Деревянная книга

Гнатюк Юлия Валерьевна

Гнатюк Валентин Сергеевич

Часть первая. Деревянная книга

 

 

Глава первая. Странная находка

Ноябрь, 1918 г., Харьковщина

– Verfluchtes Wetter, verfluchtes Land, unsinnere Zeit, alles, alles geht zum Teufel! – сидя в старинном кресле с причудливо изогнутыми ножками, восклицал немецкий офицер средних лет, грузноватый, с заметной лысиной и крайне недовольным выражением лица. Он зябко передергивал плечами, закутанными в женскую пуховую шаль, ворча на нерадивых работников, которые никак не могут хорошо натопить в доме, и на подступившие холода, что поутру схватывают ледяным дыханием вчерашнюю грязь, и на всю эту непонятную, неорганизованную, да еще и подхватившую эпидемию революции Россию. Эпидемия эта оказалась столь заразной, что даже дисциплинированные немецкие солдаты подвержены ее разъедающему воздействию. В Германии обстановка сложная, кайзер Вильгельм убит. Утром посыльный передал распоряжение генерала фон Дитца: завтра быть в Харькове. Оттуда формируется поезд для возвращения на родину, в Германию. А здесь все нелогично, все поставлено с ног на голову, здравый смысл отсутствует напрочь. Богатейшая земля – и нищие жители! Высокообразованная, владеющая несколькими языками тонкая прослойка интеллигенции, как, к примеру, хозяева нынешнего особняка, и почти полная дикость и безграмотность среди остального населения. Что начнется здесь после нашего ухода? Наступит полный хаос! Страшно даже подумать!

– Парьяска! – с трудом выговаривая непривычное имя прислуги, закричал немец.

– Чого вам, панэ, – произнесла певучим голосом крепкая женщина лет сорока, войдя в комнату.

– Warum ist kalt? Потщему не топить? Потщему хольед?

– Та вы шо, хер майор, якый це холод? Ну, Петро тришки опоздав, зараз йому ваш Фрыць допомогае дров нарубаты, – заворковала она, – вже ж чуетэ, дух пишов тэплый, чого цэ вы рэпэтуете, ей богу, нэ розумию…

– Weg, stumpfsinnige Weibe! Уходьить! – закричал офицер, прогоняя болтливую горничную. Из-за двери послышался шум, возня и резкий окрик денщика.

– Was ist denn noch, Klaus? – окликнул майор.

Тощий рыжий унтер-офицер возник на пороге, держа в руках увязанную стопку книг. За ним с искривленным болезненной гримасой лицом следовал старый хозяин имения.

– Оставь, не трогай! – возмущался он. – Помилуйте, господин офицер! – обратился он к майору, – велите, чтоб он не брал книг! Эту библиотеку мои деды-прадеды собирали, сам Григорий Сковорода у нас гостил. Да как же можно… Скажите ему! – от большого волнения старик с немецкого то и дело переходил на французский.

– Герр майор, – отпихиваясь от хозяина, доложил унтер-офицер, – все готово к отъезду, остались только книги, а все не помещаются… Weg, поди прочь! – он толкнул старика в грудь.

Майор инженерных войск Хельмут Бремер нехотя поднялся, сбросил с плеч женскую шаль, обернул вокруг шеи шарф и застегнул шинель на все пуговицы, аккуратно водрузил на сильно обозначившуюся лысину каску с золоченым шишаком.

Не обращая внимания на семенящего следом и слезно причитающего старика, майор прошел в библиотеку, цепким взором окинул аккуратно увязанные стопки книг и каких-то старых пергаментов. Из всего велел выбрать книги в красивых дорогих окладах.

– Это вот, к примеру, зачем? – спросил он, пнув сапогом тяжелую стопку каких-то трухлявых деревянных дощечек, испещренных бесконечной вереницей непонятных букв, словно подвешенных под кривоватыми линиями. От пинка стопка упала, завязка лопнула, и дощечки с глухим стуком посыпались на вощеный пол.

– Вы сами говорили, герр майор, что ваш двоюродный брат интересуется всякими древностями, – бывший студент Кельнского университета Клаус Визе в благодарность за то, что ему не приходится кормить вшей в окопах, старался изо всех сил услужить господину майору, который, будучи военным инженером, был все-таки больше инженер, чем военный. Поэтому Клаус, являясь прекрасным чертежником, не только помогал майору в его работе и обеспечивал бытовые условия, но и проявлял рвение в добыче ценных предметов утвари, книг, картин и икон, к которым его хозяин был неравнодушен. – На некоторых досках, – продолжал денщик, – начертаны какие-то рисунки, как мне кажется, технического содержания.

Майор поморщился: слишком правильная, излишне витиеватая речь студента его раздражала.

– Какие еще могут быть «рисунки технического характера» на древних досках, Клаус? – Бремер взял одну из дощечек, услужливо поданную денщиком, пробежал глазами непонятную вереницу значков и действительно увидел на полях странные изображения. Взял еще пару штук: нечто похожее на летательные аппараты, диски, спирали. Вспомнил горячие речи кузена, помешанного на оккультных науках. Может, Ханс разберется? Хотя ему, Хельмуту, инженеру не только по образованию, но и по складу ума, подобные речи всегда казались сущим бредом. – А тут что? – Бремер потянул вторую стопку дощечек, скрепленных между собой продетыми в отверстия кожаными ремешками. «Полистав» деревянную книгу, увидел изображения каких-то зверей, растений, орнаментов. Ботаника, что ли? Ну, это уж вовсе ни к чему.

– Хорошо, Клаус, эту стопку возьми, – указал он на первую, – остальные с быками и кустами брось! – Да кликни Фрица, хватит ему горничную тискать да дрова ей рубить, пусть поможет носить вещи и книги, а заодно старика уберет, надоел совсем! – рассержено велел майор и стал спускаться по деревянной лестнице к выходу.

Дородный Фриц, угрожая штыком винтовки, загнал старого хозяина на кухню, откуда испуганно выглядывали молодые паны и их дети.

– Папа, оставьте их, не надо! Пусть берут, что хотят! – умоляла дочь, таща отца за рукав.

– Все столовое серебро забрали, картины, иконы, – ладно, но книги, книги! – прижимал ладони к лицу Захаржевский.

– Сидеть тут, иначе паф-паф! – грозно велел Фриц и затворил дверь, поспешив на помощь Клаусу.

Когда крепкий армейский фаэтон, запряженный сытыми лошадьми, подкатил к высокому крыльцу с двумя полукругло спускающимися к пандусу для экипажей мраморными лестницами, Клаус стремглав подскочил к фаэтону и помог взобраться продрогшему от холода герру майору, поставил его тяжеленные чемоданы.

– Трогай! – велел он второму солдату, исполнявшему роль возницы.

Фаэтон с грохотом покатил по мощеной диким камнем дороге, за ним доверху груженая всякой поклажей телега, которой правил Фриц. В воздухе закружились снежинки.

Денщик с майором проводили глазами становящуюся призрачной аллею с фигурами и дом с белыми колоннами.

– Никогда не думал, что в России может быть так холодно! – возмущался офицер.

– Мы в Малороссии, герр майор, – учтиво подсказал денщик.

– Один черт! – махнул Бремер, натягивая перчатки.

– А я, господин майор, никак не ожидал встретить в этой варварской стране столь великолепные постройки, библиотеки, картины! – с долей изумления говорил унтер-офицер.

– Боюсь, Клаус, скоро от всего этого ничего не останется. Можешь гордиться, что, увозя с собой, мы спасаем хоть малую часть. Как, ты говоришь, называется это село… все время забываю название…

Фелики Пурлук, герр майор!

– Фелики Пурлук, – фыркнул инженер, – чего можно ожидать от места с таким названием? Все-таки хорошо, Клаус, что мы едем домой!

Осень 1919, Великий Бурлук

…еще раз прошелся по библиотеке. Что-то с хрустом лопнуло под сапогом. Наклонившись, поднял кусок деревянной дощечки, старый и почерневший. К удивлению Изенбека, он был испещрен знаками или, скорее, буквами, вырезанными от руки чем-то острым…

Дорога тянулась через редколесье, было сыро и промозгло. Ливший всю ночь дождь к утру перешел в мельчайшую осеннюю морось, которая висела в воздухе, медленно оседая на голые кусты и деревья, и черные скелеты акаций особенно резко выделялись на серо-унылом фоне.

Хотя температура была плюсовая, холод пробирал до костей даже тепло одетых людей, особенно тех, кто сидел без движения. Сырость скользким ужом вползала под одежду, замедляла ток крови в жилах и делала непослушными суставы.

Крупные капли то и дело срывались с веток на головы, плечи и руки солдат, брезенты телег, стальные туши орудий, ящики с боеприпасами, на крупы усталых лошадей, безотказно влекущих военный груз по разбитой и размокшей дороге, все больше заплывающей грязью.

Легкая, совсем не предназначенная для такого пути пролетка резко кренилась то в одну, то в другую сторону и каждый раз неприятно скрипела, ухая в невидимые под мутной жижей выбоины.

Коренастый солдат-возница, рыжий, с круглым веснушчатым лицом, то покрикивал на лошадь, то что-то досадливо бормотал под нос. Наконец, не выдержав, повернул голову к седоку.

– Господин полковник, как прибудем к месту дислокации, вы уж прикажите лошадь поменять… Запаленная она, быстро идти не может, срам, да и только… Да еще левая задняя не подкована, едва за орудиями поспеваем…

Сидевший в пролетке офицер лет тридцати, сухощавый, подтянутый, являлся командиром Марковского артдивизиона Деникинской Армии. Звали его Федором Артуровичем Изенбеком. Задумчивые умные глаза, высокий лоб, тонкие черты лица – все говорило о врожденной интеллигентности и даже лиричности натуры. Примесь тюркской крови проявлялась в его внешности слегка выступающими скулами и некоторой смуглостью кожи, что только добавляло привлекательности. Почти полностью «европеизированные» черты лица и голубые глаза говорили о смеси горячих восточных кровей с более спокойным темпераментом славян. Дед Федора Артуровича был туркменским беем, мусульманином. Настоящим его именем было Айзен-бек. Однако он принял христианство, получил при крещении другое имя, а Айзен-бек перешло в фамилию Изенбек. Он служил России как честный землевладелец, имел чины и заслуги и смог дать детям блестящее образование. Один из сыновей – Артур – отец Изенбека – по примеру батюшки женился на русской княгине, переехал в Петербург и стал морским офицером, дослужившись до чина адмирала. Старший из его сыновей – Теодор, или по-простому Федор – также закончил штурманское отделение Петербургского морского корпуса. Но не менее чем морская служба молодого Изенбека привлекала живопись, и столь серьезно, что он успешно закончил и Академию художеств.

Полковник не слушал брюзжания вестового и не обращал внимания на неровности дороги и опасный крен экипажа на колдобинах. Поеживаясь от падающих за ворот капель, плотнее запахнув шинель и глубже нахлобучив фуражку, Федор Артурович весь был поглощен невеселыми, тяжкими, как камень, думами. Осень, умиротворенность засыпающей природы, канун первых холодов – эта пора никогда не оставляла его равнодушным: будоражили запахи мокрой земли и опавшей листвы, глаз профессионально отмечал то причудливо изогнутую ветку, то живописную группу лохматых сосен, то идеальной формы озерцо в низине, которые так и просились на этюды. Но теперь была совсем другая осень, мрачная и безысходная. В ней слишком многое умирало по-настоящему, без надежды на воскрешение.

Марковский артдивизион отступал, теряя людей и снаряжение. Красные рвались к югу, опрокидывая заслоны и перерезая дороги. Фронт, как гнилая нитка, лопался то здесь, то там. Доблестная Деникинская армия, последняя надежда и гордость России, переброшенная летом к Орлу, потерпела поражение. Лихие полки донских казаков и отчаянные батальоны смертников с белыми черепами на рукавах, готовые сражаться до конца, не смогли устоять перед красными. Как же так?

Выходец из княжеского рода, потомственный морской офицер, наконец, отличный командир, полковник, Федор Артурович Изенбек не мог понять, почему он вместе с кадровыми, хорошо подготовленными офицерами, имеющими за плечами не только военное образование, но и боевой опыт четырнадцатого года, отступает под ударами большевиков – полуобученных, полуодетых, недостаточно вооруженных, почти поголовно безграмотных. Этого быть не может, не должно! И тем не менее, оставлены Курск и Белгород, и чем дальше, тем больше распадается фронт. Солдаты и младшие чины дезертируют, а то и переходят на сторону красных, перебив своих офицеров. Не далее как два дня назад подобное случилось и в его дивизионе.

Был получен приказ сменить позиции и прибыть к стоящему в резерве пятому полку, поступив в распоряжение командира Михайлова. Проще говоря, отступить. Пулеметная трескотня и частые винтовочные выстрелы красных слышались уже на обоих флангах, каждая минута промедления могла дорого обойтись.

