разбирать натиск всех этих новых образов не стало никаких сил. Спасая разум, котик задремал.

И как же хорошо сделал! За то время, что он, накрыв голову лапой, спал, Сам, приняв не то семь, не то восемь бутылок «Велкопоповицкого козела», вышел покурить в тамбур. Обычное дело. Но там, чего котик не видел, к нему жестко приклеился какой-то очень неприятный тип. Приклеился, пристал, прилип, как банный лист, со своими все понимающими улыбочками и ядовитым осклабом. Вдруг котик проснулся в большой тревоге и огляделся. Сама дремала на скамейке напротив, но Самого не было. Монах, легко подняв головой плохо закрытую крышку, освободился из клетки и грациозно-бесшумно прошествовал в тамбур. Увидев Самого, он стал привычно завивать вокруг его ног восьмерки, и невольно стал свидетелем разговора.

– Чего ты до меня доскребся? – спросил Сам, и, отзываясь на угрозу в его голосе, где-то в вагоне заплакал грудной ребенок.

– А ты еще не понял? Это русская электричка, а в ней ты единственный, – ядовитый недобро усмехнулся, – с такой формой носа.

– А что-нибудь не так с нашим носом? – Сам потрогал свой нос, как бы проверяя его форму.

– Ты – один нерусский в русской электричке.

– А-а-а, теперь понял, ты – что-то вроде эксперта? Так?

– Ты правильно понял.

– Я все могу понять, кроме одного, – как бы задумчиво, почти мечтательно сказал Сам, – как там у вас на роль экспертов в такой деликатной области берут людей… вроде тебя?

Хорошо зная Самого, Монах сразу почувствовал в этих словах какой-то подвох. Монах, но не его собеседник.

– Что же здесь странного?

– Видишь ли, для стопроцентного славянина у тебя слишком вросшие мочки ушей.

Монах, вообще-то неплохо понимавший человеческую речь, пока не понимал ничего, кроме гаденьких интонаций с обеих сторон. Но шерсть на нем по инстинкту начала ерошиться. Две-три искры с треском слетели со шкуры. Парень был нахрапист, но вдвое моложе Самого. Он еще не родился, когда лет сорок назад, а может, и больше, с самого-самого верха пошел этот едкий дым.

– Сильно-больно умный? По роже захотел? – спросил, ядовито осклабляясь, тот тип. Хотя это была только запоздалая реакция на вросшие мочки, Монах понял фразу как объявление войны и вдруг заорал на парня таким грозным голосом, какого Сам никогда у него не слышал. Так ночью во дворе орут друг на друга битые, с рваными ушами бойцы.

– Останови своего, чего он орет! – немного струхнул парень.

– Порода такая. Кот черный, московский, сторожевой. В данном случае защищает хозяина, – сказал Сам и продолжил: – а вот чего действительно очень хочется, так это пос…ть.

– Вот так все вы юлите и хитрожопите.

– Ну это ты зря. После пива сильное желание оправиться, я бы сказал, при-с-суще человеку. А потом кто эти, как ты говоришь, все вы?

– Я, по-моему, отчетливо сказал, кто эти все вы.

– Скажи, я правильно понимаю, что ты испытываешь неприязнь к инородцам определенной национальности?

– Чего ты дурака валяешь? Я же сказал, какой национальности.

– Но обыкновенная политкорректность не позволяет…

– Брось! Мы здесь в тамбуре, а не в телевизоре.

– Это – как посмотреть… Буквально еще несколько минут назад мы действительно были в тамбуре, но сейчас это уже не тамбур, а страница моего рассказа. И здесь не металл под нами лязгает и грохочет, а только слова об этом.

– Что? Может быть, я уже и в рожу тебе не могу дать?

– Исключено. Ни один редактор не пропустит.

– Ну, вы ловко устроились…

– Мы-то устроились, а ты-то, ты-то знаешь, для чего пиво пьют? Чтобы по-бла-го-душествовать. Но с тобой не закайфуешь.

– Так ты что, пьющее лицо определенной национальности? Не смеши. Они же не пьют, – сказал он с гордостью за себя. Ему понравилось, что эти с ним никогда не закайфуют.

– Почему ж? Я с пяток лет ехал на такой русской электричке, на какой ты со своими мочками вряд ли катался. Станколит называется. Там научат.

– Догадываюсь, кем ты там был, снабженцем, наверно…

– Не угадал – станочником. На Станколите было всего два лица такой национальности – начальник финансово-сбытового отдела, что как бы естественно, и я – фрезеровщик.

– Рассказать своим – не поверят, что я попал в такую переделку, или, как ты говоришь, в рассказ. А этот? – показал он глазами на кота.

– И этот из рассказа. Точнее даже так, рассказ-то не о нас с тобой, а о нем.

– Опять обычные ваши увертки, – сказал парень. – Короче так, – он поплевал на свою сигаретку, – молись своему Богу определенной национальности, что я тут схожу и заодно навсегда выхожу из твоего поганого рассказа. Догадываюсь, как ты все это подашь. Тут вы – умельцы. – И он мужественно сжал губы, давая понять об окончании разговора, чтобы и тень подозрения о возможном между ними компромиссе к нему не пристала. Может быть, вспомнились в этот момент товарищи по борьбе?..

А Сам погладил кота и сказал:

– Хвалю! Ты мне очень помог.

Да-а-а! Если бы Черный, то бишь Монах, весь этот бредовый разговор мог уразуметь, – а коты (надо, пора это признать) не просто сообразительны, а прямо умны и даже глубокомысленны, – то, возможно, он и прозрел бы тянущийся за Самим шлейф, да что там шлейф, целую тяжело груженную арбу вечной гонимости, ровно бы тот был ни больше ни меньше, чем и сам Монах – всегда, вечно подозреваемый во всех тяжких черный кот. Не более черного кота.

Откуда, спрошу, у обоих эта горькая складка ума, эти горестно тяжелые веки (поднимите, поднимите мне их!), эта вечная во взгляде и нерастворимая никакими, даже и самыми лучшими сортами пива печаль? А «Хольстен» пробовали? Неужели даже «Хайнекен» бессилен? Пожалуй, что так. Горечь горечью не зальешь. Как сказал поэт:

Пиво горькое на солоде Затопило мой покой. Все хорошие, веселые , Один я – плохой…

Скоро ли сказка сказывается, не знаем, но только в конце концов перестало лязгать и мелькать, и все пассажиры благополучно до чего-то доехали: и Монах, и Сам, и Сама. И сразу пересели с гремящего на шуршащий. Эта поездка была значительно тише и приятней. И приятней еще тем, что по сегодняшним меркам быстро закончилась. Оставалось только немного пройтись. В незнакомом дворе, где его сразу же выпустили, Монаха ожидала приятная неожиданность – кто-то очень знакомый, едва ли не оплаканный уже им его рыжий Папа? Но в этом еще не было полной уверенности, пока тот, подойдя, не начал привычно облизывать Монаха, как бы прописывая его по новому месту жительства.

Однако Монахова рана была не наружной, а внутренней. И битый месяц он шершаво страдал и притирался, и, как рассказывают, не всегда был адекватен, и жил на чердаке, и всего и вся пугался. Пока не подружился с совсем юным и маленьким, но страшно опытным Белым, с тяжело провисающим от вечного обжорства, а может быть, и рахита, – животом. Но таким веселым, стремительным, снующим. И Белый, как вполне бездомный и никаким воспитанием не искалеченный, к счастью, совершенно ничего не знал о том, что черные – какие-то не такие, что черных следует избегать. Если, конечно, не хочешь себе несчастья. И по этой ли, по другой ли какой причине Белый стремительно пошел на сближение с Черным. То-то они напрыгались и набегались по дорожкам запущенного сада. И Черный не сразу, конечно, но перестал удивляться тому, что устройство Вселенной противоречивей, сложнее его ранних, теперь с высоты опыта таких смешных представлений. И перестал удивляться тому, что на этой, не такой уж маленькой Земле, есть странные места, где зелень растет не в горшках, а прямо из пола. И тому – что Сама этих полов никогда не моет, как дома, а моют их теплые дожди и ливни. А яблоки по ночам падают и падают – в траву, и на дорожки сада, и на тебя, и пребольно бьют иногда по темени. Тому, наконец, что его кормилица Сама – это сама доброта, а Сам – абсолютно непьющий и вполне терпимый мужик. Целый день, не разгибаясь, сидит на лавочке и обрабатывает яблоки. Не сразу, ох, не сразу, но пошло дело, вошло в колею. С умилением взирал Сам, как Монах, обратившись мордой к иконам, смиренно выслушивает утренние молитвы. «Они закона Божьего никогда не нарушают, не то что мы, – еретичествовал Сам в своей душе, – кому бы и спасаться и спастись, как не им? «В дому моем обителей много», – говорит и Господь».

Глядя на скачки и пробежки Белого и Черного, Сам иногда говорил, со свойственным ему несколько неуклюжим юмором: «Вот вам прекрасная и полная иллюстрация к стихотворению Маяковского «Блэк энд Уайт».

В целом же, глядя на него, Черный мог бы заключить, если бы оставалось на то время: Сам спокоен и счастлив, что живет в самом сердце русской глубинки, в стороне от больших дорог, и вокруг – хорошие все, русские люди. Определенной национальности. Те самые, что никогда ни словом, ни взглядом не оцарапали его: не свой, мол, ты брат.

Более или менее приличные мысли приходили в голову Самому между двумя затяжками. Так он и подумал однажды о котах: «Почему они так скоро сдружились? Происхождение, возраст и опыт – совершенно разные. Но должны были сойтись и сошлись. Альбинос и Черный всегда сойдутся, потому что Черный – то же выпадение из нормы, что и Белый, так сказать, негатив белой вороны. И, может быть, та же ворона, что и я сам».

 

Телогрейка

С Курского вокзала, став взрослым, я никуда никогда не уезжал. Наверное, здесь сказалось бессознательное желание не загаживать светлые маршруты детства. Чистым грязного все равно не отмоешь, а вот наоборот – заляпать чистое – возможное дело. Наверное, поэтому, лишь стоило мне засветиться на Павелецком, как меня начинало неудержимо тянуть на Ленинградский.

Здесь потребуется разъяснение. Дело в том, что на Павелецком в то время, о котором здесь речь, на дальних запасных путях постоянно «дежурил» товарный вагон. За его массивной дверью сидел небольшой человек кавказского вида, а у него… О, чего только у него не было! Иногда в его бочках плескался портвейн белый, в другой раз – красный, но на цену это не влияло. Цена всегда оставалась единой – рубль банка. Пол-литра портвейна – рубль. И это в два часа ночи! В Москве того времени, конца 60-х годов! Но банок человек не выдавал. Ее надо было иметь с собой. Ну, вот как солдат носит же всегда за голенищем столовую ложку. Что-то в этом роде.

В театр я влез, как всегда, через форточку. Там только начался второй вечерний спектакль. Тот, что стартует в 10 вечера. Машинист сцены сказал мне:

– Хоть ты и уволился, но молодец, что зашел. Мне, понимаешь, позарез нужно отскочить. Если «поиграешь» за меня софитами, даю рубль. Разбирать ничего не надо. Утренняя смена разберет.

– А на какую реплику?

– На такую-то.

– Хорошо. Только ничего не надо. Я просто так сделаю. – Увидев его изумленный взгляд, добавил: – По дружбе.

– То есть?..

– Деньги свои есть.

Успокоившись, то есть обнаружив разумную причину несвойственного мне поведения, он исчез. В нужном месте я «поиграл» софитами и спустился вниз. В маленькой, насквозь прокуренной комнатенке, где я провел два года своей жизни, стоял на столе пустой пузырек из-под зубного эликсира. Я помахал ему рукой, сказав, как живому: «Отдыхай. Сегодня ты не актуален». Обидно немного было. Конечно, я рассчитывал погудеть со старыми бойцами. Могли бы открыться совсем другие, светлые горизонты. Я достал из железного шкафа телогрейку. Жаль было ее бросать кому попало. Тем более что при расчете у меня вычли за нее полную стоимость – 17 руб. 40 коп. Когда я влез в нее, я сразу почувствовал, что не пиджаки и свитера, а вот это и есть моя одежда. Пиджак и свитер, даже пальто сразу уйдут на бензоколонку. А эту подружку не пропьешь.

Жарко в ней было, да что поделаешь. Не в руках же ее нести мимо бдительного охранника. А так он ничего не заметил. А ведь лето стояло. В своем, так сказать, зените.

Чтобы не тратить пятачок на метро, сел в автобус. Привычка брала свое даже при тридцати пяти рублях в кармане…

На перроне Павелецкого в обычном людском водовороте была заметна отдельная человеческая струйка. Казалось, только ее люди с бидонами и даже канистрами в руках резали толпу разумно и целенаправленно. Банки у меня не было, потому что я – плохой солдат. То есть и в целом никогда не думаю о будущем. Поэтому копеечную банку пришлось купить у мужика за рубль денег. На дальних путях Павелецкого где-то минут через пятнадцать я уже пил рядом с каким-то человеком. Сделав добрый глоток, сказал, ни к кому не обращаясь (это мое свойство, пока трезвый, – не навязываться):

– Вроде неплохое?..

– Да, вино, что надо, – ответил сосед. – Так пил бы и пил. Да вот, спешить надо, уезжаю.

– И далече?

– Да рядом. В Питер.

– Во сколько поезд?

– В ноль пятьдесят.

– Тогда успеем. Простите, не знаю, как вас звать-величать, но, если позволите, хотел бы угостить вас на дорожку.

Банка за банкой, слово за слово и так объединились за общим делом, которого, помнится, так все искали для нас, грешных великие, такая возникла спайка, такое чувство локтя, как будто век знались. В какой-то момент мне показалось, что он уже хорош. Опасно хорош и без поводыря не доедет.

– Друг, клянусь, если не провожу тебя в твой последний путь, в этот ваш город над вольной Невой, какой-то осадок останется.

– Но почему?

– Сам не знаю. Но останется на всю жизнь. Готов на время стать твоей собакой-поводырем.

Так и не познакомившись, мы обращались друг к другу без имен. И он мне сказал:

– Джек! – перехватив мой недоуменный взгляд, пояснил: – Если ты – все равно моя собака, позволь называть тебя этим именем? (Я одобрительно заскулил.) Джек! Клянусь, если ты меня проводишь, ты будешь Джек не по пьянке, а настоящий Джек. Навечно. Вот честно… Если хочешь… Честно. Я даже не ожидал встретить в Москве такую трогательную псину, такого доброго человечка.

– Стоп! Никаких человечков. Ты что, брат?! Это же неприличное слово. Согласен? Отсюда вижу, что согласен. Давай по последней – и в путь! Солдаты, в путь! А для тебя, родная…

– Нет, брат, давай ограничимся. А то перебор будет. И прости, что так мало поучаствовал. Какие у командировочного деньги? Согласись.

Ограничиться – с этим я согласился. Потому что и без того наш диалог на глазах вымирал. Если еще немного поддать, придется изъясняться одними междометиями. Ибо они просты в употреблении.

Мы обнялись, как два брата, поддерживая друг друга, влезли на платформу и пошли к метро. Он повторял, как в забытьи:

– Джек! Мне – в Питер. Надежда на тебя. Дай лапу!..

Проснулся я, как всегда, в поезде. Но необычно много помнил о вчерашнем. Не помнил одного, куда подевался тот, которого я провожал. Вместе ли мы уехали или я один? Однако гадко было.

– В поезде есть вагон-ресторан? – спросил я проводницу.

– Есть вагон-буфет. Но там дорого.

– А что вы, как человек опытный, можете посоветовать?

– Примерно через сорок минут будет станция. Мы же почти у каждого столба останавливаемся, – ответила она.

– А в чем дело, почему?

– Смотреть надо, куда садишься. Мы же почтово-багажный.

– И что это значит? Нет, просветите нас, мы же не в курсе. Как у меня в билете написано, мы отплывали на вашем катере вчера в ноль пятьдесят, так?

– Ну, так.

– И когда же мы будем в Питере? У?

– Когда-когда, когда надо, тогда и будем… В пятнадцать тридцать, вот когда.

– Во-о-от! Я засекаю – в пятнадцать тридцать. А что так долго?

– Так мы же не едем, а ползем.

– Допустим. Далее вы сказали, что через сорок минут будет станция. И?

– И? Прямо против нашего вагона, совсем близко – магазин. Ясно?

– Ясно не ясно. Но немного ясней.

– Но стоянка, гражданин, предупреждаю, – три минуты. Успеешь – твое счастье. А нет, то…

Слава Богу, что, когда я ворвался в магазинчик, народу там совсем не было.

– Что вы мне посоветуете? – спросил я удивительно юную и разительно скромную для этого вида деятельности продавщицу.

– Мужчины берут «Клюквенное», – ответила она и слегка заалелась. Ах ты радость… Неужели от слова «мужчины»?

– И почем этот напиток богов?

– Как всегда – девяносто две копейки.

– Дайте семь.

– Мужчина, не донесете. Возьмите шесть.

Не вникнув хорошенько, чем шесть лучше семи, я просто послушался. Бросил на прилавок деньги, взял в две руки шесть бутылок и рванул. Когда я еще только подбегал, поезд уже тронулся. С трудом сел в хвостовой вагон. Спасибо, мужики помогли. «Давай залезай, – говорили они. – Мы тут на тебя уже и тотализатор открыли, успеешь, не успеешь». Я понял, что они элементарно хотят сесть мне на хвост. «Спасибо, ребята, нет, действительно большое спасибо! И поверьте, я бы с удовольствием, но меня там целая бригада ждет», – привычно соврал я, держа в руках целый веер бутылок. «Молодец девчонка, что отговорила брать семь. С семью я бы не справился. И еще, слава Богу, вовремя телогрейку сбросил. В ней бы я просто сгорел».

Я пошел по тихим вагонам и шумно лязгающим тамбурам. Хорошо, что в чередовании утешительной тишины и досадного железного грохота второго было гораздо меньше. Вдруг я испугался, что не знаю, в каком вагоне еду. Ведь на самом деле никакого билета на этот катер у меня не было. Ну, ничего, будет же какая-нибудь примета, по которой я сразу угадаю свою каюту. Да вот, по телогрейке и узнаю. Вдруг я увидел парня, одиноко сидящего за столиком. Он перелистывал какую-то неестественно огромную книгу. Парень мне сразу понравился. Во-первых, – ровесник, а во-вторых, – наш человек – такие мешочки под глазами. То есть выпить с ним было бы приятно. Недолго думая я направился к нему. Он отбросил свою огромную книгу и сделал какое-то детское движение, словно защищаясь. Книга, упав, раскрылась, и я увидел, что это партитура. Но передо мной были не голые ноты, над нотами были надписаны слова. «Партитура оперы»? – сделал я слабую догадку. Его испугу я противопоставил дружелюбную улыбку: дескать, вглядись, мы, хоть и незнакомы, но все-таки – свои люди. Улыбка, вот уж точно, приличествует соблазнителю. Улыбка – это личина соблазняющего.

– Простите, это у вас партитура оперы?

– Нет-нет! Это, как бы вам сказать… Это другой, новый жанр…

– Вы – композитор?

– Немного есть. Но пока – студент. Верней, даже бывший студент.

– Но, я заметил, вы почему-то испугались. Или нет?

– Я бывший студент уже трех! (это его, не мой восклицательный знак – В.Г.) – уже трех консерваторий. А почему бывший – все по этому делу, – он кивнул на бутылки в моих руках.

– Неужели трех? – в изумлении спросил я. – Вот вам на каждую обидчицу по бутылке.

– Вообще-то ваше купе следующее за моим. Вы ночью так скрипели зубами, что я даже… Впрочем, это не важно.

– Вас зовут?..

– Не важно. Вадим.

– Так вот, Вадим. Лето, жара. Я что, зря бегал, рискуя отстать от поезда? Или мы все-таки усугубим?

– Я же говорю, нежелательно. Да что с вами сделаешь. Но стакан у меня только один.

– Стакан не проблема, – сказал я, ставя бутылки на столик. Затем, в поисках проводницы, проходя мимо своего купе, с удовлетворением отметил, что телогрейка на месте. Пусть временно, но на месте. Все рваные края, все нечеткости и размытости предыдущего дня вновь обретали свою резкость. Нехотя, со скрипом мир возвращался в границы разумного. Эти трезвые, остро отточенные углы реальности больно ранили. Их предстояло снова скруглить, размыть. Зачем же, собственно, трезветь, если нет шансов немедленно все замутить? Почти выздоровевший я беззаботно возвращался по проходу и вдруг мной овладел морок. Мне показалось, что, когда я вот с этим стаканом в руке войду в его купе, ни его самого с партитурой в как бы изможденных руках, ни шести бутылок «Клюквенного» там не будет. «Нет, надо срочно выпить. Срочно»! – почти в панике подумал я. Еще несколько шагов и, слава Богу! Какое облегчение – все на месте! Ни Вадим, ни шесть бутылок мне не приснились.

Потом… Что же потом?.. Потом, конечно, за возлияниями – восторги, потом с обеих сторон много стихов. Мой визави, оказывается, еще и неплохой поэт. Я тоже читал свои. Немногочисленные. Молод был, багаж – невелик.

– …как это у тебя? Месяц тонкого литья понемногу светит… Слушай, это здорово! – говорил он.

– А у тебя… бились ноги в потолок, как белые прожектора… Это ге-ни-а-льно!

Вино делает читателя стихов конгениальным Пушкину и Мандельштаму, когда прочитывается или угадывается весь рой мыслей и чувств, породивших шедевр. Все, не только писанное, но и не писанное. Тогда богатство стиха не удваивается – удесятеряется. То же можно ощутить и без вина, скажем при авторском чтении. Читая свое творение, поэт использует его лишь как повод и знакомит читателя со всем своим миром. А собственно стихотворение – лишь малый фрагмент этого мира. Вот почему художественное чтение обречено. Чтец не дописывает голосом того, что не закреплено в буквах, потому что не умеет бредить самостоятельно.

За шесть бутылок в том придорожном шалмане я заплатил всего шесть рублей. Но когда они закончились, мы с Вадимом прицепом взяли в вагон-буфете еще одну, но, как говорится, за семь. И не на кого грешить. Проводница предупреждала, что там дорого.

– Собирайтесь, подъезжаем, – сообщила она, когда мы уже допивали.

– Ну, что, пока? – сказал я на прощанье Вадиму.

– Дорога с тобой показалась короткой, – ответил он.

– Счастливо тебе поступить в Ленинградскую.

– У меня, собственно, в шесть собеседование с профессором. Но вряд ли что из этого выйдет…

Чувствовалось, что Вадик был по-своему, конечно, и только в своем, узко музыкальном кругу, человеком легендарным. Легенда, как яркий, праздничный шлейф, преследовала его повсюду. Но его шлейф был особенный, он не сзади тянулся, а, как дурная молва, впереди бежал. И потому здесь, в европейской части России у него скорей всего не оставалось шансов. Если только попробовать во Владивостокскую? Но туда не хотелось. Или – в Венскую? Но туда не пускали.

Я не стал надевать телогрейку в рукава, просто накинул сверху и вышел в город.

В доме моего однокашника, на улице Воинова меня не ждали, к тому же он еще не вернулся с работы. Позже оказалось, что это был последний его рабочий день перед отпуском. То есть все тут было по страшно запутанному (для меня), но абсолютно понятному (для них) графику. Осложнений была целая куча. Родители с дочкой сидели на чемоданах, через пару часов уезжали в Москву. Друг мой, оказалось, только что женился и со своей молодой вступал в фазу медового месяца. Такие дела. И вдруг какой-то однокашник из Москвы в телогрейке и с сильным запахом дешевого портвейна. Этот однокашник напрягал глубоко выверенный график. Что тут скажешь? Кисло, нехорошо, бесперспективно…

Но надо отдать должное его отцу. Он мгновенно сориентировался. В частности, проверил мои документы и только потом впустил на порог.

В огромной профессорской квартире было где разместиться. И все же меня подъедало ущербное чувство. Следовало бы очень просто – развернуться и свалить. Но я, признаться, просто перемог, перетерпел неловкость от собственного вторжения. Родители с дочкой наконец уехали, друг мой с работы наконец вернулся. Увидев меня, он немного удивился. Но не стал меня ни вышучивать, ни вынюхивать, а просто определил мне место жительства. Им стала изумительно уютная, потому что квадратная, комнатка его сестренки. Я ее сразу полюбил. И за то, что была крайней в квартире, совсем близко от выходной двери. И, значит, можно было почти незаметно приходить и исчезать. К тому же в ней имелась небольшая, но изысканная библиотечка. Все дни шатаясь по музеям, ведя непривычно трезвый образ жизни, по вечерам я утешался такими книгами, которые в Москве мне и не снились. Тут была целая куча литпамятников. Я выбрал «Гептамерон» Маргариты Наваррской. «Декамерон» все мы когда-то читали. А тут, как бы в продолжение тех, неполовозрелых восторгов блаженнейшая, куртуазная литература…

Эта поездка приносила свою пользу. Ведь сколько ни листай альбомов, никогда не узнаешь по-настоящему, что такое Русский музей. А он – вот он, перед тобой. И причем не в репродукциях, а в подлинниках. Одних мирискусников целая куча…

Многое в этом городе мне было странно знакомо. Вот эта, например, дугообразная колоннада? Неужели Казанский собор? Архитектор Воронихин? Только что же это он такой, непарадный? С открыток он веселее смотрит. Иногда изумляла собственная глухота. Как фотограф, я мог бы и догадаться, что неприглядную действительность социализм элементарно ретуширует. Хотя социализм здесь ни при чем. Ленинград – город туристов. Как Рим, Париж, Венеция… Но как тем, так и другим, если говорить о сложившихся в мире системах, и кроме памятников архитектуры было что ретушировать.

Непредвиденно вдруг случились подряд три дождливых, холодных дня. Телогрейка – не плащ, но все в ней теплей. Я старался уходить пораньше. Совсем недалеко от дома приятеля стояла пивная палатка. Десять раз я проходил мимо, но один раз соблазнился – взял две кружки. Пиво было отменное, лучше, чем в Москве. Но от продолжений я зарекся, и зарекся эффективно. Не хотел облажаться…

Возвращался я вечером и молодых видел редко и мельком. Питаться почти бесплатно я научился давно. Обычную булочку за семь копеек надо есть не спеша, тщательно разжевывая каждый кусок до состояния мучной жижицы. И только потом блаженно заглатывать ее. Если к булочке приложить плавленый сырок за 15 копеек, можно считать себя сытно и вкусно пообедавшим. И всего – за 22 копейки. Помнится, Сергей Дурылин писал где-то, что в России (в той царской, дореволюционной) умереть с голода невозможно. Потому что баснословно дешев хлеб, потому что в любом станционном буфете, по всему лицу страны можно взять за чисто условную цену бутерброд с белорыбицей… А Достоевскому в его каторжные годы с рынка приносили говядину по цене грош за фунт.

Когда у меня оставалась ровно десятка, еще можно было уехать. Но этот сигнал совести я привычно переморгал. В тот же день послал жене телеграмму, чтобы выслала немного денег. И теперь, уже четвертый день подряд заходил на почту, ждал перевода.

Наконец деньги пришли. И целых тридцать рублей. Воскресный день после короткого ненастья выпал солнечный и жаркий. При виде пивной палатки я дрогнул и допустил одну пакостную мыслишку. «Что ж, разве я своим невероятным волевым усилием, этим фантастическим алкогольным пощением не заслужил скромного праздника? Возьму, как тогда, две. И все!» Я не учел того, что в тот раз я вообще не стоял в очереди. Она еще не успела образоваться. А коварство как раз в том, что встаешь в очередь смиреннейшим из смертных, но очередь что-то такое с тобой делает. Ведь пока тебе нальют, проходят не минуты, а часы. А спереди все лезут и лезут без очереди, кто понаглей. После часа тупого стояния ты уже накаляешься. «Что я, зря стоял такую прорву времени? Возьму четыре. И все!» Но кто-то словно специально тебя выдерживает, чтобы растравить посильней жажду. Время-то идет, а очередь стоит. И вот ты уже думаешь: «Да, дурак я был бы, если бы после двухчасового стояния взял всего четыре. Нет! Шесть – вот последняя цифра». Очередь – живой организм, но наши стоят, молча. Потому что едва справляются с раздирающей их ненавистью. Ко всем и ко всему. И пива-то уже не хочется. Хочется одного – забубенить ближайшему соседу в его небритую рожу. В его похабную будку. В его гнусное хайло. Очередь за пивом, в жаркий летний полдень, это место, где копятся страшной силы разрушительные энергии, где вызревают тайные мысли об отмщении. Но честь и хвала стоявшим в той очереди! Их терпение все превозмогло…

Мало кто из наших позаботился о головном уборе, а зря. Солнце раскалилось не на шутку, плавя измученные жаждой мозги. Полная неподвижность вынуждала иногда к самоспасительной иллюзии движения. И тогда вся очередь, как в групповом самогипнозе, как в летке-енке, делала полшага вперед-назад, оставаясь при этом на месте. И это как по команде и в ногу! Мы уже так давно жили вместе, что составляли, хотя обозленный до крайности, но единый организм. Уже на некоторых братьев по несчастью я посматривал с любопытством и нарождающейся симпатией. Но я не знал драматизма долгой очереди. Как бы она вяло ни текла, все-таки в назначенное время она закончится. Для меня. Я получу свои шесть (потом оказалось, что восемь) кружек и выпаду из великого, терпеливого и могучего братства. И снова останусь один…

Но нет, не остался я один. Уже перед самым окошком, когда можно было отчетливо видеть продавщицу с красными, распухшими от постоянного полоскания кружек руками, какой-то мужик сунул мне бидон и сделал умоляющие глаза. «Восемь»! – почти шепотом просипел он. «Шесть – в бидон и две в руки». Очередь всколебалась. По ней, как по кишечнику, прошли видимые судороги. «Все спокойно!» – другим, отчетливым и энергичным голосом прокричал он в толпу. «Мы с коллегой – старые приятели. Все спокойно! Ну, ты что, – перешел он со мной на сип, – хотя бы кивни им, а то убьют. Причем обоих».

– Шестнадцать, – неожиданно сказал я в окно. Шесть в бидон и десять в руки.

– Шесть в бидон, – повторила она, – и пять в руки. А за пятью потом подойдешь, без очереди. Что смотришь? Не хватает кружек.

За пивнушкой был небольшой заборчик с прибитой к нему длинной полочкой. Здесь и расположились. Свои три запекшимся ртом я выдул в десять минут. Было свежее и хорошее, но не настолько хорошее, как то, первое. Но все-таки хорошее. Очень-очень неплохое. С каким-то петербургским акцентом. «Другая вода?» – подумал я, глядя как за заборчиком течет совсем игрушечная речушка. После пива на бегущую воду было приятно смотреть. Одна жидкость освежала изнутри, другая – снаружи. Я помотал головой и вернулся к действительности.

– Вы долго будете смаковать? – дернул я за рукав мужика. – Мне кружки нужны!

– А что, за нами гонятся? Не вижу погони. Не спеши, молодой. У тебя времени впереди – вагон. Закури и расслабься.

Потом я взял еще пять. И вот теперь пил действительно не спеша. Солнце било прямо в темя, и кайф накрывал такой ломовой, как будто я принял две бутылки портвейна.

Мужик выпил еще одну кружку, уже из бидона, и сказал:

– Ну, вот скажи мне, чего ты взял у меня этот бидон? Чего не послал сразу на все буквы? А?

– Вижу, человек в возрасте, надо помочь, – привычно солгал я.

– Да ничего ты такого не думал. А просто характер у тебя жидковат, так?

– Помолчу…

– А теперь слушай сюда. Я тебя в толпе назвал коллегой, чтоб мужичье нас не порвало на части. Так? А какой ты, фраер, мне коллега, когда я с самого детства только ворую и никаких других специальностей не имею. Понял, кому ты помог?

– А чего ж вы раньше не сказали?

– Ну, ты – дитя. Знал бы – слюнявчик подарил.

– Вы мне просто понравились, вот и все. У вас есть обаяние. И лицо, в общем, неплохого, правильного человека.

– Ты думаешь, глаза мне открыл? Я про свое обаяние докторскую пишу. Потому что обаяние – оружие вора. Не ствол и не финка, а лицо правильного человека и обаяние, понял? Ты вообще когда-нибудь слышал, что внешность обманчива?

– Конечно.

– Вот тебе совет вперед. Общаясь с малознакомым человеком, не спи. Обостряй свои сенсорные способности! Воспринимай не так, как тебе показывают, а как оно есть. Надеюсь, больше никогда не увидимся. Бывай!

И вот теперь я остался действительно один. Один. Причем – оплеванный и побитый. Больно. Срочно требовалось обезболивающее. Желательно жидкое, но сильно действующее. Со вкусом коньяка. Но вдруг оказалось, что секунд и минут проползла целая туча. Ни один магазин на Невском уже не работал. Точная Москва. Хорошо, один таксист крикнул мне из окошка своей машины:

– Что, маешься? На Невском бар до трех ночи.

– Где?

– Вот Москва бестолковая. Так вот пойдешь и вот так. Тут тебе и бар будет, и все остальное. На что денег хватит.

– Понял. Богатеньких вам клиентов…

В баре было шумно и дымно. Но напитки показались мне качественными. Особенно один какой-то коктейль, с плавающим в бокале яичным желтком. Этот фрагмент яйца был первой и последней закуской этого дня. Рядом со мной на таком же высоком табурете сидел парень. Мне показалось… Нет, конечно, это был не Вадим из поезда. Но чем-то, какой-то интеллигентской повадкой дико на него похожий. Мы быстро, без проблем познакомились и, можно сказать, подружились. Если, конечно, критерии дружбы в моем потревоженном алкоголем мозгу еще как-то пульсировали. Кажется, его звали Игорь. А может, Олег. Кто это теперь восстановит? Но как-то его определенно звали. Я отчетливо помню, что звал его каким-то именем. Может, христианским, а может, басурманским. В полтретьего нас начали выгонять.

– Вот еще, – сказал я. – У нас, в Москве, ты понимаешь, Олег, с этим проще. Прости, Игорь. То есть баров ночных, конечно, нет, Олег. Но зато всю ночь на трех вокзалах можно брать по вполне божеским ценам. И представь, Игорь, по три шкуры не дерут, Олег. Только по две, Игорь.

– Так этого добра и у нас, на Московском вокзале… Всю ночь, пожалуйста.

– Так то ж Московский, считай, все равно что в Москве. Это не ваша заслуга. Не славного города над вольной Невой… У?.. А он, Московский, далеко здесь?

– Ты что, добавить хочешь?

– А почему бы и нет?..

Когда мы вошли в огромный до бесконечности холл Московского вокзала… и очень чистый, надо отдать должное. Его близнец в Москве – Ленинградский – хоть и тоже великолепен и чист, но все же позапакощенней будет. Дело в том, что в Московском таком же холле полно голубей, а здесь их совсем не было. Видно, стандарты санитарии и гигиены были здесь выше. Отдаю должное лучшей, чем в Москве организации ночного бражничества. Город должен думать о своих бродягах и неприкаянных…

– Подожди меня, – тихонько сказал Олег-Игорь. – Я – быстро.

Мы уже прошли с ним половину этого бесконечного зала, когда он, Игорь-Олег, вдруг ускорился. Я остановился и с ужасом смотрел, как он подходит к стоящему в самом конце этой бесконечной перспективы бюсту Ленина. Бюст, согласовываясь с общим размахом всего целого, и сам был с хороший памятник. Но если бы вы знали меня поближе, то помнили бы, что я бюсты не очень жалую. То есть, собственно, мужские бюсты. Женские, и не в бронзу одетые, а в розовую телесность, еще куда ни шло. И мало того, Игорь зашел за бюст и тут же вышел обратно. Он издали приветственно помахал мне рукой, после чего я вздохнул смелее и понял, что в милицию его не забрали. Это немного ободрило и окончательно расположило меня в пользу города – колыбели трех революций. Ведь если здесь спекулянты торгуют водкой непосредственно из-за Ильича… То есть, вы меня понимаете, если Ильич лично крышует этот бизнес, то… что же здесь можно сказать…

– Все в порядке. Взял, – сказал Игорь-Олег, поравнявшись со мной.

– А позвольте полюбопытствовать что?

– Так, сейчас посмотрим… Кажется, Старка… Да, она самая.

– И где мы ее употребим, как думаете?

– Да хоть у меня. Если б ты знал, какой у меня вид с балкона, прямо на Неву и Литейный мост. Бесподобный! Жаль, только мост несколько справа…

– А к тебе что и ночью можно?

– Так я же один живу. Не стесняйся, никого не потревожим.

Квартирка у него была, хоть и однокомнатная, но уютная. Мы плеснули на раскаленные бел-горючи камни души по рюмке Старки и вышли на балкон. Вид был убийственный. Я говорю ему:

– А ты знаешь, что у тебя вид с балкона сногсшибательный? Ты в курсе? Вон там справа, видишь мост? А корабли видишь?

– Не только вижу, но мог бы нарисовать все это с закрытыми глазами.

В этой реплике он показался мне чересчур гордым и трезвым. Трудным человеком.

– В самом деле? – уточнил я.

– Представь.

– А ты мог бы, но только с закрытыми глазами, учти, перейти по перилам этого моста на тот берег? Что скажешь?

– Сомневаюсь. Тут ведь метров четыреста…

– Вот! А я могу…

– Я верю, но не стоит. Лучше давай по маленькой?

– Это само собой.

Мы еще выпили и еще, и тут я вспомнил:

– Да, а где, собственно, моя телогрейка?

– Как где? Ты ее оставил в прихожей.

– Давай ее сюда. Она мне понадобится.

Я накинул телогрейку, и мы пошли. На тот берег. Нет, сначала вниз на лифте. Внизу, на реальной земле решимости моей не убыло. Уже когда подошли к мосту, я вдруг пожалел о недопитой бутылке. Показалось, что встретиться с ней уже не придется. Свое условие – с закрытыми глазами – я внутренне снял. Почему? Потому что в слабом свете северного лета того берега даже видно не было. Одного не понимаю – механизма собственного молодечества. Ну, имел бы я идеальный вестибулярный аппарат или был бы чемпионом мира по балансированию на канате, но ведь нет же. Не имел и не был. Вестибулярный аппарат при рождении достался настолько паршивый, что меня иногда и на ровном месте, и трезвого заносило. Или, может быть, я был хороший пловец? Непонятно. Непонятна эта легкомысленная решимость, с какой я взобрался на холодный чугун равнодушных перил, чужого и определенно враждебного города. Но зато какой я восторг испытал! Я мстил себе самому, детской своей трусости, проклятию страха высоты, с которым прожил всю жизнь. Олег-Игорь, страхующий наше рискованное предприятие, шел рядом. А внизу… А подо мной вся Нева была усеяна иллюминованными военными судами. Малотоннажными и крупнотоннажными. Балда! Я совсем забыл, последнее воскресенье июля – это День Военно-морского флота. Но зато ж и эксперимент мой был обставлен с поистине царской роскошью. Какая театрализация свирепого быта! Правда, я не уверен, что в отуманенном моем сознании я правильно видел и понимал вещи. То есть не уверен, что суда те представлялись мне действительно военными кораблями, а не изобретательной бутафорией какого-то вселенского шутника.

– Не понял, что ты сказал? – спросил Игорь-Олег.

– Я говорю, что корабли удались. Очень, очень похожи на настоящие…

Я шел не спеша, но и не то чтобы медленно, так как при совсем медленной ходьбе трудно держать равновесие. Шаг мой был осторожный, короче обычного. Пока что балансирование руками спасало меня от срыва. Я удалился от берега, ну, может, метров на тридцать.

– Не спеши, – неожиданно сказал мне мой тренер, Олег-Игорь, который до сих пор молчал.

Я дернул головой на его голос и в ту же секунду превратился в огромную птицу Должен сказать, что Литейный – довольно высокий мост. Летя с него вниз, можно о многом порассуждать. Особенно если широко, на манер крыльев раздвинуть полы телогрейки. Замечено, что при таком планировании падение продолжается в среднем на 0,3 секунды дольше, чем обычно.

Но какой глубокой, качественной анестезии удалось мне добиться в прошедший день, если я совершенно не испугался! Ни сразу, ни потом.

Небольшая рекомендация для тех, кто любит ночью испытать себя на высоте. В непосредственной близости от зеркала вод.

1. Как можно меньше надевайте на себя вещей. Особенно избегайте валенок, шапок-ушанок и телогреек. Если они намокнут, понадобятся годы, чтобы их высушить.

2. Каждое звено парапета заканчивается большой чугунной шишкой. Она ваш враг. Ее перешагивание нарушает плавную балетность вашего движения. Прежде, чем заключать пари, подберите себе конструктивно подходящий мост.

