Стоит назвать клочок земли, зажатый между домами и упакованный в булыжник, улицей, как начинается важничанье. Это вам не тропинка, дескать, и не проселок какой — Улица
А если еще эту улицу назвать Французской — тут уж ого-го! Не подступишься. Парижский фасон подавай. Лондонский лоск. Берлинскую деловитость.
Словно серый кенигсбергский камень, до которого нависшие скучные дома не допускают и лучика солнца, может расцветиться далеким весельем и нездешней бурливостью.
Не может.
Скучен, скучен Кёнигсберг. Уныл и скучен. И никакие французские улицы, даже и королевские, не приблизят этот проклятый Богом город к настоящей Европе. Провинция, она и есть провинция.
Лишь одно светлое пятно есть в этом угрюмом и никчемном городе — Дора.
— Неужели ты уедешь, а как же я? — сладкие губки Доры отрываются от поцелуя, образовав с крошечным носиком и очаровательными глазками вопросительный знак. — А как же я?
Кажется, Дора готова повторять свой вопрос до бесконечности.
Но что он может ответить?
— Я не могу. Я ничего не могу, — только и лепечет в ответ Эрнст.
И Дора, кажется, понимает. И принимает. А главное, начинает понимать он сам. Что вот, такова судьба. Рок. И ничего нельзя поделать.
— Такие обстоятельства. Ты понимаешь? — беспомощно бормочет он в паузах между поцелуями. И она, в другим паузах, успевает согласиться.
— Да, да! Я все понимаю. Но как же?..
Это была удивительная женщина. Подарив свету пятерых будущих граждан славного города Кёнигсберга, Дора Хатт, замужняя уважаемая матрона, не утратила тяги к прекрасному. Она так хотела наверстать то, чего была сама лишена в детстве!
Она жаждала музыки. Всем сердцем. Всей душой. И как только появилась возможность, пригласила учителя.
Дора была прилежной ученицей. А учитель, студент Эрнст Теодор Гофман, — прекрасным педагогом. И разве виноваты небеса, что соединили эти две возвышенные души любовью?
Ах, как они любили друг друга! Самозабвенно. Без оглядок.
Дора боготворила своего гениального учителя-музыканта. Но… он для нее не вся жизнь. Дора параллельно жила обычной размеренной жизнью кенигсбергской мещанки.
И у Эрнста был другой, свой собственный уголок жизни. Там мечты об успехах в искусстве, планы на блестящее будущее, не меньше чем в столице…
И все это ломается о грязь презренного бытия!
В последнее время пересуды злых горожан все чаще омрачают высокие чувства влюбленных. Все чаще они слышат за спиной подлые намеки, тут и там сталкиваются с откровенной неприязнью.
Они завидуют, говорит Эрнст.
Они не знают, что такое любовь, вторит Дора.
Но что они могут противопоставить всепожирающему городскому молоху сплетни?
На семейном совете, в доме бабушки Ловизы, в котором воспитывается молодой Гофман, его судьбу решают любимая тетушка Иоганна и строгий дядюшка Отто Вильгельм Дерфер. Незадолго до этого Эрнст успешно заканчивает университет, и, кажется, сама судьба предопределяет ему начать новую жизнь на новом месте.
— Эрнст, тебе надо уехать, — тетушка Иоганна все понимает и пытается убедить племянника лаской. — Ведь ничем, я имею ввиду ничем хорошим, твоя любовь к этой Доре закончиться не может.
— Ты поломаешь свою карьеру на самом взлете, — обращается к разуму племянника дядя. — У тебя прекрасные перспективы и прекрасное будущее…
— Ты ведь и самой Доре вредишь, жизнь ей калечишь, — находит еще один аргумент тетя.
— В этом городе для тебя жизни не будет, — ставит точку дядя.
Родные решают отправить Эрнста в Глогау, к дяде Иоганну Людвигу, который там не абы кто — советник верховного суда.
— Ты будешь меня вспоминать? — то ли Дора это прошептала, то ли Эрнсту почудилось.
И он, также беззвучно, одними губами, отвечает:
— Всю жизнь.
Дора с Эрнстом в последний раз делят чужое ложе. Им не надо говорить вслух. Они слышат мысли друг друга без слов. Мысли. Напрямую. Может, в этом им помогают слитые в бесконечном поцелуе уста?
Дора понимает, что это ее первая и последняя любовь. Единственная. Любовь, за которую не жалко и жизни.
А Эрнсту, за кромкой этой любви, видится и другая, большая жизнь. И другие любови.
Но эту, первую, Эрнст точно никогда не забудет.
Прямо посерединке тяжелого как свинец неба висит огромная желтая тыква. Словно сорвал кто-то с грядки, да подбросил, рассчитывая поймать и поразить окружающих собственной ловкостью. А она зацепилась и повисла. И красуется теперь, несуразная, прямо над головой.
Рваные безобразные дымы, расползаясь, прикрывают клочьями эту нелепость. Ковер, на котором тыква висит, утыкан мерцающими блестками.
Это называется звезды и луна. Люди говорят, что это красиво.
Но на самом деле это отвратительно!
Прощай, Кёнигсберг.
Приезжая на этот раз, Эрнст толком не знает, чего ожидать от города, в котором не был почти восемь лет. Ностальгии особой никогда не испытывал, родные камни или липы никогда не прельщали.
Может, какое-то предчувствие? Ожидание чуда?
И оно случилось!
В дневнике, который к тому времени Эрнст аккуратно ведет, он пишет:
«Происшествие! — нет, не происшествие, — событие — важное для ума и сердца — возвышает сегодняшний день над его унылыми старшими братьями».
Событие… Господи, но это же невозможно! Она стала еще прекраснее. Свежее. Наивнее. Аппетитнее.
Словно с рассветом солнышко вошло в нее, да так и осталось, излучаясь теплой улыбкой.
Ах, эта улыбка. Вернее, полуулыбка. Пять деток — пятьсот пятьдесят пять забот, совсем отрешиться от земного не дадут. Только наполовину. Зато какую половину!
Нет, все-таки это невозможно. Или возможно? А почему бы и нет? Разве не должна сказка в один прекрасный день оборотиться былью? И почему не может лучшая из лучших, в награду за бесспорное первенство на этой земле, обрести вторую молодость?
Он смотрел на ту же улицу, и сквозь вселенскую монотонную скуку вдруг стали вызванивать в груди какие-то тревожащие звуки. Томящие. Томительные.
Звуки шли из флейты — инструмента, его рукам неподвластного. Только душе. И ее волшебный голосок не заглушали ни резкий перезвон конки, ни грубое ржание лошадей, ни визгливые крики уличных торговок.
Флейтов голосок обвил подросшую за восемь лет липу. Здесь, здесь стояла Дора, поджидая свою вертлявую вечно растрепанную дочку с дикими глазами. Мальхен подбежала, мать что-то спросила, девочка быстро ответила.
А он не отводил взгляда ни от липы, ни от того, что под ней происходило.
А сейчас возле липы никого не было. Но звуки были. И даже, кажется, запахи. Те, из того прекрасного далека, которые исходили от единственного человека на земле.
На могильной плите надпись: «Мир праху твоему, Дора Хатт». Но разве могла она умереть? Да нет, конечно. Вон же она идет. Воздушной походкой цветущей молодой девушки. Грации. И черное платьишко ей к лицу. И сквозь маску приличествующей месту скорби пробивается торжествующая и такая соблазнительная улыбка.
— Здравствуй, Мальхен! Спасибо, что пришла. Давай вместе помянем твою маму.