Когда Изенбек дал команду на отход, близился хмурый осенний вечер. По мере быстрого наступления темноты все четче выделялись полыхающие зарева далеких и близких пожарищ. Снимаясь побатарейно, дивизион потянулся в юго-восточном направлении. Спустя несколько часов ненадолго остановились, проверяя наличие материальной части и личного состава. Оказалось, что на марше отсутствовала вторая батарея. Особо беспокоиться пока не следовало: она уходила последней, могла сбиться в темноте и пойти другой дорогой. И все же некоторая тревога поселилась в душе Изенбека. Тревога усилилась, когда утром вышли к условленному месту встречи и прождали еще часа два. Вторая батарея так и не объявилась.

Изенбек выслал конный разъезд ей навстречу, а дивизиону приказал продолжать движение. Через некоторое время разъезд вернулся. Изенбек не сразу признал в догнавших его верховых командира второй батареи штабс-капитана Метлицына. Всегда подчеркнуто акуратный, слегка надменный и готовый вспыхнуть из-за малейшего пустяка, Метлицын являл сейчас жалкое зрелище: мокрый, грязный, без головного убора, с безвольно опущенными плечами и погасшим взором. Лицо его «украшали» несколько глубоких царапин и багровый кровоподтек слева. Лошадь была без седла.

– Останови! – бросил Изенбек вознице и вылез из пролетки. – Докладывайте! – сухо обратился он к спешившемуся и вытянувшемуся перед ним во фрунт Метлицыну.

Штабс-капитан, часто запинаясь, доложил, что во вверенной ему второй батарее возник бунт, и она дезертировала…

Слушая сбивчивый доклад Метлицына, полковник живо представил картину происшедших событий. Как суетились у орудий и ящиков со снарядами батарейцы, подгоняемые близкими выстрелами и надвигающейся теменью. Как от излишней поспешности привычная работа давала сбои, не ладилась, и это еще больше нервировало людей, в особенности Метлицына. Он носился от орудия к орудию и матерился, понукая и без того задерганных командиров. Дивизион уже скрылся за небольшим леском, а его батарея только собиралась выходить на дорогу. В этот момент лошади, тянувшие первое орудие, сгрудились в узком проходе со вторым, сцепились сбруей и закупорили путь остальным. Метлицын окончательно рассвирепел. Глаза его налились яростью, он подскочил к пытавшимся расцепить лошадей солдатам, выхватил шашку и заорал, что сейчас он их, сукиных детей, изрубит на мелкие куски. Нервы одного из солдат не выдержали.

– Да пошел ты сам, ваше благородие… Не путайся тут под ногами! – бросил в сердцах пожилой наводчик второго орудия Желдак, остервенело дергая поводья.

Вспышка настоящего бешенства ослепила уязвленного насмерть Метлицына. Глаза его прикипели к невысокой фигуре наводчика, а рука со стальным клинком взлетела вверх для решительного и быстрого удара. Но чьи-то грубые пальцы клещами сжали руку возле самого локтя, и тут же в левую скулу врезался костлявый кулак заряжающего первого орудия Колдырина. Вспыхнувшее перед глазами Метлицына горячее пламя сменилось мягкой обволакивающей чернотой.

– Вас ударил Колдырин? – уточнил Изенбек.

Он знал этого сутуловатого жилистого солдата, обладавшего неуловимо быстрым и сокрушительным ударом. Колдырин никогда первым не вступал в драку и вообще не любил всяких склок. Но если уж приходилось, никогда не бил дважды: его быстрый «железный» кулак с первого маху повергал противника в бессознательное состояние.

Штабс-капитан уже не видел, как командир первого орудия выхватил из кобуры револьвер и стал палить в воздух, пытаясь восстановить порядок, но было поздно. Непрочные истончившиеся связи, сдерживавшие людей строгой воинской дисциплиной, враз распались, подобно проржавевшим цепям, и каждый стал сам по себе. Паливший в воздух офицер вдруг рванулся и замер с удивленным, застывающим, подобно маске, лицом. Винтовочная пуля вошла ему в грудь, и офицер упал на спину, неестественно подломив руку.

– Теперь все одно, братцы! Разбегайся, кто куда! – отчаянно взвизгнул чей-то голос.

Два оставшихся офицера и юнкер поспешно бросились к лесу. Кто-то разворачивал лошадей, намереваясь сдаться красным вместе с орудием, кто вообще не понимал, что происходит и куда теперь деваться.

Растерянные панические возгласы, одиночные выстрелы, крики, стоны, лошадиное ржание, проклятия и команды – все разом обрушилось на пришедшего в себя Метлицына, лежавшего в холодной жидкой грязи. Голова гудела, как церковный колокол. Штабс-капитан нащупал свою шашку, валявшуюся рядом, и более инстинктивно, нежели сознательно, отполз с дороги в кусты. Благо, что наступившая темнота скрывала его. Метлицын раздумывал, что предпринять, когда невдалеке вдруг что-то зашуршало. Штабс-капитан замер. Послышалось фырканье: обозная лошадь, впряженная в телегу с боеприпасами, воспользовавшись суматохой, ушла в заросли пощипать жухлой травы. Метлицын обрубил шашкой постромки, взобрался на спину лошади и погнал ее по дороге. Вслед послышались крики, бабахнули несколько выстрелов. Одна из выпущенных наугад пуль вскользь обожгла левое плечо, продырявив рукав шинели. Ночь проплутал в поисках дивизиона, выехал к какому-то хутору, где его снова обстреляли, но ни одна пуля не задела, скорее всего, стрелявшие просто хотели отпугнуть чужака.

– Утром наткнулся на разъезд, вот и все, – закончил штабс-капитан.

Слушая доклад Метлицына, полковник ничем не выдал своих чувств, только губы его сжались плотнее, и на переносице собрались морщины. Еще мальчиком отец учил его, что командир ни при каких обстоятельствах не имеет права высказывать свои эмоции. Точность в приказах и твердость в принятии решений, спокойствие и собранность – этой отцовской науке Федор Артурович был верен всегда. Вот и сейчас, внутренне кляня Метлицына за невыдержанность и излишнюю спесь, полковник еще больше укорял самого себя. Он должен был помнить о самой натянутой обстановке в батарее Метлицына и не оставлять отходить ее последней. Вместе с тем Изенбек понимал, что подобное могло случиться в любой момент. Как любит повторять его начштаба подполковник Словиков, если в котле чрезмерно поднялось давление, то следом за этим последует взрыв…

– Сдайте оружие, – приказал Изенбек Метлицыну. – Поступите пока во временное распоряжение начштаба.

Штабс-капитан подрагивающими пальцами отстегнул портупею, протянул шашку и револьвер стоявшему рядом офицеру.

Этот позавчерашний случай прибавил еще долю горечи в непростую обстановку. Что же дальше?

Подобные безрадостные вопросы одолевают сейчас каждого. Наверное, и брюзжание вестового – только способ отогнать мрачные мысли. Интересно, что там про себя решил практичный Игнатий, может, пристрелить меня при удобном случае и тоже к комиссарам податься?

Полковник тряхнул головой, отгоняя нелепицу. Глупость какая, Игнатий простодушен и предан, подумать о его измене дико и невозможно. Впрочем, все, что сейчас происходит, дико и невозможно. От этих парадоксов люди стреляются, спиваются либо лезут в самую гущу боя, чтобы хоть на время избавиться от раздирающих противоречий, а если не повезет, или, может, напротив – покончить с земным бытием вместе с его кошмарами.

Изенбеку силой натренированной воли пока удавалось сохранить в себе некое равновесие: не запить, не ожесточиться, не предаться унынию и малодушию. Вероятно, секрет гибкого и прочного внутреннего стержня состоял в особенности его личности, где возвышенное непостижимым образом сочеталось с чисто деловыми качествами – требовательностью, практичностью, аккуратностью. Возможно, одно дополняло другое, и художник в нем помогал офицеру сохранить человеческие чувства среди жестокости и насилия, а офицер не позволял художнику впадать в истерику, сохранять в любой ситуации твердость духа и трезвый ум.

Полковник ехал в сосредоточенном молчании. Пролетку швыряло, сырость проникала за ворот шинели, студила пальцы рук и ног, несмотря на кожаные перчатки и сапоги с меховыми стельками. Осень стояла в своей последней поре, на душе было так же стыло и безрадостно, а Игнатий все жаловался на больную неподкованную лошадь и непригодный, как он называл, «хваэтон».

Но вот пролетка выровнялась, и лошадиные подковы зацокали по твердому покрытию. Лесная дорога пересеклась с участком, мощеным камнем, и дивизион потянулся по нему, громыхая окованными колесами орудий. Впереди на возвышенности, пронзая маковками низкое серое небо, белел собор, а у подножия холма виднелась чья-то усадьба. Высланные дозорные вернулись и доложили, что селение, называемое Великий Бурлук, никем не занято, и все спокойно.

Вскоре дорога свернула вправо, и дивизион, пройдя под старинной каменной аркой, оказался на липовой аллее, ведущей к зданию с колоннами.

Когда подъехали ближе, перед ними предстало высокое парадное крыльцо, с которого широкими полукругами сбегали мраморные лестницы, выходя внизу на обширный пандус для экипажей. Здание было построено в стиле классицизма: двенадцать беломраморных колонн поддерживали портик с затейливыми лепными карнизами и римскими амфорами в нишах. Дом был двухэтажным, вернее, внизу находился «эрдгешос» – полуэтаж для хозяйственных помещений и прислуги, а полноценный верхний этаж в десять огромных окон со стороны фасада был господским. Обширная оранжерея с одной торцевой стороны здания и веранда с другой, некогда почти сплошь застекленные, должны были придавать строгим формам дома некоторую воздушность.

Истоптанные двор и сад, разбитые фонтаны, зияющие дырами окна и двери, следы пуль на скульптурах у входа, остатки сломанной мебели во дворе и разноцветные корешки книг, из которых выдраны все листки на курево, – подобные приметы говорили, что и здесь отнюдь не тихая обитель, и кровавая колесница гражданской войны прокатилась по этим местам.

Полковник дал необходимые распоряжения по обустройству. Все занялись привычными делами: выпрягали лошадей, доставали припасы, разжигали походные кухни. Очень пригодились постройки на усадьбе: здесь были и конюшни для лошадей, и жилье для дворни, которое можно было использовать под казармы.

Разведка рассыпалась по местности, выясняя обстановку в данном районе, потому что даже в тылу случались всякие неожиданности. На фасаде дома был вывешен бело-сине-красный флаг Российской Империи.

Изенбек в сопровождении вестового стал осматривать дом. В помещении для балов – гулком пустом зале высотой в два этажа – гулял сквозняк. Под ногами хрустели осколки разбитого цветного витража, на узорном дубовом паркете растеклись лужицы дождевой воды. Балкон для оркестра облюбовали голуби. Федору Артуровичу, так и не привыкшему за военные годы к разрушениям красоты, стало особенно жаль этого дома, чудных фресок работы старинных мастеров, цветной мозаики, настенной росписи, скульптур, картин, книг. Убранство было не кричаще пышным и аляповатым, а действительно старинным, красивым и со вкусом подобранным, видно, хозяева понимали толк в искусстве.

«На войне самой беззащитной всегда оказывается культура, – с горечью подумал Изенбек. – Как долго и трудно все это создается и как легко, походя, уничтожается первыми же выстрелами, случайными людьми, невеждами, которые выдирают бесценные холсты и ломают золоченые рамы, чтобы бросить их в костер и сварить себе похлебку…».

Он проходил через коридоры и комнаты, минуя сломанную мебель и изуродованные картины. Комната для молитв, кабинет, буфетная, девичья, столовая с большим обеденным столом, где обычно собиралось все семейство. Обсуждали новости светской жизни, играли в карты, шахматы, читали вслух любимые романы, музицировали на фортепиано, пели. Все это было так знакомо полковнику и так немыслимо далеко. Когда ты в лесу или в поле, в грязи и на холоде, не думается, что может быть иная жизнь. Но сейчас в эту иную жизнь не верилось и здесь, где еще витал дух прежних обитателей, сидевших в этих глубоких креслах, прикасавшихся ко всем этим предметам. Изенбек никогда прежде не бывал в Малороссии, но он знал многие подобные дома и дворцы Санкт-Петербурга, теперь именуемого Петроградом, знал царящую в них атмосферу.

Взгляд полковника остановился на картине, которая почему-то осталась нетронутой, изображавшей летящую в танце вальса хрупкую темноволосую девушку. Левая рука в нежно-розовой перчатке лежит на плече молодого офицера-драгуна, правая поддерживает пышное бальное платье. Партнер бережно и уверенно ведет очаровательную фею за талию, плечи и голова девушки слегка откинуты назад, лицо сияет счастливой улыбкой.

Изенбек стоял, глядя на картину, которая перенесла его в мир воспоминаний о первом настоящем бале после получения офицерского звания, а с ним – парадного мундира, кортика и золоченого палаша с царским вензелем, о первой девушке и страстной юношеской любви. В этот раз сердце защемило по-настоящему, потому что в полной мере почувствовало: этот мир никогда больше не вернется. Никогда! Их разделяет не только холст и время, но война, жестокость и смерть. Наступила иная эпоха, которая своей безжалостной ступней придавила всех: и его, и этот дом, и всю Россию….