Я очень шумно приводнился и немедленно ушел под воду. Это меня нисколько не напугало. Раздвигая приятно-тяжелые и теплые воды, я с гордостью и сначала неторопливо думал: «Мне всего двадцать три года. А как много успел! Поборол страх высоты. Преодолел водобоязнь. Я ушел под воду примерно метров на шесть-семь и, однако, при этом ничего не боюсь». Стремительность дальнейших событий вызвала к жизни предельно лаконичный комментарий: «Дышать! Наверх!» Неведомая сила в две секунды вытолкнула меня на поверхность. Фирменно, как старший брат, выпустив изо рта фонтанчик воды, я очень трезво подумал: «А как же я буду выбираться на набережную? Стена-то отвесная». Но только я это подумал, как перед моей головой плюхнулся спасательный круг. Буднично, словно бы делая давно надоевшее, я в него вцепился. Меня мало удивило, когда круг вдруг дернуло, а меня с ним куда-то потащило. «Это так, видно, и должно быть. А Игорь-Олег – молодец, – думал я, – не оставил товарища в беде». И в ту же минуту я оказался на железной палубе военного корабля. Матрос куда-то повел меня, подталкивая и все время бурча себе под нос: «Человек за бортом! Человек за бортом! А рази ж это человек? Шчанок». Я не понял, о ком это он гундел? Под нашими шагами гулко отдавался металл. А может, это я воды черпанул многовато? И гудело в ушах? Потом, подведя меня к брошенному на берег трапу, матрос сказал: «Ну, что, шчанок, лети и помни!» Тут он придал мне такое ускорение, дал такого пинка, что я чуть не кубарем вылетел на берег.

«Хорошо, что все уже позади», – подумал я, и из меня, как из брандспойта, вырвался целый фонтан воды. В руку толщиной, не меньше. Посидев немного на каменном парапете, бесстрашно, спиной к воде, я почувствовал, что начинаю замерзать. Первым делом я снял ботинки и вылил воду из них. Выкинул безнадежно промокшие сигареты и спички. Повздыхал над изувеченным водой паспортом. Денег, хотя бы и мокрых, не было ни копейки. Еще год ушел на то, чтобы отжать тряпки. Вещи сопротивлялись. Особенно долго не сдавалась телогрейка. Но выкинуть ее было жалко, совсем новая была. На подмокшей бирке еще до сих пор можно было разобрать артикул, сорт и цену – 17 руб. 40 коп.

Рассвело. В наступившей после купания тишине и трезвости город показался совсем другим, почти незнакомым.

– Здравствуйте, – поздоровалась со мной плохо одетая старушка. – А я видела, как вы летели с моста. Не ушиблись? Меня матушкой Ксенией зовут. А вас?

– А меня Владимир.

– Я так и предполагала.

– Интересно, почему? По каким таким признакам?

– Сегодня его день.

– Кого его?

– Святого равноапостольного князя Владимира. А вы и не знали, что именинник?

– Нет, не знал…

– С советскими это, к сожалению, бывает. Вам надо сейчас согреться. Выпить горячего кофе…

– Я бы с удовольствием, но, к сожалению…

– Нет, вы не думайте, денег я дам. Мне много подают, – с этими словами она протянула мне мятую десятку. – Не побрезгайте…

Она выглядела законченной, прямо картинной нищенкой. На голове рвань-платочек; вылинявшую футболку с надписью «Boss» сверху венчал ворот шерстяной кофты (надетой, выходит, на голое тело?). Юбка – та еще. На ногах армейские бутсы, со съехавшими к ним чулками. Весь ее жалкий вид, казалось бы, должен был вызвать во мне брезгливость. Но не вызвал. И не потому что десятка… Лицо… Лицо было очень доброе, взгляд теплый и разумный, а речь чистая.

– Не болейте. – Она пошла дальше, сильно шаркая тяжелыми ботинками, за ней тянулся шлейф разрозненных слов:

– Конечно, это он. Это его дела. Как славно…

Кофе оказался очень кстати. Он был сладкий и горячий. Я с наслаждением пил уже третий стакан и думал над ее словами. Потом вспомнилась фраза того мужика из пивной очереди. «Обостряй свои сенсорные способности. Видь не то, что тебе показывают, а что есть на самом деле». «А правда ли, – подумал я, – спасший меня был матросом? Может, мне так только показывали?» А точно ли тот человек в очереди за пивом был вором? А верно ли, что эта славная бабуля – просто опустившаяся побирушка?

Поколебалась моя уверенность в однозначности видимого. Подумалось, а может, мир, жизнь и люди устроены сложней, чем кажется такому, как я, верхогляду? Но увидеть не свое, привычно трехмерное и грешное, а другое мне было пока не дано…

Когда я вышел из закусочной, солнце шпарило вовсю, и мой наряд скоро совсем высох. Вот только телогрейка не давала забыться.

 

Стыд и срам

Я проснулся и просто лежу. Клевое убежище. И мягко мне на этих рулонах, и тепло. Главное – никто там за стеной или на кухне не шуршит. Спросить с меня некому. Но все равно – стыдно вспомнить. Вчера американское кожаное пальто продал в «Джолта-ранге» за десять рублей. Чтобы пропить, продал. Пальто было еще довоенное, светло-коричневой кожи, укороченное, с нарукавничка-ми в конце рукавов, чтобы не задувало. Досадно. Хорошее пальтецо было.

Обычный вопрос загулявших пьяниц «Где я?» – меня не мучил. Я четко представлял себя лежащим посреди Большого Харитоньевского переулка, с левой стороны от центра. Где-то здесь родился художник Павел Федотов. Но тогда здесь была почти деревня. Куры, гуси и свиньи свободно расхаживали по улице. Встречались и коровы. Вот кайф был. Но это понятно мне, человеку конца двадцатого века. А им-то, не нюхавшим мерзостей мегаполиса, казалось, наверное, дикой отсталостью. Навоз там, мухи и вообще.

Тут недалеко Пашеко работает на Главпочтамте, и мой инфернальный Витек живет на Жуковского. Все – вроде бы рядом, но каждый представляет собой вершину незримого треугольника. Получается: рядом – врозь. Вчера надеялся треугольник уничтожить, а людей объединить. Зашел в диспетчерскую Витька, он – на вызовах. Пашеко и искать не стал, ему ж надо прямо на пост приносить.

На вырученные у индусов деньги взял бутылку, и где она? Эта, что ль? Ишь, фигуристая! Сколько там осталось? Грамм сто пятьдесят? Я почти проспался и не хочу все начинать снова. Стыд жжет. Стыдно. Никогда еще стыд так не жег. Хорошо помню вчерашнего чувака, общего знакомого одной там… Да это не важно, кого. Хотя и виделись-то мы с ним только раз, но оба узнали друг друга. Поймал на себе его презрительный взгляд, когда торговался с буфетчиком за пальто. Откуда они, такие всегда сытые и денежные, такие благополучные берутся? Что ты послал мне в своем взгляде? Таких взглядов, чувачок, я сотни и тысячи перекидал на своем веку. И что ж, каждому отвечать исправлением нравов и приличным поведением?

Да-да, все знаешь, и презирающего тебя ненавидишь, а все равно презрение ранит.

Смутно помню, что вчера после этих индусов в «Джолтаранге» долго искал пристанища. Не то что не мог добраться до дома, а просто не хотел приносить в дом, где милая жена, почти девочка, и сынок-лопушок, – не хотел приносить на подошвах ботинок всю эту грязь.

Вообще-то интересно, как я этот заброшенный домишко учуял? Каким органом чувств? А если допить фигуристую? Нет. Тогда снова нельзя будет домой. А если… Нет!

Почему Витек инфернальный? Он однажды днем зашел ко мне с Пашеко, когда у него для раскрутки меня было всего одиннадцать копеек. На маленькую пива. Но он знал, что стоит уболтать меня проглотить эти 250 грамм пива, как дивно-художественное продолжение я сам сочиню. И ведь прав оказался.

Что нас троих свело? Что все трое опустились? И сидим, дальше падать некуда, на самом дне? Витек был несостоявшимся вокалистом, я – поэтом. Но наше несостоявшееся было еще в несостоявшемся впереди. У одного Пашеко все жизненные пики, все состоявшееся было уже позади. Он был дисквалифицированным фотохудожником. В итоге работали: Пашеко – вохровцем, Витек – сантехником, я должен был бы гальюны драить, но болезненное пристрастие к шрифтам вырвало меня из этой пограничной сферы услуг, и я временно работал художником-оформителем.

Все выравнивает и примиряет водка. Все самолюбия обезболиваются, все амбиции мертвеют, все надежды и упования сгнивают на корню и разрушаются, как больные зубы. Все трое были не просто пьющими, а энтузиастами этого дела. Как отслужившую свое условность, все трое давно отряхнули с себя правила поведения для благоразумных и благонравных. Все формы поведения не устраивали нас, кроме ничем не ограниченной свободы.

Продавая пальто, я демонстративно выходил из нормы, шокировал добропорядочных граждан. Но надев его, я – человек сильно пьющий, может быть, шокировал бы их еще больше. Потому что пальто контрастно горело на мне. Было мне не по чину. Его кожа, словно опаленная ожогом, отслаивалась от моей. К презрению людскому нельзя привыкнуть, и потому стыд больше или меньше жег меня всегда.

А чем отличаются стыд и срам? Не знаю, сложный вопрос. Наверное, срам – это то, что происходит с потерявшим себя человеком на людях. А стыд всегда с тобой, стыду не требуется зритель или свидетель. Срам ярче и короче, стыд интимней и длительней. Если так, то страшно, безнадежно свободный я жил день и ночь в натуральном аду.

Но все эти штуки с огнем опаляющим и кожей на пальто, пошедшей от ожогов волдырями – ни больше ни меньше как малохудожественные образы. А жжет и горит вполне реально. Кожа просто умоляет потушить пожар. Да что же это такое, в самом деле? Зуд так силен, что, еще не оторвав головы от мягкого рулона, начинаю чесаться. Дальше – больше. Через десять минут я уже не чешусь, а раздираю кожу нечистыми ногтями. Чешется абсолютно все тело, каждый его квадратный миллиметр. И чешется во всем повинная голова.

Если прямо сейчас выйти на улицу и поехать домой, то своей чесоткой – новым видом социального неблагополучия – придется шокировать граждан. Но коли я уже сейчас не могу сдерживаться и чешусь во всю ивановскую, то что же будет на людях? Не подумают ли бедные горожане, что вот еще один сбежал из лепрозория? И начнут брезгливо от меня отступать. И в дико переполненном транспорте вокруг меня образуется огромная и непонятная в такой перенаселенности воронка. И один человек среднего возраста с усами скажет как бы не мне, а в сторону: «Я бы таких кнутом сквозь строй прогонял». А одна женщина с несчастными, но гуманными глазами скажет с большим чувством: «Как вам не стыдно! Вертухай вы этакий».

На своей станции я со чпоком вылетел из вагона. Не оборачиваясь, я летел– бежал-ехал домой и думал одно: так вот как жжет настоящий стыд?

Милая моя жена работает в какой-то стройконторе. Когда она меня расспрашивала, утешала и мыла, она сказала странную фразу: «Дорогой, ты, кажется, спал на стекловате. Это чешуйки стекла проникают сквозь любую одежду и вызывают нестерпимый зуд».

Это чешуйки стекла?..

 

Одеться в приличное

Я уже целый месяц жил у мамы и столько же не пил. Брат, едва прослышав о моем возвращении, тоже оставил свой семейный очаг и переехал к нам. Причем он не дублировал, не копировал меня, просто ревниво относился к видимым одному ему льготам моего положения.

– Николаич, – спрашивал я его, – а какой смысл? Все-таки там ты, как примадонна цветами, окружен графскими отпрысками. А здесь – все больше люди простые.

И правда, там его окружали три поколения аристократок – теща, жена и приемная дочь. Мне до сих пор не ясно, передается ли дворянство по женской линии, но очевидно, что в сознании, психологически – передается. Эти три женщины по праву или нет считали себя вполне легитимными продолжателями той ветви русского дворянства, которая трижды и весьма заметно отметилась в истории нашей литературы. Валеркина теща, кажется, не имела фамильных бриллиантов (впрочем, кто ее душу знает?), зато отменно солила белые грибы. Таких вкусных да еще под водочку я уже никогда не едал.

Однако при самом хорошем отношении к падчерице Валера не делал последней глупости: не удочерял. Это я приветствовал:

– А то знаешь, братан, будет, как у нашего Левы – старшего технолога седьмого цеха. Только он девочку удочерил, как жена подала на развод. А Лева, так и не вкусив всей сладости брака, долго еще будет платить алименты. Так-то, Николаич.

– Не знаю, какие они графья и графини, а жмоты, Михалыч, страшные. Теща уху, кроме как на консервированной кильке в томатном соусе, не варит. После второй такой ухи изжога поднимается страшная. Зато всегда есть деньги на новую мебель, скатерти, шторы там всякие, посуду. Мама с дочкой одних импортных сапог за зиму четыре пары снашивают. А у нас – другое дело. Отец заполняет холодильник, и килькой там даже близко не пахнет.

– Но в перспективе, Николаич, ты сюда надолго или насовсем?

– Да Бог с тобой. Какие ты глупости говоришь, Михалыч! Это же просто с моей стороны разумная диетологическая пауза. Ты просто не догоняешь, сразу видно – никогда не ел уху из консервированной кильки.

– А может, это только при тебе такие строгости? А нагрянь ты внезапно, глядь, они осетрину жрут? Ты не смотрел под подушкой? Наверняка там здоровенный ломоть осетрины лежит и плачет масляными слезами: «Где Николаич, почему он так долго не едет»?

Зря я это сказал. Потому как и без моих подсказок брат был склонен к недоверию, даже – подозрительности. Взгляд у него сразу потускнел – верный признак работы ума в дурном направлении. Неужели Валерка всерьез взял мою завиральную гипотезу в разработку?

– Все может быть, Михалыч. Женщиночки – народец коварный.

– Ты, Валер, сейчас работаешь?

– Подыскиваю. Летом, знаешь ли, жарко работать.

– Но что-нибудь нашел?

– Есть на примете одна контора Министерства среднего машиностроения.

– Мне это ничего не говорит.

– На войну работает.

– То есть – секретность, допуски?

– Конечно.

– А тебе это надо?

– Видишь ли, у них конструкторы не на окладе, а на сдельщине. Заработок – от листажа.

– Так ведь пахать придется.

– Это и останавливает. Ладно. Пойду, Михалыч, пройдусь. Может, кинишко какое посмотрю…

Едва брат ушел, появилась мама:

– Ты помнишь наше условие, сын? Сегодня заканчивается твой испытательный срок – месяц. Если ты до утра ничего не отчебучишь, мы с отцом оденем тебя в приличное.

Это «приличное» я видел и даже примерял. В зеркале отразился возрожденный из пепла Феникс. Я думал так: как оденут в «приличное», еще пару-тройку дней выжду, а там переберусь к жене и сыну. Ну в самом деле, сколько можно?

Внезапно мелко-меркантильные мои соображения прорезал грубый электрический звонок. Я даже вздрогнул. Но так как два последних разговора – с братом и мамой – происходили у входной двери, я, оказавшийся ближе всех к ней, ее и открыл. А за дверью стоял Витек. Чуть дальше, я его даже не сразу заметил, – Пашеко. Меня обожгло радостью. Но как сок с мякотью, радость была с какой-то мутью.

– Имей ввиду, – тихонько, только для меня сказала мама, – если что, я всех с лестницы спущу, я им такой разгон устрою!..

Мама прошла в кухню, а я, наскоро сунув ноги в ботинки, уже с лестницы крикнул ей:

– Немного погуляю, – и быстро захлопнул дверь.

Теперь я вновь оказался в своей тройке. Определенный образ жизни, который вы длительное время вели, так просто вас не отпустит. Вам будут видения и галлюцинации, наваждения и мороки. Вы услышите чарующие звуки и ласковые голоса: «Встань и иди! Тебя ждут».

Ты трезв на диво, а к тебе ластятся и шепчут в самые уши: «Это – не твое! Не твое, нет!»

Рядом с мастерской металлоремонта недавно установили пивную палатку. Я что-то не заметил ничьей злой и направляющей воли, стало быть, ноги нас сами к ней вынесли. Витек спросил у Пашеко:

– У тебя что-нибудь есть?

Витек никогда не спросит напрямик: «У тебя деньги есть?» Он весь в этих уклонениях и околичностях. Я в последнее время – тоже. Но не потому что подражаю ему, просто так легче маскировать свой алкоголизм.

– У тебя что-нибудь есть? – спросил у Пашеко Витек и, приобняв меня, продолжил: – Хорошего человека надо уважить.

– Буквально позавчера у меня было двести пятьдесят рублей, – ответил Пашеко. – Мы с Ласкиным сдали в издательство серию открыток. Но сейчас – увы.

– Павлик! – сокрушенно-укоризненно сказал Витек. – Ну, как же так можно, приходить к больному (он опять приобнял меня), ты меня извини, как пуля на излете? Я имею ввиду – без апельсинов.

Пашеко изо всех сил поскреб по сусекам и вывернул семнадцать копеек. У себя Витек обнаружил еще меньше – тринадцать копеек. Мне в моем положении деньги вообще не полагались, но сквозь слой воды в луже мне что-то такое мелькнуло и, наклонившись, я поднял из воды алтын.

– Тридцать три копейки, – подытожил наш медиум. – Всем – по маленькой! – сказал он уже в окошко.

Рядом с нами, видимо, опохмелялась, и тоже маленькой, хорошо одетая женщина лет тридцати с прыгающими в зеленых глазах чертями. Ну, не чертями, а так, бесенятами. По виду – торгашка.

– А у тебя – ничего, – сказала она Павлику, едва дотронувшись до его штанины, и закатилась таким звонким смехом, как будто у нее горло было из чистого серебра.

Я глянул и обомлел. Такого шланга, идущего по всей штанине до самого колена, я еще не видел. Сильнейшее переживание дня. Непонятно одно, как я этого столько лет не замечал?

Маленькая, хоть и действительно была маленькой, после месячного воздержания на меня сильно подействовала. Тем более пиво было хорошее, свежее. Как захотелось продолжить!..

Пашеко, переждав громыхающий мимо трамвай и, очевидно чувствуя ту еще, внушенную Витьком вину, сказал:

– В принципе, можно продать мою куртку. Японская, между прочим, – девяносто рэ. Но сейчас – хоть бы за тридцать.

– А где тут толкнуть? – спросил Витек, и я почувствовал, что вопрос направлен мне, потому что я тут живу.

– На Рогожском рынке, – сказал я предательским голосом. Предательским потому, что свое можешь продавать хоть до трусов, а товарища раздевать – последнее дело. Но все, что я кроваво наработал за месяц воздержания, теперь, после маленькой, посыпалось со страшной силой. Ай-ай-ай, как мало, оказывается, надо для возвращения в первобытное состояние!

Однако на Рогожский можно было не заходить, потому что шикарные милицейские фуражки уже издали были видны. Они были видны отдельно от милицейских тел, как их эффектное декоративное завершение. Сами тела скрывались за ржавыми воротами. Отоваривались ли там менты за свои кровные (что мало вероятно) или же просто шерстили частников, как привыкли, какая, собственно, разница?..

А мимо нас шли, ехали и шкандыбали самые простые советские люди, каждый из которых был кратно дееспособней всей нашей ватаги. Все нормально – вот и зависть вернулась. Я вообще-то не очень завистлив. Завидую только тем, кто обладает хорошим чувством юмора (девчонок охмурять) и всегда имеет при себе деньги (для того же самого).

Пошли куда глаза глядят, по Тулинской.

Пошли по Тулинской, но не везло. Первый же, кому Пашка предложил куртку, показал ему удостоверение оперативника.

– Эти с тобой? – спросил он.

– Нет, они сами по себе, – рыцарски ответил Пашеко.

Так нас стало двое. Оглушенные тем, что Пашку забрали, минут пять мы шли молча. Наконец Витек родил, ну, что ли, идею нашего движения:

– Вчера были у одного художника, ты его не знаешь, так у него на кухне какая-то гибель порожней тары. Может, зайдем? Мне чего-то кажется, что получится.

– А где это? – слабохарактерно спросил я. Потому что обычно на такие мизерные шансы я не ловлю. Микроскопическая эйфория от той маленькой кружки давно прошла, и почему-то казалось, и твердо казалось, что ни хрена из нового предприятия не получится. Все – к лучшему. И если не получится, то поутру меня точно оденут в приличное. А одеться в приличное в настоящий момент, может быть, вообще означает – снова стать человеком? Положение было переломным, и дальнейшее зависело только от меня.

– Ты спросил, где? – сказал Витек. – Не знаю, не помню точно. Где-то на Земляном валу. Мне бы только дом вспомнить…

Земляной вал я знал даже лучше, чем свои пять пальцев. Ведь он находится ровно посередине улицы Казакова, где я родился, и Ново-Басманной, где прошло все мое великолепное детство и юность. Знал я и художника, но не лично, а по его работам. Таким красивеньким работам, как бы сейчас сказали – гламурноватым.

Знал я и дырявую память Витька, которая помешала ему профессионализироваться, как вокалисту. В самом разгаре песни он вдруг намертво забывал слова. Какое-то время он это скрывал, напевая нечто невразумительное, как бы на специфическом кабацко-цыганском жаргоне, что-то вроде нара-най-най-на. Потом делал проход по эстрадке, двумя руками откидывая длинные волосы, с как бы охмеленной и потерявшей всякую осторожность головы. Но на самом деле голова эта напряженно работала. Витек судорожно думал, как бы встроить в канонический, но забытый текст другие слова. Главное было – попасть в размер. И вдруг, что-то надумав, он делал знак музыкантам и начинал как бы в продолжение предыдущего даже не блатную, а хуже и грязней:

–  На Киевском вокзале был завтраку блядей…

Что именно означенные женщины там пили и ели, того никакая бумага не выдержит. Буквально через минуту, как только до публики доходил первобытный смысл, на исполнителя обрушивался страшный гвалт из свиста и аплодисментов. Не тайна, что многие и приходят в кабак за кабацким угаром. И вот наконец удалось угореть им. Витька буквально забрасывали, засыпали деньгами.

Весь в лучах своего триумфа Витек небрежно, на ходу бросив официанту: «Две водки-джюсс», – подходил ко мне:

– Видишь, Вова, как легко достичь успеха? Я, старичок, давно постиг, как овладевать публикой. Но честно скажу – это омерзительно. А в других категориях – грех. И, может быть, – страшный.

Официант принес водку, и навернувшаяся было слеза моей растроганности так никогда и не капнула в принесенный им пошлый бокал.

Но так бывало не часто. Обычно же «парное» уходил к другим, памятливым, способным не «приезжать» на нужную ноту, а сразу и не фальшиво брать ее, словом, не имевшим военного детства, не сидевшим в детском саду в рядок на горшках, в которые от вечного недоедания выпадала прямая кишка. Упокой, Господи, душу Марии Васильевны, которая, не брезгуя и не ругаясь, заправляла эти кишки обратно…

Все еще продолжая по инерции привычки, с более сильными не конфликтовать, а беспринципно стремиться к миру, я положился на неважную память Витька. И напрасно. Зря я понадеялся на нее, потому что Витек не памятью искал нужный дом, а каким-то интуитивным щупальцем. Вскоре он его нащупал.

– Вчера, старичок, были у тебя, – сказал Витек хозяину не то квартиры, не то мастерской.

Из-за Витькова плеча я видел не его собеседника, а троих сидящих за столом. Глубокое блюдо, полное исходящими паром котлетами, обрамлялось двумя бутылками водки. И все вместе – очень, очень благородно: и натюрморт на столе и едоки котлет. Композиция.

– Я слушаю вас. Вчера вы здесь были, и что?

– И видел огромное количество пустой тары. Уступи ее нам.

– Вся тара, – художник сделал широкий жест рукой, приглашая в свидетели своих друзей, – на столе. Была тарой, стала закуской и водкой.

– И ничего?.. – почти трагически спросил Витек.

– Почему ж, есть энное количество с продавленными внутрь пробками. Я, например, не умею их извлекать. Если вы умеете, посуда ваша.

– А где она?

– Пройдите на кухню… Но меня ждут, поэтому, когда будете уходить, просто хлопните дверью.

Мы оба прошли на кухню и через пять минут все постороннее извлекли. Посуды оказалось рубля на три.

На водку не хватало и потому взяли в «Молдове» бутылку «Лидии», а у подворотни, ведущей во двор, в киоске – пачку «Дымка». Сидя на лавочке в тихом дворике, так что и не верилось, что совсем рядом ревет Садовое кольцо, мы эту бутылку постепенно раздавили. Но не так, не так, как делает подзаборная пьянь, глотающая все без разбора – и гнусный лосьон, и благородный мускат. Мы-то знали, что «Лидия» немного должна отдавать земляникой. И вот эту-то земляничину мы и ловили.

– Ну, что, ты ее почувствовал? – спрашивал я Витька, полагаясь на остроту его органов чувств.

– Пока нет, а ты?..

Всему бывает конец, и «Лидия» – не исключение. Мы еще поговорили, покурили. Приходилось разбегаться. Мы и пошли, но не той подворотней, которой вошли во двор, а боковой. Той, что выходила на тогдашнюю улицу Чернышевского. Здесь, на самом выходе висел почтовый ящик. Витек, о чем-то рассуждая, оперся о него. Прямо под ящиком, на асфальте стояла черная ношеная хозяйственная сумка. Я вяло, можно сказать, пассивно уронил на нее свои глаза. А Витек, вот чего у него не отнимешь, очень чутко перехватил мой взгляд и взглянул на нее уже зряче. Потом, как бы не о том и не про то он, напевая что-то вроде нара-най-най-на, несильно, как в пантомиме, полусклонился, подцепил сумку двумя пальцами и быстро пошел в сторону центра. Было впечатление их органической слиянности. Казалось, что всегда этот парень носил двумя пальцами эту сумку. Отойдя от почтового ящика метров на четыреста, мы зашли в первый попавшийся подъезд и поднялись на второй этаж. Витек стал потрошить наш трофей. Во-первых, он нащупал бумажные деньги. Это были две десятки. Но была еще куча мелочи, сплошь серебро, рублей пятнадцать.

– Все, Вить, хорош! Остальное брось! Это ж, в случае чего, – улика. И повесят кражу. Пошли-пошли!

– А две пачки пельменей? А скромное, чуть не метровое, ожерелье из сарделек? – спросил Витек.

– Брось, и погнали отсюда!

К моему удивлению, он послушался меня, и мы вышли из подъезда на улицу.

– Давай в «угловой»? – полуспросил я.

– Подожди меня здесь, – сказал он и сделал движение к этому проклятому подъезду, на котором мы могли погореть. Я вцепился ему в плечо. Он рванулся, скинув мою руку, и пошел.

Сильно растянулись во времени эти две-три минуты ожидания. До того сильно, что я успел вспомнить во всех подробностях одну историю. Я тогда уже давно и устойчиво не пил. Года четыре. Дела мои поправились, но старых друзей я не забывал. Может быть, предчувствуя относительность своих опытов трезвости? Может быть, подсознательно уже тогда зная, что будет же когда-нибудь и им конец? А тогда с кем я выпью?

Разумеется, эта полоса не особенно часто ознаменовывалась встречами с Витьком. Но встречались. И как-то раз он мне сказал:

– Старый, чего-то керосин в организме кончается. Нужна бутылка водки.

– Места знаешь? – спросил я.

– Да тут таксопарк рядом, так что… Сходишь со мной?

Обо мне он не беспокоился. Знал, что деньги у меня есть, и я за два-три рубля всегда доберусь до дома на тачке.

– Пошли, – сказал я. Мне казалось, это недружественно, щеголять перед болящим образцовым здоровьем.

Витек действительно знал места, и бутылку водки достал без проблем. Но пока он ходил туда-сюда, пошел дождь, сначала слабый и редкий, но потом – довольно приличный. Мы с ним укрылись в какие-то кусты, он сорвал с бутылки пробку и надудолил себе полный стакан. Выпив водку, он грубо сунул стакан мне в руку:

– Подержи, огурец достану.

Из стакана в моей руке неистово разило водкой на всю ночную Москву. Так мощно и фиалками не пахнет в тесной девичьей спаленке.

– Подожди немного, – сказал он, не освобождая меня от стакана, – я тут в буфете пару котлет возьму.

Я заметался, но он уже ушел. Наконец, не в силах выносить дальше эту водочную атаку на мое обоняние, я с криком «сатана» грохнул стакан о стенку ближайшего дома и отправился восвояси. Моего исчезновения он, видно, не ощутил, во всяком случае, никогда мне о том не поминал.

…Но вот наконец и он! Виктор! Победитель! С двумя пачками пельменей и целой кучей сарделек в голых руках. Такое, не просто явное, а триумфальное появление в буквальном смысле является моментом истины, так как заключает в себе все необходимые данные для следствия. Когда время первого театрального эффекта истекло, рассовали продукты что куда.

В «угловом» было светло и малолюдно. Из батареи бутылок я сразу выделил какое-то югославское бренди. Стоило дешево – пять рублей сорок копеек, и особенно дешево, если учитывать емкость – 0,7 л.

Витек, уже оказавшись дома, в своем крошечном флигельке, сказал:

– Давай так, сразу по две…

– А дальше?

– А дальше пойдем варить пельмени. Из жиров – есть маргарин.

– Давай прямо сейчас воду поставим, чтобы потом долго не ждать.

– Ты дело говоришь, – сказал Витек.

Мне это было приятно слышать, потому что не я, а Витек у нас практик жизни. Когда мы приняли по две – а бренди оказалось такое, что смело можно было не закусывать, – я, впав в мечтательность, задал вопрос на воздух:

– И все-таки не могу понять как? Как три маленьких у пивной превратились сначала в бутылку «Лидии», а потом в бутылку бренди? Если у кого-то есть ответ, я бы с удовольствием выслушал.

– Значит, товарищ в темнице томится, – пропел на оперный манер вошедший без стука Пашеко, – а они здесь коньяками потчуются?..

От радости мы взяли его в кулаки и подняли на воздух.

– Повиси там немного, радость наша.

– Если вы думаете держать меня так, пока окончательно не провялюсь… А я ведь тоже выпить хочу.

– Штрафную ему! – заорал я.

– Не ори, – одернул меня Витек. – А ты, Павлик, рассказывай, как тебе удалось бежать?

– Зачем бежать? Меня официально выпустили и дали еще двадцать две копейки на кружку пива. Вот такие гуманоиды работают теперь в наших органах.

– Витек! – сказал я. – Количество собутыльников восстановилось до нормы. Поэтому выдай из кассы пять сорок, пока не закрыли.

– Да у вас тут знатно, – сказал Пашеко. – Из кассы – это звучит!

Дальнейшее из-за свиста в ушах я уже не слышал.

Между нами и «угловым» было три троллейбусных остановки, и я их пробежал за семь минут. А если бы ждал троллейбуса, может, и посейчас там стоял бы. Обратно-то можно было бежать не спеша, но я уже так давно соскучился по своим друзьям, что обратная дорога вышла еще дешевле.

– Надо было тебе не на одну дать, – сказал, как только я вошел Витек, – а на две, а то так и будем всю ночь рыскать.

– Что ж не дал? – спросил я.

– Да что-то жаба задушила. Подумал, пока Люба с пацаном на югах, может, кинескоп в телевизоре заменю.

– Так в чем дело, заменяй, а мы ужмемся, – сказал Пашеко.

– Мы же, Володь, люди с воображением, ведь так? – продолжил давно не виданный нами Павлик. – А если так, то что нам стоит силой этого воображения превратить две бутылки в три? Но главное – достоверность переживания. Так чтобы все трое с двух бутылок – в лохмотье, в лоскуты, вдрыбодан?

В восторге от этого предложения, в припадке пьяноватого энтузиазма я двинул локтем по столу, и там – зазвенело. Вечно подслеповатый я присмотрелся и понял, что стол густо уставлен порожними пузырьками. Первая же этикетка сообщила, что то была настойка календулы.

– А что ты смотришь? – своим богато окрашенным баритоном спросил Витек.

Я тем временем посчитал. Их оказалось совсем немного – семьдесят восемь.

– Близость гомеопатической аптеки когда-нибудь тебя погубит, – сказал я ему.

– Не боись, я же – сибиряк.

– Как посмотреть. А по-моему – таксеберяк.

Пашеко, между тем, с самым хитрым видом наполнял из бутылки довольно объемистую посудину до краев. Поймав мой взгляд, сказал просто:

– Спрячу, потому что думаю о будущем. Утро, Володь, видится в тумане.

Дальше – дискретно. Помню, жал руку Витьку, благодарил за что-то.

Вернулся я на родину, —

вдруг запел своим красивейшим баритональным басом Витек.

…я много лет без родины прожил в чужом краю…

Сто раз я эту песню слышал, а тут как током ударило. Где это герой провел эти годы? В тюрьме? А! – понял. В сталинских лагерях, наверное. Вот тебе и обычная, у всех на слуху, советская песня…

Следующее включение сознания: два часа ночи, Казанский вокзал. У таксиста – бутылка водки за пятерку.

Я: Я здесь пить не буду.

Витек: Чего ты дуришь, а где?

Я: Везде – они. Надо уйти.

Витек: Куда?

Павлик:…и рыб холодных и немых…

Я: Туда. Слева от Ленинградского – вход на почтово-багажный двор. Идем вдоль линии, не меньше полутора…

Витек: Ну!

Я: Полутора…

Павлик:… и рыб холодных и немых…

Витек: Чего полутора?

Я: Чего-чего? Кэ мэ… И там, где-нибудь в кустиках… Я так и вижу кустики…

Пошли. И действительно нашли эти кустики. Прям такие, как виделись.

Витек: Ну, ты – молодец. Главное – тихо, спокойно. Тебе, как идейному руководителю, – первый стакан. Павлик, насыпь ему.

Я держу в руках полный стакан. Витек дает мне половину сырой сардельки. В это время нас с четырех сторон пробивают лучами фонариков.

– А, вот вы где! А мы уже думали, упустили опасных подрывников. Вы же полотно шли взрывать?

Я, как всегда в минуту опасности, автоматически опрокидываю в себя стакан водки.

– А бутылочку мы изымаем. Пройдемте, граждане!

В отделении – выяснение личностей. Как только выяснили, отпустили.

Мент: Хорошим людям напоследок – хороший совет. Чтобы вас ночью никогда больше не забирали за распитие, ну не прячьтесь вы, – пейте на виду. Буквально – под фонарем. Я не шучу.

Когда вышли из последней в длинном коридоре двери в подъезд, Витек резко согнулся и рванул что-то из-за урны. Уже на улице показал. Это была непочатая бутылка водки.

– Но как ты допер? – спросил изумленный Пашеко.

– Я ее еще, когда нас туда вели, засек.

Однажды меня уже одевали в приличное. Сразу поехал на Павелецкий. Была там одна квартирка. Дверь открыл Толик. В нос ударил крепко настоянный дух табака – спутник тяжкого, многодневного недоедания. «Махалыч, Игорек! Глядите, кто к нам пришел. – И, уже обращаясь ко мне: – Сытый, гладкий котяра… Никак агентом по заготовке тараканьих шкур заделался?»

Стыд, как кипятком обварило…

Нет, нельзя, в самом деле, до такой степени обуржуазиваться.

 

Сначала другое, потом одно…

7

Вот какое дело. Иван, который просит называть его Иоанном, то есть Иван Петрович из пятой палаты, меня беспокоит. Так. Уже написал и неправильно. Не его состояние меня беспокоит, а он сам меня беспокоит, житья мне не дает.

– Сколько сонетов, грамотей (грамотей – это я), сложил бессмертный Шекспир? А… вот и не знаешь. Девяносто девять. Всего-то. А я уже написал сто пятьдесят. Так-то.

Вообще-то он славный и не жадный. Но социалистическое соревнование с Шекспиром его погубит. Говорят, он – бывший работник аппарата ЦК. А двинулся после речи Хрущева на двадцатом съезде. Следовательно, он – сталинист? Логично? Сталинист, но скрытый. Уж здесь-то, где все откровенно болеют за сборную Чехословакии, что для меня и до сих пор еще несколько дико, здесь-то, где у телевизора открыто орут против наших, Иоанн мог бы и не скрываться. Понимал бы, что на этих пятистах квадратных метрах – территория свободы. Я тут в туалете такие стихи слышал, что у меня от гремучей смеси отваги и трусости даже уши загорелись. Какой-то маленький, корявенький и чернявенький, жестикулируя, читал: Горят мартеновские печи. Мы в общежитии живем. И коммунизм на наши плечи Тяжелым давит кирпичом…

Это дурдом – российский вариант Гайд-парка.

Я решил постоянно анализировать свое мышление на предмет логичности. Стихотворение мне очень понравилось, но не эстетически. Просто оно освежало. Логично?

Говорят, что евреи из-за кровосмесительных браков очень и очень подвержены. Всевозможным психопатологиям. Не знаю. В этом новом для меня мире я был один. Где же логика? Если они действительно подвержены, то тут, вот в этом обо…драннном сортире должен быть не русский, а еврейский мир. Но мне-то все равно суждено быть и здесь, и там. Я – представитель обеих, и, уверен, что главных, ветвей человечества. Поговори после этого о неполноценности полукровок. Я оказался бы здесь при любом ходе событий и сцеплении обстоятельств. Логично? Пока логично. Но разве кому-нибудь известно, что будет дальше? Всегда ли логика является признаком непременной разумности событий и сбалансированности сознания?

Любопытно было бы послушать репортаж из французского дурдома. По слухам, у них кровосмесительные браки не менее популярны.

Всегда ли разумность логична, а логика разумна?..

Стоп! Тут слишком… Слишком что? Тут слишком. Слишком что? Кха-кха-кха! Теперь лучше. Прокашлялся и лучше слишком что. Попрошу у чифиристов глоточек. А, вот теперь действительно лучше. Хорошо действует. Если немного. А если много – плохо. Но теперь-то мне лучше. Чифирь открывает забытое прошлое. Оно было забыто, кха-кха, слишком что…

1

Как объяснить «бъяснить»? Само-то, первоначальное «о» понятно и без объяснений. Оно пытается о-хватить, о-бнять, о-сознать то, что само по себе молчит, в диалог не вступает, находится не в другом измерении разумного или безумного, а в неопознанной области бессмысленного. Есть, например, человек, точней не человек, а машина человека, в которой хорошо и точно работают все органы, кроме мозга. Причем мозг вот именно не сошел и даже не думал сходить с ума, а вообще отказался осознавать приток впечатлений от всей пятерицы чувств… Еще глоточек чифиря. Вот теперь лучше. Помню…

2

Когда я впервые спустился в эту трубу, я был поражен, как здесь все идиотски устроено, как много торгующих, какой у них убогий товар и что за дичь они время от времени выкрикивают в качестве самодеятельной рекламы. Находясь глубоко под (у немцев это прямо называется Untergrundbahn), в таинственных недрах города, как и положено всякой канализации, окаянная эта труба пропускала десятки тысяч людей в минуту – это в одну сторону и примерно столько же за приблизительно такое же время – обратно. Идите по трубе сами в любом направлении, двигайтесь в общем потоке, только не останавливайтесь! Если вы остановились – все! – вы остановили в себе все разумные цели общего движения. С этого момента разумное отступает.

А мне как раз и предстояло остановиться. Потому что я спустился сюда торговать. Впервые в жизни я отделился от огромной массы пассажиров метро и, чего я вовсе не ожидал от себя, посмотрел на них с большой неприязнью.

Дежурному по станции я предъявил свои бумаги.

– Так. Все правильно. Тебе нужен стол? – почему-то угрожающе произнес он. Секундой позже я понял, что угроза относилась не ко мне, а к ближайшему дедушке-лотерейщику. Дежурный просто наклонил его стол, сбросив на пол волшебный барабан деда.

– Имей ввиду, – сказал он мне, – во всем переходе ты, парень, будешь первый и единственный законный продавец.

– А как же все эти? – изумленно спросил я.

– Эти пасутся здесь временно. От штрафа до штрафа.

Мой стол был установлен в самой заглушке трубы между двумя ее патрубками, в которые сливались людские потоки.

– Запомни: только здесь твое законное место, – сказал дежурный, – оно у тебя и в документах прописано. Дальше. Когда начнешь торговать, как мухи на говно, все эти мерзавцы слетятся к тебе. В момент узнают, что ты здесь законно стоишь. Будут предлагать свой товар – не бери. Он весь левый, или вообще краденый. А тебя, твой товар, твои накладные обэхээсэсники первое время будут трясти каждые полчаса. Кажется, все сказал. Удачи!