Повернувшись, Изенбек зашагал в сторону библиотеки. Она оказалась там, где под раскрытым окном на улице валялись изуродованные книги. Темные дубовые стеллажи, шкафы и полки занимали все стены довольно большого помещения, а перпендикулярно к южной стене располагались еще три стеллажа высотою едва не до потолка. Очевидно, библиотека собиралась не одним поколением владельцев этой усадьбы, но теперь в ней сохранились только жалкие останки некогда богатейшего собрания. Многочисленные полки отсутствовали, видимо, пошли на дрова, и кое-какие экземпляры книг лежали, разбросанные, там и сям. Полковник заметил несколько книг на французском. Наклонившись, подобрал объемный том в кожаном переплете с золотым тиснением. Это оказалась книга рецептов французской кухни. Из книги выпал сложенный листок пожелтевшей бумаги. Развернув его, Изенбек прочел: «Обедъ на девятое іюля 1913 года, на 25 персонъ». Далее перечислялись блюда для званого обеда. Невозвратное прошлое пахнуло, на сей раз, воспоминанием ароматов полузабытых угощений. На листке значилось: суп французский «а-ля Жюльен» и к нему пирожки слоеные с мозгами, раковым фаршем, фарш грибной в раковинах. Также филей из серны, стерлядь на шампанском, соус из трюфелей и шампиньонов, жаркое из бекасов с гренками, куропатки с салатом. Перечислялся порядок подачи вин: крепких, как херес, мадера, марсала, белый портвейн; сладких – вейнштейн и малага; белых – сотерн, рейнвейн, мозельвейн, шабли, бургундское, а также разных ликеров, – бенедектин, шартрез, кюрассао, пепермент, мараскин.

Полковник некоторое время постоял, потом перевернул листок. На обратной стороне было записано, видно, распоряжение для экономки: «Выдать людям. Завтрак: полселедки или соленый огурец, стакан кислой холодной капусты со столовой ложкой постного масла. Обед: щи на бульоне из костей. Жареная картошка на постном масле или каша гречневая с солью и квасом. На ужин: что останется от обеда, молоко или простокваша».

Изенбек еще подержал в руке листок-посланец из прежнего времени в нынешний мир голода и разрухи, потом сложил и вернул на место среди книжных страниц, будто он мог еще кому-то понадобиться. Пересмотрев другие сохранившиеся книги, отложил для себя две из них: о Тимур-хане и Магомете. Потом еще раз прошелся по библиотеке. Что-то с хрустом лопнуло под сапогом. Наклонившись, поднял кусок деревянной дощечки, старый и почерневший. К удивлению Изенбека, он был испещрен знаками или, скорее, буквами, вырезанными от руки чем-то острым. Они шли «сплошняком», то есть без разделения на отдельные слова. Отсутствовали и разделительные знаки типа запятых, черточек или точек. Буквы были «подвешены» под не совсем ровными горизонтальными линиями, прочерченными от края до края, подобно тому, как прачки развешивают белье на веревках. Ряды этих странных письмен покрывали обе стороны обломка. С одного края были небольшие отверстия, видно, для скрепления друг с другом. Поискав глазами, Изенбек заметил еще несколько таких же странных дощечек, валяющихся на полу среди мусора, частью раздавленных, грязных, с отпечатками следов обуви. Чуть подальше лежала целая стопка подобных дощечек, скрепленных между собой кожаными ремешками, пропущенными в специально сделанные для них отверстия. Кое-где виднелась ржавчина, видимо, дощечки некогда были скреплены железными кольцами, которые рассыпались от времени, и их заменили ремешками. Изенбек опустился на корточки и стал листать деревянную книгу. Дощечки были прямоугольной формы длиной вершков девяти, шириной около пяти вершков и толщиной примерно в четверть дюйма.

Поверхность не совсем ровная и не очень гладкая, обрезаны тоже неровно, скорее всего, ножом. В некоторых местах темно-бурая поверхность дерева отставала, пузырилась или была вдавлена. Создавалось впечатление, что дощечки когда-то покрывались то ли лаком, то ли маслом. По весу они были достаточно легкими, многие поточены шашелем.

Слева перед началом текстов имелись изображения, также процарапанные на дереве, разные, но не совсем понятные. В одном случае это была то ли собака, то ли лиса, в другом – нечто похожее на овцу. Встречались рисунки быка, солнца, еще какие-то символы и фигуры. Изенбек, совсем было уверившись, что библиотека окончательно разграблена и ничего интересного не найти, воспрянул духом. Даже недавние мрачные мысли отодвинулись от нахлынувшего волнения, поскольку Федор Артурович во время учебной практики в Академии Художеств ходил с археологической экспедицией по Туркестану, зарисовывал древние руины и находки, сам держал в руках многотысячелетней давности черепки, орудия хозяйства, лоскуты старинной материи. Его работы в качестве художника-рисовальщика были высоко отмечены Академией. Поэтому Изенбек с первого взгляда понял уникальность своей находки: материал, его состояние – все говорило о древности дощечек. Некоторые буквы походили на кириллицу, другие же он видел впервые, их угловатость скорее напоминала руны. А «сплошной», без разделения текст, «подвешенный» к линиям, подобно санскриту? В голове не укладывалось, что здесь, в разграбленном доме, просто под ногами валяются письмена, подобные которым он никогда ранее не встречал. Неподалеку лежала надпись: «Коллекцiя курьезы». Это было, видимо, наименование раздела либо полки в библиотеке, где хранились занимательные или даже загадочные, на взгляд хозяев, материалы, поскольку французское слово curieux и латинское curiosus обозначают – «удивительный, интересный, забавный, странный, любопытный». Может, сами владельцы имения уже не знали, как их прочесть?

Окликнув вестового, который старался не мешать, но все время находился поблизости, Изенбек распорядился немедленно собрать все дощечки и сложить их в его морской мешок.

В это время вернулись разведчики, доставившие какого-то местного жителя, и полковник поспешил во двор. Приняв доклад командира о том, что в селении кроме женщин, детей и стариков больше никого нет, Изенбек взглянул на крестьянина. Одетый в вытертый промасленный тулуп и подшитые кожей валенки, мужичок с жидкими волосами на непокрытой голове стоял возле ступенек, прижимая к груди облезлую смушковую шапку, и после каждого обращения к нему кланялся, выражая тем самым готовность отвечать господам офицерам на все их вопросы. Говорил он на местном южнорусском наречии, называемом «суржиком», в котором слова перемешивались, подобно пшенице с рожью, высеяным на одном поле. Он пояснил, что «мужыкы подалысь, хто куды, ти – до красных, ти – до билых, хтось до Махна чи у гайдамаки. А усадьба ця, шо вы спрашуетэ, князьям Донец-Захаржевским налэжала. Колысь ци земли купыв козацькый полковнык, шо у Крым против туркив ходыв. Тут уси його нащадкы й жылы…»

– Где ж господа? – поинтересовался Изенбек.

– Порубалы усих, хто був, тилькы двое диточок осталося, – вздохнул мужичок. – Там воны вси лэжать, – указал он шапкой в сторону собора, где виднелись холмики свеженасыпанной земли.

– Кто же их убил? Красные?

– Та хто ж його знае… Налетив якыйсь отряд, княжеску родыну порубалы, погулялы у господському доми, а вранци геть дали подалыся. А потим рэгулярни красноармийци пидийшлы, ти вжэ булы з прапорамы та зиркамы, так шо понятно було…

– Брешешь! Это вы сами господ порешили, сволочи! – скрипнул зубами стоявший рядом Метлицын. Рука его непроизвольно потянулась к месту, где должна была висеть шашка.

Мужичок испуганно прикрыл лицо согнутым локтем.

– Погодите, Метлицын! – остановил Изенбек штабс-капитана. – А книги из библиотеки куда девались? – спросил он старика.

– Та хто их тильки не брав! Ще нимци часть у прошлому годи вывезли. А потим оти, шо пизнишэ прыйшлы, забралы. Мужыкам воны на шо, на розпал хиба та курево, а у красноармийцив був одын такый, э-э-э, – дед запнулся, подбирая сравнение. – Очочкы у нього, як у нашого князя, колы вин у чотырнадцятому годи на каникулы прыйизджав…

– Куда же они книги дели? – повторил вопрос Изенбек.

– Ага! – спохватился мужичок, – я ж и кажу, отой, шо на молодого князя схожый, у очочках и кожаний куртци, показав, шо браты, и загрузылы воны тры чи чотыры гарбы повнисиньки та кудысь повезлы: чи у Харкив, чи у самый Кыив, хто ж його знае… Ще тут сахаривци булы, а потим вже до вас никого нэ було…

К вечеру привыкшие быстро осваиваться на новом месте люди вовсю хозяйничали на княжеском подворье. Солдаты разложили большой костер и отогревались, подставляя огню то лицо, то спину, сушили портянки и выпаривали из рубах вшей. Повара раздавали горячую кашу, лошадям перепало овса и сена. Дозорные, кутаясь во влажные шинели, заняли свои места по охране всех въездных путей, ведущих в имение. Изредка доносились отдаленные звуки выстрелов, видимо, фронт сместился западнее. Эту ночь дивизион мог позволить себе передышку.

Хозяйственный Игнатий разыскал в подвале сухие коротенькие дрова для ванной и затопил титан. Обогревательные трубы были целы, и скоро по ним поднялось, разливаясь, блаженное тепло. Изенбек, Словиков, а за ними остальные офицеры с несказанным удовольствием помылись в княжеской ванной, сменили нательное белье.

Несколько солдат собрали в гостиную все более-менее целые кресла, столы, стулья и кучу прочего барахла, половину из которого Словиков приказал убрать вон.

Игнатий стал разжигать камин, у которого были разбросаны опять-таки останки книг, бумажные свертки, какие-то пергаментные листы без обложки, деревянные ручки от кресел и стульев и просто мусор. Наметанный глаз Изенбека приметил среди хлама кончик уже знакомой по библиотеке дощечки.

«Страшно подумать, сколько бесценных вещей могла поглотить разинутая пасть камина, в том числе и эти дощечки. – Изенбек взял в руки и снова стал рассматривать странную находку. – Чудо, что эти дощечки дождались его».

Рядом с уже разгоревшимся камином присел Словиков, тоже взял «курьезу», повертел, погладил по истрескавшейся поверхности, на которой еще кое-где сохранилось покрытие, похожее на лак или воск. Против обыкновения он не подтрунивал и ничего не комментировал своими колкими замечаниями.

– Игнатий, – спросил он, – а скажи-ка, братец, что это за дерево?

Вестовой, еще раз взглянув на дощечку, ответил:

– Трудно определить, Ваше высокородие, дюже старые доски, все шашелем поточены, внутри гниль да труха, они и на растопку не годятся, потому и валяются…

– Как думаете, Федор Артурович, что это за письмена такие? – поинтересовался Словиков.

– Не знаю, может быть, древний чешский язык, или сербский, во всяком случае, мне кажется, что здесь есть что-то славянское, – ответил Изенбек.

Он велел Игнатию взять эту дощечку, а также все, рассыпанные у камина, и еще несколько показавшихся интересными манускриптов, писанных красными чернилами на тонком пергаменте, и сложить в другой морской мешок.

– Береги их, – сказал он вестовому, – как зеницу ока! Если что случится, все чемоданы мои можешь бросить, но за эти мешки головой отвечаешь!

Солдат ушел, Изенбек вновь повернулся к Словикову.

– Я читал у Карамзина, – продолжил он мысль, – что у дохристианских славян-язычников были надписи на идолах и календари на двенадцать месяцев, значит, они читать, писать и считать еще тогда умели? – закончил он вопросом, обращенным больше к самому себе, и, пожалуй, впервые задумался над этим.

– Цареугодник он, ваш Карамзин, всех монархов воспевает, начиная с Рюрика!

– А вы, как бывший социалист, царей не жалуете, – улыбнулся Изенбек, вытирая платком испачканные пылью пальцы. Говоря это, он имел в виду юношеское увлечение Словикова социал-демократическими идеями, когда он был однажды арестован за участие в студенческих выступлениях и чтение нелегальной литературы. Только содействие высокопоставленных родственников и хорошо отлаженный механизм мздоимства у чиновников спасли Словикова от тюрьмы. Однако как всякий интеллигентный человек он был шокирован жестокостью и почти первобытной дикостью последовавших перемен. Революция, ее методы, не вызывали ничего, кроме омерзения. Поэтому Словиков продолжал развивать свою идею постепенных демократических преобразований – единственного, по его мнению, верного пути, по которому должна была в свое время пойти Россия.

– Не жалую, и не скрываю этого, вы же знаете, – упрямо мотнул он головой. – Я уверен, что если бы наш славный самодержец послал к черту дармоедов из окружения, раздал бы крестьянам землю, а умным людям дал возможность применить свои идеи, а то у нас такие только горе от своего ума имели, то не командовал бы сейчас Федор Артурович Изенбек артдивизионом, а писал бы картины, занимался историей, доски вот эти, к примеру, расшифровывал, царская семья не была бы расстреляна, а хозяин нынешнего имения не лишился бы жизни, зарубленный собственным пьяным кучером…

– Кучером? – поднял бровь Изенбек.

– Местные поговаривают, что верховодил здешним бунтом бывший княжеский кучер Степка.