Он ушел, а я стал выкладывать из рюкзака книги, которые мне дали на базе. В основном это были книги, типа учебников, – КРАЗы, МАЗы, БЕЛАЗы. Я понимал, что это слабоумие – надеяться их продать. Действительно нужных было немного – автомобили «Москвич», мотоциклы «ИЖ». Единственной художественной литературой был «Тихий Дон». Но он был действительно тихий – без первого, второго и четвертого томов. На складе, где мне его всучали, я отбивался изо всех сил.

– Бери, неумный ты человек, – говорил кладовщик. – И запомни: у тебя точка – золотое дно. Там черта продашь.

И наконец я встал на «точку» и поднял голову. И сразу же они пошли на меня, пошли. Они, как нерасчесанные пряди волос, с четверть часа змеились на меня, раздваиваясь в патрубки. Для головокружения хватило. Они шли нескончаемые, серые, деиндивидуализированные. Казалось, что здесь было что-то из будущего. Грешно и зазорно молодому человеку взирать на это бешенство перенаселения. Я и старался не смотреть, пока кто-то не потряс меня за плечо.

– Лешенька! Сынок, пора домой. – Я открыл глаза и увидел маму.

Плачу и жалею об этом, но маму снова пришлось просить о помощи. Кто-то же должен стоять здесь два раза в день, пока я сначала принесу весь свой ассортимент сверху, а вечером унесу его наверх.

– Что-нибудь продал сегодня? – осторожно спросила мама.

– Что? Да ни хрена. Вот так.

– Хорошо. Только не волнуйся. Я позвоню Маргарите, она поможет.

Уже дома мама действительно позвонила Маргарите.

– А, вот так? Ясно, ясно. Когда? Прямо завтра?

Повесив трубку, мама сказала:

– Обещала прямо завтра подогнать к тебе какую-то Людку. Говорит, что это очень опытная торгашка. Она тебя вмиг научит.

Мама пошла на кухню, и за ней отправился шлейф слов и фраз, которые она по привычке бурчала сама себе под нос: «Какая-то Людка… А что, если это опасно? Он же еще почти ребенок… Мало ли что женатый. Можно и женатому быть совершенным дитятей. А торгашки, они такие…»

3

– Мальчик-мальчик… Я думала, что за мальчик? А ты вон какой. Сразу видно грамотный, – первое, что сказала Людка, увидев меня.

– Да откуда ты взяла, что грамотный? – возмутился я.

– Оттуда. У меня-то всего шесть классов. Работала в торговле. Больше всего – в кабаке на Ленинградском, – говорила она, одновременно перетасовывая книги на моем прилавке.

Каким полушарием мозга она со мной говорила, каким наводила на столе порядок?

– Сейчас у меня точка на Комсомольской…

– То есть опять на Ленинградском?

– Будешь и дальше острить или прослушаешь инструктаж? Так вот. На Комсомольской у нас с мужем четыре стола. Ты счас обделаешься, знаешь, что я купила? Такую херню, сто тридцать рублей стоит. Зато рекламу можно не горлом орать, а культурненько – в микрофон.

– А что, Люд, орать обязательно?

– Ну почему, хочешь в получку расписываться за нули, тогда не обязательно.

– А что орать-то?

– Откуда я знаю. По книге. Просмотри, о чем она, немного приври.

– Понял. Не понял только, откуда у тебя четыре стола? Книга же у нас однотипная, а вся моя неполный стол закрывает.

– Пацан, слушай внимательно! Людок тебя научит. А ты так внешне – ничего. Молод только, сыроват… У тебя мать пенсионерка?

– Да.

– Тогда так. В Голицыне есть шикарный книжный. Они оформляют пенсионеров книгоношами. Заметь, оформляешь мать книгоношей…

– Зачем это?

– Затем, умник, что там книга совсем другая. Не долбаная техника, а художественная. И очень много детской. Скажи мне, придурок, много у тебя на прилавке детской? А подойдет не спеша, в воскресенье хороший человек с ребенком, высокий, видный… Он обязательно что-нибудь купил бы своему чаду, если бы у тебя было что.

– Да чего ты, Люд, все придурок, придурок!

– А кто ты есть? Кто? Слишком много классов образования, свой собственный умок спит. Мы с Толиком, с мужем, вашу литературу только на одном столе держим, и чтобы продать ее, жопу не рвем. Теперь слушай дальше. Книгоноша, твоя мать, вообще-то она должна продавать книги на рынках – ну где еще? – в электричках… У нее же нет постоянного официального места, как у тебя. А твое-то разрешение зачем? Его надо на полную катушку использовать. Теперь считай: здесь нам платят семь процентов от выручки и книга – говно, а у них – десять процентов и книга – прелесть. Ее и кричать не надо, и так купят.

– Но разрешение, Люд, выдано на право торговли книгами именно из нашего магазина…

– Начинаешь соображать. Особенно часто тебя будут проверять первые недели две-три. В это время посторонней книгой торговать нельзя. Но пока мать оформится, то да се, пока книгу завезете. Это ж совет – на вырост. К тому же за это время со всеми обэхээсэсниками перезнакомишься. В случае чего, уже будет кому сунуть. Чтобы все по уму было. Да, вот еще что. Каждый день звони в контору. Дескать, замучил покупатель, когда будет книжка по «Жигулям»? Если попадешь вовремя, все бросай и быстро на базу. Бери как можно больше. Двести-триста пачек. «Жигули» улетят в минуту. Такие бабки срубишь! И слушай Людка, а уж Людок тебя и накормит, и приоденет. А приодетый ты, – она мысленно меня срочно приодела, – приодетый ты хоть куда будешь. Может, и Людка своего когда поцелуешь? А? – захохотала она своим торгашеским голосом. И в довершение сцены бесстыдно дотронулась до… Ну, сами знаете. А скажи я ей: «Ты что, вообще?» Ответит: «Ой-ой-ой! Подумаешь, какое богатство. Не бери в голову, Леший. Это ж я так, по-простому».

Вот они, торгашки. Наглые, и все у них по-простому. Даже это. А мне каждое их прикосновение отвратительно. Потому что я никогда не имею дела с женщинами, которые так смеются. Таким наглым, таким жирным смехом. Никогда!.. Стой! Ловлю себя на слове. Правда никогда? Ну, не знаю… «Никогда» – это в идеале. А Людкино неидеальное, конечно, многое упрощает…

– Ну, чего ты еще супишься? – что-то почувствовав, спросила она.

– Да, Люд… Знаешь, весь день идут и идут на тебя. Иногда кажется, вот-вот черепушка лопнет, их же миллионы. Я их уже не вмещаю…

– Эх, ты, бедолага! А ты не смотри на них. Имей дело только с одним, который книгой интересуется. Предлагай ему, объясняй. И потом, ведь стол можно вон туда переставить, и они у тебя пойдут сбоку. Ну что, так лучше? Все-все-все. Я побежала. А ты, – обмер, огляд, обвес, – а ты – ничего…

В этот день я продал трех безнадежных Шолоховых, одну книжку по МАЗу и одну карту Подмосковья. Я сразу подумал: «Зря отказывался, неумный я человек, надо этого третьего тома еще заказать».

– С почином, – сказала мама, когда пришла меня забирать.

На другой день я отстоял только часа два, как появился Вован. Умудряются же люди даже по трубе скользить не как все. Я его крадущийся шаг сразу узнал, шагов за семьдесят. Но как он-то узнал, где я стою?

– Что-нибудь накапало? – спросил он, не глядя на меня.

– Так, мелочь. Рублей двадцать, – ответил я, специально занижая сумму. Мол, не разгуляешься.

– Ну что, собираемся?

Вован – инфернальный. Имеет надо мной необъяснимую власть. В результате нажрались до состояния: «Ну, я вам доложу!» Вернее, это я нажрался. Вован же, как ни был бы пьян, в любой момент, если милиция или это нужно для дела, в любой момент может отрезветь. На короткое время происходит концентрация воли, а потом снова выпадение в осадок. Любой, кто видел этот фокус, признает, что здесь что-то не чисто.

«Ничего, – думал я, – двадцать восемь рублей – не сто. Как-нибудь покрою из зарплаты».

4

Еще совсем недавно я даже представить себе не мог, что буду стоять тут, в этой трубе, как какой-нибудь застрявший кусок… Что за труба такая? Откуда и куда она ведет? Кажется, здесь и воздуха нет вовсе. Как тяжело дышать! И этот свет, такой мертвенный… Почему вообще я должен тут стоять? Они говорят, потому что ты – мужчина, муж и отец. Ты должен научиться сам зарабатывать деньги. Никогда я этого не умел. Но вы-то, вы-то это умеете, у вас всегда водятся денежки. Так потратьте немного на своего внука. Он маленький, много не съест. Хрен вас всех задери, вас и все ваши правила! Почему, с какого дуба вообще мне тут загибаться и пропадать?

Я думал здесь будет легче. Потому что я – в принципе не коллективный, не умею контачить и прочее, а здесь никакого гнусного коллектива нет. Но оказалось, здесь требуется другое. Надо перед покупателем хвостом бить, в глаза ему преданно смотреть, улыбаться ему, паскуде, чтобы купил, сука. Купил, купил, купил и деньги заплатил, падла!

Или вот. Я слышал, у машинистов метро шестичасовой рабочий день. Потому что они работают под землей, в жутких, нечеловеческих условиях. А мне легче?

Но что здесь хорошо – в любой день можно прогулять. И это не считается прогулом, если… Если ты выполняешь план по реализации. Получается каторга с проблесками свободы. Мой месячный план выручки – 1700 рублей. Но я уже понял, что здесь и на 2,5 тысячи рублей можно запросто наторговать.

Вот что. Сделаю-ка я себе не шести, а пятичасовой рабочий день, а? Я вам говорю, всем вам говорю: нельзя, блин, впрячь в ваше тягло трепетную лань. А я, учтите, козлы, я – лань!..

– Да, я вас слушаю. Что вы хотели?

Я думал, это покупатель, и потому мой тон был, как обычно, смесь любезности и хамства. Оказалось, это мой первый обэхээсэсник. Я заметил, что разговариваю с ним не так, как с другими. Во-первых, голосом выше моего обычного, во-вторых, все мямлю и комкаю. В подтексте было: «Вы – оперативник, настоящий мужчина. А я, что я? Так себе – вошь, таракан. Да, я пока ничего такого не совершил, но вообще-то собираюсь. Поэтому вы уж, пожалуйста, присмотрите за мной. Не дайте наделать глупостей».

А на самом-то деле, кто же я? Лань гордая или бытовое насекомое? Или это зависит от того, с кем говоришь?

Оперативник быстро сличил товар и документ, проверил разрешение, но под конец все-таки подгадил.

– А стол…

– Что, стол?

– Стол вы не можете размещать, где вам вздумается. Здесь в документе точно описано его постоянное положение. Вон – там!.. Да, вон там. А эта, – выражение его глаз сменилось с официального на пошловатоприватное, – эта, кто у вас была? Такая корпулентная? – он даже губами и надутыми щеками показал какая. Чтобы я сразу узнал, чтобы не спутал. Но не только глаза и щеки, все интонационное достояние обнаружило огромное богатство и разнообразие оттенков. Прозвучала даже слабенькая просительная нота. Он-то точно не был ланью, скорее…

«Сучок сраный. Как будто я сам не знаю, где этот долбаный стол должен стоять. Весь переход забит незаконными продавцами и левым товаром – он этого не видит!»

– Кто была? Так, одна. Вместе учились. А стол непременно восстановим на его законном месте.

Я сказал – восстановим, а не восстановлю. То есть если бы не двадцатый век, а век, скажем, девятнадцатый, так бы и выпелось: А стол-с, ваше благородие, непременно-с восстановим-с на его, так сказать, законном месте-с. Примите уверения-с в совершеннейшем-с к вам почтении-с.

Но ничего не попишешь. Пришлось вернуть стол на место. И как только я встал там, они снова пошли и пошли. Все – на одного меня. Не знаю, мне, наверное, сразу надо было прикрыть торговлишку, не доводить до греха. Потому что, как только они пошли, «картинка» тотчас стала сбоить и рваться. Вдруг полностью исчез цвет. Серые и сами по себе, как все мы в массе, эти люди устроили, так мне показалось, какое-то страшно многозначительное Великое Шествие. Их плоские, голубовато-серые фигуры бесшумно (внезапно отключился шорк и шлеп тысячи ног) скользили мимо меня, сливаясь в патрубки системы. «Неужели прямо в ад?» – в ужасе подумал я.

Чтобы не свихнуться, я опустил глаза. «Не смотри! Не смотри!» – кричало что-то во мне. И я посмотрел. Всего несколько секунд, но то, что я видел – бац! – потеряло последний смысл. Волосы на голове шевельнулись, страх ударил. «Как же это я ничегошеньки не понимаю?» – была уже в полусознании последняя визжащая мысль.

Шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-

шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли…

Кто это были, вот эти «шли-шли»? Слова так же, как и «картинка», сначала перестали что-нибудь значить, а потом и вовсе кончились.

5

Теперь я не понимал ничего. Я только изредка дергался всем телом, как бы порываясь куда-то бежать. Где-то, на самом донце сознания билась повторяющаяся, как музыка на заезженной пластинке, мысль, что со мной произошла катастрофа. Беда паче всех бед. И это – бесповоротно, безвозвратно. Впрочем, этого я даже на самом донце сознания не мог ни мыслить, ни полумыслить. Но про катастрофу я все-таки каким-то животным чуем знал. Почему же я не бежал? Как хорошо, что я не бежал! Куда бы я побежал? Ведь я нигде и ничего окончательно не понимал. Совсем нигде, абсолютно ничего.

Хорошо, что никто не подошел ко мне в этот момент, как к продавцу.

– Скажите, – спросил бы он, – а у вас нет сонетов Эредиа, издания Академкнига? – и заглянув мне в глаза, увидел бы в них такую страшную Пустоту, что бежал бы до дома без оглядки. Конечно, не от меня. Меня-то уже нет. Но обман в том, что я мужественно стою на ногах, являясь, так сказать, полуживым памятником самому себе. И ложась спать, он говорил бы жене:

– Знаешь, сегодня видел одного. Так… – сказал бы он, подыскивая слова. И, будучи бессилен описать свое видение, закончил бы: – Не приведи Бог!

Если бы в этот момент, как велосипедисту на трассе, кто-то из группы поддержки предложил бы мне сочную, хорошо прожаренную котлету, я мог бы ей шею себе натереть или затолкать в уши… А мог бы и харю кому-нибудь из болельщиков начистить…

6

Но где моя трасса? Где мой велосипед? Я к вам пришел… мне было нужно… У меня были запутанные финансы. Сказали: «Стой здесь и заработаешь».

Я ваших идиотских, нигде не писанных правил не понимаю. Я не понимаю, что значит «по-умному», «по-простому», «в легкую».

Да, я заработал здесь. С одной стороны – много, а с другой – ничего. Если я стоял за прилавком хотя бы по шесть часов, как машинист метро за штурвалом, или что там у него? Если я стоял хотя бы по шесть часов хотя бы четыре раза в неделю, я на своих трех столах зарабатывал 500 рублей в месяц. И где они? Я вас спрашиваю. Я их не видел. Получал и сразу кому-то отдавал. Да, я получил учебник по «Жигулям», много. Таксиста так закидал, что он с меня две платы слупил. В первый же день, шутя, за каких-нибудь три часа, я продал книжек на 450 рублей. Это к зарплате, между прочим, тридцатник. За три-то часа!.. И это, между прочим, четверть месячного плана.

Эта книжка, конечно, дефицит. Дурак я, не додумался. Надо было параллельно Вована поставить, чтобы гнал за двойную цену. Раз дефицит – мое святое право наваривать. Все вон вокруг наваривают. У меня – по номиналу – извольте в очередь. Но у нас есть особая услуга, специально для вас. Видите человечка? Подойдите и молча дайте трюль-ник – и никакой очереди. Может быть, вот это и есть «по-умному»?

Но Вован мастер только на хвост садиться. Раза три он здесь всего появлялся за два месяца… Всего-то…

Как? Неужели в эту дыру все и ухнуло?..

Но я честно работал под землей, без воздуха, без освещения, без никаких охранных законов и правил. У них как? Есть здоровье – ишачь! Нет – пошел ты на…

В этих мрачных условиях я ишачил, как лошадь. Ну да, я иногда выпивал. Но не настолько, чтобы за три пьянки тысячу рублей просадить. Целую тысячу! Где же мои деньги? Чем мне долги отдавать? Двух месяцев не прошло, как вот уже не вы мне, а снова я вам, всему миру и вам, вам и всем – должен! должен! должен!

Как все запуталось, Боже.

Боже милостивый, только ты разберешь это.

Вот послушай.

Я к ним пришел с голубыми глазами…

0.7

Иван Петрович из восьмой палаты просит называть его Иоанном Петровичем. Это нескромно. Нескромный намек на Иоанна Васильевича. Не всякий Петрович – Васильевич. Логично? А если даже так, то при чем здесь Шекспир? Надо обуздывать свои смеху подобные желания. Мало ли что я хочу, но мама спит, и я молчу. Логично? Здесь полным-полно всяких христопродавцев. Гена из четвертой палаты, тот хотя бы честно говорит: «Нет, Лех, мы здесь все не Его… – палец вверх, – скорей, этого…» – палец вниз. Мало ли что я хочу… А, это я уже говорил. Может, я хочу, чтобы признали наконец, что я – отнюдь не торгаш из трубы, их там и без меня хватает… А кто? Меня зовут Алексей. Прикиньте сами на слух. Ничего вам не говорит?

Только поздно будет, когда и весь наш народ открыто полюбит меня. Истину сколько ни удерживай, она все равно воссияет.

Я же готов до поры не объявляться, кто я таков есть. Или все-таки попробовать перед здешней публикой в туалете? Впрочем, не стоит размениваться. Подождем.

Да-а-а… А все-таки нервы – дрянь. Ни к черту…

 

Когда и в мороз жарко

Ребенком, в жару на меня накатывало оцепенение. Видимо, голову напекало. Почему-то у мамы не находилось для меня на голову ничего другого, кроме панамки. А панамку я презирал. Я считал ее в принципе невозможной на голове. Я – пацан, а панамки… Пусть их девчонки носят.

Летом день длинный, времени полно. Жаль, только ребят почти никого нет – играть не с кем. Ну и сидишь на солнышке, втыкаешь полусонно в землю какой-нибудь дурацкий ножик. Растопило меня солнцем, развезло почти в лужицу. В этом-то разморенном оцепенении даже двухминутное выпадение из действительности субъективно воспринималось как безначально и бесконечно долгое. Как маленькая вечность. Время прессует нас, но и мы его прессуем.

Однажды неожиданно для себя я очутился в Питере. Первым делом я позвонил начальнику в Москву, что не могу выйти на работу.

– И потом, – сообщил я ему, – клянусь, тут нет ни одного трамвайного маршрута до Нагатина…

– А голова у тебя сейчас где? – раздраженно отреагировал он. – Не между ног случайно? Так вот, запомни этой головой. Сегодня пятница… Чтобы в понедельник был на работе как штык, и трезвый как стекло!

Вот правильная постановка вопроса. Не надо требовать от подчиненных невозможного, а возможное… Возможное-то мы завсегда, с дорогой душой. Но то был русский начальник – широкий и незлобный человек. Незабвенный Игорь Степанович…

Время тут делает восьмерку. Потому что русский начальник был послан мне уже потом, видимо, в награду за претерпленного мной другого начальника, совсем не такого широкого. Скорей, даже узкого.

Тот, прежде бывший и претерпленный мной, был элементарен, но это не делало борьбу с ним простой. Может быть, потому, что он все-таки был не так уж прост?

На минуту отступлю. Вот два абзаца, а в них целых два начальника – так полетело время. Известно, в разные годы оно неодинаково на вкус и ощупь. Все реже ты ощущаешь время, как маленькую вечность. Все актуальней не маленькая, а большая. Но не одно ли и то же – маленькая и большая вечности? Не есть ли маленькая – лишь бессознательная детская интуиция о Бессмертии? Но и эта безошибочная детская интуиция о Большой Вечности с годами изнашивается в лохмотья…

Возвращусь к прерванному.

Меня он совсем не принимал во внимание. Он глядел на меня почти как на собственность. Я был его рабовладельческой единицей.

– У нас, в Тыбилиси, когда молодой парень хочет получить такой престижный профессия, как фотограф, он пият лет работает на свой шеф совсем бесплатно, – частенько говаривал он.

Тут я, видимо, должен был смекнуть, что восемьдесят рублей, которые платит мне государство, – есть уже серьезный шаг в сторону от прямого рабовладельчества. И потом, вот сливы он иногда приносил с нашего базара, угощал. Немного презирая себя, я их все-таки ел, а больше – утаивал для сынишки. Живя в непосредственной близости от этого базара, я даже в волшебном сне нагрезить себе не мог, что однажды пойду туда и куплю своим что-нибудь не по магазинной, а по рыночной цене. Настолько я был небазароспособен. Мама приучила не травить себя мечтами не по карману.

Шеф – и это я вынужден подчеркнуть – не принадлежал к грузинской нации. В столице Грузии традиционно уживаются представители многих этносов, но я бы не осмелился затронуть именно грузин, эту особо опекаемую международным сообществом народность. Этих мужественных, как виноградная лоза, женщин, этих нежных, как горная фиалка, мужчин…

Свои восемьдесят колов я получал за прием заказов и эту работу выполнял безукоризненно. У меня в кассе никогда не было ни лишней, ни недостающей копейки. Неформально же мне вменялось в обязанность составление растворов, проявка пленок, печать всех фото на документы – паспорта, удостоверения, комсомольские и партийные билеты, промывка – сушка – глянцевание, позитивная и негативная ретушь и, наконец, – съемка. Качество той фотографии, которую я делал, было настолько приличным, что со стороны клиентов не было претензий, даже и разговоров не возникало. А должность моя, между тем, была самая скандальная. Любой человек единственно на том основании, что каждый день смотрится в зеркало, полагает, что отлично знает свою внешность. Мало того, это отражение почему-то ему безумно нравится. Однажды я случайно подсмотрел, как добрели и расправлялись усталые лица у проходивших мимо зеркала в универмаге. Фотография же, пропущенная через объектив, насквозь субъективна. Некоторые не узнают себя на ней часами, пока не укажешь им десять несомненных совпадений. Потому-то в нашей работе для неполного взаимопонимания – простор.

Испитой миллионом своих обязанностей, всегда безжалостно прессуемый временем, в разговоре с клиентом я мог и сорваться, и выйти из берегов. Первая добродетель подобных профессий – умение улыбаться и демонстрировать раздраженному человеку свое предельное расположение. Этого во мне было неощутимо мало.

И вот тут мой заведующий со своим провинциальным обаянием, поддерживаемым полыханием изо рта двух золотых коронок, был незаменим. Он как-то умел обволакивать клиента, умел нравиться ему. Не в шутку иногда я думал: а чем они нравились друг другу? Клиент в смысле алчности мало или вообще не уступал шефу. Может быть, мирило их то, что они воровали в разных местах? Интересы не пересекаются, нет и конфликтов. Грубое слово – воровал, особенно для уха нынешних нуворишей. Скажем иначе, клиент добывал в другом месте, а здесь, у нас в фотографии, тратил. Потому что выход всей семьей на фотосъемку – тот же шопинг. Это и времяпрепровождение и удовольствие. Здесь деньги текут как вода. Да, текут, но что особенно в этом случае ценно, ими наконец можно принародно тряхнуть. Слегка легализовать свое подполье. (Сейчас, когда все, прежде стыдливо укрываемое в этом подполье, бесстыдно обнажено, это нелегко понять.)

Обычную психологию воскресных трат шеф не где-то там, в тайниках ума, учитывал, он из нее, как из крантика винной бочки, цедил и цедил пьянящие вина червонцев и четвертаков – красное и лиловое.

И тут подоспела эта мощная халтура – обмен партбилетов. Причем шесть фотографий в отличие от двадцатикопеечных паспортных стоили пятьдесят копеек. Не удивительно, спецбумага, спецтехнология. Сейчас, когда четыре фотографии на документы стоят от двухсот до четырехсот рублей, это звучит немного смешно. Но в то время даже копеечное повышение цены надо было как-то объяснить. Нам звонили из Объединения и разъяснили, что фотки в личном деле члена КПСС должны храниться вечно, не желтея и не осыпаясь. Так вот за что взимались лишние тридцать копеек. За слабый, почти насмешливый аналог бессмертия. Неплохо придумано это «хранить вечно!». Все прейдет, и небо, и земля, и звезды, но не прейдут никогда личные дела членов КПСС. Так и будут вечно хламиться и истлевать на безымянных полках никому не известных архивов. Не листаемые и не рассматриваемые никогда и никем…

Сказав, что эта мощная халтура подоспела, я, конечно, оговорился. Она что, сама подоспела? Да нет! Шеф где-то в очень больших кабинетах вовремя улыбался и полыхал двумя золотыми коронками и обволакивал. Он вовсе не выиграл тендер, прежнее время таких понятий не знало, он просто вырвал у кого-то из горла право быть головным фотоателье на ответственном мероприятии. Подарки? Никаких подарков! Исключительно – лесть. С кем-то – потоньше, с другим – погрубей.

Он правильно рассчитал. Близость автогиганта подразумевала наличие гигантской парторганизации. Иногда я думаю, что он слишком поздно родился, ему бы в те легендарные годы, в Цюрих, в Женеву… Нет, не подумайте только, будто у него были какие-то идеалы. К чему такие преувеличения? Но действуя в политике и как бы в политических целях, уверен, что он очень скоро превратил бы политику не в фарс, как Парвус, а в бизнес. То есть превзошел бы Парвуса. То есть плод социализма сгнил бы на корню, даже не завязавшись. А иногда я думаю, что он слишком рано родился, ему бы в наше сегодня. Срединное – социализм – ему претило. Наилучшим образом он мог бы реализоваться либо до революции, либо после контрреволюции. Хотя лучше бы – до. Марксистско-ленинская теория напрасно отрицает роль личности в истории. А я в нее, то есть в роль личности, конечно, а не в теорию, свято верю. Верю и в то, что шеф, с его мощным инстинктом коллекционирования денежных знаков, мог бы значительно затормозить, а то и вовсе остановить развитие революционных событий.

Соседственный нам автогигант хотя сам и не производил дефицитных «жигулей», но имел на них некоторую квоту. Где-то в районе 150 штук в год. В основном – для руководящего состава. Что останется – для передовиков. Кто ж его знает, сколько оставалось и оставалось ли? Местный, здесь производимый автомобиль шефа не интересовал. Он прицелился на «жигули». Расчет был прост: кто откажет человеку, отвечающему за проведение спецмероприятия, и притом в самый его бум?

– Ты грамотный, – сказал он мне. – Напиши заявление на имя генерального. Опиши там, что вот, человек возглавляет ответственное мероприятие по обмену партбилетов. И что он просит выделить ему один жигуль. Понял? Когда сделаешь?

– Когда ты мне выделишь свободную минутку.

– Об этом не мечтай. Пиши – вай! – ну я не знаю когда. Хоть ночью пиши.

Но что же такое была эта спецбумага, которая веками не желтеет? Говорили, что в ее светочувствительном слое повышенное содержание серебра. Куда более наивная дореволюционная фотография не знала таких заказов – «хранить вечно!» Но содержание серебра в ее фотобумаге и фотопластинах было куда выше. В моем доме и до сих пор есть такие дореволюционные фотографии, которым и сто и более лет и которые действительно не желтеют.

Но даже и зная обо всем этом, то есть о повышенном содержании серебра в сегодняшней фотобумаге, мне бы никак не пришла в голову мысль перевести это серебро в слитки. А шефу она пришла в голову, и не со временем, а тотчас.

– Ми же, Воледя, каждый месяц сдаем отработанный фиксаж. Зачем сдаем? В нем – все серебро от фотопроцесса. Здэсь его будет в трии раза болше. Понимаешь мой мысел?

Конечно, этот «мысел» был тупиковый. Как взять то серебро из раствора? Этого мы оба не знали.

– Знаешь, – сказал я ему, – если мое письмо к генеральному сработает и ты по госцене купишь свой жигуль, то и это неплохо.

– Вай! – презрительное «вай». – Жигуль – это мелочь. Надо иметь очен много таких мелочей, чтобы получилось то, что мне нужно.

– Есть выход. Пошли меня с отрывом от производства в институт. Каких-нибудь пять лет, и на следующем обмене партбилетов мы наварим с тобой такие бабки!..

– Я ценю твоего юмора, но есть вещи поважней, – почти траурно сказал он.

Трудность моего маневра состояла в том, что мне надо было как-то выстроиться из той почти рабовладельческой системы, в которую я невольно вляпался. Честно говоря, меня просто воротило от всех тех маленьких шалостей, которые ежедневно надо было совершать помногу раз в день только для того, чтобы э-ле-мен-тар-но набить ему мошну. Другого смысла в нашей работе не было. Раз только я заикнулся о том, что фотография – искусство. Я ему честно сказал:

– Гамлет! Давай делать настоящее фото!

– Знаиш, – ответил он честно, – меня этому не учили. Я – ремесленник. Но хороший. Лет двадцать назад я сам мечтал об этом. Но с годами у цели делается другое лицо. Ты даже не заметишь, как лицо и твоей цели изменится…

Понурясь, стояли в бездействии наши агрегаты. Но вся начинка фотомастерской, вся светотехника, кабинка для перезарядки кассет, столик с подсветкой для негативной ретуши, две больших стационарных фотокамеры на колесах, смежные с ателье – подразумеваемая лаборатория с мастодонтами фотоувеличителей, напоминающими доисторических животных юрского периода, хранилище химикатов, комната для сушки позитивов с большим гляцевательным барабаном, – гармонизировались в какое-то неповторимое целое. Техника ждала сигнала к бою…

И тут на нас покатило. Только с автозавода от двух до трех «Икарусов» в день. Партийный заказ нагнул нас в такой конвейер, что не только покурить, иногда и по малой нужде сходить было некогда. Вечером, когда мы уже наконец закрылись и оба с удовольствием закурили, – он спросил:

– Сколько получилось квитанций по партбилетам?

– Двести десять.

– Слушай, покажи в книге движения не все. Покажи сто.

– А как же деньги? Лишние деньги в кассе?

– Лишнее оставь на кассе. Если, чуть что, проверка, извините, ошибся. Да, квитанции не показал, а деньги-то вот они, целы.

– Да зачем?

– Забыл? Мы же переходим на хозрасчет. Нам не надо делать болшой выручка. 550–600 рублей в месяц, не болше. Тогда нам не повесят болшой план от выручки. Самое болшое два плана. 1200 рублей – не болше. Осталное – твое! И никаких ревизий. Вот тогда будем работать по-настоящему.

– Но как же я тебе сделаю месячную выручку 550, когда только сегодня у меня – 140?

– Как? Думай, крутись. Представ, завтра будет опять наплыв. Пият «Экарусов». Сегодняшнюю съемку придется сейчас пахать. И завтра в книге движений показатель опият низить.

– Это уже интересно… Допустим, один раз я ошибся, а два? Ты мою жопу подставляешь? Главная заповедь кассира: если недостача в кассе возможна, то лишние деньги – тюрьма.

– Слуший, у тебя хороший жена, хороший сын…

– Э, брось!

Тогда он показал мне червонец. Я протянул за ним руку.

– Э, нет, – отдернул он руку и даже немного присвистнул. – Сначала напечатаем, да?

За время моего рабства он стал владельцем кооперативной квартиры и тех вожделенных «жигулей». Машину я обошел со всех сторон, проверил как работают амортизаторы, постучал ботинком по скатам, оценивающе прищурился и сказал:

– Хорошая штука. – Он глядел настороженно. – Хорошая. Мне особенно цвет нравится. (Тут я выдержал огромную, невероятно большую паузу, чтобы продолжение прозвучало, как гром.) Но, согласись, Гамлет… (опять замедление), согласись. Из четырех колес два…

– Что два, что? – нетерпеливо воскликнул он.

– Как что? Два – мои.

Конечно, я имел в виду не два колеса, а полмашины. Он понял, что я имел в виду, потому что, кажется, впервые посмотрел на меня не как на пустое место. Каким-то очень долгим и внимательным взглядом.

А квартира, что ж… Квартиру, хотя это были все те же деньги, я ему с легкостью молодости прощал. Ездить можно и на трамвае, а жить надо в своем жилье. Квартира – необходимость, машина – приятное излишество.

– У нас, в Тыбилиси, когда молодой парень хочет приобрести такой престижный профессия, как фотограф… – завел было он привычную песню, но я остановил его жестом руки. Он огорченно замолчал. Досадно, но, кажется, я был для него слишком умен. Бытовые фотографы, как правило, люди малокультурные, что уж там – откровенно серые. Я совсем немного от них отличался, но для Гамлета даже это было чересчур. Если ты немного возвышаешься над общей средой, то, следовательно, – и надо мной?

Когда на обмене партбилетов он в одну минуту (хапнул, загреб, сграбастал, присвоил – все эти глаголы никуда не годятся, так говорят с досады, завидуя)… когда на обмене партбилетов он в одну минуту увеличил свое состояние на целых четыреста рублей, то, смягчившись, сказал:

– Ладно. Теперь не будиш подставлять свой ж…, а будиш дополнительно к зарплате получать сорок рублей.

А как это вышло? Я долго тормозил заказы в книге движения, то есть, можно сказать, обездвижил их. Дело дошло до криминальных величин. Не было показано две тысячи квитанций, то есть тысяча рублей. Но сама эта лишняя тысяча, ежедневно приумножаясь, болталась в кассе. И вдруг из конторы звонок:

– По просьбе ветеранов партии с сего дня (такого-то) стоимость шести фотографий на партбилет снижена до тридцати копеек.

Что бы ты, читатель, сделал? Надо подумать? Гамлет не думал ни минуты.

– Воледя, дай мне из кассы четыреста рублей. Хорошо. Теперь можешь все задержанные квитанции показать сегодняшним числом по тридцать копеек. А лучше – раскидай на несколько дней.

Он не пользовался ни калькулятором, ни счетами. Весь подсчет произошел в одну секунду в его голове. А вот мне понадобилось, чтобы все сообразить, минут двадцать. Но и после этого у меня осталось впечатление иллюзии, циркового фокуса…

В системе образования некоторых братских республик не всегда хорошо было поставлено изучение русского языка, но альфа и омега малого бизнеса – арифметика и устный счет – замечательно! Великолепно! Интересно отметить такую черту. Совершенно безошибочное сложение и деление, и даже возведение в степень, как и другие операции, часто не дают русскому человеку ровным счетом ничего. Тогда как другие народы очень лично понимают науку. Очень.

– А хозрасчет, Гамлет? Я одним махом внесу в сберкассу шестьсот рублей. Это не дневная, а месячная выручка!

– Обмен партбилетов – кампания. Она пройдет. Пуст нам повесят не 1200, пуст 1400 рублей плана. Все равно, столько же пройдет мимо кассы, прямо в наши карманы. Но, надеюсь, ты теперь понял, где много денег? Много денег там, где много труда и… болшой рабочий день. Притом, где он еще, тот хозрасчет, а четыреста рублей – вот они, на кармане.

– Ну да, у тебя на кармане.

– Я же сказал, что у тебя тоже будет прибавка.

Тут было над чем призадуматься. Что это такое – «болшой рабочий день»? Наша фотография находится на первом этаже девятиэтажного жилого дома. Я в нем и живу. Но на свой седьмой этаж я поднимаюсь только ночевать. И это еще, видимо, нормальный рабочий день. А что же такое «болшой»?..

Случайность ли то, что он сначала тормозил наши показатели, а потом еще и наварил на этом? Нет и нет. Все его решения были продиктованы единой логикой наживы. Важна и мера постоянства. Линия его поведения, в отличие от линии партии, никогда не колебалась. Возможно, на специальном графике это было бы особенно наглядно. Я так и вижу, как линия его постоянства регулярно пересекается с синусоидой линии партии на ее пиках…

Когда он стал мне выплачивать эти сорок рублей, всегда частями, больше пятерками, я всякий раз смущался. В сфере неформальных доходов я еще был неполовозрелый щенок, но все-таки дрейфовал в одну и ту же с народом сторону. Я всякий раз смущался, когда Гамлет утверждал, как документ визировал:

– Постав на карман. Пуст будет!

– Не пуст, а полон пусть будет, – уточнял я.

Он понял эту невинную игру слов, улыбнулся, мягко полыхнув золотом коронок, и выпустил скудное «хе-хе». Кажется, ему не дано было смеяться… В это-то время, полное трудов и забот, я как-то в очередной раз неожиданно проснулся в поезде.

– Где мы? – с ужасом спросил я попутчика.

– К Питеру подъезжаем, – равнодушно ответил он.

Я прошелся по карманам – билета не было, но это не удивительно. Он, билет то есть, должен быть у проводника. Вообще-то. Но – тьфу ты, нервы совсем ни к черту! – я совершенно был не уверен, что он и действительно там лежит себе, в этаком специальном кармашке. Положим, сам-то кармашек я еще кое-как мог себе нафантазировать, а вот билета в нем представить так и не сумел, что, конечно, для вечного зайца не удивительно. Я не только не помнил, как его покупал, но вообще ничего не помнил. С кем, что, когда, как? Вставало множество вопросов, от которых я отмахивался, как от мух, и они, вставшие было на ноги, валились кто куда до лучших дней. Но вот что отрадно и от чего без всяких преувеличений меня забила крупная дрожь, – деньги-то были! И целых шестьдесят рупий! Как это вам, а? Ничего, что мятые-перемятые, главное – есть! Отца ихнего переотцевать, чтобы переотец был. А то все мать-перемать… Во рту было такое… Ну это много раз описано. Как будто там сожгли резиновый шнур…

– Я это, – неуверенно спросил я попутчика, – насчет кефира…

– Так это ваш кефир, – сказал он мне, а себе под нос пробурчал: – Нажрутся, как… А потом и не помнят ничего, как…

– А, так это мой кефирчик.

Ну-ка, батенька, иди-ка, брат, сюда. Будем с тобой лечиться. Обменяемся самым дорогим, брат, и ценным. Ты мне – свое добро, я тебе – без утайки все свои яды. Обогатимся, так сказать, взаимно. Я, брат, давно мечтал о встрече с тобой. Но все недосуг, братец. А уж как, бывало, хотелось встретиться! Это уж поверь на слово. Все как на духу, без утайки… На духу? При виде шестидесяти рублей небось от одних предчувствий, подлец, захмелел… Такого хлюста какой-нибудь Мартынов застрелил бы на благородной дуэли, или там даже малоизвестный поэт 21 века Филипп Федоров убил бы теннисным мячиком, – так им обоим групповой памятник поставили бы за это. Ну и хорошо, ну и ладненько. Да и меня там в изножии, что ли, этаким медальончиком, немножечко так. В три, что ли, четверти. Поди плохо! В бронзочке. Только не надо завидовать. Меня отольют, но и на меня всякий кому не лень… Ох, девки, один грех с вами!..

Когда поезд дернуло, я долго не мог понять, куда это, в какое такое время я выпал, о чем была моя греза? «Не в будущем ли я побывал?» – робко подумал я. Фотография, грезы, туманы – это дело мало предсказуемое, вообще – темное. А нервы все-таки ни к черту! Сейчас бы рюмашку! Понять – все равно ничего не поймешь, но хоть было бы немного помягче. А то ведь одна жесткость кругом. Да и на работе предстоит…

За время его, Гамлета, отпуска, я ему только на зарплату заработал 230 рублей. Ведь всю съемку, проявку и печать официально делал он. Даже в свое отсутствие. Как относительно гуманный рабовладелец из этих 230 рублей он милостиво отстегнул мне целый тридцатник. Ходи изба, гуляй печь!

Меня всегда интересовало, мечтают ли такие жесткие прагматики, как Гамлет, и если мечтают, то о чем? Как-то, в минуту откровенности он мне говорил:

– Ты знаиш, есть у меня в Москве двоюродной брат, Алик. Между прочим, работает завбазой. Какая, слуший, база! Пальчики оближиш. Все есть! Икра-шмикра, колбаса-шмалбаса, балыки-шмалбыки… Я ему, чтобы не напугать, тихонько говору: «Алик, давай делать дела!» Он говорит, как будто он уже под следствием: «Что ты, Гамлет, я боюсь». А-а-а! – застонал шеф. – Волком бояться, так у вас, русских говорят? Только попробовали бы, только дали бы мне любую, самую вшивую базу! Пуст там били бы одни ржавые трубы – я би такие дела делал!

В это как-то верилось, настолько он был убедителен в своей непритворной скорби, что базы сплошь и рядом достаются не тем ребятам. Он был убедителен, как актер в своей главной ударной роли. Скажу больше, он походил даже несколько на Наполеона после Аустерлица. Только с принцем датским, от которого ему досталось такое скорбное имя, у него не было ничего общего.

Наверное, в своем Тбилиси он, как и Наполеон до Москвы, вообще не знал страха. Когда б кто знал, из каких медных полушек составлялись его тысячи, какой мелочной была технология его обогащения, боюсь, немногие захотели бы повторить этот подвиг самоотречения. Только в Москве, как и великий полководец, он стал немного побаиваться… подстраховываться… Всегда был готов щедро угостить проверяющего. Он мог мне сказать:

– К нам едет директор нашего Объединения. Сходи в магазин, да? Возми бутылку водки. И шоколадку за… за… за двадцать четыре копейки. Одна нога – здэс, другой – здэс! Ты еще здэс?

Я ему показывал тремя пальцами: «Не я, а ты угощаешь. Гони куны!»

– А, – как бы опомнясь, говорил он, скупо отсчитывая жалкие рублевки, которых, как в руках фокусника Акопяна, становилось все меньше.

– Что так мало? Ты же говорил – бутылку.

– Подумаиш, какой болшой пытица едет. Обойдется чекушкой. У тебя, Воледя, прости, только фамилий еврейский, но сам ты – не еврей. Когда я сюда приехал, был у меня наставник, Варшавер. Вот это бил еврей! Он мине, армянину, такой политграмота научил – вай-вай! (Это вай-вай было произнесено с восторгом.) Подожди немного, тоже будем так делать… А директор, – презрительное «вай-вай», – какой громкий должность! А сам тьфу! – просто алкаш. Он же от меня к Юре пойдет, на 4-ю улицу. Юра – русский, у них мно-о-го общий. Юра и угостит, и сухими даст.

Шеф мой – Гамлет – точно знал, что должность – ничто, если ты – директор – не сумел поставить правильную систему поборов. Если ты бедней, чем любой из твоих подчиненных. Еще черта: Гамлет нечисто говорил по-русски, но как быстро ухватил смысл, как правильно и к месту употреблял жаргонизмы, в том числе и блатные, которые вошли в разговорную речь в качестве чисто художественного, орнаментального элемента.

Выпив одним махом бутылку холодного портвейна в тогдашнем Ленинграде, думой я весь был в Москве. Портвейн настроил меня на грустный лад. Чего ж мне хотелось? При всем презрении к деньгам хотелось бы иметь их побольше. Хотелось бы заниматься настоящим мужским делом и зарабатывать настоящие мужские деньги. Не такие, как у Гамлета, тайно-позорные, почти краденые, а другие. Хотелось бы зайти иногда на рынок и отовариться на полную катушку, ни в чем своим дорогим не отказывая… Неужели я хочу невозможного?..

Походив между рядов Гостиного двора, я неизбежно пригреб к фотоотделу. Чего тут только не было! Ну да, а как же, ведь мы всегда работали на питерской бумаге. И вот она! «Матовая, тонкая, нормальная, № 3». А у нас ее уже две недели нет. Стоп! А если в оправдание я вывалю ему на стол целую кучу фотобумаги, не сойдет ли это за оправдательный документ, типа больничного? На сорок пять рублей беру бумаги, оставляю самую малость – на дорогу. Можно ведь и дешевенький билет взять, в сидячий. Тогда еще на пару бутылей хватит…

Просыпаюсь в три часа ночи в тупике, в холодной электричке. Подтопиться никак не возможно – пантографы опущены. Зуб на зуб. Не глядя, потому что на сей раз все отлично помню, поднимаю руку с тем, чтобы снять с крюка авоську с фотобумагой. Рука ловит трагическую пустоту. Пропал мой больничный. Ладно, спасибо – сам живой. Серьезные морозы стояли, мог и замерзнуть. Как замерз точно так же, в электричке, один мой товарищ, тоже фотограф. Получил от вдовы своего главного редактора гонорар за съемку с его похорон – шесть бутылок водки. Из одной отпил порядочно, с чекушку. Сел не в ту электричку, не в ту сторону. Смерть пришла во сне. И шесть бутылок не согрели. Стоп! Я сказал «он замерз». Нет, время определенно восьмерит. Не замерз, а только еще замерзнет, лет через пятнадцать…

Известный питерский поэт точно в моей же ситуации открыл-таки дверь электрички, а это не так просто, и выпал из нее, приняв в свое лицо отпечаток всего щебня страны. Это, собственно, и сделало его известным поэтом, то есть не выпадение из электрички, а весь вообще его тернистый (или кремнистый, щебнистый?) путь к славе. Но как только он набрался где-то благоразумия, как только посмел изменить идеалам своей нищей молодости, он как-то враз перестал быть интересным. Известно, поэт – это не столько тексты, сколько судьба или кровь, что под ними и в них.

Где же в своей временной восьмерке оказался я?

Когда не без труда все-таки выгреб из электрички, я пошел на желтевшую приветным светом платформу, на этот свет, на это где-то же существующее тепло? Задубевшему не все ли равно, что за станция такая – Дибуны или Ямская? Дайте ввалиться в тепло, рухнуть на скамейку с клеймом МПС и тут же заснуть!..

Проснулся часов в шесть утра, опустил ноги со скамейки. Потряхивает. Был к себе вопросик: почему ж я не уехал, как планировал, на поезде? Почему оказался в электричке? И главное – ведь товарищ провожал и даже частично субсидировал. Но не было на вопросик ответика. Прошелся по карманам – есть! Вынимаю. Ах, ты, целых два рубля!

Поймал на себе сочувственный взгляд. Минут пятнадцать мы присматривались друг к другу. Он мне настойчиво показывал своими исключительно ласковыми глазами куда-то в сторону. Не выдержал, встал, подошел:

– Вы что-то хотели сказать?

– В соседнем зале, – сильно охрипшим голосом сказал человек, – чуть не с полшестого вовсю пивом торгуют. Вижу, человек мучается. Пойдем, покажу.

Взяли восемь больших и две маленьких. Сдачи пришлось две копейки.

– Бери-бери! – почти приказал он. – На развод…

В таком моем состоянии какое-то время мною можно командовать.

– Сам откуда? – спросил ласковоглазый, со вкусом потягивая пивко.

– Из Москвы.

– Ну да, ну да. А что ж, – он запнулся и продолжил: – без билета?

– Да заснул в электричке, обчистили меня.

– Ну да, ну да. Так слушай, можно же подрядиться. Дрова попилить кому или другое что… Ты как?

– Я тут не знаю никого. Я даже не знаю, что за станция такая.

– Станция-то? Станция обыкновенная. Малая Вишера. Слышал когда?

– Никогда..

– Да ты не расстраивайся. Сейчас допьем – и к сельсовету. Там деды собираются. Они всю работу на селе знают.

Из тепла пивнушки вышли на улицу. Был ясносолнечный, морозный день. Дымы над избами стояли вертикально. И это было кстати. Мороз хотя и покусывал, но жить при такой температуре в безветрие все-таки можно. Если бы еще курево было, но курева не было.

Вряд ли когда мы бываем довольны погодой. По контрасту вспомнилось прошедшее лето 72 года. Ну и жара была. Под Каширой впервые тогда на моей памяти торфа горели. О куреве даже противно было подумать. В Москве задымление было такое, что, считай, и без того курили, не вынимая.

Между тем деревенская улица вывела нас на некое подобие площади. Перед сельсоветом, как и обещал мой спутник, толпились деды. Жестикулировали, что-то говорили, выпуская изо рта прерывистые порции пара. Видно, экономили немолодые силы.

– Я нырну туда, понюхаю. Меня – Витек, а тебя?

– Володя.

«Вот тоже биржа труда», – подумал я и почувствовал, что начинаю подмерзать. «Местным небось городского сразу видно. Городской, я, то есть, не по-зимнему одет. Еще бы, метро-то в пяти минутах».

– Ну, вот, узнал, – сказал, вернувшись, Витек. – На почту три грузовика дров завезли и сбросили как попало. С неделю как. А тут оттепель перепадала. Бревна обледенели. Мужики неделю назад четвертак просили за укладку. Почтарка не дала.

– Пилить, колоть? – спросил я.

– Да ты не понял. Уложить. А теперь-то вообще ни за какие деньги не хотят. Сказали, чтобы меньше, чем за полтинник, не соглашался.

– О, и всех-то дел уложить?

Настроение сразу скакнуло вверх.

Я работы не боюсь, но от одного вида этих штабелей и торосов, которыми был хаотично завален двор почты, кинуло в дрожь. И потом, бревна были не отмерено-метровые, как я почему-то себе вообразил, а полутора– и двухметровые. А длина – это вес. И точно сказали деды – сильно обледенелые.

– Витек, спасибо тебе, конечно, но тут одному делать нечего.

– Вот еще! – без всякой натуги сказал он. – А я-то зачем?

Я приподнял одно полешко. Ничего было, весистое, с пол-центнера.

– Так-так-так, – зачастил Витек. – Наше дело – только заштабелевать их. И все! С почтаркой говорил. Но больше сороковника – ни в какую.

Я прикинул, был он почти на голову меня ниже, но покряжистей, другой кости.

– Да и вот что, – добавил он. – Такие вот недомерки – поодиночке. А такие, – он показал взглядом, – вдвоем. Сейчас девять утра, к четырем, думаю, пошабашим. Будет нам и на табачок, и на винцо, а тебе – на билет.

Через час я сбросил пальто и шапку. С обоих нас не текло, а лило. Работы, так, на глаз, не убавилось нисколько. По-прежнему вся эта древесная масса неорганизованно, как попало, валялась. Как при лесосплаве в заломе.

– Погоди, – подбадривал Витек, – порядок начнет обрисовываться только часам к двум.

Вместо этого уже к двенадцати обрисовался волчий голод. Где холод, там и голод. Пришлось снова одеться.

– Пойду с почтаркой поговорю. Голодный – не работник.

С сияющим, победным видом появился он на крыльце почты, поигрывая-помахивая двумя червонцами.

– Говорит мне, представляешь, авансирую только потому, что больше полработы сделали. Не сбегите? – спрашиват. Куда бечь? – говорю ей. – Еще тут не все взяли, – он хохотнул мягким таким, приятным хохотком…

Две, закусывая килькой в томате, выпили сразу. Третью не стали. Оставили в снегу, на допинг.

На Севере небо другое и закаты другие. Теперешний свод над нами был уже в золотистых, нежно-алых и бледно-зеленых тонах, когда для нас, вымокших до нитки, закончился этот каторжный день. Прошло не меньше часа в каком-то, ах, и родимом шалмане, пока я немного согрелся и местами подсох. Даже некоторые пальцы на руках стали гнуться.

– Вовка! Ты культурный парень. Приятно с тобой дело иметь, никаких споров, ничего…

– Да уж, приятный. Ты ж на свадьбу ехал, а я тебя с нее сдернул.

– Да ты че, Вовка. Все уж забыто. Лучше расскажи, как там в Москве? Тяжело, наверно? Это ж такой город… Как этот парень по радио поет – «лучший город Земли»…

Проснулся я, как и сутки назад, все на той же казенной лавке с клеймом МПС. В кармане нащупались два рубля. «Неужели все те же, что и вчера?» – подумал.

Потом было пиво в соседнем зале и утренний безбилетный полет в теплой электричке. В сторону Москвы. В сторону множества адресов и телефонов, за каждым из которых равнодушно хлопали вечно перепачканные чернилами двери с надписью – ОТДЕЛ КАДРОВ. С двумя прекрасными молдаванами в тамбуре, которые валили с лесоповала, где их сильно надули по деньгам. Путь им далек лежал, если ехать, как мы ехали, на перекладных. Даже от Москвы далеко лежит Тирасполь, а мы и до Москвы еще не добрались. Молдаване мне луковицу дали, немного хлеба и три сигареты.

Куда же запропастилась вся моя прежняя жизнь с ее ежеминутным крохоборством, почему так вольно стало дышать? Дела ведь мои нехороши.

Целый год моей единственной жизни пошел на то, чтобы овладеть такой престижной профессией, как фотограф! Но люди и события этого года, едва отделившись от меня, стали блекнуть и таять, пока не превратились в условные силуэты вроде тех, что быстро режут из черной бумаги умельцы на пляже.

Лучше песню новую спою вам.

Эх, ды ехал человек ды на свадебку. Посидеть он, сокол, хотел во тепле и на людях. Эх, ды выпить-дзакусить, а не то сплясать. Вот и то-то, дзакусить-сплясать. Как у яго бровь-то чернобура, ды чернобура бровь одинешенька. А друга-та бровь, ударив в земелешку, обернуласси гордым соколом. Ды улетел энтот сокол и не знать куда. Вота-вота, и не знать куда. За те ли, что ли, за три моря-то. Помогать другим, бедным людям-то. На морозце человек тот поплясыват. Во тепло за стол, что шумит вином, не пускают яго злые вороны. Не дают-то оттаять сердечушку. Помогай им опосле таким-то вот!..

 

Петруша

Петя пришел, как и всегда.

– Татьяна Борисовна, – простеливал он своим пронырливым голосом, одновременно хамским и заискивающим, – у вас не будет две-три картошечки?

Он знал, что Татьяна никогда не положит в его видавшую виды торбу именно две-три картошечки. Скорей всего – шесть-восемь. Что обыкновенно и случалось.

– А пары морковочек там нет у вас? – говорил он, заглядывая в овощной ящик. – Мне ведь больше ничего и не надо. Так только, если макарон или гречки… Ладно уж, не экономьте на сироте. Там же у вас в ящике и редисочка есть, и зелень…

От такой наглости Анатолий Федорович, тесавший здесь же пробку под дюбель, готов был уже взорваться, но страшные, умоляющие глаза делала ему Татьяна, и он только успел выговорить:

– Послушай, Петр…

– Да, Анатолий Федорович. Надеюсь, вы не возражаете. Это ведь только так, чтобы не умереть с голода. Давно хотел с вами посоветоваться. Вы – люди серьезные и много мне дельного посоветовать можете. Если захочете. Но или не хочете?..

– Вот видишь, – сказал Толик, – он производит впечатление вполне вменяемого.

– Куда там! – сказал Петя. – Это я так, пошутил только, – глаз его мерцал при этом ярко и лукаво.

– Совета тебе, – прокряхтел, сидя на корточках, Толик. – На, держи мой первый совет. Чтобы другой раз не побираться по соседям, возьми себе за правило. С получки, значит, заходишь в магазин и покупаешь минимум продуктов. Хлеб, молоко, крупы, овощи. Что ты на это скажешь?..

Складки, образовывавшие на лице Петра гримасу приязни, что-то, что замещало улыбку, медленно разгладились.

– Не понял. Это что, на свои кровные? – Петя задохнулся как бы от сильного негодования. – Я что, по-вашему, похож на идиота? – говорил он, уже как бы уходя, у двери уже стоя и придерживаясь за рычажок замка. На самом деле он любил здесь постоять, выпрашивая еще и еще подачку. – Нет, надо ж такое придумать, – бубнил он себе под нос. Бубнил, бубнил, пока его не осенило. Он ударил себя ладонью по лбу и воскликнул в изумлении от собственной забывчивости: – Да, Татьяна Борисовна! Чуть не забыл. А жиры? Вот и хорошо, и маргаринчик пойдет… А то, уж простите, хотел на вас жаловаться. Да. Сатанинской матери. Ну, ладно-ладно, не бойтесь. Теперь не буду…

 

Девушка

Ехал я как-то к знакомым. Далеко, через весь город. Когда вышел из метро, небо мне не понравилось. Собирался дождь. У метро взад и вперед бегали люди. Что случилось – куда бегут? Вдруг меня кольнуло недоброе предчувствие. Кольнуло и исчезло.

Подходя к их дому, я увидел идущую навстречу девушку. Что-то мне ее стало так жалко! «Несчастная! – подумал я, – ты даже не знаешь, куда ты идешь и что тебя ждет»…

Фигуры спешащих вокруг людей не предвещали ничего хорошего. Я незаметно перекрестил девушку в спину и что-то, помню, подумал. Но что – не помню, тут же забыл. В кармане было несколько конфет. Надо было одну ей дать. Я посмотрел, где она. Но ее фигуру уже размыло в маленькое пятнышко. Или это была не она? Что-то мне сказало, что она. Но дать ей конфету пришло в голову, когда я уже в лифте ехал.

Войдя в их квартиру, я поздоровался. Тетя Наташа кормила котов. Она придумала скормить им колбасу, потому что они с мужем не успели ее доесть. А был уже понедельник – первый день Петровского поста. Я хотел дать кусочек колбасы крупному, рыжему коту – Семену. Он перенервничал и цапнул меня когтем по пальцу. Стало больно, сильная боль. Семен – злой, потому что кастрированный. Я сказал дяде Володе:

– Зачем вы его кастрировали? Раньше он был добрый.

– Раньше все было лучше, – сказал он. – Раньше и яблоки были с арбуз, а теперь и арбуз ни на что не похож…

– Что это вы себе позволяете? Как это арбуз ни на что не похож? – наорал я на него.

– А так, – ответил он, поднимая Семенов хвост, под которым виднелись его крупные яйца.

– Еще не отвалились? – спросил я, а сам про себя подумал:

«Скучный тип. И почему я его раньше считал своим другом»?

– Человек кровью истекает, а она смотрит, – закричал я возмущенно тете Наташе. – Чего тут смотреть, несите йод!

Она куда-то пошла. Может быть, за йодом, а там кто ее знает. Может, и не за йодом. У каждого человека своя башня.

Прошло двести лет, пока она принесла йод, но теперь не было ваты. Я вспомнил то недоброе предчувствие, которое царапнуло меня еще у метро. Так вот к чему это было – к крови.

– Ты зациклился на своей царапине, – сказал мне дядя Володя, – и совсем забыл о девушке, которая тебя так поразила.

– Что я дурак, что ли? – грубо ответил я ему. – Свое здоровье важнее.

 

Печник и котята

А печку мне клал отец и сделал у дымохода четыре колена. А бывает и шесть и больше. А ты как думал, напрямую? И одно отверстие не заложил, и туда котята упали. И вот они там орут. Мя! Мя! Ну, что делать? Начал с самого верху разбирать. Сниму кирпич – помечу, чтоб не забыть. И остался уже метр, не больше, понял? Вот этот племянник, что ты видел, это его сейчас баба раскормила, что он в дверь не проходит. А тогда маленький, худущий был. Я говорю: не бзди! Взял его за ноги и опустил туда. Все, говорю, что видишь, хватай в руки и тащи наверх. Взял? Взял, говорит. Я его вытащил. Тот раз он двух котят прихватил. Я его еще окунул, еще двух взял. Потом рукавички вытащил и шапку. Откуда они там взялись? Никак отец когда-то забыл. А котята маленькие совсем и противные такие. Можно было, конечно, и не вынимать их. Так землей засыпать, и концы. Да мучился бы потом, зачем? Выложил кирпичи еще лучше, чем были, сделал даже нишу для валенок. Потом заровнял все глиной, после побелкой прошел. Да, совсем забыл! Когда разобрал это дело, я оттуда две шайки сажи вытащил. Дак когда затопили, тяга у ней такая стала, какой и у новой не было. Ну, я племяннику сказал: ты завтра приходи с котятами играть, пошел в сарай и утопил их в ведре. Когда печка высохла, вся, как тельняшка, была в полосочку. Я ее еще три раза белил. Отец, конечно, сразу заметил, когда пришел. «А ты рази умеешь»? – спросил. А я ему: «Как видишь».

 

Запасным путем

Лазил, лазил по трем вокзалам, нет, не было водки. Ни у носильщиков, ни у таксистов. Сухо. И время-то было не криминальное, каких-нибудь всего одиннадцать часов вечера. Середина марта, мокрый снег, и ботинки – в мокрые дребезги. Сыро, зябко, неуютно. И самое неприятное – все это с похмелья, которое у меня всегда нерядовое. Оно и теперь было настолько тяжким, что каждую минуту казалось, что если вот не сейчас немедленно придет глоток горячительного, то и голова вдребезги, и брызгами мозга обезображу величавое создание Щусева. То есть от Ленинградского даже до Казанского долетят рекомые брызги.

Ведь сразу был план. Мечта была детски-наивная. Взять у спеку-ля бутылку водки, зайти в буфет на Ленинградском, попросить горячей трески два кусочка в промасленной бумажке, с хлебом, – и стакан кофе с молоком в обмен на рубль с чем-то. А деньги почему-то были. Небольшие, но были. И все. Стоять и тихонько попивать, радоваться и благославлять весь мир и всех прохожих-приезжих. Когда я успел стать алкашом-одиночкой? Этот, в другом состоянии совсем простой вопрос, теперь представлялся неимоверно сложным и запутанным. Он болезненно выкручивал скупые остатки серого вещества…

Почему-то из трех вокзалов я больше всего любил Ленинградский. Может, это шло еще из детства. Когда-то я тут невдалеке жил. Хороший такой мальчик в ожидании чуда из сказки. Не вычурный Казанский, а строгий Ленинградский представлялся мне образцом вокзальной красоты. Совсем недалеко от Ленинградского, в какой-то щели у платформы Каланчевская как-то мы с папой 31 декабря в 10 часов вечера купили елку, а казалось уже все. Новый год будет без ели. Детская трагедия. Конечно, ее продавал не совсем трезвый дядя. Да разве это имело значение? Мы уже с папой шли домой в обнимку с елкой – и большая же была, метра три с половиной, – а я все еще оглядывался. Боялся за того мужика, как бы его не замели.

На Ленинградском, в чем и дело-то, всегда возможно чудо. Тут как-то раз, лишь только я отвалился от спекулянта, лишь только утвердил на кармане искомое, подошел человек в серо-голубой шинели и хвать меня с внешней стороны за это искомое. «А, пооощряешь? Подкармливаешь спекулянтов?» – спросили его сапоги. Потому как я видел только их. Но постепенно, идя долгим и медленным взглядом вверх от его сапог до усов, мне пришлось так противоестественно высоко задрать голову, что только тут я сумел оценить этот рост. Рост Петра Великого. Он запустил мне громадную длань за пазуху и извлек мою подружку на свет. От этого она стала еще желанней.

– Командир, – дробя мелкую дробь зубами и делая рожи, сказал я, – такое дело, сам понимаешь, бывает иногда… Если я сейчас зачуток не приму, будешь вызывать труповозку. Я же больной, понял? Псих я, эпилептик. Мне это, пить нельзя, и не пить тоже нельзя. Дай хоть зачуток отпить. А?

– Зачуток, говоришь. Ну если зачуток, то можно. Держи свою ненаглядную.

Я из горла – не любитель, больше того – никогда прежде без стакана не пил. И потом – без горячей трески и кофе – то есть вдребезги мечта? Да что делать? Сорвал по-быстрому бескозырку и дыр-дыр-дыр, в смысле блям-блям-блям, в смысле буль-буль-буль. Не больше, чем через секунд сколько-то он – тяжелую длань на плечо мне и говорит:

– Ну все, хорош! Ну же, хорош, говорю, хватит.

Я свое: дыр-дыр-дыр!

– Стой, гад, че ты делаешь?

Вырвал у меня, да поздно, там уж едва на дне плескалось.

Так я убедился в гуманности отдельных сотрудников столичной милиции. И в самом деле – ему-то что? Он всего лишь плюнул и пошел, отмахивая полутораметровыми ногами своими полы голубой шинели. А я только на 26 сантиметров был больше его ноги весь, целиком.

Выпить-то я выпил. И все же это было не то. Не по мечте…

Ленинградский, конечно, всем хорош, да что-то сегодня охота здесь не задалась. Может, попробовать на других? Спустился в переход, вышел у Казанского. Раз таксист, два таксист, три таксист… Раз носильщик, три носильщик, семь. И все – мимо. И вдруг: эврика! Забыл я про вагоны-рестораны?

Путь первый платформы первой. Поезд Москва-Ташкент. Платформу пришлось пройти почти всю. Горят приветные огни, полные соблазнов и обещающие счастье дороги. Пахнет дымком-угольком. Паренек восточного вида в короткой белой тужурке гостеприимно приглашает к себе. Какие-то у него сопливые, слишком сладкие глаза. Спрашивает меня:

– Курнешь? Ах, какая у меня трава, это – поцелуй любимой!

Он для меня слишком женствен. Я их, сладких, чуть-чуть гнушаюсь, испачкаться боюсь. Хотя этот – не гомик. Но на всякий случай говорю ему намеренно грубо:

– Какая трава? Водки давай и пива!

– Золотой, все есть. На Востоке, чтоб ты знал, и зародились все виды кайфа. Нет, водка, конечно, это ваше, русское. Но есть еще много чего интересного. Послушай, да, дорогой? Не лишай себя самого сладкого. Сколько тебе и чего?

– Бутылку водки и двенадцать бутылок пива, вот сетка.

– Исичас сделаем, золотой.

И опять под мокрым снегом по бесконечно длинной платформе, с тяжело груженной сеткой. Нет, зря я с ним так грубо. Неплохой в общем-то парень. Пока шел, решил так. Бутылку водки целиком да еще с таким количеством пива – это мне многовато. Значит, надо найти двоих. У буфета легко их нашел. Один взял у буфетчицы три корявых коржика, второй – одолжил в автомате для газировки стакан. Мне, как виновнику, налили первому. Да это и справедливо. И когда я выцеживал последние глотки будущих иллюзий, то есть почти уже видел дно, другим зрением я увидел их. Благословлять их почему-то не хотелось. Они шли разрушить мое счастье. «Да на кой вы мне сдались? Да какого хрена вам в моем счастьи? Да чтоб у вас этот самый хрен на лбу вырос! Пошли вы сами знаете куда. И не благодарите!»

Нет, все-таки подошли, видимо, за благодарностью. Уже пустой стакан был все еще в моей руке, а двое моих собутыльников растворились, как не были. Вместе с коржиками. На треть отпитая бутылка стояла у моих ног. Эти, пришедшие разрушить мое счастье, были мелковаты, на голову ниже Петра I.

– Товарищ, пройдемте с нами в служебное помещение. Предупреждаю, початые бутылки нарушителям не возвращаются. Пиво пока, временно, изымается. С возвратом.

– А у меня непочатых бутылок водки нет. Что ж мне теперь иссохнуть в алкогольной жажде? И потом, куда это я с вами должен пройти? Может, в подвалы Лубянки?

Наша служба действительно находится в антресольном этаже, под первым, но это еще ничего не значит.

– Молчи с ним, – сказал ему напарник.

Признаться, меня удивило это их дистиллированное поведение. Обычно они действуют и говорят совсем не так. Или это только временно, пока мы при огромном стечении свидетелей? А зайдем за угол, и там…

Они оба были обычные, может, и скорей всего – неплохие русские парни. Видно было, что милицейская порча если и коснулась их, то пока в самой легкой форме.

В родном подвале они сразу осмелели, стали развязней.

Комната милиции – довольно большое помещение, квадратов так в тридцать-сорок. Четыре письменных стола, но всех сотрудников – только эти двое, которые меня взяли. Понятно – ночь. Свежие, наверное, завтра придут.

– Ну, рассказывайте, где проживаете, где бываете, чем занимаетесь?

– ФИО? – неожиданно выстрелил второй.

– Я родился в бедной еврейской семье в одна тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году.

– Национальную дискриминацию хотели бы нам повесить? – вежливо осведомился первый.

А второй застрочил авторучкой по листу бумаги. Не знаю, почему-то я был уверен, что в ней, в ручке той и пасты не было. А что ж это было? Цирк, лицедейство? С высокими и мощными иметь дело проще, они без комплексов. Маломерки вечно самоутверждаются, всегда жаждут отличий и славы.

Поэтому-то я не спал-не дремал, а глядел за этими двумя ментами во все глаза. Хотя в то время мы, то есть нормальные люди, ментами их еще не называли. В крайнем случае, в подпитии звали мусорами.

Вдруг, как вспышка в сознании, проявилась такая картинка из прошлого. В этом же самом подвале мне уже как-то пытались повесить кражу портфеля с особо ценной какой-то диссертацией. Помню, что этот претендент долго шел по моим следам от самой бензоколонки, где я взял бутылку у спекулянта. Я быстрей пошел, придерживая на груди драгоценную ношу, – он тоже, я еще быстрей – он тоже, я не выдержал и побежал. Он тоже. У гостиницы «Ленинградской» я резко тормознул и, развернувшись, начал его буцкать. Причем жестоко. И тут – патрульная машина. Приехавшим к финалу мусорам все было ясно. Ночь прошла в допросах. Думаю, на самом деле с тем диссертантом все было примерно так. Ехал человек в электричке поддатый. Задремал. У него украли его портфель с особо ценной диссертацией. Наверное, воры надеялись на что-нибудь получше. И потом, забежав за угол и перевернув несколько страниц, плюнули и выбросили диссертацию в сточную канаву, чем, может быть, оказали отечественной науке большую и неоценимую услугу. Во всем портфеле действительно ценного было полбутылки портвейна. Ее они торопливо допили. Портфель продали тут же за восемь рублей королеве ближайшей бензоколонки. Честно-то говоря, их следовало бы не ловить, а наградить какой-нибудь такой бронзовой спецмедалью с чеканной надписью «За вклад в науку».

При всем том диссертант не выглядел выскочкой. Это был зрелый ученый. Лицо имел одутловатое, со следами пороков. Но ответственность. Не на себя же ему вешать. Надо найти крайнего. Мои ботинки, имевшие жеваный, вымокший вид, и внушили ему мысль, что вот! Это бродяга конченый. Он и двух слов не свяжет в свое оправдание.

Я, конечно, вцепился зубами и ногтями в аргумент, казавшийся мне убийственным. «Хорошо, – говорил я, если это я украл ваш портфель, то где он?» «Прошу вас зафиксировать мои показания в протокол, – обратился истец к лейтенанту. – Этот, вот этот был не один, а с напарником. Вырвав у меня портфель, он сразу передал его напарнику, а тот убежал». Будущий доктор наук как-то все время забывал сказать главное, что ценного в пропавшем портфеле было немного, только сам портфель из кожзаменителя.

Утром уже, отпуская меня на волю, последний из этой рати, бросив мне отобранные прежде ключи и документы, спросил: «А как вы относитесь к книжке Солженицына «В круге первом»?» Черт его знает, действительно ли их так учили, но в небольшой комнатке играло самое приветливое радио. Радушное такое, симпатичное. Чтобы расслабить подозреваемого? Я ответил: «Не знаю, не читал». «Но вы же наверняка читали отзывы о ней в прессе». «Читал. Но это не одно и то же». Он, как шкодливое дитя, хапнул назад, к себе, уже как бы возвращенные мне ключи и документы. «Вы что же, не верите нашей печати?» «Почему? Но вы же спрашиваете о моем мнении. А я книгу не читал. А вы, кстати, не посоветуете, в каком книжном магазине ее можно приобрести?» Он с досадой швырнул мне назад мои вещи, потому что ни уголовщины, ни политики со мной не получалось…

Но мы сильно, очень сильно отвлеклись.

Те двое, что меня забрали сегодня, о чем-то шушукались у письменного стола. Первый то и дело выдвигал большой ящик, напряженно смотрел в него, потом смотрел на меня, потом взглядом приглашал посмотреть напарника. Это бы ничего. Но меня напрягло, что эту манипуляцию с ящиком письменного стола они повторяли многократно. Сначала один посмотрит в ящик – потом на меня, затем другой.

– Так где мы живем?

– Там-то.

– А, скажем, родители?

– Там-то.

– Ах, вот оно что! И именно дом пять?

– Да. А что здесь такого? – Я посмотрел на часы – было без трех минут три. Ночи! «Чтоб у вас то самое на лбу выросло»! Пиво у меня, вопреки ожиданиям, не изымали. Оно, в сетке, так и висело на моей правой руке, продавив в ней глубокую борозду. Что меня удивило, так это то, что люди за столом относились теперь ко мне как-то особо уважительно. Чем я заслужил?

А потом был обычный ночной «конвейер», когда пять человек – все отдохнувшие и сытые, специально не дают спать подозреваемому, в надежде, что истомленный, он вдруг проврется. Все вопросы одни и те же, но в разбивку, в специально запутанной непоследовательности. Чуть не забыл сказать. Мой дом «пять» их сильно смутил. Дело в том, что именно там произошло страшное, необъяснимое убийство женщины в красном пальто. А вслед за ним – целая серия однотипных убийств по всей Москве. Об остальном я сам догадался. То, что лежало в ящике письменного стола, – был фоторобот. Я его потом видел, и действительно, хрен знает почему, он был на меня похож. Сам-то фоторобот, как и все подобные «произведения», был образ обобщенный, ничего характерного. Но тип лица, его основные конструктивные особенности были похожи на мои. Часов в девять утра не я, утомленный ими, а они, утомленные мной, запросили пощады. Вопросы естественно упростились.

– Давайте так, – сказал первый или второй, какая разница? – Расскажите, как вы их убивали?

– Кончайте хохмить, мужики.

– Серега, звони в его районное УВД. Нам нужен следователь по особо важным делам… Дело серьезное, не нашего ума…

В 10.00 утра приехал следователь.

– Так-так-так, – сказал он, прицелясь на меня ястребиным взором. Дом пять, но ты там не живешь? Так? Теперь. А отец твой, маленький такой, ходит с портфелем, семенит, так?

– Точно так.

– А сам ты когда-нибудь был в пионерлагере?

– Был.

– В каком?

– В «Старой Рузе». Не только был, все детство там прошло, – надо сказать, меня изумляла снайперская прицельность его вопросов.

– А «Муху-цокотуху» малышне читал с эстрады, и они писали от восторга?

– Читал, и писали…

Все время этого стремительного допроса и первый и второй постоянно совали ему под нос злосчастный фоторобот.

– Забудьте на время об орденах. Это не он. Я его забираю.

Во дворике Казанского вокзала стояла его служебная «канарейка». Мы сели и поехали. Он со мной, а я с пивом в сетке.

– Ты не переживай особо, – сказал он мне. – По этому делу задержанных уже больше четырех тысяч…

Ехали мы с ним к папе, а приехали к маме.

Мама, не дослушав объяснений, гневно резюмировала:

– Вот до чего ты докатился…

Следователь по особо важным делам сказал:

– Ну, как вы могли подумать! Это же не он!..

– Ах, не он?.. Огромное вам спасибо, товарищ следователь, что подвезли этого охламона. Уж я тут с него глаз не спущу…

А я так и сидел в тупой прострации, в пальто и с оттягивавшей руку сеткой, пока не сказал:

– Мам, можно у тебя где-нибудь поспать часок?

 

В надзорной и ее окрестностях

Пока я три дня лежал в надзорной палате, ко мне многие подходили. Оттуда – из внешнего мира. Надзорная – это такой санпропускник, карантин, лепрозорий. Тебе дается от трех до семи дней, чтобы ты выкричал, выстонал, выбредил все свои боли и обиды. Тогда тебя, может быть, переведут. Туда – во внешний мир, где все настолько респектабельны, что ни одного не увидишь в нижнем белье, в наших солдатских подштанниках. Кровавые подтеки на исподнем прикрыты у внешних мышиного цвета пижамой или даже халатом. Потом Там – медсестры, все до одной свежие и хорошо пахнущие. Все до одной красавицы, как будто их отбирали по конкурсу. Холеные пальцы унизаны ювелирными изделиями – сплошное золото. Толку, например, в благородном серебре они не знают. Не красоту тащат на витрину, а кричащий символ богатства. Почему же такие красавицы пришли на работу в дом скорби? Только не надо иллюзий. Все просто – здесь отпуск двухмесячный…

Пока я три дня лежал в надзорной палате, ко мне многие подходили. Вообще-то это не порядок. Для того и мордоворот, простите, санитар Дима сидит на входе, чтобы никаких не было контактов у внешних с надзорной. Ведь эти, что удостоились перевода Туда, вовсе не здоровы. Они алчут. И со свеженького, только прибывшего силой своего бесовского воображения могут считать и высосать весь еще бродящий в нем перегной вина и водки, или что там у него есть. А это – не дело…

Койка у меня крайняя. И потому, пока я три дня валялся и прел здесь, ко мне многие подходили. Один, с нагловатой лысинкой (не верите, что бывают наглые лысины? Но допустите! А теперь представьте, какая же при такой лысине была будка. О-о-о!), – так этот подошел ко мне прямо на второй день, когда я был еще весь опухший и едва-едва мог выпростать из этих затеков свой взор. Надзирающий Дима при этом никаких нарушений не заметил. Он тупо смотрел в потолок, пытаясь оттуда вычитать для кроссворда, что же такое есть «Парнокопытное животное, дающее молоко. Из шести букв».

Гость, не спросясь, присел на край моей кровати, сказав:

– Смотри во-о-он туда, а слушай сюда! Я кладу тебе под матрац грелку. Она с водкой. В отделении – сплошной шмон. Но тебя вряд ли будут шмонать, – он и сам только говорил сюда, а смотрел куда-то туда. – Ты понял? Вечером заберу, – поспешно закончил он, заметив, что у меня зреют возражения.

Но позавчера, еще на самом входе меня так гостеприимно встретили тремя уколами, что ни одно возражение так и не успело оформиться. И все же внутренне я был абсолютно не согласен с этим нагловатолысоватым. Но при этом я его отлично понимал, на все двести процентов. Такова коммуникативная сила родного языка. И все же опасность залететь с чужой водкой была так велика, что поверх и помимо обычной после таких инъекций тупости меня стало потряхивать.

– Забери грелку, – сосредоточившись, сказал я.

– Ты че, не русский? – как бы возмутился он. – Говоришь вроде по-русски, а я ничего не понимаю. Полежит, – нежно погладил он грелку через матрац. – О, я – дубина! – как бы сокрушенно воскликнул он. – Забыл же сказать. Сто пятьдесят грамм – твои, как обычно.

Дима сидел близко, так близко, что я мог рукой дотянуться до его колена, и надо было очень сильно переболеть ушами, чтобы ничего не слышать. Но, видно, переболел. Или парнокопытное из шести букв никак не давалось?..

– Хотя пусть лежит, – ложно согласился я, – ведь и козлу иногда доверяют охранять капусту.

– Ты че плетешь? Какому козлу?

– Да алкаш я. Выпью твою грелочку – и все дела. Бить будешь? Конечно, бить будешь. А мне это будет уже до фени…

Вот она сближающая сила родного языка! Взаимопонимание щелкнуло и произошло. Он нагнулся, вынул из-под матраца грелку, завернул ее в полотенце и пошел. Все тот же, уверенный в себе и непреклонно-наглый…

Федотыч – мой сосед справа – был мне почти брат, наши койки стояли вплотную. Он уже пятые сутки, как говорили старожилы надзорной, жил в параллельной реальности. Белочку поймал. За пять дней вязки на запястьях оставили глубокие борозды. Сначала его чисто производственный, прорабский бред нас очень веселил. В нем не было ничего фантасмагорического, декадентского. Федотыч в бреду был настолько искренен, как будто ему вкололи эликсир правды. Тема бреда элементарна – пьянка нон-стоп, приправленная похабщиной. На театральном заднике – стройплощадка.

– Заноси! Заезжай! – хрипел он своим навеки простуженным голосом. – Куда ты прешься, малец? Левей бери, еще левей! Глаза-то разуй, ебеныть! Теперь ссыпай! – и немного погодя: – Вот мудила!

Я так и видел, как он, махнув рукой на человеческую бестолковость и понурив голову, уходит по площадке в свой вагончик.

На пятый день стало не до смеха. Во-первых, Федотыч замолчал. Молчал он, продолжая метаться. Кое-где из-под вязок на запястьях показалась кровь. Когда губы у него посинели, а цвет лица стал землистым, позвали врача. Врач сел у изголовья Федотычевой кровати.

Продолжая молчать, Федотыч стал правой рукой не то шить, не то вышивать свое одеяло. Очевидно было, что нитка очень длинная. Федотычу приходилось очень высоко поднимать руку с воображаемой иглой. В палате стало тихо и жутко.

– Кончается, – сказал врач.

– Так что ж вы смотрите? – заорал я. – Плюньте на свои принципы и дайте, налейте, ну я вас умоляю, дайте ему мензурку спирта. А вдруг поможет…

В эту самую минуту, когда решалась его судьба, Федотыч собрался с силами и плюнул. Хархотина попала врачу на халат. В палате опять стало тихо и страшно. Ангел смерти пролетел.

– Поросенок ты эдакий, – неожиданно беззлобно сказал врач, утирая плевок Федотычевым полотенцем. – Ну, что ты разбушевался? Ведь я бы и так дал. Алиса, налейте этому поросенку мензурку. Только ты уж веди себя прилично, понимаешь? Лет двадцать назад, Алиса, это был герой. Разведчик. Посмотри, у него места живого на теле нет. Вот здесь под коленкой, видишь? Это – пулевое, а вот здесь – осколочное.