При упоминании о кучере Изенбеку отчего-то вспомнилась обратная сторона меню в поваренной книге: «Для людей: полселедки и стакан кислой капусты». «Пожалуй, – подумалось ему, – здоровому кучеру маловато было такого завтрака. Так что же, – сразу возникла вторая мысль, – кормить его трюфелями? – Перед внутренним взором предстала картина: нечесаному мужику в мятой рубахе подают трюфеля и прочую изысканную снедь, и он с громким чавканьем поглощает все это, запивая рыбу красным вином, а мясо – шампанским, наливая его в стаканы. Эта сцена вызвала улыбку: кислая капуста, селедка и кучер – нормальное сочетание, а вот трюфеля и кучер – не лезло ни в какие ворота. Разве грубые мужики могут понять тонкость изысканных блюд или оценить букет французских вин? На это способны только люди высокого сословия, дворянской, княжеской крови. А мужицкой натуре в самый раз селедка с капустой…».

– А знаете, господа, – повернулся Изенбек к собравшимся офицерам, сидевшим и курившим в креслах, – в древней летописи Нестора говорится, что князя Глеба тоже собственный слуга зарезал, только он повар был….

– Быдло проклятое! – зло выругался ярый штабс-капитан Метлицын. – Давить их надо, как вшей, никакой пощады! Кровью умоются, но займут свое место в стойлах, подлецы! Краснопузые повара и кухарки вознамерились управлять страной, это даже не смешно…

Словиков поморщился, будто ему свело щеку.

– Полноте, штабс-капитан, вы не хуже моего знаете, кто сегодня руководит красной РККА. Его высокоблагородие Сергей Сергеевич Каменев, кадровый офицер, полковник Императорской Армии, заметьте, а не сын прачки, закончил, между прочим, академию Генштаба. Или, скажем, его непосредственный подчиненный, начальник Полевого штаба Красной Армии, – подполковник желчно улыбнулся, – его превосходительство генерал-майор Императорской Армии Павел Павлович Лебедев, тоже потомственный дворянин. Или запамятовали, часом, что нынешнему разгрому под Орлом мы обязаны его превосходительству бывшему генерал-лейтенанту Императорской Армии Владимиру Николаевичу Егорьеву, возглавившему ныне красный Южный фронт? А его ближайшим помощником является Владимир Иванович Селивачев, тоже, как вы догадались, потомственный дворянин, генерал-лейтенант Императорской Армии. Таких примеров тысячи. Эх, да что там говорить, Россия треснула не только по сословной линии. И слова о кухарках, которые должны научиться управлять государством, принадлежат, как это ни прискорбно, господину-товарищу-дворянину Ульянову! – Словиков замолчал на некоторое время, а затем хмуро добавил, глядя в пространство перед собой: – Я в Харькове бывшего однокашника встретил, он нынче в контрразведке подвизается, из Сибири прибыл с поручением от Александра Васильевича к Антону Ивановичу. Так он шепотом поведал мне о судьбе барона фон Таубе, начальника Главного штаба командования Красной Армии в Сибири. Вы знаете, войска Таубе были разбиты с помощью белочехов прошлым летом, сам он попал в плен. Так вот, его уговаривали перейти на службу к адмиралу, хорошие деньги предлагали вместо нищенского пайка у красных. Знаете, что он ответил? – «Я потомственный дворянин, у нас в роду за деньги честь никто не продавал, и я не стану!» Его даже не расстреляли, а просто замучили в камере смертников. Так-то, штабс-капитан, а вы говорите, быдло!

Эти слова подполковника больно уязвили Изенбека: кому, как не ему, флотскому офицеру, было хорошо известно, что Морской генеральный штаб Российского императорского флота практически в полном составе перешел на сторону Советов. Оттого ему было еще горше.

– Значит, мы с вами не дворяне? – вызывающе обиженно поджал губу Метлицын.

– Почему же, только революция и проклятая эта гражданская война показали, что есть дворяне по званию, а есть по духу. Причем по обе стороны фронта. А что касаемо черного люда, которого силой мобилизовали в нашу армию, то сами видите, при удобном случае они полками и ротами на сторону красных перебегают…

Начштаба прошел к столу, где часть консервов была выложена на выщербленные роскошные блюда, а остальные так и стояли в жестяных банках. Разнообразила трапезу миска кислой капусты и полуведерная бутыль мутного самогона, видимо, реквизированного у местных жителей. Словиков, саркастически хмыкнув, налил себе в железную кружку и разом осушил ее. Поморщившись, бросил в рот щепоть капусты.

Кто-то из офицеров прислушивался к разговору, иные были вовсе безучастны к происходящему. Прапорщик Черняев смотрел в одну точку и бессмысленно улыбался. «Опять кокаином балуется, – отметил про себя Изенбек, – дисциплина падает, нервы у всех напряжены, по малейшему поводу может вспыхнуть ссора…».

Федор Артурович подошел к другой половине стола, где четыре офицера были поглощены карточной игрой, небрежно бросая в банк мятые пачки «колоколов» – деникинских денег с изображением на них Царь-колокола.

– Присоединяйтесь, господин полковник! – пригласили они Изенбека. Тот отрицательно качнул головой, наблюдая за игравшими и одновременно прислушиваясь к разговорам за спиной.

Голос поручика Лукина горячо убеждал кого-то, что французы высадили в Одессе крупный десант, что он уже под Киевом и со дня на день будет здесь, красные побегут….

– И вы верите в этот бред? – спросил рассудительный пожилой подполковник Новосад, командир первой батареи. – Наш фронт трещит по швам, а греки с французами и носа из Одессы не высунут, потому как, если мы на своей родной земле получили от большевиков под зад, то куда французам соваться? Подумайте, Лукин. Наверное, у самих поджилки трясутся, чтобы большевистская зараза к ним не перекинулась, первыми коммунаров породили, союзнички хреновы….

– А немцы? – вмешался другой голос, – немцы-то каковы? Вильгельма в Германии не стало, они здесь сразу красные банты нацепили, депутатов в Советы выбрали – и домой, нах хауз!

– Говорят, наследника спасли, – снова голос Лукина, – он за границей….

– Без монархии Россия погибнет!

– Скажите лучше – без веры…

– Предлагаю тост: за Россию и самодержавие!

– Да, господа, – невпопад, продолжая какие-то свои мысли, заговорил уже начавший хмелеть Словиков, садясь на любимого конька, – если в паровом котле беспредельно повышать давление, непременно будет взрыв, обязан быть… Это я вам как инженер говорю… Физика, господа, элементарная физика… Были люди, которые это понимали – декабристы, Столыпин, но их убили… Царь наш батюшка в ноги таким людям должен был поклониться, сказать: «Спасибо, люди русские, что за Отечество радеете, путь к спасению указываете» – ан-нет! – Пулю им в грудь да петлю на шею…

– Без строгости нельзя, – мрачно возразил Метлицын, – народ только силу понимает и уважает, на то и государь, и полиция, чтобы порядок был.

– Вы что же, – встрепенулся Словиков, – думаете, если мужика в морду бить и скотиной обзывать, то от этого у него уважение к вашему благородию выйдет? Нет-с, голубчик, – помахал он пальцем в сторону Метлицына. – Именно поэтому теперь это быдло, как вы изволили выразиться, господин штабс-капитан, вырвалось на свободу и воздает сторицею, как в Библии, ха-ха! Вы его плеточкой или шашечкой, а он вас из пулеметика – та-та-та… И случай с вашей батареей – прямое тому подтверждение!

Метлицын, которого эти слова задели за совсем свежую душевную рану, резко вскинул голову, жилы на шее напряглись, глаза округлились.

– Не сметь! – сдавленно прошипел он. – Это вы, вы и подобные вам демократы предали Россию, распустили народ своим сопливым сюсюканьем. Да, вы… – Метлицын хотел вскочить, но рука сидевшего рядом подполковника Новосада удержала его за плечо, а твердый взгляд Изенбека несколько остудил порыв. Метлицын остался сидеть в кресле с подставленным вместо ножки ящиком, желчно поливая жидов-социалистов всяческими ругательствами.

– Нет! – вдруг вскочил на ноги прапорщик Черняев, до которого, наконец, дошел смысл некоторых фраз. – Россия не погибла. Мы победим, клянусь вам! – его глаза на красивом бледном лице горели возбуждением. Он вытянулся и дрожащим голосом, готовым вот-вот сорваться на рыдания, запел:

Черны гусары! Спасай Россию, бей жидов, – Они же комиссары!

– Иначе лучше смерть! – его рука потянулась к кобуре.

Изенбек приказал разоружить и обыскать прапорщика. Револьвер и шашку передал Игнатию: «Завтра отдашь!» – А коробочку с кокаином положил себе в карман.

У окна грузный Новосад кашлянул в седые усы.

– Гм, складно вы тут, Петр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.

– При чем здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…

– При том, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…

И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.

Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.

Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнес:

– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…

Просьбу поддержали, и Метлицын, еще раздраженный спором, все же взял гитару и стал ее настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.

Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между туч выглянула ущербная Луна, засияв в раме окна серебряной безвесельной лодкой.

Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но, бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за Великую Российскую Империю, которая уходила…

Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть еще.

Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:

– Господа, давайте выпьем… за Федора Артуровича… – язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Федор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не все погибло… еще жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай Бог ему удачи!..

– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.

Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.

Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.

 

Глава вторая. Художник Али

Брюссель. Июнь 1924

Ах, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звездных ночей в черных очах, колдовским пламенем далеких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всем – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!

Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всем и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?

Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?

Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшими тучные стада по бескрайним зеленым степям, разводившими костры под пологом вечных звезд.

Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек еще пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.

Народные песни, традиции включают в себя генную памятьрода и обладают энергией такой силы, что проходят через все: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому еще до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.

Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплескивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.

Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли «отвести душу», заказать блюда русской кухни и послушать цыган.

Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.

На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.

Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облаченного в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Темно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.

Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели все жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил песню, азартно прищелкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший четкий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешел в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…

В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот, охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами, пульсируют, изнемогая…

Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во все убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнаженных плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!

– Браво, Милан! Спой еще! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.

Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понесся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил ее бережно, как любимую девушку, и понес, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полет над просторами вольных полей.

Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи верст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь, этого пути, в действительности, не преодолеть уже никогда.

На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слезы. Чтобы скрыть их, он оперся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:

– Сволочи! Все погубили, сволочи!

Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.

За третьим справа столиком, у перегородки, сидели еще двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрел к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати-тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими легкий налет восточных кровей, остался сидеть неподвижно, как изваяние, созерцая что-то внутри себя.

Почти все русские эмигранты, плотно населявшие брюссельский район Юккль, знали друг друга, если не лично, то через знакомых. Поэтому голубоглазый азиат не очень удивился, когда услышал обращение:

– Господин полковник!

Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой того самого плотного мужчину в клетчатом костюме, который недавно вошел.

– Вы разрешите присоединиться к вам, господин полковник? – повторил клетчатый.

Бывший полковник с еще хорошо заметной выправкой военного молча кивнул, поморщившись на обращение.

Возникший будто из-под земли официант мельком взглянул на нового клиента и спросил по-русски:

– Чего изволите?

– Кофе, пожалуйста…

– И все? – намеренно громко спросил официант, так что некоторые посетители обернулись в их сторону.

– Еще икру, солянку и графин водки, – ответил сидевший за столом. – Если, конечно, земляк согласится разделить со мной скромный ужин… Прошу вас!

Бывший полковник разлил остатки вина из бутылки и пододвинул рюмку соседу.

– Благодарю вас, я, в общем-то, не голоден.… Но если вы так любезны.… Разрешите представиться, – несколько смущаясь, заговорил клетчатый. – Юрий Петрович Миролюбов, ваш сосед, вы ведь на Брюгман-авеню поселиться изволили?

– Точно так, недавно переехал, – отозвался полковник, все так же безразлично глядя перед собой. Голос его был приятным.

– А я уже год здесь. Где только ни носило, по всей Европе и Индии скитаться пришлось, прежде чем к этим берегам прибило.

– В каком чине служили?

– Прапорщиком…

– А чем сейчас, если не секрет, зарабатываете на хлеб?

– В Лувенском университете работаю… – Миролюбов помедлил, – в химлаборатории… Я ведь высшее образование не успел получить… Война, потом эта треклятая революция…

Миролюбов достал портсигар, предложил соседу, но тот отказался, и Юрий Петрович закурил сам. Потом вздохнул и сказал, кивнув на цыган:

– Душу мне травят такие песни. Так и встает перед глазами наша донская степь, – я ведь степняк. И одна казачка как-то мне не хуже цыганки нагадала… – Юрий Петрович запнулся, потом тряхнул головой, словно прогоняя воспоминание, и продолжил. – Да, как наяву вижу: тянутся в церковь, где мой отец священником служил, мужики и бабы в праздничных одеждах, все торжественно, степенно. Колокола трезвонят, по селу хлебный дух идет, везде парят, жарят, пекут. Какие пироги были! А какие у нас росли яблоки, сливы, арбузы, да что говорить! Эх…

…Там все мое было в скирдах, в скрипенье радостной мажары, в тяжелом ходе тех коней, что на Руси ходили старой с Орлом Империи – на ней… Все то же небо голубое, и те же осень и весна, а мы – забытые – с тобою идем в другие времена….

– с чувством продекламировал Миролюбов.