Свою мензурку Федотыч в момент жадно вылакал и издал наконец свой первый сип. Я так обрадовался, когда раздался простуженный и прокуренный Федотычев голос:

– Ну, что ли, подь сюда! – подманивал Федотыч пальцем врача, явно прозревая в нем кого-то другого.

– Что ты хотел, озорник? – добродушно спросил врач.

– Я те че, пропидору, велел, когда рупь давал? Возьмешь фуфурь «Тройного» и бутылку пива. И где пиво? – говорил Федотыч во всей своей прежней красе, с вернувшимися в лицо красками жизни. – Или гони, блядь, тридцать семь копеек сдачи!

– Будет жить, – сказал врач, не спеша удаляясь из палаты.

– Конечно, будет, – сказал мой сосед напротив. Он единственный из нас был одет не в солдатские кальсоны, а в хороший шерстяной костюм общества «Динамо». Мы быстро познакомились:

– Володя.

– Володя.

– А вы, – спросил я довольно бестактно для первого знакомства, – тоже по этой части? – и щелкнул себя по горлу.

– Конечно, – буднично ответил он. – Волка ноги кормят. Волк кормит прокурора, потому что прокурор всегда у волка на хвосте. Притом прокурор любит хороший кабак. Поневоле спиваешься.

– Володь, – спросил я. – Ну, вот я, например, лечился четыре раза. А вы?

– Какие твои годы, – ответил он. – Еще успеешь. А сколько раз я лечился?.. Не помню точно. Не то сорок девять, не то пятьдесят. Жена ведет записи. Тут-то я – вообще свой человек. Только увидят меня: «А, Володенька. На недельку к нам, как обычно?» И вот это я ценю, понимаешь? Сам знаю, что доброжелательность их купленная. За мои же деньги. А все равно приятно. И вот для чего, тезка, нужны бабки. Чтобы швейцар, едва завидев тебя, широко распахивал дверь. А метрдотель, ласково взяв под руку, проводил к самому лучшему столику. И только я в рот сигарету, а уже из-за спины такая, знаешь, рука с вычищенными ногтями и зажигалкой. Люблю, грешный человек, когда за мной качественно ухаживают…

Я лично знал не столь уж многих деловых людей, и все они пили. Но не все спивались. При том порядке вещей, когда предприимчивым людям хотелось внутрь социализма, не разрушая его, встроить свой маленький капитализм – пить было их общей судьбой. Безусловно много, даже очень много было вокруг честных прокуроров, хоть пруд пруди. Но еще больше – алчных и бесчестных.

Да есть ли он вообще, да существует ли он, хоть где-то, такой род человеческой деятельности, который не требовал бы от соискателя личной порядочности и честности? Однако честных не на минуту, по-настоящему честных кандидатов на хлебное место, способных противостоять среде и соблазнам, не так же много, как самих этих важных вакансий. С высокими спинками гербовых кресел, со всеми и всяческими льготами, первейшая и главная из которых – безнаказанность. Любая власть дарит своих подручных такой привилегией, и они это умеют ценить. И ценят и отрабатывают на всю катушку…

Нет таких летописей, где черным по белому было бы записано, сколько дней я пролежал в надзорной палате. Да это и не важно. Но как-то, пока я еще там лежал, ко мне подошел человек с совсем провалившимися щеками, едва засеревшими молодой щетиной. Показывая темно-коричневые, прочифиренные зубы, он произнес:

– Какой принципиально новый вид оружия вы можете предложить для дальнейшей разработки? Имейте в виду: климатическое оружие – цунами, торнадо, засухи и потопы, локальные землетрясения и извержения давно потухших вулканов – все это вчерашний день. Имейте в виду – перед вами официальный представитель Рособоронпроекта.

«Это, кажется, первый по-настоящему оригинальный тип, которого я тут встретил», – успел подумать я.

– Я вижу, у вас нет предложений…

– Пока нет. Но есть несколько вопросов. Я здесь всего третий день. Интересно, что здесь за люди?

– Ничего особенного. Обыкновенное ворье, но шифруются под душевнобольных.

– Вот как! И что же, никто не пытался их… расшифровать?

– Дело в том, что они закосили еще на стадии следствия. И – удачно. Видимо, заранее готовились. А может, и заплатили…

– То есть все отделение – воры? А кстати, сколько это?

– В отделении сто сорок человек.

– И все воры?

– Можно на «ты»? – спросил он.

– Разумеется…

– Но ты ведь тоже вор?

– Кто, я? Нет, ты не подумай, я со всем уважением… Но я – алкаш.

– Да, таких есть немного. Пять человек, ты – шестой. Остальные – ворье. По решению суда проходят здесь принудительное лечение. Нас так и кличут – принудчики.

– А чем это принудлечение отличается от обычной отсидки?

– Отличается. Там – фиксированный срок. А здесь, как решит конференция врачей.

– А они лютуют?

– Не то слово. Я – домушник и свой трояк давно бы уже оттянул. А я – пятый год мытарюсь. И уже в шестой больнице, и в четвертом городе.

– А что за цель у врачей, так перебрасывать человека?

– А ты сам подумай. На одном месте я быстро обрастаю знакомствами, связями. То есть становлюсь все сильней и сильней. А им это ни к чему.

– Скажи мне еще. Тут один мне грелку совал на сохранение, ну, от шмона. Я отказался. А за это могут и чирикнуть?

– Не. У нас тут таких один-два. Практически безопасно.

– Это, по-твоему, безопасно?

– А не хочешь, я во владимирской дурке сидел, там таких беспредельщиков было человек восемь. Что смеешься? Ну, хорошо, не восемь, а пять. Один, между прочим, реально медсестренку зарезал. По горлу – от уха до уха. Какую-то микстуру на спирту не дала ему.

– Они что, вышки не боятся? – спросил я.

– Ты сколько лет в запое, товарищ? Отстал от жизни. Вышку не отменили, но практически не применяют. Во, дурачье! – он хрипло расхохотался. – Так что твоя милиция, товарищ, больше тебя не бережет.

– Вон оно что! – изумленно воскликнул я. – Я, значит, здесь как бы на зоне?

– Что-то типа того, но хуже. На зоне аминазин и сульфазин зэкам не колят. А здесь, чуть что – сразу. Вырубают особо активных. Ладно, пойду, братишка. А то с тобой последнюю квалификацию потеряешь.

Пока неведомые кастелянши три дня стирали и штопали пижаму, чтобы обрядить и вывести меня из надзорной, ко мне многие подходили. Но этот мужик с пятидневной щетиной и брюшком, обтянутым не казенным бельем, а фирменной футболкой, что, как я стал соображать, было здесь знаком привилегированности, подошел, собственно, не ко мне, а к Диме. Наши с Димой кровати разделяли какие-нибудь сантиметров тридцать. Да и не Димина это была кровать, а Борина. Но поскольку для Димы она была идеальным наблюдательным пунктом, санитар, не раздумывая, утеснил бедного Борю. А Боря хотел только одного – всем показать свой замечательный искусственный глаз. Иногда ему удавалось вышелушить протез из глазницы. Тогда он торжественно предъявлял свой глаз миру. При этом он идиотически подхохатывал, как бы говоря: «Не правда ли, какой нарядный?» Как говорили, то же он сделал когда-то с предшественником искусственного глаза. Слов нет, действительно Боре было чем гордиться. Протез был ярче и интересней своего натурального брата. Но каюсь, читатель, из-за пагубного авторского пристрастия как можно гуще населить эти страницы народом, порой нарушается плавное течение событий.

Итак, к Диме подошел тридцатилетний человек с обтянутым фирменной футболкой брюшком и давно не бритыми щеками.

– Ну хуль ты смотришь, Дима! Ждешь, когда он тебе второй глаз покажет? На вязки его, суку! – с этими словами он страшным ударом свалил невиннейшего, блаженнейшего, членовредительнейшего Борю и стал заваливать его на подушку.

– Ну, Дим-блядь, вяжи же его, вяжи!

Я не знал, у кого здесь какие права и ничего не мог сделать для бедного Бори. Но и наблюдать эту расправу было выше сил. Я выскочил в туалет, стрельнул у какого-то понурого человека сигарету и жадно закурил. Это была первая моя здесь сигарета. Сладкая и горькая. Совесть укоряла, что не вступился за Борю. Била крупная дрожь. «Нервы», – сказал я себе. Я курил во всю грудь, и от сигареты становилось немного легче…

Когда я вернулся в палату, Боря уже лежал на вязках и беспомощно скулил, жаловался кому-то.

– Удивляюсь, Серега, на вас – евреев, – развивал Дима свою мысль, начало которой невосстановимо утрачено. – Да. Все вы грамотные, все с высшим образованием. Почему же у нас – русских, не так?

– Да брось, Димон. Все просто. Ты мальчишкой на летних каникулах что делал? Правильно – девок по сеновалам щупал и рыбу удил. А я все лето втыкал, учил языки. Родители на это никогда денег не жалели, и преподаватели приезжали прямо на дачу. Тебе вот по-французски поговорить захотелось, а мне жаль, что не я с теми девками по сеновалам возился…

– Да, это мудрено, – сказал Дима. – Спирта немного есть, – понизил он голос, – маленько махнешь?

Они ушли, и надзорная осталась без надзора.

– Послушай, Володь, – спросил я своего тезку в динамовском костюме, – а этот Серега, что за личность?

– Серега-то? Говорят, корреспондент ТАСС. Попал за антисоветский дебош в Доме журналистов. По пьяни, конечно. Папаша у него – крупная шишка, политический обозреватель всего на свете.

– И такой папа не может его отсюда вытащить?

– В том и дело, что не может. Видать, Серый еще раньше всех достал. Вот и парится здесь девять месяцев в качестве второго Димы на общественных началах. Только Дима по сравнению с ним – душа-человек. И добрая душа. А Серега – настоящий фашист, сам видел.

– Нескромный вопрос, тезка. Все – в казенном, а ты в спортивном?..

– Ничего удивительного. Жена, естественно, всем забашляла. Я всегда так, дней пять поваляюсь в надзорной, печень почищу и прямо отсюда – домой.

У меня завистливо сжалось сердце. «Конечно, деньги нужны, – думал я. – Но если я только палец о палец ударю для этого, я окончательно себя возненавижу. Что ж может быть примитивней такого самооправдания, что, дескать, все так делают?..»

Какой же я все-таки пижон! Когда меня на следующий день обрядили в казенную фланель, ничего, кроме гадливости и унижения, я не почувствовал. «Вот же, – думал я, – все люди, как умеют, крутятся. А тут, и честный, и порядочный, ну, прямо – бессребреник, а только при мысли о человеческой ловкости слюна длинной вожжой бежит. Если без шор взглянуть, то каждый, как только может, повышает свое благосостояние. Куда смотрит недреманное государево око? Да Отцы государства, по-моему, вовсе не против расхищения социалистической собственности. И всякое такое расхищение ненаказуемо, пока расхититель берет себе долю, не превышающую его социального статуса. То есть – по чину ворует. Но мой социальный статус невысок. Сколько я могу взять из общей копилки в месяц, чтобы это не шокировало Отцов? Ну, наверное, рублей на десять-пятнадцать украсть безнаказанно – это для меня реально. Но мне, имеющему высшие запросы, такая сумма смешна. Мне и двести и триста рублей в месяц все будет мало. А вот уже такой аппетит означает, что сюда я попал только с виду случайно. Значит, поживи я по своей логике с полгода, я окажусь здесь же, но уже по делу? Да полно, я же – хороший. Ведь преступник не тот, кто подумал: не взять ли? А тот, кто взял. А я даже еще ни об одной конкретной вещи никогда не подумал, вот бы взять, вот бы присвоить. Нет, со мной все еще не так плохо. А может быть, так? Сто тридцать четыре вора, живущие очень скученно, ежесекундно выдыхают целые клубки и сгустки порочных мыслей, чувств и идей. И над моей головой они ходят сплошной тучей. Ну, видимо, каким-то краем зацепили и меня. А может быть, не просто зацепили, а инфицировали?..»

В столовой, где мне показали мое место, из нас четверых за столиком – трое были воры. Лишь я один был порядочным человеком, то есть – пьяницей. Довольно быстро нашел я и остальную пятерку алкашей. Мы познакомились, и я предложил жить тесней, помогать друг другу. Раз мы все равно – пьянь, голь и рвань.

– Ну, не скажи, браток. Лично я себя рванью не считаю, сказал белобрысый мужичок лет сорока. Подбородок у него был какой-то вялый, стертые черты лица не запоминались.

– Этот из нас – самый богатенький, – шепнул мне сосед. – Носильщиком работает на Белорусском…

– Обедать! – дурными голосами заверещали санитарки. Сразу за этим возгласом (видно, в раздаточной открыли зловонные обеденные фляги) по отделению понесся тошнотворный запах обеда. Он на какое-то время перекрыл и без того тут бывший смрадный запах самого отделения.

Гороховый суп я похлебал с удовольствием. А перловку с какой-то немыслимой мясной обрезью – только поковырял. Почтенные воры казенной пищей, сколько я мог видеть, вообще брезговали. У каждого был кое-какой домашний приварок. Тут было и сало, и куры, и колбасы. Видно, уходя на посадку, они оставляли позади себя хорошо обеспеченный тыл. Видно, трудами своими заложили прочные основы безбедного существования. Я на такую помощь из дома рассчитывать не мог. Я ведь не воровал, а всего лишь работал.

Почти сразу после обеда меня вызвали к врачу. Это была наша первая встреча. Человек средних лет и приятной наружности предложил мне садиться и представился:

– Давайте знакомиться. Я – ваш лечащий врач. Меня зовут Олег Ефремович. Знаю-знаю, что вы здесь не по своей воле. У нас здесь «двойка», а специалисты по вашим немощам, к сожалению, в «шестерке». Но карантин… – он развел руками. – Не думаю вас долго задерживать. Максимум – месяц. Теперь расскажите о себе. Какого рода ваши болезненные ощущения и давно ли они у вас?

Белизна его халата соперничала с ослепительной белизной хорошо накрахмаленной и выутюженной сорочки. Нередко имея дело с психиатрами, я уже к этому привык. Видно, в Alma-mater им читали спецкурс «Психотерапевтическое воздействие на душевнобольного чистого белья». Его галстук также выглядел безупречно. И если в отделении полно было небритых личностей (парикмахер посещал нас раз в неделю), то собственные щеки Олега Ефремовича по их гладкости можно было бы сравнить с чичиковскими.

– Да не шарьте вы таким жадным взглядом по стенам. Еще успеете, – сказал доктор.

Я и не думал. Хотя одна стена, снизу доверху увешанная небольшими картинами и рисунками, была очень любопытна. Чувствовалось, что работы тщательно подобраны. Очень разные по технике исполнения и сюжетам, они поражали своей неповторимой оригинальностью. Два-три пейзажа были единственной данью реализму.

– Откуда такое богатство? – спросил я.

– Творчество больных. Люблю, собираю, изучаю. Я вижу, вам понравилось?

– Такого, – я повел рукой в направлении картин, – в кабинете врача просто не ожидал.

– А которые, если не секрет, понравились вам больше других?

– Вот эта и эта, и эта, – краем глаза я заметил, что он делает какие-то пометки в блокнотике.

– Да, вы верно подметили, – перехватил он мой взгляд. – Дело в том, что в своей практике я использую их как своего рода тесты. И поскольку мы с вами говорим откровенно, я бы еще спросил: а какая же из трех понравилась вам наиболыне?

– Тут вообще-то нечему нравиться в обычном смысле. Это же не новые каноны прекрасного. Скорей – безобразного. Но за оригинальность выделил бы вот эту.

– Все верно, а я мог бы и сам догадаться. И назовем ее…

– Так скоро ее не назовешь, – я задумался. – Но чтобы не терять времени и чисто условно, можно назвать «Пьяница».

Это был небольшой холст, примерно тридцать на сорок пять. На нем, по-видимому, маслом было изображено некое существо. Существо это сидело за столиком с трехгранным стаканом на нем и двумя бутылками с неестественно вытянутыми вверх горлышками. Одно горлышко, видимо, из-за чрезмерного устремления вверх, в изнеможении преломилось и, став пластичным, низверглось вниз. Так, таким живописным каскадом могло бы сложиться не остывшее, а горячее стекло. Существо довольно тупо смотрит на необычное поведение одной из бутылок. Назвать его хоть мужчиной, хоть женщиной – нет веских причин. Оно даже не имеет четких очертаний. Видимо, самая грубая стадия – переливания в себя – уже миновала. На смену ей пришла новая – переливания себя во все видимое. Поэтому все зыбится и течет в стремлении познать другого. Став им.

Картина исполнена в едином колере – в черно-синих и гранатовых тонах.

Наплюй на сюжет и содержание картины. Но если можно с удовольствием рассматривать любой ее квадратный дециметр, значит автор – настоящий живописец. Так говорил мне знакомый художник.

В задумчивости я вышел от врача. Какой-то больной буквально прорывался навстречу мне, но сестры его не пускали.

– Олегофреныч! – взывал он через их головы. – Это – Симутенко! Они меня к вам не пускают…

Родня все еще не доехала до меня, и я сидел без курева. Я занял позицию на банкетке у туалета. Отсюда было удобней «стрелять».

– Выручи закурить! – обратился я к проходившему мимо парню лет двадцати семи.

– Что? Это ты мне? – неприязненно отозвался он.

– Ну, да. Я тут – новенький. Мои еще не были. Такая штука.

– А кто ты такой, чтобы тебе помогать? Пришел сюда на две-три недели и скоро свалишь домой, так?

– Примерно так.

– А люди, мразь, здесь годами гниют. Годами! Им кто поможет? Ты мне на воле поможешь? Пройдешь, гад, мимо, как плюнешь.

Меня заколотило.

– А ты, мерзавец, кто здесь такой, чтобы говорить мне гад?

– Пошел на хер и не благодари! – сверкнул он на меня желтыми от бешенства белками и завернул за угол.

В столовой на одном из столов интеллигентного вида парень писал что-то на ватмане плакатным пером.

– Послушай, ты не курящий? – спросил я его.

– Могу угостить «Примой».

– Объясни мне, что это значит? У одного спросил закурить, так он мне такое залепил…

– Ты слишком мало у нас прожил. А то бы уже знал, что сегодня – пятница.

– Я это и так знаю…

– Конечно. Но ты не знаешь, что такое пятница в «двойке».

– И что же она?

– Представь только. Пятница – канун субботы. А в субботу – свидания с родными. Наши здесь все на одном раскаленном нерве живут и надеются, что завтра к ним кто-то приедет и все-все-все привезет. И «колеса», и водку, и наркоту, и бабу. Других же радостей здесь нет. А пережить эту блядскую неизвестность как-то надо. Притом учти, что здесь нет ни одного реалистически мыслящего человека. Средний чувак представляет себе дело просто. Там, на свободе – все возможности. Оттуда легко можно прислать все что угодно. Даже голубой вертолет с волшебником. Притом чувак на полном серьезе думает: пятьсот эскимо – на хер, но циклодол, седуксен, нимбутал и элениум пригодятся.

– Я смотрю, вы прилично владеете плакатным пером, – сказал я. – А, кстати, звать-величать как вас?

– Анатолий. Но лучше на ты. Нельзя слишком нежничать и выкать, могут за пидора принять.

– Понял. Меня – Володя. А скажи, и у тебя других радостей нет?

– Ты – человек с воли. Тебе трудно понять, что здесь не бывает завтра. Кроме пятницы, конечно. Здесь все – сегодня. У нас с тобой и опыт, и психология, и понятие о добре и зле – все разное. Ты видел, как наши двигают под дверь соседнего отделения спичечный коробок?

– Видел. Видел, но не понял.

– В коробке полно «колес», но таких, которых им не хватает. Они нам взамен другой – с другими «колесами». Такой товарообмен. Есть люди типа Олегофреныча. Они еще надеются все здесь поправить, но зря. Тут уже все отлажено до неприличия. Ты спросишь, куда смотрит персонал? Весь персонал у нас на крючке. Сколько их в смену, десять-двенадцать? А нас – сто сорок. Всегда сто сорок. Постой! Возьми еще сигаретку, только ни к кому больше сегодня не подходи.

Когда я отошел от него, я почувствовал, как проникаюсь заразой тревоги и настороженности. Действие пятницы, ее черное, давящее силовое поле ощущалось уже во всей силе. Действительно, люди вокруг словно превратились в сплошной обнаженный нерв. Уже кое-кто заговорил без особой причины на повышенных тонах. Вспыхивали короткие озлобленные драки. После обмена несколькими ударами люди быстро расходились. У некоторых на лице было написано недоумение: «Чего это меня понесло?»

Наконец позвали получать ночные лекарства. Приняв таблетки, я моментально заснул.

Толик не сказал одного: суббота и воскресенье оказались не слабей пятницы. По отделению шаталось немало поддатых и двинутых. И эти ужаленные и кирные с чуть расширившимся сознанием жаждали как-то проявиться. И проявлялись. Общее возбуждение падало и снова росло. Система дымила, искрила и обещала вспыхнуть общим пламенем. Слава Богу, этого не произошло.

Сразу после завтрака в понедельник я уже слонялся под дверью кабинета Олега Ефремовича. Наконец он меня вызвал:

– Что вы хотели?

– Прошу немедленного перевода в любое другое отделение, – сказал я заготовленную фразу.

– Ну-ну-ну. Это вы зря. У нас с вами все только налаживается.

– Я не могу здесь находиться. У вас же здесь зона. Я что, осужденный?

– Немного остыньте.

– Да-да! Зона и зэки!

– А как вы отнесетесь, если я предложу вам свободный выход? Позавтракали – и на природу. Пообедали – и опять свободны. До ужина. Гуляйте себе и созерцайте. Давайте попробуем?

– И что, я прямо сейчас могу выйти из отделения? Там же ключевой на двери.

– Мариночка, – сказал он по селекторной связи, – передайте ключевому на пост фамилию – Лосков. Свободный выход.

И я вышел из спертого воздуха «двойки» на волю. Примерно с час во мне все клокотали, перекипая, гнусные впечатления уикэнда. Но бескрайние поля, обнаженная березовая роща и встреченная по дороге телега с тупо звякающими молочными флягами, изрядно помятыми, но все еще годящимися в дело, – все это потихоньку баюкало и нежило душу. И запахи, запахи, запахи, оттаивающие и просыпающиеся после зимней спячки. Откуда-то наносит запахом свежевзрезанной земли, тянет прошлогодней прелью… И все свежо, все заново.

Был март в конце, и телогрейка на спине от солнца стала горячей. Солнце пригревало, и снег местами сошел. Но кое-где, в той же березовой роще его все еще было вдоволь.

Я был почти незнаком с ранней весной в деревне, как-то мы не пересекались. И потому трудно было представить, как тут все оживет буквально через месяц, какими гигантскими лопухами порастут канавы и обочины. Вот бы посмотреть на это кипение младой поросли – трав, камышей и крапив. Если в эту пору даже в истощенном городском хозяйстве однажды я насчитал шесть разных оттенков зеленого, то сколько же их должно быть здесь? Десять? Пятнадцать?..

Хорошо провентилировав легкие весенними ветрами, я возвращался в отделение. До обеда оставалось минуть пятнадцать, и тут меня вызвали в туалет, на переговоры. Двое. Третий держал ручку двери и никого не впускал.

– Как погулял? – спросили.

– Неплохо.

– Свободный выход?

– Да.

– Ну, вот и договорились: будешь нам водку носить.

– Не угадали.

– А если по ебальничку?

– Да вы меня хоть тонким слоем размажьте по этому кафелю, – я показал немного дрожавшей рукой, – в жизни никому не носил, и вам не буду.

– Ну, тогда молись своему Богу, – он коротко замахнулся. Но в этот момент в туалет, прорвав сопротивление единственного защитника, вломилась целая толпа жаждущих облегчиться. Из толпы раздавались возмущенные возгласы:

– Вы че, совсем оборзели? Чего вы дверь держите?

«Конечно, свободный выход – это благо, – думал я. – Но здесь, в этой миниатюрной как бы зоне с психиатрическим уклоном буквально все чревато неприятностями. В миг тебе из хорошего сделают плохое. Разве Олег этого не знает, что к свободновыходным могут приставать с такими поручениями? Криминальное поглощает некриминальное, подчиняя его, растворяя в себе». Еще я подумал: «То, что было в уборной, оно совсем закончилось или только прервалось. И возобновится при первом удобном случае?»

После обеда собрал своих и все рассказал им.

– Ну, и зря ты отказался, – авторитетно сказал Колян-старший.

Из нас шестерых четверо звались Николаями, и только белобрысого носильщика звали, как и меня, Володей.

– Все-таки в каждой бутылке есть и твоя доля, – с интонацией умудренности закончил старший Колян.

Я вопросительно поднял бровь.

– А как же, гонцу всегда полагается. За ноги – раз, и потом – за риск.

– Они же говорят, что у них все схвачено, – возразил я.

– Ну, это они говорят. А что там на самом деле, хер его знает.

Я понял, что мы шестеро хоть и находимся в одном здании и по одному и тому же поводу, но в то же время обретаемся, так сказать, на разных этажах асоциальности. Это как язык. Вроде бы он для всех нас один, общий. Но диалекты разные.

Каждое утро после завтрака человек тридцать отправлялись на работу в картонажную мастерскую. Никакой закон вроде бы не мог к этому принудить. Но негласно считалось, что хороший отзыв из «картонажки» ускоряет освобождение. Как видно, эта тридцатка, перестав упорствовать в своей преступной воле, пошла на исправление. Ключевой на выходе и входе в отделение считал их, как баранов, по головам. Те, что пока не «осознали» – а все мои новые знакомые пока что не «осознали», – говорили об этой тридцатке с легким презрением.

Почти все в отделении были «признанными», то есть психиатрическая экспертиза признала их душевнобольными. «Непризнанным» был только один грузин-мокрушник. В принципе ему светила «вышка». Даже в этом своеобразном коллективе без ангелов его чурались. И обычно он в одиночестве вышагивал по коридору.

Пополам со снегом затяжной дождь шел и шел в этот день с самого утра. Я не пошел на улицу и присоединился к грузину. Мерил коридор и еще один человек. Пока я шел в одну сторону, он два раза пролетал мимо меня. Возможно, без привычной мясной пищи грузин ослабел или тому была иная причина, но он уже не мог нарезать пространство во всю длину коридора, и мелькал в той его трети, которая ближе к процедурной и выходу. Я шел, как обычно, в среднем темпе. Безумие летуна, то и дело пролетавшего мимо меня, не заражало.

Три безнадежно разобщенных путника в бесконечных коридорах психбольницы под сиротским светом гудящих неоновых ламп, мы одновременно никогда не оказывались рядом, в одной точке. Общая картина нашего движения была несогласованно аритмичной. Было в нем что-то от судороги, от конвульсии. Не так ли еще было, что мы двигались по какому-то очень сложному, свыше утвержденному графику. Но вот она, непредсказуемость высших предначертаний: еще немного, самая малость, и все мы трое, кажется, впервые окажемся одновременно в одной точке. Слева – процедурная, справа – выходная дверь с ключевым Яшей на посту (сегодня его смена). Еще немного…

Внезапно раздается звонок в дверь. Наверное, мужики возвращаются из «картонажки». Я в этой негрупповой группе – самый левый. По центру, навстречу мне и нисколько не снижая скорости, – летун. Еще правей, ближе к двери – грузин. Яша открывает дверь, а летун, внезапно меняя курс, идет прямо на грузина. Что ему в голову вступило? Совершенно неожиданно грузин выкидывает перед собой кулак, и летун летит на пол, комично задирая ноги. Тем же кулаком, в котором, очевидно, оставалась еще не использованная энергия, с таким хэком, с каким мясник разрубает тушу, грузин бьет в грудь Яшу. Яша тоже падает, а я не поспеваю за быстролетящими событиями, не понимаю, что происходит. Грузин бросается в открытую дверь и сваливается по лестнице со звуком пущенного вниз пушечного ядра. Но где же тот, кто звонил в дверь?..

Тут только до меня доходит, что это – побег.

Уже позже мы узнали, что внизу у подъезда грузина ожидало такси. Немедленно доложили Олегу. Он запросил все мыслимые на этом маршруте посты ГАИ. Но такси с такими номерами нигде не появилось.

– Значит, ушли проселочными, – сделал вывод мой новый знакомый художник Анатолий. Оказалось, он еще и неплохой аналитик.

– А смысл? – спросил я его. – Ведь «вышку» вроде бы не применяют?

– Здесь – не Грузия, и смысл какой-нибудь всегда есть. Завтра-завтра – не сегодня. Уже смысл. А там лет десять отсидится у себя в горах, попьет вина с брынзой, поправит здоровье, глядишь – и срок давности истечет. Гурам, дорогой, с вещами на выход! А родня этому горному орлу уже и диплом купила. Причем любой. Подешевле – такой и я нарисую, но это – туфта. Зато подороже – во всех зачетных ведомостях появится лишняя строчка. Все подписи профессоров – подлинные. Печати – настоящие. И даже кое-кто из преподавателей без запинки расскажет, каким замечательным, слуший, каким пытливым студентом был Гурам.

– А я и не знал, что его зовут Гурам.

– Не обижайся, но ты еще очень многого не знаешь.

– Чего ж ты не бежишь?

– Понимаешь, в России таких гор нет. Одни пригорки. Да и родни такой нет. Одни придурки…

– Лекарство принимать! – раздался крик медсестры Нади. Симпатичная, надо сказать, она. Сочная и свежая. Это я всегда четко понимаю по контрасту с самим собой.

– Запивайте, больной, запивайте, – говорит она мне.

Правой рукой я поднял мензурку с молоком и как бы запил. Но таблетки в это время были уже в левой руке.

– Откройте рот, больной, – говорит она. – И поработав в моем рту лопаточкой и ничего не обнаружив под языком и за щеками, успокаивается. Я отхожу от ее столика, уставленного мензурками с молоком и водой. Присев в коридоре на банкетку, раскрываю ладонь и пересчитываю таблетки. «Хороших» – всего две. А может, накопить штук восемь-десять и малость покайфовать? Накопить было совсем нетрудно – «хороших» я в день получал шесть штук. Их действие снижало потребность в алкоголе, гасило раздражительность, агрессивность. Но это значило бы добровольно опуститься. В том здании, где на каждом этаже жила своя неповторимая асоциальность, те, кто торчал от «колес», находились, по-моему, в подвале…

Вдруг ухо мое поймало такую речь, что вся, не очень густая на мне шерсть встала дыбом:

– Что же вы так обосрались? Не могли нормально с человеком поговорить? Ни к чему вам, вы же страшные урки. Все должны вас бояться. Ни слова без фени. Угрожали?

– Нет, честно, Король. Вот честно-честно. Скажи, Резаный.

– Мы не угрожали. Я только сказал, чтобы паренек тот считал секунды до освобождения.

– А он что?

– Он-то. Размажьте, говорит, меня по стенкам, никому не носил и не буду.

– Вот характер! Мне бы, по-хорошему, с такими дело иметь, а не с вами. Пошли вон!

– Ладно, Король, если что, мы в лепешку расшибемся…

Я слышал каждое слово разговора в палате. Покажется диким, но в дурдомах у палат нет дверей. Голый проем.

А разговор в уборной кончился ничем. Нашли мне замену. Колян-младший тоже получил свободный выход и носить водку блатным почел за великую честь. Как водится, ему наливали немного за ноги, но этого хватало, чтобы вызвать антабусную реакцию. Еще бы, ведь в его печени уже сидело больше десяти грамм препарата. Он в принципе был близок к выписке, но из-за постоянно пламенеющей физиономии попал на карандаш. В кондуит записали нарушение режима. Олег грозил выкинуть его с сообщением в отделение милиции по месту жительства. Коляна-младшего обложили, как волка. Дома ждал участковый, твердо обещавший оформить подопечного в ЛТП. А это два года лишения свободы с принудительным лечением от алкоголизма.

– Заказчика назови, заказчика! – требовал Олег. – Только в таком случае я переменю решение.

В ЛТП ни в какую не хотелось, и Колян, видно, раскололся. Потому что ни с того ни с сего Король вдруг попал в надзорную да еще на «сульфу». Причем это была самая жестокая «сульфа», какую я видел. Королю сделали «креста». «Крест» – это образ, родившийся в головах местных непризнанных метафористов. Он делается так: две инъекции под обе лопатки и две в ягодицы. В моем опыте была своя собственная «сульфа», но такого я еще не видел. Для подобных учреждений это была высшая мера наказания. Но если я честно отработал свою «сульфу»: я и зубами дробил в изматывающем нескончаемом ознобе, и двое суток температурил (40 градусов и выше), и утопал в поту, а потом при малейшем телодвижении испытывал дикую боль, то к Королю сразу протянулось множество невидимых рук. Не спасающих, конечно, но помогающих, но облегчающих. Там чифирок зажурчал под робкий лепет мандолины, анальгинчик вовремя доставлялся. И не потому что он – Король. Любому попавшему на его место вору без разговоров и обсуждений помогало бы все отделение. И это у них мне симпатично.

Не так у нас. У нас и разговоры будут, и обсуждения. А с какой стати ему – все лучшее? А почему это я должен рисковать, передавая ему запрещенный анальгин?

У тех перед людьми, олицетворяющими режим, – сплоченность, у нас – разброд…

Король к тому же был обожаемой фигурой местного ворья. Не красивый, но эффектный, сильный и смелый до дерзости, он был живым плакатом, агитирующим за криминальный образ жизни. Всего двадцать восемь лет от роду, а уже вор в законе. Последнее, кстати, под большим вопросом. Как раз в это время власть делала большие успехи в деле искоренения самого института воров в законе. Но даже если Король, как «законник», под вопросом, а его титул – лишь следствие мифологизации его образа, то уже самое направление мыслей, достраивающее образ до такого идеала, достойно внимания. Я и сам, видно, настолько глубоко пал, что меня неудержимо тянуло к этому человеку. Но в прежней своей жизни я не раз видел, как, попадая в подобную среду, теряют себя еще вчера неплохие парни. Их тоже гипнотизирует пример человека, пошедшего до конца. Меня же тормозило, а значит, и спасало одно. Я не в шутку дорожил своей независимостью.

О том что Король «попал», узнали и на воле. Оттуда тоже пошел «подогрев». Я как-то случайно проходил мимо надзорной в момент, когда Королю вручали эту необычную передачу. Необычной она была уже потому, что помещалась в четырех громадных фирменных пакетах валютного магазина «Березка». Все мыслимые и немыслимые банки и баночки, колбасные палки и рыбные нарезки здесь были. «Березка» – это вам не продуктовый магазин в Хорошово-Мневниках. Выборочно оглядывая свое богатство, Король только раз сказал: «А вот это – хорошо. Люблю, грешный, осетринку». Но Король потому и был Королем, что не собирался в одиночку жрать все это при тусклом свете издыхающего под одеялом фонарика. Любой из ста сорока человек отлично знал, что он едва притронется ко всем роскошествам гастрономии. Все остальное пойдет им. Не знаю, может, мне повезло и я случайно нарвался именно на такой контингент, но мне показалось, что местные урки чуть ли не аристократичны. Во всяком случае, к излишествам в еде они относились с очевидной брезгливостью.

Настоящее имя его было Кузнецов Евгений Анатольевич. Тем не менее на всех пакетах крупно значилось – Король. В отделении подворовывали. То ли персонал у больных, то ли сами воры у своих же. Скорей всего, было и то, и другое. Но надпись на пакете «Король» была лучше любой охранной грамоты.

Я не большой гастроном, поэтому во всей той легендарно огромной передаче меня больше другого поразили четыре блока настоящих (нелицензионных) американских сигарет «Кент». Чуть забегая вперед, скажу, что позже мне улыбнулось полакомиться одной такой сигареткой. Он сам угостил, сказав:

– А ты – молодец! Не обдристался тогда…

– Да и ты – ничего, – ответил я. – Мог бы, а не прессовал. – И, понюхав сигаретку, добавил: – Зря все-таки америкосы ароматизируют. Как будто говна добавили.

Он от души расхохотался…

Я понял, что у Коляна-младшего страшные проблемы. Дома ждет не дождется участковый, а здесь – сто сорок человек, желающих его смерти. А если нельзя смерти, то крайнего, последнего унижения.

– Знакомься, – сказал мне Колян-старший, показывая рукой на незнакомого человека в еще не обмятой пижаме. – Колян. Наш человек.

– Как, пятый Колян? – удивился я.

– Какой там пятый. Четвертый. Наш-то, считай, испекся.

Все, что произошло позже, вполне объяснимо и даже могло быть без труда предсказано.

22 апреля. Крикливая побудка персонала:

– Эй, вы, лодыри, вставайте на субботник!

Во время завтрака в столовой появился свеженакрахмаленный Олег в сопровождении свиты. Он произнес краткую речь:

– Товарищи больные! Кое-кто из вас по болезни совершил тяжкие и менее тяжкие правонарушения. Не буду перечислять ваши «заслуги», вы о них сами знаете. Но при всем том вы остаетесь советскими гражданами. Сегодня – ленинский коммунистический субботник. Мы не создаем в этот день никаких материальных ценностей, а просто хотим посильно очеловечить свое пребывание в этих стенах. Поверьте, здесь может быть так же красиво, как у меня в кабинете. Но субботник – дело добровольное. Никто вас не неволит.

– Так он всех помощников разгонит, – горячо возмутилась нянечка из группы младшего персонала.

– Но все же, – продолжал Олег, – я на вас надеюсь…

– А зря, – послышалась реплика из дальних рядов.

– …тем более, что участие в субботнике является для конференции врачей серьезным аргументом при досрочном освобождении, – закончил Олег.

За окном разгорался первый по-настоящему теплый, почти летний день. Иллюзия внезапно наступившего лета была так велика, что чуть ли не наяву виделся зигзагообразный полет первых в этом году бабочек.

Субботник удивил. Если представить себе отделение как оборонное сооружение, то резко снижались его защитные возможности. Выставлялись для промывки двойные рамы с непробиваемым стеклом из сталинита, которое было лучше любых решеток. Конечно, это делалось на короткое время, только для промывки рам и стекла. Но хоть и на короткое время, а невозможное становилось возможным. Связав три простыни, ушел через окно Колян-младший. Не ожидало его внизу, как грузина, такси, и все-таки он ушел. Ушел наверняка в объятия участкового. Но, видно, даже эти неласковые объятия представлялись ему желанней ужасной расправы в отделении. Расправы, которая еще неизвестно чем могла закончиться. Эх, Николай-Николай! Говорили ж тебе: сиди дома, не гуляй…

Уже к вечеру стало известно, что его взяли на квартире у матери в лом пьяного.

Ясно, что Олег был неплохим человеком. Но главное, он был честным врачом. Ведь не просишь, не намекаешь, а сами несут и несут. Всякое несут, у кого к чему доступ. Ефремыч знал, что в глазах коллег – он недотепа. «Лучше лет тридцать побуду простофилей, – иногда думал он. – Чего уж там простофилей – настоящим дураком… Всего-то каких-нибудь тридцать лет. Зато навсегда останусь…» Эту мысль он никогда не заканчивал. Стыдился назвать самого себя порядочным человеком.

«Дефицитную красную рыбу не берет, – жужжало вокруг коллективное бессознательное. – Сверхдефицитную черную икру тоже не берет. Предлагали и неплохие шапки на выбор: из волчьего меха, из пыжика. Какой-то не человек, а просто тьфу! И шапок не взял. Но где-то же у него должен быть прокол? Он же пока – человек, а не памятник».

На досуге Олег любил иногда спаять радиосхему. Каким-то образом до тех, кто хотел бы сыграть на его слабостях, это дошло. При случае ему предложили огромный выбор дефицитных радиодеталей. Впервые в жизни Олег дрогнул. Он назвал две-три позиции. Потом его два дня тошнило без рвоты. От своего запроса отказался.

Я-то сразу почувствовал порядочного человека, такого не часто встретишь. Ни мне, ни моим родным он не забрасывал обычную у наркологов удочку, что есть, дескать, дефицитное импортное средство – исключительно эффективное, – но, сами понимаете, это потребует некоторых расходов. Возможно, врученные ему судьбы ста сорока человек, преступление каждого из них и тяжкое, иногда свыше сил, наказание – были его оберегом? А может быть, таково было его собственное нравственное устройство. Но он держал всех и каждого и держался сам. Он видел и перевидел этих безумных мамаш, готовых ради облегчения участи единственного сына на любые лишения. И мысли о том, чтобы въехать на их любви в свой персональный рай, гнушался. Мы иногда склонны осуждать весь род людской. А ведь лучшие его сыны со своей писаной торбой – чистой совестью – живут скромно, не афишируясь. В отличие от них – непрактичных дураков – их умные и процветающие антагонисты глубоко несчастны. Мне иногда приходилось слышать несущиеся из-за плотно притворенной двери мужские истерики. Истерика у мужчины – это состояние крайнего психического возбуждения, когда бас, обрушиваемый на головы подчиненных, переходит в фальцет. На мой вкус это даже чисто эстетически непереносимо.

Как ни трудно мне было найти общий язык с алкашами, но все-таки я их считал более своими, чем воров.

Однажды, когда я вернулся с прогулки, они меня в полном составе уже ждали у двери.

– Слушай, друг, – сказал Колян-старший. – Тут твой тезка носильщик залетел. Знаешь такого – маленький, курчавый, по-моему – еврейчик? Какой-то он «фарца», по-ихнему. Ну, так вот. Он предложил носильщику сыграть в шахматы. Эту партию проиграл. Да все подхваливал нашего дурилу: «А ты сильно играешь. Предупреждать надо. Давай под интерес, на пачку «Примы». И опять проиграл. «У, как ты сильно играешь! Давай – на отыгрыш». Наш согласился и просрал. Опять – на отыгрыш, и опять проиграл. Причем без шансов. А это уже сорок восемь копеек. Играли три часа. Когда сумма перевалила за четыре тысячи рублей, нашего хватил повторный кондратий. Сейчас – в надзорной, под капельницей.

– А вы-то куда смотрели?

– Да кто мог подумать. Сидят так культурненько. Вот здесь, рядом с аквариумом, и играют в шахматы. А аквариум, ты врубаешься? – единственная на все отделение розетка, где можно заделать кипяток для чифиря. Вроде шахматы, а розеточка под контролем. Ты понял, какой хитрожопый народец?..

– Понятно. Но что мы конкретно можем для нашего сделать?

– Седуксен получаешь?

– Как все, по шесть таблеток в день.

– А у них седуксен – валюта. За таблетку дают пачку «Примы». Если все скинемся – это тридцать таблеток. Считай сам.

– Нет, Колян, слабый сценарий. По 30 таблеток в день надо будет целый год выкупать этого мудака.

– Но ты же сам говорил, что надо помогать друг другу.

– Говорил. Вопрос в цене. Кто назначил такую цену, пачка «Примы» за таблетку? Мы же пляшем от стоимости четырнадцатикопеечной пачки. Но в нашем товарообмене нет ни реальных их денег, ни реальных их сигарет. Реальны только наши таблетки. А с их стороны – неприкосновенность нашего товарища. А что стоит такая таблетка на черном рынке, мы не знаем. И рыночные цены на свободе – это одно, а за решеткой – совсем другое. Естественно здесь они должны быть выше. К тому же я еще обложил бы штрафом их сторону за доведение до болезни нашего товарища.

– Ну, ты даешь! – не скрывая своего восхищения, воскликнул Колян. – Допустим, о цене за таблетку я тоже кое-что мерекал, но до штрафа не додумался.

– И что же ты мерекал о цене? – спросил я.

– Они ведь седуксен с чем-то еще мешают и получают ломовой кайф, – ответил Колян. – Из соседнего отделения, ну, под дверью, они получают всего таблетки три-четыре. А у меня там свой кореш есть, и мы можем договориться об одновременном повышении цены. Здесь же первые дня два пустить таблетки по их цене. Пусть их втягиваются. А потом сразу – стоп! Они нам: Что такое? А мы им: Извините. Самим надо. Нервы – ни к черту. Они нам: Что вы хотите? Мы им: Пять пачек «Примы» за таблетку. Они же – не дураки и понимают, что никакой «Примы» им платить не нужно, что так просто быстрее долг списывается.

– Молодец, Николай, – сказал я. – Мы с тобой – два наглядных доказательства, что при воздержании умственные способности восстанавливаются. А их пацаны – все время мутные. Так что…

… На третий день Вовика-носильщика опять обрядили в казенную фланель и вывели в общую палату. Оклемался.

– Будешь, гад, еще играть в шахматы? – задали ему единственный вопрос.

– Да что вы, ребят. Вы меня так выручили…

Весь день на прогулке я думал о том, что, ишь ты, умственные способности действительно восстанавливаются. И думал я об этом с совсем молодым счастьем, которое, оказывается, тоже еще способно возрождаться в человеке, когда он прилично себя ведет.

Подгребая в отделение к ужину, я позвонил в дверь. Яша посмотрел в глазок и открыл. Чуть левей от входа, у аквариума за шахматной доской мирно сидели наш Вовик и фарцовщик. Но сценка только показалась мирной. Присмотревшись, я заметил, что у Вовика в кровь искусаны губы и в глазах муть. Но не скажу, что я уже тогда все понял.

Проигрыш меня не интересовал. Наверняка что-нибудь фантастическое. Вовика спасла счастливая случайность. Фарцовщик проходил в это время конференцию на предмет отлучки в Москву. Повод – самый благопристойный. Суд. Развод. Раздел имущества с бывшей женой. Конференция постановила: больной N находится в состоянии устойчивой ремиссии. В соответствии с представленными им документами временно отпускается на бракоразводный процесс в Народный суд Гагаринского района. Отпуск больного возможен только в сопровождении санитара. Возвращение – в тот же день, до 18.00.

Этим сопровождающим случайно или не случайно оказался Яша. В Москве у первого же винного магазина фарцовщик предложил выпить. Яша выразил свое согласие, лишь по одному пункту показав фарцовщику, кто здесь подначальный. Портвейн, особенно светлый – хорошая вещь, но бутылки должно быть две! Первую бутылку Яша выдул минуты за три, со второй провозился несколько дольше – минут десять.

– Еще будешь? – спросил фарцовщик.

– Неплохо бы, – реагировал Яша. – Я имею в виду, в смысле закрепления эффекта.

– Тогда стой здесь, – сказал фарцовщик и вошел в магазин.

Яша – добросовестный. Он прождал своего подначального два часа. И это был уже третий побег из отделения…

Есть люди, от которых, как бы мало они ни выпили, разит, как из бочки. А есть другие, от которых, как бы много они ни выпили, ничем особенно не пахнет. Так, немного гвоздичкой. Для первых это обидно, для вторых… Впрочем, я не принадлежу ко вторым, достоверно не знаю, а врать не буду. Фарцовщик был во всем отделении безусловно самым хитроумным человеком. Кто же был тот, кто самому умному придал в сопровождающие слабоумного Яшу? Но от Яши никогда не пахло. Видимо, жадный к алкоголю организм усваивал его полностью. Только это да еще деревенское простодушие Яшу и спасало.

Наш носильщик, имея новую огромную задолженность, сначала сильно приуныл и чуть было опять не попал под капельницу. Но весть о том, что фарцовщик свалил, совершенно его восстановила. До такой степени, что как-то, кивнув в сторону шахматного столика, он предложил мне:

– Может сыграем, под интерес?

Но тут к нему подошел один парень, очень похожий на киноартиста Эммануила Виторгана, каким бы он мог быть в своей юности.

– Я – студент 3-го курса юридического факультета МГУ, – представился он. – Если вы думаете, что с уходом Немы вы освободились от долга, должен вас разочаровать. Это – напрасная мечта. Ваш долг он передал мне. Мы так сделаем: вы сейчас на всю сумму напишете долговые расписки, где мы большую сумму раздробим на более мелкие.

И Вовик успел много расписок написать, тысяч на семь-восемь, пока его не накрыла новая волна делириум тремор.

Наконец-то я окончательно понял, что приключение исчерпало свои сюжетостроительные возможности. Ну один побег, ну два, но три? Ну первая белая горячка, ну вторая, но третья?.. Это становилось наконец скучно…

…и утром следующего дня, покидав в холщовый мешок с самопальной надписью MARLBORO томик Пушкина с оторванной обложкой, зубную щетку и больничный лист, я вышел прямо мимо ключевого Яши – вон. Я был молод и еще не все надежды растерял…

Прямо за воротами тысячи одуванчиков, как пробившие толщу земли лучи солнца, били в глаза…

 

Парадоксы погоды

Ноябрь, когда он снежный и морозный, иногда напоминает февраль. А первый весенний хмель ударяет в голову посреди января. В те его дни, когда впервые вдруг на солнце начинают звонить капели. Сырые мартовские ветры могут навеять и наобещать Бог знает чего. Но надо знать март – ему не может быть полной веры. Остается ждать, пока как-то раз ноги вдруг не станут такими легкими, словно с каждой сняли по пудовой гире, пока вас однажды неудержимо не потянет прочь из опостылевшего города. И не диво, уж слишком долго в нем хозяйничала зима.

В конце марта – начале апреля задувают такие пьяные ветры, что тут надо призвать все свое благоразумие, иначе натворишь невесть чего. Так нет ведь! Шалый ветер самых отпетых лежебок вытаскивает из теплых постелей. С ними, сбитыми с толку и разъяренными, о благоразумии лучше не заговаривайте…

Сидели в мастерской одного художника большой компанией и бесцеремонно мешали ему работать. Меня всегда восхищало его долготерпение. При этом он себя нисколько не насиловал, чтобы только перетерпеть наш неожиданный набег. Напротив, живо и заинтересованно участвовал в общей беседе, шутил. От чего это? Я думаю, от полного владения своим ремеслом. Ведь в художестве еще неизвестно, чего больше – вдохновения, озарения и прочих высоких материй или грамотного владения формой, цветом, кистью.

Не слишком удивительно, что в разговоре как-то сама собой возникла идея на майские поехать в Иваново. Глянуть, как там да что. В нашей разношерстной компании было четыре ивановца. Два художника и два джазовых музыканта. Один, весь в джинсе и замше, был трубачом – солистом оркестра Лундстрема. Другой – контрабасист и басгитарист – не отягощался ничем, кроме своих гениальных идей. Был гол как сокол.

С художниками сложней. Их искусство, как более конкретное и имеющее свое материальное выражение, часто рождается не в свободном полете, как музыка, а под заказ, за деньги. Но как только художество переставало быть более или менее фотографичным, оно немедленно подпадало под подозрение. Абстракцию ведь не схватишь за руку, не уличишь во всех тяжких. Она для того слишком многозначна. И именно неразборчивая речь нового искусства, косноязычие ее скрижалей, а следовательно, и не полная подконтрольность ее творцов, выводили власть из себя. Вообще же говоря, все виды искусства были для власти головной болью. Это была ненавистная ей территория свободы. Большущее хозяйство, разве за всем уследишь…

Самый удобный поезд на Иваново отправлялся вечером, а был всего лишь полдень. Что ж теперь делать? Скинувшись, снарядили гонца за вином. Возможно, даже этим гонцом был я. Были у меня для того данные. И хотя я честно выстаивал любую очередь (что не очень-то ценится в компании), зато уж за самые ничтожные деньги забирал в винном отделе весь мыслимый алкоголь, весь невероятный градус, все будущее блаженство. О закуске речи, как всегда, не было. Мы еще не настолько твердо стали на ноги, чтобы закусывать. А может, потому и не стали твердо, что не закусывали. Тут мы насыщались ходящим среди пьющих присловьем, что все беды от закуски.

В авоське, которой меня снабдили, несколько ячеек было прорвано. Чтобы не угробить батарею бутылок, пришлось идти с ней в обнимку. Но чего не сделаешь ради друзей. Февральские наледи и колдобины в апреле сошли на нет, а по ровнехоньким тротуарам да с хмелем в голове, да на легких ногах далеко можно ушагать…

Заснул и проснулся пьяным в абсолютной темноте. Проснул и заснулся абсолютно темным, в пьяноте. Казалось – или это только казалось? – включи, пролей сюда несколько капель света – и все вокруг, хоть немного, прояснеет. И этот пьяный диван, у-у как он достал меня ржавыми пружинами! И другие хорошие вещи… И главное – моя голова. А зачем? А надо. Есть мудрое решение, его надо выполнять. Какое? Специально этого никогда не вспомнишь, попозже и не специально – возможно.

Но определить, где выключатель, не удалось. Самое большое, что получилось, нащупать незрячей частью тела – ногами – обувь у дивана. Дивными ногами Марины… А где, собственно, Маринка? Вот тоже засранка… У, гады, уехали, все уехали, а меня здесь, одного, среди этого тараканья… Тоже, друзья…

В теперешнем состоянии – состоянии волнения моря, близкого к шторму, – проход через турникет в метро представлялся затруднительным. Не берущееся препятствие. Пришлось невероятно сосредоточиться. Ведь общую стратегию неуклонного движения на Иваново (а вот, вспомнил!) никто не отменял.

На перроне привычно прокрался в общий вагон и завалился на третью полку. Проводники совсем обленились, так перетак, тут было на палец пыли. Уже лежа в тепле хорошо протопленного вагона (ночи все еще были очень холодные, а проводники – молодцы, славно натопили), сделал ревизию финансам. Всего набралось сорок восемь копеек. Маловато, но кого могут остановить такие пустяки! Любой взрослый человек знает, что чтобы ехать в избранном направлении, да даже и не в избранном – деньги не нужны. Не обязательны. Ни к чему. Деньги только мешают. С деньгами немедленно начинаешь думать. О вредном для здоровья. Для – путешествия. Думаешь о всяких вычурностях, об удобстве, о чистоте. «А не поехать ли, – думаешь, к примеру, – в эсвэ?» Первым, так сказать, классом. А не закурить ли по дороге гаванну? А что? А не попросить ли у стюарда графинчик, самый небольшой, но не меньше двухсот грамм, – коньячка? «Неужели, – думаешь, – мы этого не достойны?..»

Сначала редко, потом все чаще пошли стучать на стыках колеса. Эти переборы быстро убаюкали, и проснулся я уже в летящих светотенях Первомая. Красиво летело за окном, но во внутренних ощущениях против обычных оказалось много лишнего. Неприятно лишнего. И самым неприятным была даже не общая отравленность и избитость всего тела, а растущая тревога. Тревога неизвестно чем могла закончиться…

Большее, на что можно было рассчитывать с такими финансами – пара стаканов чая с лимоном. «Тогда останется на сигареты», – подумал я. Потом приподнялся и свесил в проход ноги. Да, ноги… Минуточку, что за дела? Какая там? Левая? Да, левая нога была обута в какой-никакой левый ботинок, не мой ботинок, но левый. Да. Зато правую, да, именно правую, и вот это уже криминально, облегал левый же, да, левый же, левый, как ни крути, а все левый, но только не ботинок. Пусть бы в конце концов было два левых ботинка. Неприятно? Да! Но все это не так неприятно, как когда у тебя на левой ноге левый ботинок, хоть и не твой, а на правой ноге – левый сандалет. Это перебор. Хотя и сандалет, если уж быть точным, тоже не твой. И в этом, с трудом правда, просматривается какая-то парадоксальная непарная парность. Нелегко дюжинному, похмельному уму. Да и случай какой-то, из ряда вон. Сложный случай…

Надо бы ввести на железных дорогах новую услугу. Как предлагают же провожающим покинуть вагоны, таким же самым образом напоминать отъезжающим проверять свои ботинки. Что-нибудь вроде такого:

Внимание! Внимание! Отъезжающих в Иваново просим срочно проверить однотипность вашей обуви! В последнее время участились случаи непарности обуви. В сложившейся непростой международной обстановке самые обыкновенные башмаки тоже требуют присмотра. Не досмотрел – прозевал! А появление гражданина в непарной обуви может быть принято за диссидентскую протестную акцию. Тем более в светлый день Первомая. И долго потом еще будет жечь позор за непростительную халатность, за чреватое санкциями ротозейство, а в итоге – за напрасно потерянные годы, проведенные Бог знает где. Бригада скорого поезда Москва-Иваново не гарантирует этим отщепенцам места за общенародным праздничным столом. Не оставляйте свои башмаки без присмотра!

Вот так вот, смеяться-то над другими. Недалек час, когда и над тобой, умником, посмеются. Но что теперь делать? Не срывать же стоп-кран. Дескать, не туда вы все едете, не в ту вы сторону, дорогие товарищи…

Нет, вовсе я не был каким-то обуржуазившимся мерзавцем, чтобы делать трагедию из-за паршивых ботинок. Если бы про меня сказали – благополучный – я бы счел это за оскорбление. Напротив, следуя известному поветрию в среде народнической интеллигенции той еще, дореволюционной России, – ее тяге к опрощению, и я инстинктивно склонялся к хождению в народ.

А где же он, мой народ, наиболее полно и искренне высказывается? Известно – за распитием спиртных напитков. Протоптал и я дорожку туда, где «соображают на троих». А чтобы не выделяться, и свой стакан наполнял вином. Да, это так про водку говорится – вино. Но когда ты идешь в гости и спрашиваешь, что надо прихватить, а тебе говорят: захвати белого вина, бутылки три, то имеют в виду именно водку. В этом бражничестве я стал лучше узнавать мой народ, и он мне все больше нравился. Чем? Да всем. Бесшабашностью, смелостью, великодушием, искренностью, щедростью… Мало? Жертвенностью, простотой, прямотой, вечной своей верой, при всем противоречивом житейском опыте, – в добро… Еще? Трудолюбием, терпением, беззлобием, бесконечной находчивостью и изобретательностью… Еще? Донкихотством, прожектерством и всеми своими чудачествами. Я уже не говорю о том, как вкусно, как заразительно аппетитно народ мой умеет вкушать самые простые яства, как бесподобно хрустит обыкновенными вещами – огурцом ли, репкой, редиской; как смачно вывешивает в пасть себе целую бороду квашеной капусты, как крякает, приняв стакан, как причмокивает, закурив…

Но ко времени описываемых событий, что там скрывать, я уже заметно «опростился». Хотел, кажется, со своего Олимпа спуститься в народ. Познакомиться поближе с его жизнью. Но станция «Народ» давно мелькнула, а я продолжал опускаться все ниже. Другие названия других станций мелькали все быстрее, а поезд несся – вперед или вниз? – без остановок. Куда? Где мне сходить? Когда?..

…И потащился по узкому проходу к титану, дорогой гипнотизируя собственные ноги, дабы они выглядели более-менее равнообутыми.

– Два стакана, с лимоном, – сказал проводнице.

Маленькая, с маленькими бегающими глазками, цедя в стаканы кипяток, как бы ничего не видя – не слыша вокруг, как в лоб врезала вопрос вопросов:

– Откуда, парень, бегишь? Мало что, али – из тюрьмы, али другое что, али – из армии? Да ты не бойся, я ж как мать. Вот и заварочки тебе побольше плеснула. Любишь крепенький? А лимон у меня… – и закатила свои маленькие глазки. Но они, видно, и там, в заорбитных высях все продолжали шустрить и бегать. Туда-сюда. Туда-сюда.

– Ничего я ниоткуда не бегу. А за чай получите.

– Да послушай! Слышь? Доверься мне, парень! Доверься! Если не бегишь, че обутка у те розная?.. – жарко, горячо, проникновенно.

– Мало ли. Таков мой каприз. И потом, не вашего ума это дело.

– А я разве что? Не маво, так не маво. Я ж как мать. А ты где у меня едешь-то, милай?

– Там вон. На третьей.

– А, на третьей. И хорошо. Ну, иди себе, иди. Чайку попей, чай-то больно у меня хорош…

И правда, для похмельного чай точно был хорош. Пробила испарина. Дурь, стало быть, выходила. И почти сразу все врачующий сон стал укачивать, укачивать и обнял всего. Уже в полудреме еще додумывал, но никак не мог додумать одну даже не мысль, а так, хвост мысли. Ну что, ну тетка. От нее можно всего ждать. Тетка нехороша. Главное денег мало – всего восемнадцать копеек. А чай хорош… Но на сигареты хватит…

Вдруг дернуло, и проснулся. Думал – поехали, но за окном ничего не двинулось. Значит, наоборот, стали. И вдруг загомонили вокруг, и сначала только одно слово можно было разобрать: «Нерехта! Нерехта! Нерехта!» Но из всего пассажирского гомона и щебета я сразу выделил то, что относилось только ко мне:

– Где он, где? – спрашивал мужской сиповатый голос.

– Там он, там, – отвечала «мать», – зайцем, на третьей полке. Сам страшный, небритый, ботинки у яго розные. Сразу видать – бегит откудава-то…

Если хорошенько разобраться, что ж в том плохого? Маленькая, а проявила бдительность, незаурядное гражданское мужество. Глядишь, медаль – не медаль, а в горячем случае посмотрят этак сквозь пальцы на все ее художества, мало ли у любого проводника грешков…

– Там он, там, – плакала «мать».

И сразу сапоги по проходу:

– Бум! Бум! Бум!

И рука на плече:

– Вставай, парень, приехали.

Вывели на платформу. Поезд, дернув, отправился в недосягаемое Иваново. А здесь текла по улицам Нерехты демонстрация трудящихся с пучками бумажных цветов над головами. Иные из них были белые – яблоневый цвет, иные розовые – вишня. Хорошо в Нерехте! Трудящиеся скандируют: «Мир! Труд! Май! Мир! Труд! Май!» Духовой оркестр нежно дует марш «Прощание славянки». Оркестр играет, очеловечивая толпу, внедряя в нее всякие чувства, потому что предмет музыки – они, благородные эмоции; трудящиеся дружно и согласно демонстрируют. Чего же еще хотеть после этого? Хорошо! Но нам, согласитесь, нам-то уже никогда не влиться в стройные колонны демонстрантов. А ведь там и опохмелить могли бы запросто. Что ж моему народу стоит опохмелить недугующего?! А своей сирой, но оттаивающей, но сбереженной душой как мы могли бы пригодиться! Как могли бы украсить любую демонстрацию. Ведь с давних пор известно, что первый день пьянки самый тупой и агрессивный, хорошо, что я его проспал. Зато второй – всегда мудр и гуманен.

Нет, не посчитались со взлетом первомайских чувств, а сразу завели в тупую ментовку, всю исписанную фиолетовыми чернилами, всю изрезанную перочинными ножиками. Скажут: нехорошо, негигиенично, далеко от евростандартов. Да чихал я на них! В них, в этих стандартах, как в офисе, неуютно и холодно. А в такой патриархальной ментовке – всегда тепло и уютно. Если чуть шире представлять себе, что такое уют. Уют – это Родина, и больше ничего.

– Присаживайтесь, – сказал капитан, человек лет сорока пяти с худым, вытянутым лицом, прорезанным глубокими складками. В наши дни всеобщей подтянутости все реже встречаются лица с таким рисунком лощин и оврагов. – Первый вопрос, – продолжил он, мягко окая. – Разрешите познакомиться с вашими документами. Если таковые имеются.

В его интонациях так и слышался хороший отец троих детей. Это вам не самозванная суррогатная мать. Ну, можно ли отказать такому, хоть и строгому, но вежливому человеку. Я еще подивился, до чего же провинциальные менты лучше наших, московских. В столицах уже давно не слыхано было вежливого милиционера. Года так с 1927-го. Что ж, выкладываются из карманов все корочки и книжки. Целая стопа.

Капитан, словно только вчера закончив ликбез, сначала про себя читает их золотое тиснение, едва шевеля губами, а потом уже произносит вслух:

– Так. Что у нас тут? А, Библиотека имени Ленина… Теперь – Иностранная библиотека… Еще что? Вот же – Историческая… ишь ты, опять – библиотека… Следующий документ – Библиотека им. Блока. А тут? – Некрасова и Тургенева. Что вы теперь скажете? Других документов у вас не будет?

– Других – нет.

– Иванов! – кликнул он младшего чина. – Вот возьми. Обрати внимание, что фамилия везде одна. Прозвони и установи личность.

– Слушаюсь, товарищ капитан!

Капитан, заложив руки за спину, долго и задумчиво ходит по дежурке. Затем с некоторым раздражением кричит:

– Ну, что там наконец?

Как из-под земли выросший Иванов докладывает:

– Товарищ капитан! По названному задержанным адресу в Москве действительно проживает под такой фамилией гражданин.

– Хорошо, свободен. Книги, значит, читаешь, так?

– Ете.

– Что еще за такое ете?

– Не читаешь, а чита-ете. Вот если бы вы опохмелили меня, то тогда, пожалуйста, можно и чита-ешь.

– Я тебя что-то не пойму Я живу здесь, в Нерехте, ты – в Москве, так?

– Так.

– Ну и че ты сюда приехал? Праздник нам испортить хочешь?

– Я не к вам приехал. Я ехал в Иваново. Ваши сотрудники сняли меня с поезда.

– Да, это мои сняли.

– Чего ж вы хотите? Я живу в Москве, книжки всякие читаю, а теперь еду в Иваново. В И-ва-но-во! Понимаете? Если опохмелите, могу ненадолго задержаться в Нерехте.

Вообще-то я никогда еще не пил с милицейскими чинами, и мой постоянный упор на опохмелку был просто травлей, буффонадой, как бы извинительной в праздничный день.

– А ты вчера, что, очень? – спросил капитан.

– Уй, не то слово! – сказал я, схватившись руками за голову, словно только руками еще и можно было спасти несчастный череп от разрушения.

– В голове счас, наверно?..

– А вы разве не слышите, как она трещит?

– Почему. Слышу и сочувствую. Зависит от тебя. Как ответишь на мой вопрос.

– Я весь внимание.

– Вот ты книжки всякие читаешь, и много прочел?

– Не считал. Может, тысячи две. Может, больше…

– А вот я вот, смотри сюда! – и пальцем в грудь. – А вот я за всю жизнь одну книжку прочитал. Может, слышал – «Овод» Войнича?

– Читал. Хорошая книга.

– Мой вопрос: ты много книг прочитал, я – одну. А сапоги-то у меня одинакие. А у тебя?.. Как ты это дело объяснишь?

– Я, товарищ капитан, спьяну уезжал, ну, и недоглядел… А я ведь не женат, специально в Иваново поехал – в город невест. Может, присмотрю какую…

– Не женат?.. Это дело другого рода. Иванов!

– Я!

– Ты нам принеси бутылочку и два стакана. Тут без этого дела – труба, ничего не понять. И что там у тебя еще есть?

– Луковица, товарищ капитан.

– Тащи ее сюда.

Через пять минут:

– Ну, как, теперь легче?

– Как сказать. Вчера пил – давился, а эта как по маслу пошла. С праздником тебя, капитан, с Первомаем!

– И тебя также. Да-а-а… А теперь давай с тобой сурьезно. Уебывай-ка ты, парень, обратно в свою Москву. Нет, я по-хорошему говорю.

– Хочешь, обижайся на меня, а я все равно буду в Иваново пробираться. Хотя бы пешком.

– Ишь! Вот ты какой!.. Я с тобой, значит, по-хорошему, а ты… Ну, лады, лады. Все равно, значит, будешь пробираться на Иваново?

– Все равно…

– Ну, ладушки. Иванов! Посади этого мудилу на товарный до Иванова. Да поскорей вертайся. Тебе тут тоже маленько осталось.

Долго шли через пути, пока нашли нужный состав. Путаясь в своей непарной обуви и успев уже стереть ноги, я все же влез на подножку. С подножки я прощально помахал провожавшему меня Иванову. После этого он пошел, а поезд простоял еще минут сорок.

На тормозной площадке меня ожидала приятная неожиданность – готовые к отправке четыре попутчицы. Все – красавицы невероятные, и главное – моего любимого, славянского типа. По контрасту с собственной заброшенностью их красоту и свежесть я переживал особенно остро. Может, мои вкусы далеки от классических, но мне особенно понравилась одна, с ярким румянцем во всю щеку. Увидев меня, девчонки дружно прыснули. У меня возникло ложное, почти галлюцинаторное чувство, что и до моего появления они уже битый час говорили обо мне. Я сказал себе: «Цыц! Это морок». Чтоб сгладить неловкость, сказал самой симпатичной:

– Умерь румянец, а то никогда не поедем.

– Но почему? – как-то очень мягко спросила она, показав в улыбке изумительные зубы. Не зубы, а полупрозрачный фарфор. Не иначе кто-то из великих мастеров здесь руку приложил. Не к материалу, конечно, а к форме.

– Почему? – грубовато ответил я. – Да потому, что машинист принимает твои щеки за светофоры. Он говорит своему помощнику: «Подмени меня, а то в глазах что-то двоится»…

Трое засмеялись, а она сказала:

– Не смешно.

Я был старше года на четыре, но все-таки согласился:

– Ты права, и прости. Хочешь сигаретку? – в последнем вопросе заключалась вся соль времени. Когда парень предлагал девчонке сигаретку – о! – это много значило. Очень о многом говорило. Здесь пахло не трубкой мира – о! – гораздо больше…

Она посмотрела на меня особенным взглядом из женского арсенала. После таких взглядов разговор считается исчерпанным. Боже праведный, Ты один знаешь, сколько раз на меня так смотрели!

И я все понимаю. И понимаю, что взгляд этот брошен совсем не здесь, а в маленьком театре для себя, но все-таки в нем и ответ на не прозвучавшие, но вполне понятные призывы. И очень все просто – ответ неблагоприятный. Все понимаешь, и все равно как-то задевает.

Потом долго, нудно и медленно ехали. Иногда подолгу стояли, где-нибудь в чистом поле. Во время одной из таких стоянок другая девчонка, чуть затравленно глянув, попросила у меня сигаретку. Подчеркнуто будничным жестом я протянул ей всю пачку. Чтобы она поняла сигарету как сигарету, не больше. Такое с моей стороны гадство. «Позолоти пилюлю», – сказал я себе, а вслух произнес:

– Слушай, не знаешь, далеко еще до Иванова?

– А этот товарняк до Иванова не идет. Только до Фурманова. А там на автобусе еще часа полтора.

В автобусе прошел в самый конец и постарался принять окраску сиденья, хотел слиться с ним. Денег-то на билет не было. Двигаясь по проходу, водитель отпускал билеты. Кондукторша, видно, отпросилась праздновать. Дойдя до меня, водитель мельком на меня глянул. На мне был ношеный грязный свитер старшего брата с оплавившимся правым рукавом. Как-то неудачно прикурил от конфорки. Среди празднично одетых людей я болезненно чувствовал свою инородность. Ни слова не говоря, шофер оторвал длинную ленточку билетов и сунул мне в потную ладонь. Тело сотрясла длинная, быстро подавленная судорога. Посмотрел по сторонам, кажется, никто не заметил.

Дорога была ухабистая, битая-перебитая, поэтому ехали медленно.

«Уважаемые пассажиры! – часа через полтора объявил в хрипящий микрофон водитель. – Наш автобус подъезжает к автовокзалу города Иваново. Хорошего вам настроения и с праздником!»

Зная, что один из ивановцев прежде играл в ресторане, я выспросил у прохожих, где тут самый центровой кабак. Было еще сравнительно рано, и обычного ажиотажа у дверей не наблюдалось. У самого входа стояли и курили трое парней.

– Мужики, – спросил я, – здесь не проходила сегодня здоровенная компания из Москвы? Человек десять, не меньше.

– Были-были. Часа два назад.

– И Вовка с ними? Он же в этом кабаке когда-то работал.

– Был Вовка, к матери поехал, в деревню. Да мы сами музыканты. С утра на демонстрации отхалтурили, теперь – здесь, – мне показалось, что они были изрядно подшофе.

– А ты че такой горем убитый? – спросил парень с усами a la «Песняры». Усы оказались ширмой, скрывавшей отсутствие двух передних зубов. (Значит, не духовик – барабанщик или клавишник.) Зубов не было, но глаза оказались цепкими и все разглядели – от оплавленного рукава свитера до непарной обуви.

– Егор, надо человеку в честь праздника накатить. А то как-то нехорошо.

– Пошли с нами, – сказал Егор, – или нет. Стой здесь, я тебе вынесу.

Вынес он скоро и аккуратно, скрывая стакан за полой своей джинсовой куртки. Водка оказалась хорошая. Когда водка хорошая, я никогда не скажу, что плохая. Об этом я могу судить.

– Мужики, а те ребята где остановились? Дело в том, что я отстал, и вот…

– Они сейчас на Девятой завокзальной, у Жеки. (Жека это был тот трубач из оркестра Лундстрема.) – Он многозначительно поднял палец. – Но ты туда не ходи, понял?

– Но почему?

– Выпил и стал смелый? – укоризненно покачал он головой. – Бандитский район. Вмиг зарежут. Прости, брат, перерыв закончился. Нам играть.

Долго я искал своих, но на Девятую завокзальную все-таки не пошел.

Здесь в Иванове, в исключительном средоточии русского мира я не мог чувствовать себя совершенно русским, болезненно ощущалась моя инаковость. Но на родине отца, в некотором средоточии еврейского мира я тоже ощущал свою инаковость. Такая раздвоенность – не подарок. Если я только за этим сюда приезжал, чтобы уяснить то, что и без того было мне досконально известно, – стоило ли ездить? А может, прав капитан и я просто приехал всем праздник испортить?..

Все время моих странствий я сам себе напоминал пулю со смещенным центром, и потому скитания мои никак нельзя назвать путешествием. Обессиленная, блуждающая по Первомаю пуля, с внезапными, спонтанными отклонениями от курса. В одном из таких отклонений я наконец догнал своих друзей.

Но это не выпрямило и не выгладило возвратных путей. Обратный бросок в Москву был ничем не проще. Чем-то даже сложней. К тому же еще похолодало…

Москва встретила дурманами цветущей черемухи. И вскипающей у Вадикова тестя браги. Можно и наооборот – вскипающей за заборами парков черемухи и дурманами браги.

 

Не напоминай мне о вчерашнем

Однажды в гостинице города Тирасполя, в своем собственном номере на четыре персоны, – но в собственном, потому что за ночь никого не подселили, – проснувшись, я не нашел ботинок. То есть первая весть нового дня – не подселили – была добрая. Я еще подумал, что, может, так администрация решает проблему недостающих одноместных номеров? Постояльцев-то не особенно густо. Но вторая весть – пропажа ботинок – была уже не так хороша.

Нет, добро бы дело происходило в старой доброй Англии, еще лучше – в старой доброй России, в трактире Демута. Можно было бы вообще не думать о ботинках. Где же им еще быть, как не в коридоре, в ожидании, когда коридорный их почистит. Но эти славные времена канули навсегда… Вечно у меня по пьянке происходит с обувью такое, что не дай, не приведи. Словно в сочетании с возлиянием ботинки приобретают какие-то собственные фатальные свойства. Словно не я пью, а они. Словно они что-то помимо меня знают, какую-то потаенную от меня дорогу, и уходят, уходят по ней…

В ужасе я бросился под кровать. Вчера я там, в самом углу спрятал свой кофр с фотоаппаратурой, слегка замаскировав его прикроватным ковриком. Но ни того, ни другого под кроватью не было.

А деньги? После крепкой поддачи я всегда сплю, не раздеваясь. Сунув руку в карман, я вытащил целый ком денег. Пересчитал, было без пары сотен три тысячи.

Именно три я получил вчера в Кишиневе. Договор был заключен на изготовление четырех плакатов. Но, как всегда, практиковал мой друг и учитель, я сделал пять. (То есть он бы сделал семь и все продал бы, но я был еще не так крут.) Все плакаты были хороши, и трудно было от какого-нибудь из них отказаться. А когда директор увидел фоторепродукции на плоском цветном «Кодаке» – все вопросы отпали. Видно было, что слайды, хотя и учтенные договором, были для него приятной неожиданностью. Он не успел или забыл освежить в памяти наш договор и потому воспринял их изготовление, как мою добрую услугу. И вот тут (такое было со мной впервые) он просто выдвинул ящик письменного стола и без всяких вычетов и ведомостей отсчитал мне наличными три тысячи. Вряд ли мне полностью удалось погасить вспыхнувшее во взгляде восхищение его самодержавным могуществом. «Значит, и на столичных деляг я еще произвожу кое-какое впечатление», – вероятно, подумал он. Об этом можно было догадаться по выражению фальшивой скромности, внезапно овладевшему всеми чертами его лица. Мы простились чрезвычайно довольные друг другом.

Свой маршрут я выстроил еще в Москве. Он лежал через Кишинев, Тирасполь, Бендеры в Днестровск. И везде у меня была работа.

Гостиничного администратора я попросил заселить меня в одноместный номер, ввиду того, что со мной дорогущая японская фотоаппаратура.

– Одноместных нет, – привычно отказала она.

Несколько поизмяв постель, чтобы обозначить свое присутствие в номере, я бросил в угол целую вязанку штативов и, не снимая с плеча кофра, отправился в город. Я искал храм. Хотелось поблагодарить Бога за так удачно начавшуюся негоцию. В путешествии, когда опасность оказывается гораздо ближе, чем в родных стенах, быстро слетает столичный налет самоуверенности и обостряется потребность в защите. Храм я искал ногами и минут через сорок нашел. На паперти сидел и, прислонясь к стене, спал мальчишка лет десяти с кругло отросшей стрижкой на голове. Перед ним лежала фуражка явно большего, чем голова, размера, полная медяков. Между головой и стеной заботливо был вложен кирпич черного хлеба. Мне не жалко было положить любую бумажку, и я бы положил, если бы он не спал. А так я выгреб всю, какая была, мелочь и, опустив в фуражку, вошел в храм. Купил и поставил свечи святителю Николаю, Владимирской и московским святителям. Все как обычно.

Мимо прошла старушка с подносом для пожертвований. Я бросил двадцатипятирублевую бумажку, сказав про себя: «Господи! Прими за все те разы, когда мне нечего было положить сюда».

Минут через сорок всенощная отошла, и я подошел приложиться к праздничной иконе. Перекрестившись, я наклонился, но был остановлен хлестким окриком: «Куда?!» Я посмотрел на кричавшего. Это был крепкий, совершенно седой дед. Он мог бы показаться весьма благообразным, если бы не жесткий взгляд голубых глаз.

– Я только хотел приложиться, – оробев, сказал я.

– Нельзя! Мы не достойны.

Справа таким же жестким взглядом «оглаживала» меня старуха в платке до бровей. «Монашка? – подумал я. – Кого она мне напоминает? В глазах такое: «Изыди, не то прокляну!» Боярыню Морозову?.. А, так я – у старообрядцев, наверное…»

По дороге в гостиницу я почувствовал, что сильно проголодался. Уезжал ведь из Кишинева, не позавтракав. В номере, запрятав кофр под кровать, решил выйти минут на сорок – перекусить. «Да ничего за это время не случится, – убеждал я себя. – Я мигом». После столовой, с типичным отсутствием в меню мясных блюд, говядину, баранину и свинину навсегда заменила курица, и курица, и курица, после столовой с нетипично чистыми скатертями на столах зашел в какой-то полупод-вальчик. Оказалось, это – бар. Вертясь на высоком табурете, выпил кряду три рюмки неплохого молдавского коньяка. Каждая подавалась с подвешенным на обрезе рюмки сегментиком лимона. Конечно, молдавский не шел ни в какое сравнение с армянским, но все-таки был лучше грузинского. После второй рюмки, как сейчас помню, подумал: «Хорош гулять! Там кофр без присмотра». И тут же заказал третью. И это странно. У меня правило – в поездке – ни грамма. Дальнейшее, – видимо, после четвертой рюмки – неотчетливо. Но в целом, кажется, выпил не много, а очень много. Кажется, начал шутить с барменом. Кажется, угощал, и не кого-то одного, а всех желающих. Один попался, кажется, особенно теплый, душевный какой-то. Перед тем, как выйти из бара, в последний раз загорелось мое внутреннее табло: «Идиот! Там кофр без присмотра». Да что нам стоить погасить любое табло, хотя бы с надписью: «Осторожно! Зона радиоактивного заражения!» Кажется, с душевным мы взяли на вынос бутылку коньяка, а пили, кажется, у него дома. И он был очень славным и трогательным. Хороший человек. Но как звать и где живет, убей – не помню. Может быть, происшествие надо разделить на две части? Ботинки, что со мной и раньше бывало, я просто забыл у него? А кража аппаратуры – это другая, отдельная история? Но тогда, как же я шел от него в гостиницу, босиком, что ли?

Я вышел на балкон и дрожащими руками закурил сигарету. И тут туман начал рассеиваться. Это был тот еще балкон. Он опоясывал гостиницу по всему периметру. Более удобное для воров здание, чем это, трудно себе представить. Перелезай с балкона на балкон и чисть номер за номером. «Но странно, – подумал я, представив себя на месте воришки и как бы обнаружив уже самое ценное – кофр, – зачем же было ботинки прихватывать? Тогда оставил бы мне свои, что ли?» Конечно, в кофре была не японская аппаратура, а наша. Камера, два объектива, две пачки фирменной фотопленки, четыре вспышки, галогенная лампа и моя визитная карточка, мое портфолио – коробка, битком набитая слайдами с плакатов – все мои творческие достижения. Конечно, жизнь на этом не заканчивалась. Тысячи две-три придется вложить на восстановление всей этой сбруи. Но уже заключенные договора и отснятые пленки были невосполнимы.