– Ваши стихи? – догадался полковник. – Грустные. Впрочем, какими им быть здесь и сейчас. У меня в дивизионе штабс-капитан Метлицын был, чудным голосом обладал…

– Простите, господин полковник, я могу просить вас назвать свое имя-отчество, а то, знаете ли, неудобно как-то…

– Полноте! – остановил его собеседник, махнув рукой. Он выпил рюмку водки, налил из стеклянного графинчика еще себе и Миролюбову и впервые посмотрел на собеседника долгим пристальным взором. Потом четко и членораздельно произнес. – Полковник Армии Его Величества Федор Артурович Изенбек, сын адмирала Российского Флота Артура Изенбека, умер в 1920 году вместе с Россией, ее Армией и Флотом. Окончательно и бесповоротно… Сейчас есть просто художник Али…

– Али? – несколько удивленно переспросил Миролюбов.

– Да, так меня называют друзья. – Голубые глаза Изенбека вспыхнули огоньками внутренней боли. – Я теперь совсем другой человек, – продолжал он, глядя на полную рюмку. Потом надолго замолчал, глаза его потухли, плечи опустились. – Только душа у меня прежняя и болит все так же, – закончил он почти про себя. – Давайте, уважаемый Юрий…

– Петрович, – подсказал Миролюбов.

– Давайте, Юрий Петрович, выпьем за настоящее, ибо прошлого у нас нет, а будущего, видимо, не будет…

Он быстро, но изящно опрокинул рюмку.

Миролюбов, не спеша, отпил половину, отщипнул и пожевал кусочек хлеба. Затем, после небольшой паузы, продолжил:

– Я, как вы изволили заметить, Али, литературой занимаюсь, стихи пишу…

– Вы профессиональный литератор? – уточнил Изенбек.

– Больше любитель… Но весьма интересуюсь историей, философией. Хочу вот поэму о древности написать, о князе Святославе, например…

Изенбек вскинул брови, вытянул в трубочку свои красивые, как у девушки, чувственные губы.

– Да-да, – поспешно подтвердил Миролюбов, – только вот незадача, весьма трудно отыскать какие-либо источники тех времен…

– Зачем? – поинтересовался Изенбек.

– Как? А зачем вам, художнику, натура, либо пейзаж? Для достоверности портрета или картины, так ведь? Вот и мне, чтобы войти в обычаи, нравы, язык той эпохи, нужен первоисточник…

– Вы что же, знаток древних языков? – прищурившись, спросил Изенбек.

– Ну, я в духовном училище изучал церковнославянский. В Польше бывал, в Чехии, тоже кое-что знаю, хотя и не древние, но все же славянские языки. А жил, как уже сказывал, в Екатеринославской губернии, а там на малороссийском наречии говорят, – рассказывал Миролюбов, усердно налегая на солянку с капустой и мясом.

– Значит, вы химик, литератор и знаток славянских языков… – не то спросил, не то высказал размышление вслух художник и еще раз пристально взглянул на Миролюбова. Помедлил. «Он что-то знает о моих материалах, – мелькнуло в сознании, – вон как глаза горят, хотя и не показывает вида».

Изенбек подумал о том, что за четыре года скитаний не пришлось встретиться с теми, кто всерьез заинтересовался бы его находкой. В прошлом году в Белграде такой же безуспешной была попытка предложить найденные дощечки специалистам. Мужам от науки было просто не до этого: вокруг кутерьма, неразбериха, так или иначе, падение столпа Российской Империи сказалось на экономике и политике всего мира, а тут какой-то полковник с дощечками…

– Нет ничего из памятников тех времен, – доносился, как сквозь туман, голос Миролюбова, – а жаль! Я бы, видит Бог, ни сил, ни времени не пожалел…

Но Изенбек уже не замечал окружающего. Освобожденные алкоголем картины не столь давнего прошлого стали разворачиваться в мозгу. Разговоры Миролюбова о древних памятниках потянули за собой подробное воспоминание о находке старых дощечек в имении под Харьковом. И одновременно с этим – отступление, а затем бегство последних защитников из Крыма.

Той осенью 1920 года для многих действительно закончилась не только прежняя, но и жизнь вообще. Сколько их осталось лежать там, в Крыму, и по всей российской земле… Картины последнего конца, неотступные и неотвязные, до сих пор являются во сны горячечными кошмарами. А тогда кошмаром стала сама реальность.

Деникинцы большей частью эмигрировали в Константинополь еще осенью 1919 года из Одессы. Только немногочисленные отряды, оставшиеся для прикрытия, и отчаянные фанатики, решившие сражаться до конца, отошли в Крым, присоединившись к барону Врангелю. Среди оставшихся был и Изенбек со своим десятки раз переформированным артдивизионом. Почти никого не осталось из прежних соратников: убиты Метлицын и Новосад, куда-то бесследно исчез Лукин, ранен и отправлен в госпиталь Словиков. Только верный ординарец Игнатий Кошелев неотступно состоял при командире. Изенбека порой удивляло это постоянство простого солдата, а также его терпеливость, хозяйственность, способность в любой ситуации создать приемлемые бытовые условия. Игнатий вел себя так, будто вся земля была его домом: неизвестно где и как находил воду, дрова – и вот уже весело потрескивал костерок, а в котелке булькало варево. Может от того, что мужики были проще, грубее, ближе к почве что ли, но они умели сразу пускать корни в необжитых и неустроенных местах. И в то же время Изенбек чувствовал, насколько они различны между собой. Сослуживцы-офицеры со всеми их недостатками, тот же самолюбивый Метлицын и философствующий пьяница Словиков были ему ближе и по-человечески понятнее, чем Игнатий, который при всей своей покладистости нес чуждую и необъяснимую суть иного сословия.

Еще год продержались в Крыму. Затем красные взломали казавшуюся неприступной линию обороны на перешейке и покатились по крымским степям безудержной лавиной. И не было силы, могущей их остановить: ни отчаянные смертники конного корпуса генерала Оборовича, ни английские танки, ни безумная смелость обреченных, – ничто уже не было преградой для большевиков.

«Еще день-два такого натиска, и нас сбросят в море», – думал Изенбек, трясясь в переполненном вагоне поезда, по-черепашьи медленно вползающего в Феодосию.

В клубах табачного дыма, смешанного с запахом пороховой гари, пота, крови, грязного белья и крепкого перегара, кто-то надрывно кашлял, кто-то истово матерился, поминая отборной бранью всех святых, союзников, большевиков, начальство и самую судьбу.

Весь мир казался Изенбеку таким же заплеванным и расшатанным, как этот старый вагон. Стоит машинисту разогнать паровоз, как следует, и он кувыркнется с рельсов колесами вверх, к чертовой матери!

Подумать только, еще совсем недавно, в первых числах октября, – а сегодня, кажется, тринадцатое ноября, – Марковская дивизия, все еще сохраняющая боевой потенциал, одна из лучших среди соединений барона Врангеля, вместе с прочими форсировала Днепр и развивала наступление на Запорожье. Но красные не только сумели устоять, но и загнали их обратно на полуостров. Командовал противодействующей им группой красных войск, состоящей из 46-й и 3-й стрелковых дивизий некий бывший прапорщик Иван Федько, двадцати двух лет от роду.

От тяжких мыслей полковника отвлекли звонкие голоса. Двое оборванных мальчишек, проталкиваясь по вагону, выкрикивали:

– Господа! Покупайте папиросы! Папиросы «Стамболи» помогают от зубной боли! Продаем задешево, господа хорошие!

Состав медленным ходом уже шел по городу. Сквозь грязное стекло заблестело море.

– Взгляните, господа! Вон справа дом того самого Стамболи, чьи папиросы вы сейчас курите! – оживленно воскликнул молоденький прапорщик с перебинтованной рукой. – Мы отдыхали здесь всей семьей в тринадцатом году. Гуляли по этой набережной… – уже тихо добавил он.

Дом, на который указал юноша, представлял собой нечто среднее между дворцом восточного вельможи и мечетью: его главная башня смахивала на минарет. При виде этой восточного типа постройки что-то давно забытое шевельнулось в груди Изенбека. Археологическая экспедиция… Туркестан… Академия… – как давно все это было, тысячи лет назад…

Наконец, поезд остановился. Выйдя на перрон, Изенбек ощутил запах моря. Оно было здесь, совсем рядом, вольное и широкое, тихонько бормоча, накатывалось на берег зеленоватой волной. Если бы не обстоятельства и подчиненные, которые ждали в нескольких шагах поодаль, то Изенбек непременно первым делом пошел бы к морю. Но вместо этого они отправились на поиски штаба корпуса.

В штабе сообщили, что связи ни с Керчью, ни с Севастополем нет, да и линии фронта, как таковой, тоже. Вокруг царили нервозность и суета.

«Вот-вот начнется паника», – горько оценил про себя обстановку Изенбек. За последние два года ему приходилось не раз бывать в таких ситуациях. Но здесь, в прямом смысле, край российской земли, и, значит, паника будет еще сильнее.

Грузный пожилой полковник с желтоватым нездоровым цветом лица и мешками под глазами велел, чтоб все новоприбывшие офицеры собрались завтра к восьми ноль-ноль для дальнейших распоряжений.

– Если, конечно, до завтра доживем, – добавил он. – А сейчас постарайтесь отдохнуть. Ночлег поищите себе сами. Кажется, на Екатерининском спуске есть незанятые дома, или в штабной гостинице спросите.

На улице Изенбек остановил старичка в потертом сюртуке, по виду местного, и спросил, где находится Екатерининский спуск.

– Вон там, – указал палкой старик, – на углу повернете налево, а через два квартала, запомните, через два, у могилы Айвазовского свернете направо, там уже совсем недалеко!

Поблагодарив, офицеры двинулись в указанном направлении.

«Как же я мог забыть, – думал Изенбек, – ведь именно здесь жил, творил и умер великий маринист Иван Константинович Айвазовский, человек, который, как никто другой, умел писать море…».

Уже смеркалось, когда они, наконец, пристроились в одном из домов, превращенных во временную гостиницу. Наскоро перекусив, Федор Артурович велел Игнатию сторожить вещи, а сам заторопился назад. Скоро совсем стемнеет, тогда трудно будет отыскать могилу… Ага, вот оно, это место.

Массивное, но простое по форме мраморное надгробье и стела с надписью на армянском языке. Мощеные дорожки ведут через арки во дворик, спускаясь к небольшой армянской церкви, в которой отпевали художника, – так объяснил Изенбеку другой прохожий. Все это в лаконичном стиле замыкалось в общий ансамбль. Казалось, церковь естественно произросла из самой земли и скал, а люди лишь слегка добавили к природе: из блоков песчаника сложили фасад, вставили массивные резные ворота из орехового дерева, сделали черепичную крышу.

Медленно ступая по отшлифованным камням дорожки, Изенбек, с присущей всем творческим людям способностью, быстро погружался в создаваемый его воображением мир.

Подойдя к стене церкви, Федор Артурович увидел вмурованные в нее молитвенные камни – светлые прямоугольники на темном фоне, испещренные полуистертым орнаментом, – то ли рисунками, то ли письменами.

Смуглая ладонь художника легла на шершавую поверхность, покрытую древними знаками. Сколько сотен лет прикасались к ним в мольбе люди, сколько судеб запечатлелось в них. Федор Артурович прикрыл глаза. На ощупь камень оказался совсем не холодным, даже наоборот, чуть теплым. Может, впитал за день лучи осеннего солнца. «А может, я ощутил прикосновения тех, кто находится по ту сторону камня, – неожиданно возникло у Изенбека. – Знак, что и я скоро окажусь там? В этой жизни ни сил, ни возможностей к дальнейшей борьбе уже не осталось…».

Не открывая глаз, полковник прижался лбом к изъеденному временем камню. За толстыми стенами послышалось протяжное пение: там шла служба. Голос священника произносил слова молитвы: «Господи, Иисусе Христе, спаси чада Твоя! Помоги одолеть супостата во славу имени Твоего!»

Изенбек не стал заходить внутрь. Постояв еще немного, покинул сквер. «Эх! – горько отметил про себя. – В тысячах церквей и соборов по всей России денно и нощно стенали и просили о том же, но что-то не помогли молебны. Жертвы, отступления и бегство. Все летит в тартарары! Похоже, Христос отвернулся от нас. Почему? Почему Бог равнодушен ко всему, что творится? Зачем позволяет литься таким рекам крови и сеяться миллионам смертей? Отчего он не пошлет справедливую кару на головы безбожников-большевиков, разоряющих его храмы?»

Осенний вечер был не очень холодным, но Изенбек зябко передернул плечами. Пронизывающая дрожь нервного озноба охватила тело, и полковник, чтобы согреться, пошел быстрее. Впервые ему подумалось, что отец и дед приняли христианство скорее ради карьеры. Смог бы отец стать адмиралом Российского Флота будучи мусульманином? И мать, женщина тонкого ума, хотя и являлась русской, особой религиозностью не отличалась. Наверное, и он, Теодор, относился к исполнению христианских обрядов, как к обязательной форме одежды, без которой нельзя выйти в свет.