Пытаясь реконструировать свою пьяную логику, я предположил: Возможно, вчера, в гостях у хорошего человека, я подумал: в номере ненадежно, а тут хороший человек, пусть кофр у него переночует. А тогда, значит, было возвращение в гостиницу и перенос кофра на новое место жительства? А уж у этого великого переноса могли быть свидетели? Кто-то же это видел? Я не помню, где живет этот душевный человек, но он-то помнит, где живу я. Во всяком случае, хороший человек наверняка должен вернуться и вернуть. Значит, мне надо не «караул!» кричать, а спокойно сидеть и ждать. Сам придет! Я ждал три часа. За это время вера в хороших людей колебалась от полного: верю! до полного: не верю! Никто не пришел. А может быть, я сам виноват? Сказал же этой бабе сдуру, что у меня все японское. А она, а она… предположим – наводчица?! Я спустился вниз, чтобы крепко с ней поскандалить. Но обличить никого не удалось – она сменилась. В той же самой выгородке теперь сидела другая баба. Тоже с обесцвеченными перекисью волосами, тоже с размалеванным ртом, но другая. «Ловко», – подумал я и почувствовал холод мраморного пола. Еще бы, ведь я был в одних носках.

Конечно, денег у меня было навалом, но не настолько много, чтобы вызвать в гостиницу обувную секцию ГУМа. «Срочно надо купить какие-нибудь ботинки, – подумал я. – Но как же я пойду по улице в одних носках?..» «Помилуй, – ответил я себе, – у тебя достаточно пестрый жизненный опыт». Действительно, иногда, в той прежней жизни, в голодной моей молодости, бывало, приходилось и в одних носках ходить. И даже – в одних трусах… Как оглянусь, хорошее было время!

Чуткой ногой в носке ступил я на асфальт города Тирасполя. Хороший был, нагретый уже. (Однажды и тоже в одних носках я бегал по Ленинскому проспекту за портвейном. Была оттепель, и нога опускалась не на теплый асфальт, а в мокрый снег. И это время было неплохое.)

На мое счастье, обувной оказался совсем рядом, только перейти дорогу. Девчонки, едва завидев меня, сначала смутились, потом прыснули, потом извинились. А ведь в принципе с каждой из них я мог бы создать крепкую советскую семью. Чему смеетесь? Но это были хорошие, совсем хорошие девчонки, лучше даже того вчерашнего хорошего человека. Они в момент нашли мне вполне приличную пару из рыжей псевдозамши. «Вошла резкая, как нате! Муча перчатки замш…» Осколочная ассоциативность все еще преследовала меня, значит, я не полностью вытрезвился. Это, что ли, называется «вполпьяна»? Да нет. Вполпьяна – это когда слегка свежим, а не остаточным…

Уверен, что моя походка, пока я босиком шел в обувной и моя же походка, когда я вышел из него, разительно отличались. Не скажешь, что принадлежали одному человеку. Первая была робкой, стыдливой, извиняющейся. Вторая – уверенной, почти наглой. Так до неузнаваемости меняют нас обстоятельства и деньги.

Попробовал семечки у сидящей рядом бабульки и купил кулечек, хорошие были. Предстояло все их сгрызть, прежде чем идти в милицию. Наконец, зашел в ГУВД и написал заявление о пропаже. Четкое, четкое такое заявление, красивым почерком. Мне не понравилось, как пристрастно меня расспрашивали. Особенно часто звучал один вопрос в разных редакциях: «Как же это вы оставили столь ценную аппаратуру без присмотра? В гостинице есть камера хранения. Почему не сдали туда?» Я отвечал одно и то же. И это не было бессмысленным бубнежом. Так выражался мой опыт общения с милицией. Говори одно и то же, тогда тебя никто не собьет.

– Я выскочил буквально на полчаса, – объяснял я, – чтобы наскоро перекусить, с утра не ел, – и это была правда. Но не вся. Выскочил я действительно на полчаса, а как и когда вернулся, не помню совсем. Смыло.

Мне не понравилось, что, когда я в заявлении перечислял содержимое кофра, один из сотрудников с досадой сказал: «Ну, хватит, хватит!» – словно уже на этой, самой первой стадии закладывал возможность невозвращения части пропавшего. Я решил перехватить инициативу.

– Вы не подскажете, – сказал я как бы в задумчивости, – где можно в городе связаться с Москвой? Дяде надо позвонить, в МВД. Сообщить ему об этой неприятности.

Сотрудник вскинул на меня молодые глаза и ничего не сказал. Взгляд был насмешливый и словно говорил: «Ой, я эту хохму знаю». Но на самом дне взгляда было: «Ой, да не психуй ты! Зачем тревожить дядю? А мы тебе, кровь из носу, найдем твое барахло. Сукой буду, найдем!»

А я уже мысленно видел, как он докладывает своему начальству: «Товарищ полковник! У заявителя близкий родственник работает в МВД СССР. То есть, может, работает, а может, и нет». Полковник, весь пошедший красными пятнами, с трясущимися щеками орет: «Меня интересует только первая половина – может, работает. Понятно тебе? И потому всем вам – найти эту хреновину, хоть со дна моря. Срок – пять дней».

– Позвольте, – подчеркнуто вежливо попросил я дежурного, достав записную книжку, – списать номер, под которым зарегистрировано мое заявление.

Он еще раз глянул на меня. Теперь во взгляде было: «Грамотный сучок. Может, и правда – дядя?» Поднял в окошко журнал и показал строчку. Я еще раз поймал его взгляд и передал ему сообщение: «Смотри у меня. А то завтра проснешься без погон».

Но вообще-то лейтенант был прав. Этой хохме действительно сто лет. Однако я своими глазами и не раз видел, как она безотказно работает. Как поначалу уверенно и грубо говорят самозванцу: «Заткнись! Мы здесь и не таких видели. И всех, понял, мудила, всех довели до суда!» Я видел, как сразу вслед за этим смелым заявлением их начинает точить червь сомнения, как их буквально рвет пополам одна единственная мысль: «А что, если – правда? Тогда не мы его, а он нас доведет до суда». И в течение часа, не больше, наглеца освобождают. А он и уходя продолжает грозить: «Звезды только так полетят!..»

Выйдя из ГУВД, я направился в гостиницу, за штативами. Решил уехать в Москву сегодня же. Вся моя работа, давно выговоренная по телефону еще из Москвы, теперь посыпалась. Несмотря на предпринятую в ГУВД игру с намеками, в действенность своего заявления я почти не верил. Значит, надо уезжать домой и там зализывать раны. Но в летнее время уехать отсюда непросто. Надеяться на покупку билетов в кассе – наивно. Знал я один способ, как уехать, но после всего этого не хотелось к нему прибегать. Какой? Да стоит мне выпить, и я точно уеду, хоть на подножке, без разницы чего – вагона или паровоза…

И вдруг на меня наехало. Со мной бывает. Заскользили вчерашние впечатления – церковь, суровые лики русских людей. Они, вот что… Они были подлинные, не как мы с вами, вообще не сегодняшние. Они были словно оклик откуда-то оттуда, из глубины веков.

Не пойму как (это всегда непонятно) сама собой сказалась концовка будущего стихотворения:

С Родиной на тайное свиданье В церковь Твою у Господи, иду…

У винного отдела, который вот-вот должен был закрыться на обед, толпилось человек восемь-десять. Впереди, держась за ручку двери, стоял прапорщик – несколько уже под газом и потому самый напористый из всех.

– Я-то прорвусь в любом случае, – говорил он, – а вы? Давайте деньги, всем возьму. Слово офицера.

Я был, что называется, свежепуганая ворона, но почему-то ему сразу поверил:

– Держи четвертак.

Минут через пятнадцать он вывалился, возбужденный и победивший, с целой охапкой винища.

– Ты мне давал четвертак? Держи: раз, два, три… восемь. Все. В расчете.

– Отойдем куда-нибудь, где можно присесть. Есть здесь у вас скверик?

– Копейками будешь считаться? – обиженно произнес он.

– Ты не понял. Я уезжаю. В дорогу мне столько не надо. Здесь восемь? Хочу их ополовинить с тобой.

– Как знаешь, – все еще недоверчиво сказал он. – Только смотри, здесь менты постоянно крутятся. Управление ихнее рядом. Мне-то они – тьфу! Меня только военный патруль может взять, а тебе…

– На кой хрен я им сдался, я же уезжаю.

– На кишиневском? До него еще два часа. Уложимся?

Уложились. До того спешили, что даже не познакомились. В вагон я влез, показывая проводнику в качестве билета четвертак. Проводник, молодой, но наглый, мягко попросил приплатить червонец.

– Это за лежачее место?

– Лежачих нет.

– Тогда и приплаты нет, – сказал я, исходя из того, что цена за билет в купейном вагоне была как раз где-то около двадцати пяти. Он посмотрел на меня с такой ненавистью, какой я не заслуживал.

Поезд тем временем тронулся. Сидячее место было не простое, а боковое, со столиком. То есть – исключительно удобное для выпивки.

Этих мест у столика два, но пассажир-то был пока я один. Я подумал, что, если второй так и не появится, потом можно будет превратить эту конструкцию в лежачее место. Но пока я зазвал из соседнего купе двух мужиков: «Есть три литра вина, мужики, помогите!»

За час с небольшим помогли. Так иногда бывает – они были хорошо пьющие, но мало разговорчивые. Я же воодушевлялся на глазах. А мне бы следовало уже помолчать, собрать под черепом остатки, чего там есть. Чтобы ни во что больше до самого дома не влипнуть…

В Москве я взял такси и через двадцать пять минут оказался дома. Войдя в квартиру, сразу прошел в комнату и лег на свой диван. Тылом к миру. Месяц я провел на диване, почти не ел, не разговаривал. Единственная мысль была: «Козел! Ты все просрал. Сам, без посторонней помощи».

Примерно через неделю я рассказал жене некую промежуточную версию того, что было в Тирасполе. Конечно, не совсем так, как я рассказывал в милиции, но и не так, как было на самом деле. Жена – умница. Она умеет сочувствовать, не задавая лишних вопросов. И однажды на исходе лета она принесла конверт из почтового ящика.

– Кажется, тебя это касается, – сказала она.

Я не шевельнулся.

– Так-так-так… Интересно, что у нас на штемпеле? А, город Тирасполь.

Она могла бы и раньше меня заинтересовать, просто прочитав письмо. Но жена – человек правил. Одно из них: никогда, ни при каких обстоятельствах не читать чужих писем. Мы давно, минимум сто лет женаты и давно не чужие друг другу. Но она строго блюдет мою и свою частную жизнь. Я – в восхищении! Но до конца мне, раздолбаю, этого не понять. Это что-то не женское, что-то из кодекса чести белого офицерства… А вы думали, что я так прост, что готов сейчас же, с любой девчонкой из обувного создать крепкую советскую семью? Когда я давно уже ее имею, и притом в лучшем качестве.

Молдавия – это такая страна, что когда идешь по бывшему проспекту Ленина, весь в псевдозамше и ореоле тайны, то то и дело ну, конечно, не каждая встречная, а так, каждая десятая встречная женщина тебя дырявит насквозь. Влюбленности, как легкие обмороки, нескончаемы на улицах Кишинева.

Я рванул конверт. Оттуда выпала маленькая бумажка, на которой было напечатано: «Ваши вещи, согласно вашего заявления от такого-то числа, найдены. Просим явиться для получения». Да нет, такого не бывает. Ведь по всему лицу Советского Союза каждый командир, инструктируя перед заступлением на дежурство свое отделение, более или менее металлическим голосом говорит: «Особое внимание прошу обратить на охрану социалистической собственности». А мы-то с вами – частники проклятые. Нам этой благодати не видать как своих ушей. Наше-то имущество… И потом, к несчастью, знаю я, как раскрывались в то время квартирные кражи. Может, и теперь так же?.. Прямо в институте судебной психиатрии, после инъекции, которую блатари прозвали «растормозка»…

Через два часа я уже был в аэропорту с билетом на Кишинев. И хотя предстояло перевернуто и отраженно тупо повторить все прежде проделанные транспортные эволюции, я был в большом порядке – неплохо отдохнул за месяц.

Невероятно, но где-то в три часа дня я уже поднимался по ступеням Тираспольского ГУВД. И все-таки неприятный город Тирасполь… Со своими круговыми балконами в гостиницах, с крашенными в блондинок администраторами, с невероятно сообразительными лейтенантами милиции…

– Вам срочно нужны ваши вещи? – спросил меня дежурный.

Ну, как с ними разговаривать, разве это вполне люди?

– Разумеется. Я, знаете ли, их полтора месяца не видел.

– Тогда приходите за ними в воскресенье, часа в два.

Я понял, что должен дать взятку. Для того и в воскресенье, чтобы без свидетелей. Всю мою жизнь меня грабили не бандиты, а милиция, и все через известную слабость. Я одел, обул и накормил не взвод милицейский, а роту, и потому ничего не собирался «давать».

Долгих два дня ожидания я жил все в той же гостинице, другой близко не было, и в воскресенье отправился на рандеву. Майор без долгих предисловий двинул ко мне по полу мой кофр:

– Определите, все ли на месте.

Я открыл и стал выкладывать прямо на пол содержимое. Это есть, это есть, это есть… Абсолютно все было на месте. Все. Кроме плоской коробочки из-под «Кодака», той самой, в которой были все мои творческие достижения. В куче этих слайдов были и репродукции с плакатов звезд молдавской эстрады. Надежды Чепраги и многих других. Как бы я ни кипятился, но на всякий случай в правом заднем кармане джинсов у меня лежала заготовленная «благодарность» – 200 рублей.

– На пол? – слегка усмехнулся майор. – Особо ценная аппаратура не пострадает?

В яде, с каким это было сказано, открылось мне, что им досконально известно, как все было. Но, держа удар, я посмотрел на него в точности так, как тот дед-старообрядец.

– Знаете, – сказал я вслух, – размеры моей благодарности превышают ваше воображение.

– Ну, зачем же так? Всему должна быть своя мера, – сказал он возможно кротким голосом.

– Если вы располагаете какой-то официальной книгой для регистрации подобных чувств, я готов писать в нее до утра.

– И еще раз зря, – сухо сказал майор, чисто по-мужски выдержав этот небольшой удар. Он, видно, брюхом чувствовал эти уплывающие две сотни в моем заднем кармане. – Опишите суть дела. Лишнего не надо.

– А уголовное дело? – спросил я.

– Уголовного дела не будет. Ведь никакой кражи не было?

«Вор, видать, им известен, – подумал я, – но он, может быть, их собственный кадр, например, осведомитель. А мне-то какое дело?.. Вай-вай-вай! Неужели это тот? Такой хороший и задушевный, теплый такой. Недаром же он больше ни разу не проявился».

Примерно с час я сидел и писал в книгу, пока майор, все рядом похаживая, не начал настойчиво кашлять.

«Видно, пора домой», – подумал я, расписался и поставил дату:

31. 08. 11. Тирасполь – Таруса

 

Когда-то мы ходили на работу

Ранним утром в состоянии жуткой, жутчайшей неопохмеленности я позвонил в подвал к знакомому фотографу. Он меня давно уже не пускал к себе. Как когда-то раньше, когда я был прямостоящим, я – его к себе.

На сей раз он открыл, рожа несколько заплывшая, что меня обнадежило, и спросил со всеми обертонами презрения:

– А, это ты. Ну. И чего нужно?

– Да, Юрок, не лай только. Не поднесешь?

И тут, вот толкуй после этого, что Бога нет, из-за его спины выплывает тоже заплывшая (а моя-то какая же?) рожа Витьки, которого даже Юрок при всей своей фантастической наглости называл своим учителем и втайне даже уважал, и говорит мне:

– Володь, ты что, этого хмыря, этого отпетого масона не знаешь? Разве он когда поднесет русскому еврею? А вот я тебе поднесу. Пойдем со мной, я тут знаю одно местечко.

И Юрку:

– Да подвинься ты, мерин, дай пройти приличным людям.

– Витенька, да я тебе во здравие двухпудовую свечку поставлю, что ты меня от этого человечка избавил, – сказал вдогонку Юрок. Витек точно среагировал:

– На двухпудовой – сэкономишь. А по-хорошему, если башли есть, поставил бы лучше то, от чего покойники оживают. Болтун.

За его спиной хлопнула дверь.

Мы пошли по разъезжающимся под ботинками мокрым снегам. И идти-то не так далеко пришлось. От Солянки – вверх по Архипова на Маросейку. (Так она раньше называлась, а теперь – Богдана Хмельницкого). Тут Витек нырнул в какую-то дверь, через минуту, слава Богу, появился.

– Старичок, не обессудь, только сухое. Но самое неприятное – башли все. Сможешь пробку открыть?

– А то…

Тут же, невдалеке мы ее выцедили. Стало ну просто раз в пятьдесят легче. До этого я и помыслить закурить не мог, а тут – с удовольствием.

– Ну и что теперь, – спросил Витек, – разбежались?

– Отчего же. Долг – платежом. У меня тут рядом контора, из которой я уже месяца два как уволился, а расчета еще не получал. Не факт, что дадут, но попробовать можно.

Пошли на Кировскую, которая раньше называлась Мясницкой. Под расчет пришлось 78 рублей. Для таких безлошадных, как мы, крупная была сумма. В то время в «Берлине» вдвоем можно было пообедать за пятерку, конечно, без спиртного. Взяли бутылку водки, и я предложил зайти в «Русский чай». Там подавали отличную говядину в горшочках. Заоблачных цен еще не существовало, и все это было доступно. Сели. За нашим столиком сидели две дамы в возрасте. Не скажу точно, в каком. Сделав заказ и раздобыв два стакана, я решил особо не чиниться и не прятаться. Дело-то житейское. И только я начал разливать (а в карточке «Русского чая» алкогольные напитки не значились), одна дама в потерявшей форму меховой шапке? шляпке? поднялась и громко провещала:

– Попрошу сюда администратора! Здесь хулиганы водку распивают!

– Ну, во-первых, мы не хулиганы, а приличные люди, – сказал Витек. – Я – фотограф-художник. Мой друг – поэт. Во-вторых, если вам неприятно наше соседство, мы можем пересесть.

– Попрошу сюда администратора!

И только мы оторвали свои задницы от столь удобных и приятных кресел с тем, чтобы пересесть – в ботинках у меня при этом явственно хлюпнуло, – как нам принесли заказ. Это как-то сбило меня с толку. Я потерял версию дальнейшего, именно нашего развития событий.

– Мне кажется, вы обе – вполне интеллигентные дамы, – неуверенно сказал я.

– Прошу администрацию защитить меня от бандитов и хулиганов!

– …И, как интеллигентные дамы, вы должны знать и любить поэзию русского Серебряного века. Я прочту вам стихотворение Макса Волошина из его венка сонетов «Lunaria».

Все это я говорил поверх обличительных призывов активной дамы: «Пршу страцию щтить от гдяев нырмлнх свтскх лдей!»

– Итак, слушаем стихи?

С какой тоской из влажной глубины Все смертное, усталое., больное., Ползучее, сочащееся в гное, Пахучее, как сока белены, Как опиум волнующее сны, Все женское, текучее, земное, Все темное, все злое, все страстное, Чему тела людей обречены…

Ритмически организованное слово подействовало на дам как флейта факира на кобру Но наконец обе они не выдержали и выскочили из-за стола. Из зала. Из заведения. И из нашей жизни.

Немедленно же появился администратор.

– Здесь какой-то беспорядок? У вас что, претензии?

– Были, – сказал Витек, – но сейчас, слава Богу, мы всем довольны. У вас здесь вообще довольно уютно.

– Да, у нас здесь… – механически повторил администратор, уходя.

Говядина в горшочках была хороша!..

Уже на выходе из заведения Витек снова спросил:

– Ну, и что дальше, разбежались?

– Обижаете, Виктор Гаврилович, – укорил его я, – сейчас-то и начинается самое интересное.

В магазине у Красных Ворот взяли четыре бутылки бургундского, я сам не поверил своим глазам, настоящего французского бургундского, и бутылку коньяка. В то время ассортименты гастрономических и винных отделов в центре и на рабочих окраинах разительно отличались. Да и сейчас, наверное?..

Потом мы сели в метро и поехали на Преображенку к моему школьному другу.

Еще первую и вторую бутылку я кое-как помню. Кстати, бургундское – то еще пойло. Я раскрыл все свои чувствилища, но никакого такого особенного букета не обнаружил. Что было дальше – немота. Когда-то, на какой-то день я все же добрался до дому. Разумеется, без единой копейки в кармане.

Так и хочется, эпически размахнувшись, сказать:

Прошли годы…

Ну, конечно, что-то там прошло. Но сколько, Бог весть. Я зарубок не ставил…

…Проснулся я от звуков. Что-то скрипело, хлюпало и хлопало. Потом – шаги. Приближались. Я съежился и весь ушел под куртку. От страха я вспотел. Совсем близко. И вдруг – кто-то перешагнул через меня. Спасибо, добрый человек, что не раздавил насекомое. Потом сверху каблучки – цок! цок! цок! Сразу чувствовалось прекрасное, юное существо. «Хм», – сказало совсем рядом прекрасное существо неожиданно низким голосом. Чуть ли не контральто. И потом, обдав запахом утренней свежести и нежно перешагнув через меня, вновь зацокало вниз. Словом, люди шли и шли. Кто куда. Кто на учебу, кто на работу.

Вот как давно это было. Это было в незапамятные годы, когда наши люди еще ходили не в офисы, а на работу. И там работали. Создавали реальную продукцию.

Но все кончается, так и основной поток спешащих и опаздывающих схлынул. И я наконец понял, что я и где нахожусь. Правда, в самых грубых чертах. Оказалось, что спал я не на площадке – это хорошо выравнивает спину, – а непосредственно на лестнице. У этого способа отдыхать наряду с достоинствами – меньше переохлаждаешься – есть и минусы. И главный тот, что спина принимает форму лестницы. И потом еще долго не удается разогнуть эти меха. Так и ходишь гармошкой.

Да, видимо, вчерашнего дня я был в дугу, вдугаря, в дрезину, в лохмотья. Убей меня гром, я не знал, где на карте нашей Родины находится этот дом, что дал мне приют. Современный молодой читатель не застал того времени, когда подъезды в домах еще не запирались, и Москва, как озорная баба в загуле, всю ночь стояла нараспашку.

А теперь меня хрен найдут. Все вытрезвительские машины дуют мимо этого дома и не знают, что вот я где спрятался от их «медицинских» услуг. Дуйте и дальше мимо, шакалы! Больше всего хотелось стать вообще невидимым для этой категории граждан.

Но сколько ни волынь, а когда-то придется вставать. И вот, тоже интересный вопрос. Я вообще-то где-нибудь работаю на данный момент? Ответа не было. Я собрал себя в кучку, встал, аккуратно покурил, стряхивая пепел в мусоропровод и, прихрамывая, отправился в неизвестный, неведомый НИЗ. Что там ждет? Какие еще сюрпризы приготовила мне тароватая на это жизнь?

Выйдя из подъезда, огляделся. Сначала совсем ничто ни с чем не вязалось. Под ногами, как всегда, водно-снежная каша. Жаль, что каша. Ботинки только теперь начали подсыхать. Для начала я по некоторым косвенным признакам понял, что все-таки я в Москве. Слава Богу! Значит, вчера с пьяных глаз никуда из города не уехал. Все-таки Москва – крупнейший железнодорожный узел. Тут одних вокзалов не то десять, не то двадцать. А вокзалы коварны. Всякий вокзал – это возможность убежать от самого себя. И далеко убежать. И трех суток не пройдет, как окажешься в Аллахом спасаемом Самарканде…

Денек был серенький. Под серым небом лежали серые снега. Где-нибудь в других странах и при другом климате не так. Под голубыми небесами и воды и снега небось голубые? Как-то прожил в Узбекистане полтора месяца. Вот где вечно голубые небеса и никаких дождей. Но и эта благодать в конце концов становится нестерпимой.

Поди угоди на нас.

Но корейская свадьба, на которую я там случайно попал, была хоть куда. Главное – водки было море. Хоть и грубой, нукусского, кажется, разлива. А рыбу корейцы зря пересаливают…

В небе не то бессмысленно, а может, и вполне осмысленно летали многие птицы РСФСР и союзных республик. Летали, перелетали, носились и уносились. Что мы о них знаем?

А эта вот, что там за почта такая? Что-то она мне напоминает… И что нам там пишут на углу дома, что сообщают? Что, что? Малая Чер-ки-зов-ская? А этот дом, в котором я спал, стало быть, дом моего школьного товарища? Так, что ли? Нет, такую немыслимую удачу надо было срочно перекурить. Ведь это ж до чего повезло! Может быть, пять не пять, три не три, но рублишком-то на пиво у них разживусь?

Нет. Я сказал – нет! Рубль просить несолидно. Только трояк! Но, злодей (это я себе), не вздумай просить деньги на пороге дома. Это унижает. А сказать с улыбкой: «Дорогие друзья, что Бог послал на завтрак? Я сейчас в ужасной запарке, не успел дома позавтракать, а еще столько беготни… Леночку уже проводили в школу? Ах, завтракает. Ну, так я присоединяюсь».

Вот как надо – непринужденно и элегантно.

– Ты? – в некотором изумлении спросил друг. – А хотя да. Заходи.

– Парень, что у вас, пардон, у нас – на завтрак? Я сейчас в диком переплете. А, кстати, Леночку проводили?

– Ты же на нее смотришь.

– А, теперь вижу.

– Надя, налей Володе кофе.

– Вот спасибо. Очень хорош. Главное – горячий. Там ведь (взгляд за окно) – не очень-то.

– Отбивную будешь?

– Какие со мной церемонии?..

– Надя, Володя пришел за деньгами.

– Да Бог с тобой. Какие деньги?

– То есть ты не помнишь?

(С моей стороны – сплошное поднятие бровей.)

– Так, может, нам их зажать?

Горячо, быстро, вполголоса:

– Витенька, Христом Богом молю, три рубля, и больше – никогда!..

– Надюш, Володе не нужны сорок рублей. Найди ему трешку.

– Какие сорок?.. Почему трешку?

– Да, друг… Все-таки разбирай людей, с которыми пьешь. А то что же получается? Ты его угощаешь, а он же тебя за глаза поносит. «Не обращайте, – говорит, – внимания на моего собутыльника. Это деклассированный элемент».

Мне уже давно ничего не больно. Я под анестезией своей деклассированности. Но тут все-таки ударило. Так вот как? Это ты с деклассированным бургундское пил на его счет?

– Ты нам оставил сорок рублей на сохранение, – сказал Витя. – Вот они, получи.

Сделав последний глоток из чашки, я заспешил.

– Спасибо, Вить! Век не забуду.

Я знал, что с ними делать.

Первым делом я поехал к Красным Воротам. Там была одна маленькая парикмахерская, в которой я стригся еще в детстве. На счастье она была еще жива.

Это прошлое, не нынешнее время. Теперь-то, выходя утром из дома, можно вообще ничего вокруг не узнать. Была аптека – стала чебуречная, был магазин канцтоваров – стал магазин «секонд хэнд». А здесь вместо брюк и юбок торгуют сухим кормом для ваших домашних любимцев. И все это – со знаком плюс. Улыбайтесь, господа!

Я редко доверяю свою голову в чьи-нибудь чужие руки. Все считаю, что она, со всеми в ней глупостями, еще сгодится на что-нибудь. Но пока на человечьей ярмарке покупали только мои руки и грубую физическую силу. Голову не брали. То ли глупости в ней было много, то ли эта глупость была, как сейчас говорят, не формат. Чересчур смахивала на собственное мнение. А в мои года не должно сметь свое суждение иметь. Нескромно это. Здесь, может, и была причина всех моих поведенческих зигзагов…

Хотелось помыть голову, постричься-побриться. И главное – изгнать все миазмы от проведенной на лестнице ночи. Все для того, чтобы зайти к одной мадам, что жила у Красных Ворот.

После стрижки и бритья, компресса, массажа и одеколона я зашел в магазин и плотно отоварился. План был вполне бестолковый и сразу рухнул. Там, куда меня тащило, никого не оказалось дома. Я посидел рядом с ее квартирой. Не спеша выпил бутылку портвейна, весь покрылся грустью и пошел в народ. А народ этот, плохим он кажется кому-то или хорошим, был всегда мне интересен.

В силу моей пронырливости я с очень многими нациями имел дело. Да, у одних есть вот такие благодати, у других – денег лом, но милей моего русского народа (я, как поддавший человек, говорю абсолютно искренне) мне никого не встречалось. Это народ великих святых и мучеников. Грешников? Да! А у какого народа их нет? Но уж если праведников, то рядом и поставить некого.

 

До чего же хорошо пиво в «Парижке»!

Летом студенты разъезжаются, и всякая работа в редакции многотиражки останавливается. Теперь все сводится к чисто формальному дежурству на редакционном телефоне, да и то – раз в неделю.

За день я проголодался и сразу после дежурства думал поесть. Зашел в столовую фабрики «Парижская коммуна», которую все в окрестности называли просто «Парижка». Около буфета царило оживление. Я поинтересовался. Оказывается, завезли пиво. Обычно после первой кружки меня накрывает глубокая задумчивость. В глубокой задумчивости одну за другой я незаметно осушил еще семь кружек. Хорошее, действительно свежее было. Особенно хороша была первая кружка. Да и вторая, если разобраться, была не хуже.

С голодухи я захмелел, и меня занесло на Арбат, в мастерскую одного малознакомого художника. Чтобы познакомиться покороче, мы выпили. Раньше я за ним не замечал, но оказалось, он страшно интересный и остроумный собеседник. Я тоже не ударял в грязь лицом. Оказалось, мы оба – страшно интересные люди. Древним мудрецам Востока вряд ли снились те страшные истины, те пучины мысли, которые вдруг, как бы шутя раскрывались перед нами. Было много водки и, как всегда, мало закуски. К вечеру второго – или какого там дня? – во мне заструился все отравляющий источник скептицизма, а друг мой, напротив, словно просветлел. Но, кажется, это была последняя вспышка моего, а может, и его сознания. Куда делись еще пять суток жизни – не помню. Внезапно оказалось, что мне опять пора на дежурство.

– Как это? Почему? – возмутился я. – Не бывает же два дежурства подряд.

– Постой, ты когда ко мне приехал? В четверг? – спросил художник.

– Правильно! Это мой день в редакции. Смотри, как было дело. Я сначала отдежурил. Потом, как сейчас помню, выпил пива. А уже потом, в четверг же, но, заметь, ве-че-ром, приехал к тебе.

– И сегодня четверг, но только четверг утром, – сказал он.

– Допустим, – сказал я. – А сколько сейчас времени?

– Понимаешь, – сказал он, – я бы мог позвонить Маринке и уточнить, но, боюсь, еще рановато.

– Галантность? Уважаю! – сказал я. – Это рыцарственно и даже просто без «ры» – царственно. Но пойдем дальше. Если я приехал в четверг вечером, а сейчас четверг утром, значит, мы спятили? А время пошло назад?

– Согласен, – сказал он, и мы помолчали. Я заметил, что у него несколько тупой вид.

– Можно было бы предположить, что наступил следующий четверг, но это маловероятно, – сказал я.

– Почему? – вскинулся художник, как бы хватаясь за соломинку здравого смысла.

– Потому что до следующего четверга, – рассуждал я, – еще как минимум дней пять. У меня очень точное ощущение времени.

– А ты не замечал, что во время кира время ведет себя неправильно?

– Во время кира – да. Но мы-то с тобой трезвы на диво.

– Мне вообще-то надо работать, – застенчиво сказал художник.

– А мне… Частичная или полная потеря памяти – вот как это называется. А-мне-зи-я, – скаламбурил я.

– Конечно, не мое дело, – сказал он, – но как ты объяснишь, что многого не помнишь, а что такое амнезия – помнишь?

Я посмотрел на него повнимательней и понял, что он не так уж туп.

– Значит, частичная потеря памяти. Кое-что помню, но не головным, а спинным мозгом.

– Все равно – не сходится, – сказал он. – Не иначе мы прогужевались тут целую неделю…

– Это исключено, – сказал я.

– Безапелляционен и еще раз безапелляционен, – довольно твердо выговорил он непростые слова. – Но почему, почему исключено?

– Вот тебе мать всех доказательств. Пустой посуды было бы раз в пять больше.

– А ты не допускаешь, что мы ее несколько раз сдавали?

Я еще раз посмотрел на него повнимательней. Мне нравились люди с такими светлыми мыслями и свежими идеями. Вдруг краем зрения я поймал смутный образ какого-то крайне неприятного и несвежего типа.

– Кто это у тебя там, в прихожей? – спросил я.

– По-моему, старичок – ты только не обижайся, – но, кажется, это – ты самый и есть.

– ????

– …зеркало… а в зеркале – ты… Так сказать, отражением. Отражения, кстати, коварная вещь, – смягчил он неприятную весть и вытер туалетной бумагой выступивший на лбу пот.

Такой гадкий и небритый, если это действительно был я, я не мог выйти на дежурство. Пройти в институте мимо вахтера и кивнуть ему как ни в чем не бывало – с такой-то рожей?.. Как ни примеряй – все получался вынужденный прогул. А запись в трудовой «Уволен по ст…. за прогул» закрывала перед виновным многие двери.

Но было, было одно средство, которое, как я слышал, уже многим помогло. «Придется сдаваться, – подумал я, – и, какая досада, – совсем незнакомому человеку. Наркологу. Ни выпить с ним, ни закусить».

– Поедешь в тринадцатую? – спросил меня хорошо накрахмаленный не то врач, не то враг с сизыми от бритвы щеками. Из белейшего его халата, пытаясь вскарабкаться ему на горло, черными клубами вырывалась совершенно инфернальная шерсть. – С тебя бутылка коньяка, – играючи перешел он со мной на «ты».

Горька была эта простая истина – с опустившимися… минуточку, или с оступившимися? Ну конечно же с оступившимися… Всего на-всего – порядок букв, а какое облегчение… С оступившимися, такими, как я, – не церемонятся.

– Вот тебе путевка. Лечись, приходи в норму, – напутствовал он.

– Несомненно, – сказал я, отсчитывая ему десять рублей, двенадцать копеек и, помню, мелочью еще молодецки прихлопнул по бумажке червонца.

– Как же вы быстро наглеете, – грустно и брезгливо сказал врач, кончиками ногтей зацепляя мелочь и все это складывая в халат, который, по-видимому, видал не те еще суммы.

Склонясь, я внимательно посмотрел – никаких денег. Да и откуда им было взяться после недельного запоя?

– Стоп! Ты что-то видишь? – спросил он.

– Ничегошеньки. А ты?

– Слава Богу, пока ничего…

Итак, предстояло впервые в жизни самого себя отправить в дурдом. Не скрою, я побаивался встречи с сумасшедшими. «Всегда что-нибудь бывает впервые», – как мог, успокаивал я себя. В палате ко мне подошла брызжущая свежестью медсестра, так сказать, сама жизнь, что я ощутил физически, по контрасту с самим собой. По этому же контрасту, с самим собой, я понял, что от нее великолепно пахнет. Она равнодушно-элегантно сделала мне несколько уколов, играя длинными выхоленными пальцами со скромным золотым убранством на них. Переливчато вспыхивали каменья. Не медициной же она их заработала, и в те давние годы это означало, что она чья-то жена. То есть какого-то делового человека. А может быть, и теперь означает.

Я погрузился в свежее и чуть влажное постельное белье и, как только закрыл глаза, сразу пошло-поехало. На внутренней стороне век, как на экране, поплыли абстрактные сюжеты писанных маслом картин. Излучаемый ли спящими больными сгусток шизофренических и белогорячечных иллюзий захватил и меня в свое поле, или это моя собственная полуразрушенная биохимия вихляла задницей, не знаю, но факт, что сюжеты этих картин были разительно изощренными. Бред нелегко описать. Под словом «сюжеты» я подразумеваю цветовые соотношения, фактуру, композицию, ощущение холста и масла. Сначала я только простодушно дивился им и даже пытался что-то про запас запомнить, пока их неуправляемая множественность не сломила моего внимания. Это был конвейер первоклассных идей.

Не сразу до меня дошло, что из-под каждого образа словно просвечивает еще один, в котором и есть его настоящий, пугающе жуткий смысл. Что-то вроде страшной, оскаленной клыками пасти. Причем в этом втором смысловом слое, в самом, так сказать, бездонном существе образов никакого разнообразия не было. Смысл был всегда один и тот же – угрожающий. Я как-то не понял, а скорее почуял, что содержание бреда не столько изобразительное, сколько духовное. А затейливая внешность – это так, арабески. Здесь был разрыв. Абстрактные вроде бы видения нагоняли совершенно конкретные жуть и тоску. И это до такой степени, что несколько раз я порывался бежать, то есть на самом деле совершал некоторые вялые телодвижения, которые только казались мне порывистыми. Возможно, это были даже и вовсе воображаемые движения.

Но видения!.. Я любовался и даже залюбовался ими! Наверно, такой и бывает зачарованность, о которой твердят поэты. Бесовская, навья чара. Из того же источника, из которого Макс Волошин зачерпнул образы для венка сонетов «Лунариа»: «Ты, как Земля, с которой сорван скальп…» Безупречные по композиции, колористически изысканные миражи то и дело оплывали и перетекали в новые и новые сочетания, но не бездарно, не механически, как в калейдоскопе, а с поистине дьявольским остроумием. По желанию я мог задержать какой-то образ и вроде бы, воздействуя своей волей, уточнять форму и цвет. Скользящие в воображении образы вроде бы слушались. Вроде бы я сам их и вызывал к жизни. Кто-то словно тихо вдувал мне в уши:

– Да ты сам гениальный художник! А ты не знал этого?

– Нет, нет. Я не художник. Я – газетчик, – может быть, и вслух отнекивался я.

– Посмотри, что за роскошь твое воображение! – шелестел кто-то.

– Может быть, может быть. Но где же оно было прежде?

– Прежде ты еще не знал себя. Теперь тебе подается знание в самой скоропослушной форме. Ты принадлежишь к избранным. Цени – это удел немногих.

Согласиться было бы лестно. Да и справедливо. В конце-то концов – этот фонтан все же из меня бил. Я, я, я! Это именно я-я-я мог одновременно и создавать, и созерцать, и пересоздавать. Без конца, без конца совершенствуя свои видения. По мере того как я охватывал откуда-то сверху возделываемое поле своим – чего уж там! – всеохватным взором Повелителя миров, – периферия моей воли рождала новые образы, еще более удивительные и небывалые. Механизм никогда не уставал и не повторялся.

– Как мало мне требуется усилий, чтобы творить! Какая во мне мощь! – горделиво дивился я. – А если это однажды кончится?

– Не бойся, – шептало и ластилось, – ты теперь знаешь, как в это входить.

– Через алкоголь?..

– Не так грубо. Есть много техник.

– Но все они сопряжены с?..

– Согласись – за исключительность плата не так уж высока… Почти все гении что-то в этом роде делали.

Да это вовсе не я их придумываю, – в густо настоянном миазмами воздухе надзорной палаты, в поту и ужасе догадывался я. Как не я? А кто же? Или… Неужели это ТОТ?.. Неужели это ЕГО соблазны? Фантазия художника, так крепко вонзившего в меня свои когти, была вот именно дьявольская. Но, будучи творцом по ту сторону, в области мертвых форм, он, видимо, был совершенно бессилен создавать по эту сторону. Не мелькнуло на моем «экране» ни одного человеческого образа, любой из которых есть отсвет и подобие образа Божия. Когда бы не наши тронутые тлением представления о гении в искусстве, можно было бы назвать это наваждение украденной гениальностью.

Но что я мог понимать, и главное – чем я мог в тот момент понимать? Бедной-разбедной, раненой своей головой? И все-таки в полутьме надзорной палаты, с мертвенным голубоватым свечением дежурной лампы я сделал открытие. Не забыть, сказал я себе: сумеречная природа абстрактной живописи – от дьявола. Иначе – как могло бы то беспредметное, что плавало у меня в голове, вызывать такие чувства – от восторга до смертной жути и скуки? Я открывал и снова закрывал глаза, встряхивал головой, но видения продолжали множиться. Тревога росла и росла и уже начинала захлестывать меня.

– Господи! – взмолился я из каких-то позабытых глубин. – Защити!