«Выходит, истинным православным верующим я так никогда и не был? – с некоторым удивлением и почему-то облегчением подумал он. – И если наш род веками исповедовал мусульманство, значит, есть у меня с ним какие-то корни-связи? Тогда, в Туркестане, я чувствовал родство с тем миром, который меня окружал. Будто вернулся в места, о которых давно забыл. Православное христианство было государственной религией великой Российской Империи. Империя распалась, и теперь каждый стал сам по себе. Я честно служил ей до конца, но больше не могу обращаться к богу, который не слышит, или не хочет слышать океана человеческой боли, мук и страданий, не могу!»

На ходу, расстегнув ворот, Изенбек нащупал серебряный нательный крестик. Одним рывком сорвав с шеи цепочку, не глядя, бросил ее в темнеющую громаду кустов. Застегнувшись, он тем же решительным шагом направился вниз по улице.

Вскоре дорога уперлась в массивные ворота. Двое караульных у входа, заметив офицерскую фуражку, вытянулись во фрунт. Изенбек свернул влево и направился в сторону вокзала.

Выйдя на ярко освещенную набережную, подивился большому количеству военных, беспечно фланирующих с дамами и без оных. Повсюду слышалась музыка, блистали витринами магазинчики, рестораны, публичные и игорные дома, шумно двигались праздношатающиеся толпы. Отчего все здесь, а не на линиях обороны? Они ведут себя так, будто за их спиной нет грязных окопов, грохота взрывов, крови, стонов, гибели друзей и соратников. Изенбек скрипнул зубами и двинулся дальше.

– Федор Артурович! Господин полковник! – окликнули Изенбека.

Это были три офицера из числа его подчиненных, явно навеселе.

Похоже, весь город утопал в безумном угаре последней страсти, которой он пытался заглушить ужас смертельной опасности, неумолимо надвигавшейся с севера. В двух шагах от сияющих окон черными змеями вились улицы, уводя в стылую степь, враждебную и чужую. А здесь все предавались горькому веселью истово и безоглядно, как будто эта ночь была последней перед концом Света.

Офицеры стояли перед гостеприимно распахнутым нутром какого-то ресторанчика, приглашая полковника в свою компанию. Но Изенбеку не хотелось погружаться в пучину хмельного кутежа. Он искал одиночества. Звуки музыки смешивались с долетающим сюда шумом моря. Отрицательно махнув поджидавшим его спутникам, Федор Артурович повернулся и пошел навстречу мерному плеску волн. Дойдя до воды, уселся на большой сухой валун, обхватив колени руками и положив на них подбородок.

Точно так он сиживал в детстве на берегу родной Балтики, любуясь игрой волн и солнечных бликов, наблюдая, как легко скользят, меняя галсы, белопарусные яхты и уверенно идут, разрезая воду, военные корабли: красавцы крейсеры и линкоры, на мостике одного из которых обязательно будет стоять он, Теодор, в бело-золотом кителе морского офицера.

Сейчас перед ним катились волны другого моря, над головой в ясном холодном небе проступали южные созвездия, а сзади доносились так не вязавшиеся со всем этим звуки надрывной ресторанной музыки.

Изенбек скользнул взором по высоким угрюмым башням, которые венчали крепостные генуэзские стены, кое-где подступавшие к самой воде, и невольно подумал о том, сколько сотен и тысяч лет сражаются люди за этот благодатный кусок земли в удобной бухте, омываемый теплыми водами Черного моря. Тавры, скифы, греки, генуэзцы, турки, татары сменяли здесь свое владычество, воевали, торговали рабами, посудой, оружием, ловили рыбу, делали вино. В последние века Крым стал частью Российской Империи. А теперь русские города, в том числе и Феодосия – «богом данная» – так, кажется, она звучит в переводе с древнегреческого, город, куда приезжала царица Екатерина и творил Иван Айвазовский, будет вновь захвачен дикими ордами, на сей раз – большевистскими…

Постепенно Федор Артурович перестал замечать музыку, пьяные возгласы и пальбу сводящих между собою счеты офицеров. Перед ним простиралось море, могучее и вечное, как далекие звезды. Им, звездам и морю, нет никакого дела до того, что творят люди. Как властно гипнотизирует этот мерный шум! Прошлое, настоящее и грядущее – все становится зыбким и нереальным. Реальна и ощутима только вечность неба и моря, где каждая волна несет на себе звезду…

Не сегодня-завтра им придется бежать. Вчера в штабе ознакомили со списками эвакуации. Предварительно назвали корабли, но предупредили, что, даже если использовать все, могущее держаться на плаву, судов на всех явно не хватит…

Итак, все кончено… Кто-то из кожи вон лезет, чтобы попасть в вожделенные списки, кто-то решил уйти в горы, а иные просто пускают себе пулю в висок.

Полковник вдруг понял, что и он не случайно пришел к морю, которое было для него не просто массой соленой воды, а неким почти живым существом. Вот оно дышит и бьется у ног, будто сама Вечность шепчет о чем-то неумолчным шумом прибоя. Здесь, внимая первородному гласу, таким простым и ясным казалось желание нажать на курок пистолета и разом прекратить свое ничтожное бессмысленное существование.

Но музыка волн была такой завораживающей, что хотелось еще и еще продлить наслаждение каждым новым, похожим на предыдущее, но никогда не повторяющимся движением.

– Жизнь! – клокотала, набегая, волна.

– Смерть… – бессильно шипела она, откатываясь.

– Жизнь-смерть, жизнь-смерть, – который миллион лет длится эта беседа в единстве несоединимого?

Из этой и так короткой жизни уйти можно в любой момент и присоединиться к Вечности.

Тысячи раз его могло убить на этой войне, но он остался жив. Может быть, для чего-то еще?

Изенбек перевел взгляд на камень под ногами. – «Этот холодный, пахнущий солью и водорослями валун, – подумал он, – как молитвенный камень соединяет меня с морем и вечностью. Не беда, что рука древнего мастера не выбила на нем священных и мудрых знаков, вон их сколько на зубчатых гребнях волн, как строчки тех таинственных письмен, что скитаются с ним в морских мешках…»

Федор Артурович вновь задумался о дощечках. Что в них? О чем хотели рассказать те, кто писал их в глубинах прошлого? Может, предупредить, поведать о чем-то важном, поделиться великой тайной? В любом случае, дощечки непременно нужно будет прочесть, разобраться в них. Но прежде всего – сохранить в целости, во что бы ни стало!

Изенбек поднялся, подставил лицо ветру.

– Благодарю тебя, море! – сорвалось с губ обращение, соединив все мятежные чувства. – Я понял тебя, благодарю! Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нем сохраняется твердость. Все должно пройти свой путь до конца…

Изенбек не помнил, сколько пробыл на берегу: час, два, всю ночь? Время и сам он будто выпали из привычных рамок. Обнаружил себя уже стоящим у здания штаба, где сновали, кричали и отборно матерились злые и встревоженные офицеры. Полковник чувствовал, что продрог, виски ломило. Мельком взглянул на руки – пальцы подрагивали. На тыльной стороне левой кисти и кромке обшлага шинели увидел остатки белого порошка.

«Кажется, я вчера перестарался с кокаином», – отметил про себя.

Постепенно Изенбек стал входить в суть происходящего. Случилось то, чего ждали и боялись. Бешеная канонада гремела уже на подступах к городу. Как быстро все произошло. Кто-то сообщил, что барон Врангель бежал.

Подкатывали авто. Солдаты, подгоняемые матерными окриками, грузили ящики и тюки. Неразбериха и анархия нарастали, готовые вот-вот перерасти в настоящую панику.

Первым желанием Изенбека было двинуться в сторону канонады, но бежавшие оттуда уверяли, что фронта больше нет, только отдельные очаги сопротивления. Желтолицый полковник, пробегая мимо к авто, махнул стоявшим вместе с Изенбеком офицерам:

– Эвакуация! Все в порт!

Изенбек поспешил в гостиницу. Там тоже царила нервозная суета, валялись разбросанные вещи. Игнатий сидел у стола в комнате, понуро опустив голову. Рядом стояли уже уложенные чемоданы и два вещмешка. Увидев командира, солдат вскочил и привычно вытянулся.

– Где дощечки? Хорошо уложил? – сразу спросил Изенбек.

– В мешках, бельем переложил, как велели, – хрипло ответил солдат, устремив глаза на полковника.

Взгляд вестового, этого основательного, ворчливого, с крестьянской хитринкой солдата сейчас был неузнаваем, как будто он стоял у гроба лучшего друга.

– Едешь со мной? – коротко спросил полковник.

Игнатий отрицательно качнул головой.

– Поешьте, Федор Артурович, – он открыл банку мясных консервов, порезал хлеб, затем сходил куда-то и принес горячий чайник.

Изенбек молча и быстро съел предложенное, поблагодарил и стал надевать на спину вещмешок.

– Я провожу, Ваш… бродь… – Игнатий взял второй мешок и чемоданы. Они направились к перекрестку, откуда поток разношерстных беженцев устремлялся вниз, к порту, чтобы успеть погрузиться на любое способное мало-мальски двигаться плавучее средство: рыбацкую шхуну, многопалубный корабль или допотопный колесный пароход.

Безумие захлестнуло сразу многие тысячи людей, ослепив их сознание единственным диким и неистовым стремлением: «Бежать!»

Толпа смяла цепи солдат, которые должны были поддерживать хоть какой-то порядок, смела ограждения и выплеснулась на набережную, круша и растаптывая все на своем пути.

Корабельные сходни трещали под непомерной нагрузкой, люди и вещи падали в холодную мутную воду. Иногда суда отваливали от причалов, обрубив концы, и забитые людьми сходни обрушивались вниз вместе с пассажирами. Неимоверно перегруженные корабли, тяжело кренясь, уходили от причалов, обвешаные живыми гирляндами людей и сопровождаемые истошными воплями тонущих.

Толпа сграбастала цепкой рукой полковника и вестового, втянула внутрь и тут же разъединила, едва не вырвав поклажу. Сверху, пока улица не спустилась к морю, Изенбек увидел всю картину бегства, как на батальном полотне. Папахи и фуражки, дамские шляпки и котелки, платки и простоволосые головы колыхались в кипении людской реки. Неподалеку респектабельная семья – плотный лощеный господин лет пятидесяти, его жена в котиковом манто и девочка-подросток старались не потерять друг друга. Господин со злобной гримасой упирался изо всех сил и работал локтями, из-под сбитой на бок фетровой шляпы струился обильный пот. Крепко прижимая к себе девочку и локоть жены, он оглядывался на солдата-денщика, нагруженного чемоданами, баулами и коробками. Оттертый от хозяев, он беспомощно барахтался сзади, теряя то один, то другой предмет. Что-то нежно-голубое, платье или пеньюар, выскользнуло из раскрывшегося саквояжа и заметалось среди сапог, штиблет и ботинок, превращаясь в замызганную тряпку. Круглая коробка, проплыв некоторое время над головами, лопнула, сдавленная с двух сторон, и из нее выпала бело-розовая шляпа с алым бантом, завязанным в виде причудливого тропического цветка. Она не успела коснуться грязной мостовой: кто-то поддел ее рукой, потом ногой, и шляпа отлетела прочь от толпы, опустившись в грязную лужу.

Люди кричали, давили другу друга, стонали и плакали. Женщину с перепуганной девочкой на руках оттерло от мужчины с мальчиком и понесло вправо, к большому причалу, где грузились военные. Мужчина кричал, изо всех сил пытался протиснуться вслед, но тщетно – мощный поток быстро увлек его близких дальше, где стояли небольшие рыбацкие и торговые шхуны.

Изенбека тоже тянуло, толкало и разворачивало. После очередного поворота он оказался у края людского моря и увидел, как два типа, шалея от страха и наглости одновременно, прижали бледную шикарно одетую даму к ржавому борту вытащенного на берег суденышка и рвали с нее бриллиантовые серьги и золотые кольца. Дама с искаженным отчаянием лицом взывала о помощи, но никому не было до этого дела.

Горячая волна омерзения и гнева качнула изнутри Изенбека. Ему не раз приходилось встречать этот тип безмерно наглых и трусливых людишек, которые пьянели от безнаказанности и совершали самые отвратительные действа, прячась за спины других и распластываясь медузами перед каждым мало-мальски облеченным властью начальником. Напрягшись, Федор Артурович скользнул рукой к кобуре, но кто-то опередил его. Грянувший выстрел гулким эхом отозвался в пустом чреве судна. Хмельная наглость вмиг исчезла из округлившихся глаз грабителя. Побелев лицом, он стал медленно оседать, зажав рукой кровоточащее плечо. Его подельщик вмиг растворился в толпе.

Изенбек заработал локтями, продвигаясь дальше. Фуражка вестового мелькала уже где-то далеко сзади.

Вдоль толпы валялось все больше брошенных узлов, чемоданов, мешков с вывалившимися из них вещами, детскими игрушками, бельем, а то и драгоценностями, которые растаскивали бесстрашные оборванцы, иногда сами попадающие в смертельные тиски тысяченогой и тысячерукой людской гидры. У парапета, раскинув руки, лежал мертвец с остекленевшими глазами.