И тотчас… Вот именно не спустя какое-то время, не постепенно, а сразу, немедленно бред мой переменился. Потекли совершенно реальные, фантастические только по ракурсам и сверхчеловеческому мастерству какого-то скользящего, перетекающего монтажа, невиданные архитектурные наплывы: пилястры, лепнина, золото барокко, невероятно стройные и уходящие в небо колонны, изумительные по красоте росписи и иконы, внутреннее убранство небывалых, никогда не виданных мной храмов – все грандиозно и величественно. Вдруг подавался крупный план – Владимирская, моя любимая Богоматерь, в неземную красоту которой никогда прежде так глубоко я не проникал. Я, было, подумал, что хрен редьки не слаще, что, может быть, сама грандиозность новых образов все того же авторства?

Не так ли было, что тот еще художник по-новому применился ко мне и просто сменил личину? Я тряс головой, сбрасывая колдовской морок. Сцепив зубы, старался запомнить главное: я – не гений.

Но вот – чудо! Несмотря на свою потрясающую новизну этот, новый, кинематограф не пугал. Напротив – я все больше успокаивался, даже умиротворялся. Видимо, Бог сделал для меня все, что мог. Наверное, и Ему было не под силу в считаные секунды восстановить то, что я так долго разрушал, но Он мог поменять минус на плюс. Вместо холодной гордыни вновь в душе заплескались тепло и благодарность. Незримая эта ласка была так трогательна, что я горячо и освобождение заплакал. Подумать только, ко мне, грязному и вонючему, отравленному до степени изменения сознания склонился Сам Господь Утешающий. Я и не знал, что Он так близко, что так хорошо слышит, что так скор на помощь. Что – неразборчиво добр. В смрадной и загаженной обители скорби открылся мне всемогущий Бог, спасающий от безумия гордыни.

ДРУГОЙ же не показался мне, не видел я беса воочию, но, кажется, те абстракции, как визитные карточки, ему принадлежали.

«… И не забыть бутылку коньяка для нарколога», – подумал я, засыпая.

 

Почему меня все ненавидят?

Многие меня ненавидят, – говорил мне как-то приятель.

Стояла поздняя осень, и мы не заметили, как подкрались сумерки и в комнате стемнело.

Зажги свет, – сказал я.

Нет, так лучше, – ответил он, как бы подразумевая, что темнота располагает к откровенности.

А я подумал:

«Может быть, но не для откровенности, а чтобы я не видел твоих лукавых глаз, чтобы лучше дурить меня».

И ненавидят, – продолжал он, – за одну, я бы сказал, вполне безобидную привычку. Я люблю утром, почистив зубы, сварить себе кофе. Я беру сорт «арабика», не люблю горьких сортов, и завариваю, ты знаешь, с такой шикарной пенкой, – он незаметно подсосал слюну. – И вот у меня обычай мочить в этой кофейной пенке кусочек горького шоколада и обсасывать его.

Эк тебя угораздило, да еще в походных условиях, – сказал я.

Ты не понимаешь, никто же не видит. Палатка, костерок, раннее утро. Помощник еще дрыхнет в палатке. Кто же мог знать, что он не спит, а подсматривает? После кофе я еще съедаю творожок и на этой заправке бегаю часов до двух.

А как узналось, что народу это не нравится? – спросил я.

Говорят – барин. Это что, вой плебса, который сам-то за ненадобностью никакими привычками не обзавелся?

Может быть, все дело в этом удвоении? Мало того что шоколад жрет, да еще шоколадом запивает. Сам подумай, как тут не возмутиться? – полуспросил я и достал сигарету из пачки.

Ты не представляешь, ну просто ненавидят!

А может быть, кофе – только последняя капля, а есть еще что-то, поважнее? – словно бы добросовестно сомневаясь, словно бы действительно не зная никакого ответа, предположил я. Все-таки закуривать сразу не стал, решил потерпеть.

Да дело даже не в кофе. Директор заповедника возненавидел меня с первого взгляда, хотя понятия не имеет, как я завтракаю. Я только приехал на катере, а там с причальчика брошены такие деревянные мостки, а слева и справа – травка. Обычная травка. Самая заурядная, скучная и дохлая трава. И вот на нее я аккуратно выгрузил все свои причиндалы: рюкзак, кофр и прочую хрень. И сразу слышу: «У нас в заповеднике не разрешается бросать вещи, куда попало, и ходить, где вздумается». Я, ни слова не говоря, перекладываю вещи на мостки, то есть – понимаешь, да? – смирней некуда. Хотя потом, конечно, оказывается, что мостки мостками, но ведь и они имеют конец, а дальше? Сотрудники не по воздуху же перелетают… Или известный тебе Бессонов. Приезжает как-то ко мне, сюда. А я, сидя вот на этом подоконнике, курю. Дым выпускаю строго на улицу. Он же – некурящий. И даже губы так вбок делаю, чтобы дым в комнату не шел. Бессонов посмотрел на меня и говорит: «Ну и ну!» Я ему: «Скотина! Что я опять не так делаю?» Он мне: «Да все. Ты куришь, как король!» Представляешь?.. Как ты думаешь, – сказал он после недолгой паузы, – это у него маразм?

Напротив, – сказал я, – хорошая, спортивная реакция. Он тебя вычислил еще до вашего разговора. Не из кучи слов, а по одному виду, по одной пластике курения. Какой же тут маразм? Скорей – очень хорошая наблюдательность, – сказал я, неторопливо разминая сигарету.

Как ты говоришь, пластика курения? Потрясающе! Никогда о такой не слышал… Хотя да… Я же не из кулака покуриваю, зенками по-зыркивая.

А ты знаешь, почему они из кулака курят? Чтобы собственное лицо не засветить. Кулак в данном случае что-то вроде бленды.

А ты думаешь, у них лицо? Впрочем, ладно… Один знакомый – ты помнишь, я курю всегда одни и те же, Rothmans в плоской коробочке, – повертел ее так в руках и говорит: «Клевый дизайн, даже изысканный». Как будто я и в этом виноват.

Знаешь, – сказал я, – большинство людей не чувствуют себя хозяевами жизни. И когда они видят человека, который ведет себя непринужденно, сразу – непринужденно, в непривычной для него обстановке, с незнакомыми людьми с ходу начинает шутить – ты же сразу себя заявляешь – они напрягаются. Возможно, им бы хотелось, чтобы ты для начала немного ужался. Прежде чем окончательно расшириться. Все-таки в чужом монастыре…

Ну, нет. Это слабо. Я вот окинул, так сказать, взглядом наш разговор и вижу – слабо. Слабые мы с тобой психологи…

То есть в основном, не правда ли, я – слаб? Ловлю на слове. Как видишь, тебе надо, подводя черту, немного примять собеседника, вежливо так опустить. Может быть, вот это чувствуют люди? Это их раздражает?

Да нет, не соглашусь… – сказал он и повесил многоточие, закуривая из той самой плоской коробочки. Раньше я вообще не обращал внимания на то, как и что он курит. Теперь же отметил про себя, что да, некоторые вещи в принципе способны раздражать.

Еще бы ты согласился, – я понюхал сигарету и нашел глазами пепельницу.

Нет, не соглашусь. И вот почему. Ну, например. Когда я ловлю рыбу, я же ловлю на всех. Мне бы хватило и пары штук, а я ловлю шесть-семь. Вечером собираемся за общим столом, атмосфера за ужином теплая, товарищеская.

Но ловить, – заметил я, – и успешно ловить – уже удовольствие, как и быть скромным виновником теплой атмосферы, – сняв очки, я почесал переносицу. – Учти, – продолжил я, – столичный и удачливый ты приезжаешь почти что к островитянам. Какой-то Богом забытый заповедник… Глухомань. Как бы ты хотел их не раздражать? Ведь ты – олицетворение всего того, чего они лишены.

Тут ты прав. Конечно, директор имеет право волноваться за сотрудников. Сам-то он ради заповедника бросил все. Буквально. Даже звери чувствуют, что это их человек. У него прямо на доме свил себе гнездо такой красавец! Он – довольно крупный, с красным клювом, но очень пугливый. И мало того – птенцов вывел.

Значит, доверяет?..

В общем, да… Директор там – царь и Бог… Но и я – лидер! И вот директор чувствует мой мягкий наезд, мои душные объятия и, как осьминог, выпускает чернильную жидкость. Ничего образ?.. К тому же он не может не чувствовать наезда на его лидерство. И что придумал, представляешь? Как бы в заботе об экологии урезал мне свободу передвижения. Ну, ты понимаешь, на самом деле это только повод. Однако сотрудникам своим приказал: «Не позволяйте фотографу уходить на остров. Приливом его отрежет и будет там плевать и гадить». Я все равно ушел. А, надо сказать, уходя, я сказал одной там: «Эх, хорошо бы сейчас фруктового салатика срубать!» Сказал и тут же забыл. И, представляешь, начался прилив, и меня действительно отрезало. Ну, это обычное дело. Я бродил-бродил, много чего наснимал. А там на острове есть небольшая избушка. Возвращаюсь и вижу пакет на столе. Открываю, а в нем: два банана, три яблока, апельсин и две баночки йогурта. Оказывается, был попутный катер и забросил с оказией.

Как-то странно у него получалось. Не «одна там» помнила, заботилась и отправила, а безмозглый катер забросил. Ни даже капитан катера или там старший матрос, а сама эта железная лохань с винтом. Все просто, и некого благодарить.

Я все это мелко нарезал, – продолжал он, – смешал, залил йогуртом и срубил. – Он во второй раз в течение разговора подсосал грозившую выпасть слюну.

Знаешь, когда я смотрел знаменитый фильм Говорухина с Высоцким, меня, помню, больше всего удивила мозговая атака оперов. Им надо было безошибочно смоделировать единственно возможное поведение Шарапова. Связи с ним нет и передать никак нельзя. Но высшая форма связи – любовь – остается. Эта линия связи всегда работает. Ты же мне не об овощном салате рассказываешь, а о том, как тебя любят. Верно? Только о ненавидящих – явно, о любящих – в подтексте. Ведь так?

О фруктовом салате, – поправил он меня. – Оговорка по Фрейду. Ты же, конечно, никакого другого салата, кроме овощного, себе не представляешь?..

Угадал. Для меня фруктовый салат то же, что для Собакевича, если помнишь, лягушка, обсыпанная сахаром. Люблю чистые, несмешанные вкусы и в этом – почти такой же зануда, как ты в своих коктейлях. Но только «почти». Из одной моды – и устрицей, так сказать, уст не оскверню. Знаю, как говорил тот же Собакевич, на что устрица похожа.

Ай, парень, чувствуешь, какой у нас словесный джаз пошел!?

Словесный? – машинально переспросил я и в десятый раз понюхал свою сигарету, и в третий раз нашел глазами пепельницу. – Послушай, – сказал я. – А, может быть, твои недоброхоты – просто люди с когда-то ушибленным самолюбием. И когда они видят твой прямой, как стрела, стан, твой чеканный профиль…

Я – не мастер наводить людей на нужные мне выводы и рад, что ты сам до этого… – он замялся и, видимо, найдя более мягкое выражение, закончил: – … сам к этому пришел.

А ты тоже молодец! Точно поймал момент, когда пора согласиться. Выгодней – уже не будет.

А як же…

Давай закругляться, а то у меня внутри батарейки сдохли. Ты же сосешь, как «мец»…

Ну, со мной – ясно. А вот ты – в тумане. Ты-то сам к какой партии принадлежишь?

Я-то? К партии твоих добро-хот-догов. Р-гав!

Ничего партия. Но только потому, что врезано с ходу. Но для яркой джазовой концовки, согласись, так себе.

Я вышел на его узенький балкончик и наконец с наслаждением закурил.

В левой части темного неба пора было бы зажечься луне.

 

Акс

Быть с ним знакомым считалось уже неприличным. А этого я не любил, это уже давление.

Я знал его с детства, и правда, что не всегда в благородных позах. Но что-то другое, не внешнее – как ест и сморкается, – в конце концов всегда с ним мирило. Да любой человек, даже по приговору толпы такой и разэтакий, совсем не элементарен. Что же делать с таковскими и растаковскими? Как их любить, чем оправдывать? С Егором мы были настолько разными, что в какой-нибудь хотя бы перспективе обрести слиянье душ значило бы вернуть утерянный рай.

Но мы росли, пытались определиться, найти свое место. С какого дуру однажды мне пригрезилось, что я, по сияющему в моем сознании идеалу Бори Аморантова, должен стать мимом? Хотелось и все. Я не видел более соблазнительного и блестящего будущего, более героического примера – каждому времени свои герои – и решил поступать в эстрадно-цирковое училище. Да еще на клоунаду! Где-то я слышал, что там требуется отменное здоровье. На счастье (тогда казалось – к сожалению) у меня его никогда не было, но в избытке наличествовали молодость и глупость. Глупость каким-то невероятным образом несколько смягчала целый ряд моих заболеваний. К тому же они шли парой – глупость и пронырливость. А пронырливость была уверена, что хорошее здоровье – это ловко изготовленная чистая справка. Ну, так как старший брат их варганил чисто физически – я не отваживался. Все-таки подделка – есть подделка. В ней все поддельное: и печати, и подписи. Но ведь можно иначе подделывать. Например, задурить врачей. Тогда подписи и печати будут настоящие.

Во всей моей юной красе самым уязвимым было не что-нибудь, а зрение. Причем – только правый глаз, левый оставался отменно зрячим. Я записался на прием к окулисту и, сидя уже там, в кабинете, рассеянно отвечая на его (ее) вопросы и задавая свои, старался запомнить одно.

ШБ

МНК

ЫМБШ

БЫНКМ

ИНШМК…

Кто-то мне подсказал, что последние две строчки учить не надо, их человек с нормальным зрением не видит. Все это мне очень нравилось и напоминало игру в шпионов. В кабинете глазника я чувствовал себя разведчиком на задании. Причем коварство мое простерлось так далеко, что таблицу я изучал в одной поликлинике, а отвечал на вопросы по ней – в другой. Заранее зная ответы. Были и другие существенные проколы в здоровье. Но мои изворотливость и лживость помогли достичь желанного: справку мне выдали абсолютно чистую. Эх, быть бы таким же здоровеньким!

Все это время, каждую свободную минуту я кидал теннисные мячики: сначала два, потом три. Упражнялся. Придумал два мимических этюда, честно говоря, так себе. Технически, может, и на троечку, творчески – на тройку с минусом. Очень скоро я ощутил, что у меня нет какого-то базового минимума. Я не умел делать шпагат, сальто, вообще ничего не умел. Зато я неплохо читал стихи, немного бренчал на фоно.

В приемную комиссию кроме обычных справок и документов надо было представить фотографию в полный рост, в одних плавках, размером 13x18. Это, если я правильно понял, понадобилось для того, чтобы в училище, и не раздевая меня, могли бы оценить мое телосложение. Тут у меня тоже было не все слава Богу. Плечи достались серьезные, впору какой-нибудь кариатиде, а вот грудь назвать выпуклой значило бы серьезно отступить от истины. Сидя в кабинет к рентгенологу, я беспрерывно подкидывал мячики. Фото и рентген, согласитесь, чем-то родственны. И то и другое – фотография, в первом случае – внешности, во втором – того остова, на котором эта внешность крепится.

Чтобы сняться в плавках, я обошел почти всю Москву. Везде – отказ. И только в проезде Художественного театра (бывший, а теперь снова Камергерский) мне совершенно неожиданно предложили – раздевайтесь! Что ж…

Когда наконец и знание таблицы, и две фотографии в теле и в костях, и кое-какое бросание трех мячиков достигли какого-то там уровня (не скажу – высокого), пришел Акс, то есть, как вы уже, наверное, поняли – Егор, и грубо сказал:

– Ну и что, сколько можно? Поехали!

– Куда?

– К Аморантову. Пусть посмотрит.

– Ты что, знаешь, где он живет?

– Чувак, я точно знаю, где он сегодня выступает.

– И?..

– В ЦТСА. Но будешь резинить, не застанем. Все, чувак, все. Троллейбус у подъезда!

Я ни тогда, ни позже не знал, что сцена Центрального театра Советской Армии… ну, может быть, самая большая в мире. Я был на этой сцене, стоял в кулисе во время выступления Бори. Где-то высоко-высоко, в неисследимой сценической черноте, на уровне, я думаю, шпиля нашей высотки и точно такие же, как на ней, горели два красных сигнальных фонаря, чтобы пролетающие ночью самолеты не задевали… Борис Аморантов, будь он даже нашим вариантом Шварценеггера, вряд ли смог бы не затеряться на такой сцене. А Шварценеггером он не был. Напротив – Боря был настолько небольшим, изнеженно-хрупким, что телесно мог бы потеряться на самой ничтожной по размеру эстрадке. Мог бы, но никогда не терялся. Наоборот – за те 7-10 минут, что длился его номер, он словно бы рос и рос. Этому способствовал один хитрый трюк: на задник проецировалась его тень. Ну а тень-то всегда можно сделать большой и побольше, вплоть – до огромной.

Наконец запыхавшийся артист выскочил в прилегающую к сцене комнатку, взмыленный и раздраженный.

– Где же наконец деньги? – заорал он. От него исходили нешуточные флюиды злости. – Где ведомость? – Маленькое недоброе лицо с запудренными веснушками. Он, видимо, специально себя накручивал, заводил. Лечился, что ли, злостью, силы восстанавливал?

Увидев его вблизи, я был поражен не его малостью, а своей собственной огромностью. Все его члены были ровно вдвое меньше моих, а руки и ноги раза в четыре тоньше. Было страшно подумать, что может случиться с ним на улице, при первом же порыве ветра. Не иначе оторвет и закружит над удивленной Москвой. И москвичи, дай им, Боже, всяческих благ и здоровья, задрав головы, будут следить полет этой дивной и редкой птицы. Что там, где-то в Париже, Марсель Марсо? Кто он такой? Что нам все мимы мира, когда у нас есть свой собственный волшебный мальчик в обтягивающем трико и панамке, с саквояжем в левой и раскрытым зонтиком в правой руке! Вот кричит ему с земли какой-то дядька сивоусый: «Разиня! Не видишь, что ли? Правей держи, используй зонтик, как парус!» Авиатор какой. Так бы и дал ему по усам. Совсем земной, он не слышит чудесной музыки сфер: Ке-ля-ля, ке-ля-ля…

Отсутствие тела, всякого намека на тело пронзило мое сердце такой острой иглой сочувствия, что я видел и любил своего кумира, продолжал видеть и любить, но ничего не понимал. Когда объявляли: лауреат таких-то конкурсов и фестивалей, выпускник творческой мастерской Сергея Каштеляна – Ба-а-рис Ама-а-рантов! – я терял объективность. Таково обаяние таланта.

– Вам что? – заметил он Акса.

– Вот, чувак, – сказал Егор, указывая на меня глазами, – тоже хочет. Посмотришь его? – Но уже в следующее мгновение Егор в зрачке артиста совершенно расфокусировался.

– Где же, мать вашу, ведомость? – снова заорал мастер оригинального жанра, возвращая меня на землю. Как-то неважно они стыковались, тот, парящий над городом орел, и этот взмыленный воробей.

Кажется, мы прибыли не в добрый час…

Наверное, глупость, как и многие другие недуги, врачуется временем. Я поступал в эстрадно-цирковое. Прочитал стихотворение Ильи Сельвинского «Охота на тигра» и осовремененный монолог Хлестакова. (Не бойтесь – не я осовременивал. Какие-то мужики из журнала «Крокодил». Но и их стряпня была так себе.) В роли Хлестакова мне не удалось главное – выражение удивленной наивности. Я догадывался, что мне надо стирать дистанцию между моей собственной личностью и образом. Но тщеславие мое было так велико, что больше всего я боялся, что меня и в самом деле примут за такого дурака и хвастуна. За одно это меня следовало гнать в три шеи. Но экзаменаторы поступили гуманней.

– Что это вы так часто моргаете? – спросил один дядечка.

– Дык я ведь эта, не привык к прожекторам, – слегка придуряясь, ответил я.

– Хорошо-хорошо, – успокоил он меня. – Направьте его на нашу медкомиссию, – сказал он вполголоса какой-то женщине.

А их медкомиссия – для меня труба. Я и не думал там появляться.

На нашей с Натой свадьбе Акс не был. Она была назначена на 7 ноября, а 4-го его призвали в армию. Когда мы прощались, он сказал:

– Попомни, чувачок, буду в Москве не позже Нового года.

Даже зная его колоссальную предприимчивость, я не поверил. «Говори, что хочешь. Перед армией, как перед смертью, все прощается», – подумал я.

Жить нам было абсолютно негде, и 9 ноября мы подселились к Ивану Леонтьевичу на Лосиноостровской. Это была не теперешняя Лосин-ка, а настоящая деревня. Изба с печкой и ноль удобств. Так начиналась наша самостоятельная жизнь. Как будто кто-то нарочно бросил нас, горожан, в общем-то да, в меру изнеженных, в эту пучину, испытывая на сжатие, растяжение и излом. Декабрь выдался очень снежным и не менее морозным. Я едва успевал расчищать дорожку до калитки и дальше – до шоссе. А если не успевал, то утром, задыхаясь, раздвигал эти страшные снега ногами. Хозяин дома – Иван Леонтьевич только начинал восстанавливаться после инсульта. Но с удивительной в его состоянии твердостью сформулировал свои требования:

– Как тебя, Володя? – он сильно окал. – Вот что Володя, я – болен, и мне надо, чтобы кто-то постоянно был дома. Постарайтесь так: если Наташа работает в первую смену, чтобы ты работал – во вторую. Печку топить два раза в день. Сын приедет, с ним попилишь дрова. А денег никаких не надо.

Это немного снимало напряжение, потому что денег никаких и не было. Хватало только на картошку, подсолнечное масло, керосин и хлеб.

В этот день я работал в первую смену. Когда добрался до дому, сразу почувствовал, что утренняя, Натальина протопка уже почти выстудилась. Но о том, чтобы немедленно затопить, даже подумать не мог. Лег на диван, а ноги в теплых носках задрал высоко на печку. И все равно они гудели.

– Володя, утром не опоздали? – спросил из-за стенки дед. – Я будил.

– Нет, Иван Леонтьевич, все в порядке.

– Топить будете?

– Конечно, буду.

– Было письмо вам.

– Где, где оно?

– Нет, сначала затопите, а уж потом получите.

Весть о письме быстро подняла меня.

– Скажите хоть от кого?

– Как всегда. С треугольными печатями.

Я, не одеваясь, выскочил в дровяной сарай. Набрал полную охапку дров, и когда вошел в дом, дедов кот Барсик (он рыже-полосатый, я бы назвал Тигрик) уже орал мне о том, что он готов есть все, что дадут. Но, минуя растопку, до кормежки не добраться.

Наконец во чреве печки разгорелось и разогрелось до того, что мне пришлось с моей табуреткой отъехать на полметра. В знойном блаженстве я прикрыл глаза и увидел все то же. Деталь. Зажать в тиски, неторопливо провести фрезу, снимая тонкий слой металла. Разжать тиски, бросить деталь в ящик. Зажать новую. Неторопливо провести фрезу. Разжать, бросить. Зажать новую. Время от времени фрезу надо остужать, скармливая ей специальную твердую суспензию. По виду напоминает кусок хозяйственного мыла. Она начинает дымиться и издает замечательный запах. Сложность состоит в той аритмии, с какой приходится работать, проход фрезы – неторопливо, а все остальное очень даже торопливо. Иначе вообще ничего не заработаешь. Я весь в поту уже два часа борюсь с этим копеечным нарядом. Заработал 83 копейки. Мы – сдельщики. Но опытные рабочие, думаю, не каждую минуту подсчитывают, сколько они заработали. На то у них другие расценки.

Иногда в шутку я называл Наташу сменщицей. Сегодня сменщица оставила мне даже чуть больше полсковородки жареной картошки. Аппетита не было, что ли, или элементарно не успевала? Но только теперь я понял, почему мама так гневалась, когда ей приходилось по нескольку раз разогревать для нас еду. Разогретая пища – есть пища, конечно, но не еда.

Накинув дедов тулуп, я сбегал на колонку за водой. «Теперь можно чистить картошку для общего с Натой ужина». Блеснувший в моей руке нож был правильно понят сообразительным Барсиком, и он повысил уровень звука. Теперь его мяуканье звучало почти так же грозно, как на их ночных разборках. Видно, он всерьез рассчитывал разбудить мою если не совесть, то сообразительность. Первую же шкурку от картошки Барсик, продолжая орать, пытался отнять у меня. Шкурка была довольно мясистая. Барсик заурчал, хрустя сырым картофелем. Насыщался он долго, минут двадцать. За день наголодался. Наконец целую миску уже резаной картошки я залил водой и до времени отставил в сторону.

Обтерев о полотенце влажные руки, я надорвал конверт. Что же нам пишут военнослужащие краснознаменной и орденоносной?..

Привет, чув! Недавно были на стрельбах, фото прилагается. Хотел и мишени послать, но не лезут. Чуть не забыл сказать, что день начался клево. Гармонист на физзарядке играл Чатанагу-чучу. Конечно, не Глен Миллер, но все-таки. Оценил?

Может, сможешь в выходные приехать? Привез бы, чувачок, пивка литра три и деньжонок? А?

Но лучше не напрягайся в эту сторону. Лучше почаще пиши. Мне твои письма нужны. Без них мне тут вообще труба.

Да, возможно, сам скоро буду в Москве. И, может быть, раньше этого письма.

Егор. Армия.

Я встал и, продолжая по инерции улыбаться пошел к деду. В плане на день у меня всегда была строчка: пункт 9. Поговорить с дедом (10 минут).

– Ну, как, Иван Леонтьевич, потеплей стало?

– Что вы, Володя, теперь совсем хорошо. Тепло.

– Вот у вас радио весь день орет (гад я, мог бы помягче сказать). А когда зарядку передают, вы зарядку делаете?

– Немного. Что могу, делаю.

Я представил, как дед делает зарядку под Чатанугу. Смешно. Он ведь еле ходит. Вообще в такой дряхлой и болезненной старости есть свои очень смешные стороны.

– Ну ладно, дедушка, пойду, еще дела есть. (Не выдержал, гад, даже десяти минут. Оправдал себя тем, что слишком крепко на дедовой половине настоялся запах мочи.)

Пошуровал в печке и подумал: почему предложить горячей картошки деду даже в голову никогда не приходило? Так он же ел недоступные нам деликатесы – творожные сырки и сосиски. Они лежали на полочке в холодных сенях. Несытым своим оком иногда я на них поглядывал и спартански проходил мимо. Вот и сейчас, мужественно пройдя мимо, зашел в нашу комнату и наконец-то завалился на диван. Я снова задрал ноги на бок печки. Теперь этот бок был теплый и хорошо снимал усталость. Вполне довольный Барсик (хотя кто знает, что нужно здоровенному рыжему коту для полного счастья?) сидел, еле умещаясь, на подоконнике и громко мурчал.

Однажды приказав себе никогда умственно не опускаться, я и сегодня заставил себя, уже полусонного, полистать «Дневники» братьев Эдмона и Жюля де Гонкур. Плавая уже в легкой дреме, я с радостью услышал голос откуда-то оттуда: «Ой, как у вас хорошо натоплено!» Это вернулась с работы Ната.

Я не встал, а вскочил, чтобы покормить ее. Немного не доев, она заснула, сидя. Это вообще было ее свойство мгновенно засыпать без долгих вздохов и мук совести.

Слышно было, что заснул и дед. Я встал, чтобы выключить вечно орущее у деда радио. Потом перенес Нату на диван.

Наконец наша избушка сначала замолчала, а потом заговорила собственным своим деревянным языком, от старости охая и поскрипывая. Иногда какой-нибудь сучок взрывался на морозе со звуком пистолетного выстрела. Времени всего полдесятого, а уже все вокруг – и люди, и собаки, и дома – объято глубокой дремой. Кот давно перестал урчать, предавшись глубокому сну и свесив с подоконника все четыре лапы. Глухо, как сквозь слой ваты, из-за окна послышалась тоненькая мелодия. Потом, как волна в радиоприемнике, мелодия стала уходить и ушла. Совсем недавно наступил новый год, и жаль было замолчавшей мелодии, потому что в ней было что-то сказочное, что-то, что лучше самого этого праздника, что есть только в несказанных его обещаниях. И главное – мелодия-то знакомая… Где я ее слышал? И вдруг уже не прямо под окнами, а слева, под дальним окошком мелодия вновь зазвучала. Не четко, не несомненно, но, кажется, это была мелодия «К Элизе» Бетховена. И с характерным звуком музыкальной шкатулки… Ах, я дурак! Да ведь второй такой шкатулки, наверное, во всем мире нет! Она ж дореволюционная. Это – Егор?

– Нат, проснись! Ты слышишь?

– Ну, что ты кричишь. Конечно, слышу. Просто Егор приехал из армии.

Не одеваясь, я выскочил из избы. Справа, за угол метнулась огромная тень. Я – за ней. И вот наконец главное – отлично слышу несомненный скрип снега под тяжеленными сапогами.

– Стой, злодей, стрелять буду! – крикнул я. Еще два моих прыжка, и мы обнялись. Грубо пахнет солдатская шинель…

В доме нашлась резервная бутылка. Ее мы под ах и сладкие разговоры раздавили. Договорились завтра на семь в «Синей птице». И была эта встреча и еще несколько, пока его не унесло туда же, откуда и принесло.

Прошло немало лет с тех пор, как Акс вернулся из армии. Мы оба стали другими и все дико осложнилось. Я все еще путался в розовых соплях детства, от него уже круто несло мужиком. Его раздражали мои редкие стихи. Он говорил, что так просто жить: полгода ничего не делаешь, потом написал двенадцать строчек, и все. Оправдался.

Когда-то, в далекой юности я им немного брезговал, вряд ли такое забывается. Теперь, когда у него появились серьезные деньги, он выказывал мне все степени пренебрежения. Деньгами он хвалился, но больше сорил. Однажды при разъезде из кафе «Синяя птица» трубно прокричал: «Бляди, желающие ехать домой на такси, подходите к этому столику!» Выстроилась внушительная очередь. Все без исключения особы женского пола желали ехать на такси. Чихать им было на наше представление об их моральной чистоте. И так же, как он расчесал эту смешанную толпу по половому признаку, совсем скоро он стал расчесывать огромные массы прихожан в православных храмах: «Женщины – налево, мужчины – направо!» – слышался его зычный клик.

Как он тут оказался? Приходили в голову разные мысли.

Запах денег, которые не пахнут, что бы там ни говорили, приманчив. Однажды, после долгих уговоров я согласился по вечерам халтурить у него в мастерской. Я в это время не пил и был для него относительно привлекателен.

Все художники, которые на него батрачили, были младше меня лет на пятнадцать. В свою очередь они были старше моего сына лет на пять. То есть это было совершенно неизвестное мне поколение. И у них мне предстояло учиться. К счастью, товарищами они оказались просто замечательными. Многих, и именно тех, кого с тех пор больше никогда не видел, я нежно люблю и поныне. Других тоже люблю, но, может быть, не настолько нежно.

Не уверен, существует ли еще это помещение, где мы работали. Это был второй этаж, прямо над кухней ресторана «Яхта», на Бауманской. Нас, плакатистов, было человек семь-восемь. И как бы в отдельной квартире жили два станковиста. Как бы – потому что их комнатка была самой дальней, но все в той же кишке. Они, что называется, чувствовали себя по сравнению с нами белой костью. И в наши бесконечные дискуссии не ввязывались. Они как бы что-то такое знали об искусстве жить, нам недоступное. А все, отчего нас трясло, им было по барабану. Как-то они застряли в мастерской, и мы шли в метро втроем очень поздно.

– Предлагают должность главного художника в музее Ленина, – сказал один другому. – Это уже уровень номенклатурный. Шмотки и продукты – в спецраспределителях. Медобслуживание – тоже спец. Закрытая поликлиника. Я почему тебе рассказываю, не похвалиться. Решение почти готово – должность принять. Последнее слово твое, мы ведь с тобой вместе с первого курса.

– Что ж я-то могу сказать? Вспомни, Саша, о чем мы мечтали на первом курсе? Красиво жить не запретишь, сладко кушать, мягко спать, – в его язвительности звучало не то пренебрежение, не то плохо завуалированная зависть.

– Да пойми ты, дубина, это ж не мне одному предлагают. Вся семья будет в полном порядке. И я, и жена, и дети. Всем нам спецснабжение, спецобразование, а в итоге – здоровье. Могу ли я отказаться, зная, что отказываю в этом не только себе, но и детям?

– Не знаю, что ты решишь, но четко знаю, что я здесь ни при чем.

– Ну, хочешь я всех их пошлю? Хочешь? Хочешь я… тебя порекомендую на эту должность?

– Нет, брат, уволь, – почти твердо ответил другой, но голос как будто чуть дрогнул. Или мне показалось? Поезда метро унесли нас в разные стороны.

А дискуссии, от которых тошнило двух наших станковистов, – это было едва ли не самое интересное в нашей работе. Потому что так или иначе, кто больше, кто меньше, все мы хотели срастить исторически порванное. Россию дореволюционную и нынешнюю. Для этого прежде всего надо было узнать ту, прежнюю Россию. И оказалось, что узнать и понять ее, без того, чтобы узнать и понять Православие, – невозможно. Роль революционных демократов – всех Белинских и Чернышевских – известна, а вот о роли Православия известно было только как о собрании мракобесов.

И здесь обрисовывается не совсем ясная доселе роль Акса, который всему этому почти безмозглому движению давал импульсы (назовем так его пинки и зуботычины всякому из нас), его никем не считанные, но немалые расходы. Как-то раз он признался мне: «Ты думаешь, что здесь мастерская, а я вижу другое – небольшой и нигде незаявленный мужской монастырек. Потому и твержу все время художникам: не пристращайтесь к этому делу Возможно, скоро мы займемся совсем другим…»

Без сомнения, портретисты зря заносились перед нами. Потому что их хлеб и то, что на него кладут, мы им зарабатывали. Но как ни крути, все канцерогенные запахи кухни, которые сквозь щелястые полы атаковали не только наши ноздри, но и картоны, над которыми мы работали, мы равно с ними вдыхали.

Иногда приходилось, сдавая работу, где-нибудь в далекой Средней Азии поймать родную волну запахов и долго ностальгически внюхиваться в нее.

В первой комнате над кухней «Яхты» располагались я и Эдик. Точнее было бы сказать Эдуард Анатольевич и я. Все же он был моим учителем. От Эдика, по выражению шефа, разило оформиловкой, то есть он не имел высоких дипломов, а вышел из изобразительных низов. Во второй комнатке был кабинет шефа, где он располагался со своей рыжей помощницей, которая курила только «Данхил». Впрочем, может быть, и «Ротманс». В третьей, пожалуй самой обширной, был как бы мерцающий, потому что его хозяин то приходил, то почему-то не доходил, – стол Сашки, закончившего МАРХИ. Рядом с его столом был еще один. Этот принадлежал одному временному чуваку, хоть без всяких сомнений талантливому, но подсевшему на так называемые легкие наркотики. В смежной с ней, относительно небольшой комнате был стол Барсука. Вообще-то его звали Тима, а по-русски – Тимофей, и он сильно выбивался из общего ряда. Был носителем парадоксальных идей.

И, наконец, пятая комната. Здесь сидели те самые станковисты, делавшие портреты высших иерархов. Если за один плакат шеф отсчитывал пятьдесят рублей, то за один портрет маслом – сто. Почему же неплохие в общем-то портретисты соглашались на эту мизерную плату? Да потому что это была оплачиваемая практика. Где вам еще будут платить сто рублей за то, что вы учитесь и почти уже научились прописывать бороды по волоску, цепочки по звенышку и кресты со слабо мерцающими драгоценными камнями? Здесь же был стол Юрия Леонидовича. Совсем забыл сказать о маниакальной страсти шефа к именованию по имени-отчеству. Юра тоже закончил МАРХИ и умел абсолютно все. Как странно: в этом деле уметь абсолютно все еще не значит быть великим художником. Всех остальных художников не смогу перечислить потому, что они не вдыхали с нами всего чада ресторана «Яхта», всех канцерогенов кунжутного масла. Это были надомники. Их численность всегда колебалась от шести до десяти человек.

Конечно, со стороны шефа это была пощечина строю. Налицо было целое предприятие, а по документам – так себе, разрозненные одиночки. Но строй почему-то терпел эту наглую очевидность. Почему?..

Да, был же еще один человек – рамщик, который вязал багеты. При советской власти ликам наших владык в особенности требовалось благородное обрамление. Без него-то, пожалуй, и взглянуть было бы не на что. Этого человека звали Иван Натанович. Он приходился мне ровесником и имел богатый жизненный опыт. Попросту говоря – сидел. В каком-то там прошлом, когда он был директором вагона-ресторана, его взяли с поличным ревизоры. В портянке сапога нашли неположенные 1200 рублей…

Уже сегодня, в настоящее время он занимался тем, что зазывал через мегафон гостей столицы на экскурсии по Москве. В это новое дело он, видно, по уже сложившейся привычке привнес обычную для него дозу криминала. Как он говорил: «Автобус – им (то есть государству), автобус – нам…»

На вторую палубу «Яхты» он приходил, как и я, только вечером. Мы оба с ним были полукровками. Не уверен, что это роднит. Он мне нравился, так как был полной моей противоположностью. В работе он был старателен и умел, рамы вязал аккуратно.

Если кто бывал в этом районе Москвы, тот знает, что «Яхта» находится в ста метрах от Елоховской церкви. Иногда мы втроем, я, Барсук и Иван ходили туда ко всенощной. Все трое были неофитами, то есть только-только вновь входящими. Я говорил Барсуку: «Вот ты куришь анашу и ходишь в церковь», а Ивану: «Ты днем на работе воруешь, а вечером лоб крестишь усердно, и никакие противоречия тебя не мучат». Ваша вера, если она у вас вообще есть, никак не согласуется с вашей реальной жизнью.

Как интересно легла карта! Один потом все искал и таки нашел себя в качестве Учителя, другой возмечтал о куда большем – не в порядочные люди попасть, а сразу – в святые.

«Я возненавижу всякого, кто меня разгадает», – говорил Иван Натанович. Не уверен, что разгадал его, но возненавидеть он меня успел…

Однажды Акс приехал в «Яхту» до того красивый, что пришлось напрячься и вспомнить, что сегодня у него день рождения. Он был одет в охристо-желтый вельветовый костюм-тройку и свежую рубашку с галстуком. От бороды приятно разило импортным парфюмом. С ним приехал некто в темной одежде.

– Знакомьтесь, – хозяйски поводил Акс рукою, – знакомьтесь, отец Валерий! Душечка (рыжей помощнице), организуй мужиков, в машине – центнер клубники и столько же черешни, и потом пусть прихватят в багажнике сколько там есть шампанского!

Запахло праздником. Все сквозняки несли эту весть, мешая сказочные ароматы клубники с запахами угарного кунжутного масла и женских духов и всей и всяческой молодости и свежести. Не знаю, как другим, а мне, непьющему, было уже хорошо. Надо сказать, что Акс вообще был специалистом по праздникам, он это умел. Он сам был, если захочет, праздником.

– Отец Валерий, – продолжал знакомить Юрок ребят со своим необычным гостем, – а напротив вас, батюшка, замечательный художник Владимир Жирнов. Отец Валерий – и Тимофей Николаевич по кличке Барсук. Эдуард Анатольевич и отец Валерий. Юрий Леонидович и отец. Елена Анатольевна – отец Валерий. А это… Это особый экземпляр. Двадцать лет кромешной пьянки, зато теперь – полное воздержание.

Я не сразу понял, что речь обо мне, а когда понял, чуть не дал ему в морду. Особенно хотелось порвать его гнусную, как бы русскую, как бы православную бороду.

– Вот оно что, – провещался наконец отец Валерий, вчитываясь в мое лицо в надежде вычитать в нем, что мне приятно будет услышать. Или, если не приятно, то терпимо. – Так это ничего, Юр. Ведь пьянство смиряет… Правда, Владимир?

Удивительное дело, когда он это сказал, у меня еще все внутри кипело, но как только сказал – сразу стало тише. «Так вот это и есть действие благодати?» – подумал я. Да, это было оно. Потому что кабы не оно, так я бы лет десять негодовал. А тут вдруг вся эта гонка мелко самолюбивых мыслей, словно ножницами перерезанная, вмиг прекратилась.

Дальше начались тосты и здравицы. Иван подначил меня:

– Ты что, не хочешь выстрелить? Это твой шанс. Скажи шефу приятное.

Я сказал так:

– За победу юр-реализма!

Потом съел одну клубнику и две черешни. Косточки еще долго обгладывал.

А дальше – дело обычное, встал и пошел на выход. В дверях он нагнал меня и, протянув корзинку с клубникой, сказал:

– Передай моему крестнику и жене. Не обижайся.