Изенбек решил плыть по воле потока. Намертво вцепившись в лямки вещмешка, он внутренне сжался как стальная пружина и перестал замечать, что творится вокруг. Его несло, сдавливало, било о парапеты, порой совсем лишало дыхания и снова несло вперед. Волны всеобщего безумия плескались в мозг, грозя втянуть в свой горячечный водоворот, но Изенбек весь включился в физическую работу: удержать мешок и не рухнуть под ноги толпы, безжалостно растоптавшей уже не одного слабого, растерявшегося, споткнувшегося. Он плыл в дико клокочущем течении, не в силах одолеть его, однако стараясь использовать силы так, чтобы его вынесло к точке, где начинался трап судна. Несколько раз полковника проносило мимо, наконец, напрягаясь до дрожи в жилах, он сумел влиться в нужный поток, ведущий к желанному трапу. Темно-серый борт судна поплыл навстречу, увеличиваясь в размере. Но теперь сжимало и давило со всех сторон так, что, казалось, сухожилия на руках и шее не выдержат и лопнут. Только несколько саженей грязной холодной воды с маслянистыми разводами и всевозможным мусором на поверхности отделяли его от спасительной палубы. Прочный, сколоченный из толстых брусьев трап скрипел и опасно прогибался. Когда Изенбек преодолел уже треть пути, раздался сухой треск, и истошный человеческий вопль похолодил враз замершее сердце, будто лошадь, вздыбившаяся над пропастью. Полковник на миг закрыл глаза и приготовился к удару о поверхность воды. Но это сломался не трап, а его левый поручень, куда сразу же выдавило несколько человек. Барахтаясь в узком просвете воды между причалом и судном, они взывали о спасении, но на помощь никто не спешил: дикая озверелость толпы не знает жалости. Еще несколько мгновений – и на головы пловцов полетели куски сметенного поручня и еще несколько людских тел. Изенбека между тем внесло на палубу и припечатало к судовой надстройке так, что в глазах потемнело и он, наверное, на несколько мгновений потерял сознание, инстинктивно вцепившись в скобу.

Когда в голове прояснилось и прошла противная слабость, Федор Артурович попытался протиснуться к борту. Но, несмотря на отчаянные усилия, ничего не выходило. Зато, встав на нижнюю скобу и приподнявшись над головами, Изенбеку удалось отыскать глазами Игнатия, пробравшегося на пирс, к удивлению, вместе с вещами. Полковник вновь ринулся к борту, но ему удалось лишь оторваться от надстройки, продвинуться дальше не представлялось никакой физической возможности. Если бы оказаться у борта, тогда Кошелев мог попытаться перебросить вещи. Изенбек предпринял еще одну отчаянную попытку, крича: «Игнатий! Игнатий!» Но вестовой не видел и не слышал его в этом ужасающем аду. Военная закалка подсказала Изенбеку решение. Уже после двух первых выстрелов в воздух вокруг полковника образовалось небольшое пространство. Приученные мгновенно реагировать на выстрел люди отпрянули от поднятой руки, сжимающей увесистый парабеллум. Еще несколько выстрелов – и он у борта. Вестовой тоже обратил внимание на стрельбу и увидел, наконец, полковника.

– Федор Артурович! Держите! – что есть силы крикнул Кошелев. Преодолевая сопротивление, он размахнулся и сильным движением бросил на корабль черный кожаный чемодан. Но в последний момент кто-то толкнул вестового в плечо и чемодан, ударившись о борт, упал вниз.

– Мешок! Игнатий, мешок! – кричал Изенбек звенящим от волнения и напряжения голосом, понимая, что еще минута – и никакой парабеллум не поможет. В этот момент Кошелеву удалось поймать свободный миг в течении толпы, и он швырнул морской мешок. Тот перелетел через борт почти рядом с Изенбеком, и полковник подхватил его за лямку. Тут же Федора Артуровича вместе с мешками оттеснили от края, где множество других рук тянулись за бросаемыми вещами, поднимали на веревках и простынях чемоданы, корзины и даже детей.

Полковник уже не видел, как Кошелев перекрестил его на прощание, не слышал напутственных слов этого так до конца и не понятого им человека.

Снова прижатый к надстройке, Изенбек ощутил вибрацию, – заработали винты. «Отходим! – мелькнуло в голове. – Прощай, Россия!» – Удушающий ком сжал горло, и тупая боль поселилась в сердце.

Покачивающийся причал с черной шевелящейся массой людей стал медленно отдаляться. Воздух над головой вдруг взорвался долгим и хриплым звуком пароходного гудка. Вслед ему раздалось несколько винтовочных и револьверных выстрелов – то ли знак прощания, то ли бессилия тех, кто так и не сумел прорваться на борт. Послышались другие гудки, и все побережье наполнилось разноголосым ревом сирен: пароходы прощались с Отечеством, к берегам которого им, как и многим пассажирам, вряд ли суждено возвратиться…

– Господин полковник! Господин полковник, простите, Али, что с вами?

Художник стал выходить из задумчивости, не сразу понимая, кто этот лысеющий лупоглазый человек с тонкими губами, осторожно трясущий его за руку. Потом вспомнил, бегло взглянул на Миролюбова и коротко сказал:

– Приходите ко мне в мастерскую. Вот адрес…

Записав карандашом на салфетке, художник поднялся, кивнул и неожиданно быстро вышел.

 

Глава третья. Знакомство с униками

Достав листок и сверив адрес, Миролюбов остановился перед дверью на Брюгман-авеню под номером 522. Войдя в тамбур, нажал звонок рядом с недавно сделанной свежей надписью «Али Изен-бек. Художник». Через некоторое время на лестнице послышались шаги. Изенбек, отворив внутреннюю дверь, вопросительно взглянул на посетителя.

– Юрий Петрович Миролюбов, – пришлось напомнить, – литератор. Мы на днях познакомились с вами в ресторане «Ориенталь». Вы пригласили меня, хотели что-то рассказать или показать… по поводу древних первоисточников…

Изенбек молча кивнул и стал подниматься по лестнице, Миролюбов – вслед за ним.

Направляясь сюда, Юрий Петрович уже кое-что знал о художнике Али. Во всяком случае, то, что он делает эскизы для известной ковровой фабрики «Тапи» и, по слухам, неплохо зарабатывает. Учитывая княжеское происхождение бывшего полковника, Миролюбов предполагал очутиться в хорошо и со вкусом обставленной квартире, где, сидя на мягком диване, приятно полюбоваться висящими на стенах картинами в тяжелых золоченых рамах, либо, покуривая сигару, неторопливо обдумывать очередную композицию, стряхивая пепел в изящную дорогую пепельницу.

Остановившись перед обитой кожзаменителем дверью, Изенбек впустил гостя.

Запахи краски, белил и скипидара – первое, что встретило вошедшего. А когда, следуя короткому жесту хозяина, Юрий Петрович переступил порог мастерской, то сразу же остановился, пораженный необычным видом квартиры. Простенок между двумя комнатами был убран, образуя большое и светлое помещение. На стенах действительно висело много картин, но большинство в обычных рамах, а некоторые – вовсе без них. Много работ стояло на полу, прислоненных лицевой стороной к стене, иные были упакованы и увязаны.

Большой обеденный стол в центре весь завален красками, картоном и листами с карандашными набросками. В разных местах комнаты на газетах лежали кипы каких-то свертков и материалов, громоздились подрамники, банки, кисти, на станках находились незаконченные картины, либо просто загрунтованные холсты. Миролюбов из вежливости стал рассматривать ближайшую картину «Пастушок в Альпах», на которой был изображен мальчик в белой блузке, синих шортах и желтой шляпе рядом с двумя добротными овцами. В перспективе виднелись стога сена на поле, а дальше – поселок с типичными голландско-бельгийскими домиками.

«Где же он спит, готовит еду, держит одежду?» – Миролюбов из любопытства заглянул в крошечную комнату-нишу справа и понял, что именно она предназначалась для человеческого жилья. Простая железная кровать, старый платяной шкаф, стол и два стула – вот и все «богатое убранство княжеских покоев». Здесь же – небольшая печь, которая, видимо, зимой топилась углем и могла обогреть разве что эту каморку, служившую одновременно кухне-спальне-столовой.

Сам художник, кажется, не обращал внимания ни на свою спартанскую обстановку, ни на реакцию оторопевшего гостя. Он был угрюм и мрачен, тонкие черты лица иногда подергивались болезненной гримасой, похоже, чувствовал себя неважно.

– Это все картины вашей кисти? – спросил Миролюбов, чтобы завязать разговор.

– Нет, многие куплены, – отрывисто ответил художник.

Присев на кровать, он пошарил рукой подле, вытащил одну, другую бутылку, но обе были пусты.

– Послушайте, милейший Юрий Петрович, давайте спустимся в кафе напротив, выпьем чего-нибудь…

– Знаете, – замялся Миролюбов, – я, собственно, ненадолго… Хотелось бы посмотреть то, что вы обещали…

– Значит, пить не хотите? – качнул головой Изенбек, – стало быть, пойду сам. А вы пока взгляните вот на это…

Он открыл шкаф и вытащил видавшие виды два морских мешка. Затем повернулся и пошел к выходу. Миролюбов хотел еще что-то спросить, но услышал только поворот ключа и щелчок замка входной двери.

Юрий Петрович нетерпеливо раскрыл мешок, потом второй. В обоих лежали старые деревянные дощечки, почерневшие и так испорченные временем, что стали легкими и полупустыми внутри. На поверхности дощечек просматривались какие-то значки, не очень ровные и аккуратные, к тому же совершенно непонятные. Миролюбов попытался разобрать значки, но не смог. Ерунда какая-то: длинная черта, под ней палочки… Он растерянно перебирал дощечки, и волна разочарования охватывала все больше, гася весь пыл исследователя и нетерпеливую дрожь первооткрывателя. Он так стремился к загадочным «первоисточникам» с того самого момента, как узнал о таинственных древних письменах, якобы вывезенных полковником Изенбеком из России. Нашел-таки возможность познакомиться с этим странным замкнутым человеком, получил доступ к текстам, и что же? Совершенно непонятные письмена, неизвестно чьи и какого времени…

Стукнула дверь, вернулся повеселевший художник.

– Вы уж простите, Юрий Петрович, не сказал вам сразу, что письмена эти не святославовых времен, а, кажется, еще более древние…

– А с чего вы взяли, Али, – подозрительно спросил Миролюбов, – что они вообще имеют отношение к славянству? Тем более, как вы говорите, «досвятославовых времен», да ведь тогда у славян письменности вообще не было!

Изенбек ухмыльнулся, взял одну из дощечек, поводил по ней пальцем.

– Вся суть в том, что здесь отдельные слова надо вычленять из сплошного текста, они написаны подряд, понимаете? Вот, смотрите! – палец художника остановился на одной из строк. – Давайте попробуем прочесть здесь, вот этот кусочек в строке…

– К-ни-го, – запинаясь, прочел Миролюбов, – если этот кружок с «усиками» наверху действительно буква «о».

– А теперь вот здесь, – указал Али.

– Хвлу… слву… – может быть, «хвалу» и «славу»? – догадался Миролюбов. – Похоже на сокращения, которые часто встречаются в старославянских церковных книгах, но там вверху стоят титлы, указывающие на сокращение, а здесь ничего нет…

– Вы ведь, кажется, из семьи православных священников? – уточнил Изенбек.

– Да, отец и дед сан имели, я тоже учился в духовном училище, но потом решил получить светское образование. Так что старославянский язык – моя стихия! – гордо заключил Юрий Петрович.

– Очень хорошо! – обрадовался Али. – Давайте-ка, прочтем здесь…

– Млеко… вода… русе…

– Ну, что теперь скажете? – лукаво прищурился художник.

– Действительно, похоже на славянский, – ошарашено развел руками Миролюбов.

– Мне кое-что удалось разобрать, – продолжал Али, – самую малость. Недостает знаний и времени. Помнится, вы говорили, что работаете в химлаборатории, не посоветуете ли, как можно укрепить дощечки, а то к ним лишний раз притронуться боязно.

– Конечно-конечно, – поспешно заверил Миролюбов. – Я могу не только посоветовать, но и сам это сделать.

– Отлично! – обрадовался Изенбек, – я вам заплачу за работу. К тому же вы литератор, знаток церковнославянского языка, можем попробовать разбирать тексты вместе…

– Древние славянские письмена, может ли это быть? – продолжал изумляться Юрий Петрович, разглядывая дощечки. – Такие странные буквы, и слова не разделены…

– Буквы порой напоминают греческое начертание, порой раннюю кириллицу, – делился наблюдениями художник, – но манера такого «подвешенного» под линиями письма близка к древнеиндийскому письму – санскриту. «Сплошняком» же, то есть слитным текстом писали, как я выяснил, древние этруски. Пришлось покопаться в библиотеках…

– Но могли ли доски сохраняться столь долгое время? Несколько сотен лет, а, может, и всю тысячу? – опять засомневался Миролюбов.

– Вы знаете, в Туркестане наша археологическая экспедиция находила лоскуты материи, разные изделия, в том числе и деревянные, многотысячелетней давности. Конечно, там сушь, пески. Но если дощечки хранились в сухом месте, и дерево было специально подготовлено, то вполне возможно. При раскопках курганов иногда тоже находят древнее дерево…

Так началась их работа на «дощьками», как между собой они стали называть деревянные дощечки, вычитав однажды в тексте их подлинное древнее обозначение.

Трудно и медленно приоткрывалась завеса времени, будто заржавевшая дверь, за которой вставало неведомое: обычаи, быт и жизнь пращуров, их древняя мудрость и потрясающая космическая философия. Это увлекало, будоражило и захватывало целиком! Сколько долгих вечеров они просидели с Изенбеком, греясь в холодное время у крохотной печки, где так уютно трещало пламя. И если долго смотреть на танцующие блики, то в первородной чистоте огня начинали возникать удивительные картины из «дощек»: неясные тени, бородатые лица, сверканье булатных клинков. А иногда при чтении текстов воображение рисовало полноценные образы и целые куски событий, словно проступавшие из древних времен.

Так, однажды Юрий Петрович увидел заросшую разнотравьем поляну в лесу, окруженную деревянными идолами, и двух мужей: старика и отрока. Миролюбову даже почудилось, будто он услышал, как зеленые языки листьев лопотали о чем-то на самых верхушках деревьев.

 

Глава четвертая. Карл Шеффель

Брюссель. Февраль, 1925

Размытые образы, промелькнув, исчезли. Юрий Петрович увидел только старика с отроком, которые шли по тропе неизвестно куда… В глазах уже стало рябить от постоянного напряжения.

Миролюбов потер виски и оторвал взгляд от дощечек.

– Вы знаете, Али, – это работа на годы, если не на всю жизнь… Хотя вы обладаете некоторыми историческими и археологическими познаниями, а я являюсь знатоком церковно-славянского, а также южнорусского языка, но этого багажа явно недостаточно. Требуется масса справочного материала. Нам непременно стоит посетить библиотеку университета, это великолепная библиотека, там наверняка найдутся необходимые словари по славянским языкам, а может даже что-либо по древнеславянским руникам.

– Что ж, пожалуй, Вы правы, Юрий Петрович, хотя насчет древнеславянской руники сомневаюсь.

В ближайший выходной они отправились в Брюссельский университет и провели там несколько часов, обложившись словарями и книгами по древней истории восточных славян. Время пролетело незаметно. В читальном зале уже зажгли освещение.

– Пора закругляться, – как всегда коротко и решительно сказал Изенбек, – а то от этого кладезя знаний, – он указал на толстенные тома справочников, – уже голова гудит. Пойдемте-ка лучше поужинаем да выпьем чего-нибудь.

Собрав со стола тяжелые толстые фолианты, подошли к стойке. Трое щеголеватых бельгийских студентов, вполголоса перебрасываясь шутками с тонкими бледными девушками-библиотекарями, тоже сдавали книги. Миролюбов с Изенбеком встали за ними, разговаривая между собой по-русски.

– Да, это работа на годы, – опять вздохнул Юрий Петрович. – По слову пока выловишь. Нужны словари именно по древнеславянским языкам, а их почти нет…

– Простите, господа, мы, кажется, земляки? – обратился к ним высокий стройный блондин с аккуратно зачесанными на пробор волосами. – Слышу родную речь…

Голодный и потому пребывающий не в лучшем расположении духа Изенбек взглянул на незнакомца снизу вверх.

– Нашего брата встретить здесь совсем не редкость, – не очень радостно буркнул он.

Миролюбов, словно извиняясь за тон собеседника, учтиво ответил:

– Да, мы из России.

– Разрешите представиться, Карл Шеффель, русский немец. Я работаю здесь, в университете, ассистентом у профессора Екке. Он возглавляет Византийский отдел. Может, чем-то смогу быть вам полезным?

– О, это очень кстати! – оживился Миролюбов.

– Но в данный момент нас больше интересует вопрос, где можно не очень роскошно, но прилично поужинать, – бесцеремонно вставил Изенбек.

– С удовольствием подскажу одно место, тем более что я и сам голоден.

Сдав книги, они втроем вышли на улицу и двинулись по тротуару.

– Да, наших здесь много, особенно в Юккле, – говорил новый знакомый. – А я живу неподалеку… Квартира от университета. Удобно, когда жилье рядом с работой… Ну, вот и пришли… Здесь очень уютный подвальчик…

Спустившись, расположились за столиком.

– Господа, вы, наверное, как и я, не успели пообедать, так что придется совместить обед с ужином, – пошутил Карл.

Говорил он весело, но серые глаза оставались внимательными, иногда даже пронзительными.

«Они чем-то неуловимо схожи, правда, не могу понять чем, – подумал Миролюбов, невольно сравнивая собеседников. – Внешне – полная противоположность. Один высок и светлокож, другой смугл, небольшого роста. Первый речист, второй молчун. Тот много шутит, а этот замкнут и даже часто угрюм. Кажется, полная противоположность, и все-таки что-то неуловимое их сближает».

– У нас в Саратовской губернии имение было на берегу Волги, господа. Ширь, простор необыкновенный, красота! Беседка с белыми колоннами в конце сада, у самого волжского обрыва… – Шеффель произнес последнюю фразу, прикрыв глаза и покачав головой.

– Ваши слова, Карл, мне буквально растревожили душу, – ответил Миролюбов. – Мне сразу вспомнилось детство, которое прошло частью в Малороссии, в Екатеринославской губернии, а затем – на Дону. Будто сейчас вижу перед глазами вишневые деревья в белом цветении, и тяжелые майские жуки с громким жужжанием проносятся и ударяются в освещенные окна нашего дома… – голос его задрожал.

Изенбек в воспоминания не ударялся. Он молча и сосредоточенно жевал, изредка поглядывая на собеседников. Если к нему обращались, отвечал односложно или просто «угукал» в ответ, продолжая работать челюстями. Беседовали в основном Миролюбов и Шеффель, перескакивая с одной темы на другую. Постепенно разговор перешел на историю. Шеффель много и охотно рассказывал о Византии и огромном культурном влиянии последней на другие страны и особенно на Россию.

– Русь, собственно, сложилась как держава и получила культуру, в том числе и письменность, только после принятия христианства, – говорил он.

– Да, конечно, – согласился Миролюбов. – Но есть определенные источники, которые свидетельствуют о том, что на Руси письменность существовала задолго до ее крещения князем Владимиром…

– Какие источники? – спросил Шеффель, стараясь казаться равнодушным.

Но Изенбек сразу почувствовал в его голосе нотку заинтересованности. А Миролюбов тут же прикусил язык, понимая, что в некоторой степени проговорился.

– Да вот Карамзин писал о славянских идолах с надписями, и арабские историки некоторые свидетельства приводят… – нашелся он.

Шеффель посмотрел на обоих и вдруг безо всяких обиняков, в упор спросил у Изенбека:

– Федор Артурович, говорят, у вас есть какие-то древние рукописи, вывезенные из России, не то скандинавская руника, не то готская?

Изенбек, прожевал кусок говядины, запил, не торопясь, красным портвейном, вытер рот салфеткой и спокойно ответил:

– Да, мне приходилось видеть в России материалы подобного рода, я ведь три года провел в археологической экспедиции по Туркестану. Сам держал в руках многотысячелетней давности черепки и куски материи, тщательно зарисовывал их, поскольку моя должность художника-рисовальщика предписывала это делать. Но конкретные рукописи с руникой… Вы же понимаете, Карл Густавович, какие были времена и обстоятельства, при которых пришлось покидать Россию. Думали о том, как ноги унести, а не про какие-то древние рукописи…

Он говорил, глядя собеседнику прямо в глаза. Несколько минут длился поединок взглядов: голубых очей Изенбека и серо-стальных Шеффеля. Затем Карл Густавович улыбнулся, притворно смутился и развел руками: мол, не взыщите, Федор Артурович, слухи… Понимаю… Конечно… Люди чего только не насочиняют…

– А что касаемо христианства, – продолжил Изенбек, – то по мне, лучше бы князь Владимир выбрал ислам. Может, тогда не было бы у России семнадцатого года, большевиков и всего этого маразма! – резко закончил он. Затем достал из кармашка серебряные часы на цепочке, откинув крышку, взглянул на циферблат и поднялся. – Простите, господа, мне пора! Разрешите откланяться! Юрий Петрович, как договорились, жду вас в ближайший выходной!

И, слегка кивнув головой Шеффелю, направился к выходу.

Как убедился в дальнейшем Миролюбов, Изенбек часто вел себя подобным непредсказуемым образом. Аналогично с дощечками. Али то сидел над ними ночи напролет, то будто вовсе терял интерес и надолго исчезал из квартиры. А он, Миролюбов, упорно и методично, оставаясь запертым на ключ, – Изенбек не позволял никуда выносить дощечки, – снимал копии, чтобы дома спокойно поработать над их расшифровкой. Юрий Петрович сосредоточился только на копировании, чтобы, когда появится время, иметь весь материал под рукой и не тревожить лишний раз Изенбека, который становился все более невыносимым.

Однажды, в приливе хмельного откровения, Изенбек показал свернутые в трубку листы пожелтевшего пергамента.

– Это то, о чем ты спрашивал… Дружинная былина о князе Святославе. Обложка потерялась, а листы сохранились… Это я нашел там же, в имении под Харьковом… когда удирали от красных… Проклятые большевики! Ненавижу!

Изенбек тогда так и не дал в руки пергаментов. Лишь развернул их на мгновение, а затем, в приступе бешенства, зашвырнул обратно в чемодан и закрыл на замок.

Юрий Петрович заволновался. Взгляд его прикипел к потертой коже, за которой так быстро, лишь на краткий миг явившись взгляду, спряталось сокровище: листы с рукописными текстами, писанными некогда красными, а теперь порыжевшими чернилами. Может быть, кровью?

Таинственные пергаменты продолжали стоять перед глазами Юрия Петровича и тогда, когда он, распрощавшись с Изенбеком, спускался по лестнице, и когда шел домой по Брюгман-авеню. Мысль о том, что свитки могли оказаться той самой поэмой о Святославе, о которой он где-то слышал или читал в исторических хрониках, вошла в него, как болезнь, и поселила внутреннее беспокойство.

А ночью Миролюбову приснилось, будто он в воинском облачении ехал вместе с князем Святославом на охоту, и белый искрящийся снег вздымался серебряной пылью под копытами резвых коней.

 

Глава пятая. Вечеринка у мадам Ламонт

Брюссель, 1934 г.

На вечеринку к мадам Ламонт Юрий попал случайно. Его коллега по работе на лакокрасочном заводе Петр Поздняк, шустрый белобрысый одессит, о котором знакомые говорили, что ему почесать языком так же важно, как для пъяницы приложиться к рюмке, затащил его едва ли не силой. Миролюбов не очень любил незнакомые компании, а после развода с женой болезненно реагировал на присутствие женщин. Ему казалось, что все они смотрят на него с некоторой скрытой издевкой, как на неудачника. Но Пьер Сквозняк, как болтливого Петра называла большая часть знакомых эмигрантов, не был бы самим собой, если бы не завлек-таки «Жоржа» на вечеринку.

Пока ехали в трамвае, пошел мелкий осенний дождь.

– Может, не сегодня, как-нибудь в другой раз, – продолжал вяло сопротивляться Миролюбов, – дождь вон начался, промокнем.

– Юра, я тебя не узнаю, боевой офицер, гроза киевских большевиков, отчаянный путешественник и вдруг боится дождя! Смех! Не позорь мою седую голову.

– Она у тебя белобрысая, а не седая, – не удержался от улыбки Юрий.

– Не важно, главное, что там собираются люди, которые обожают необычное и таинственное, им можно забить мозги всякой мистической ерундой. Главное: трепаться с серьезной миной. Бывают недурственные, к тому же богатые цыпочки, которыми можно заняться. Только это непросто, местное население на нас, русских эмигрантов, смотрит свысока, браки с нашим братом не одобряются, – с горькой улыбкой заметил Пьер. – Но, как говорится, чем черт не шутит, не таскать же нам теперь всю жизнь мешки и банки, как ломовым амбалам в одесском порту! – подбодрил неунывающий Поздняк. – А горячие бутерброды, между прочим, уже остывают, как и натуральный турецкий кофе. М-м, я уже ощущаю его чудесный аромат, шоб я так жил, если вру! Поднимайся, следующая остановка наша и помни: я не грузчик, а заместитель главного технолога, а ты начальник химлаборатории. Все, пошли! – Пьер знал, чем соблазнить коллегу.

Квартира на третьем этаже оказалась довольно просторной. Сняв плащи и мокрую обувь, прошли из прихожей, украшенной гобеленами, в гостиную, выдержанную в пурпурных тонах. Человек десять сидели вокруг большого овального стола. Пьер не соврал. На столе был накрыт скромный ужин, сервированный в роскошную старинную посуду.

– Мадам и мсье, – застрекотал по-французски Поздняк, – разрешите вам представить моего друга, удивительного человека легендарной судьбы, известного российского поэта, штабс-капитана армии Его Императорского Величества, Юрия Петровича Миролюбова.

– Ты что несешь, Петя, какой, к чертям, штабс-капитан? – зловеще зашипел в его сторону Миролюбов.

– Спокойно, Юра, тут по-русски никто ни слова, для них что подхорунжий, что штабс-капитан – один хрен, – продолжая улыбаться, вполголоса проговорил одессит. – Кстати, мадам Ламонт, – нарочито громко, чтобы слышали все, обратился к хозяйке Пьер, когда ужин подходил к концу, – мсье Миролюбов прожил несколько лет в Индии, о невероятных чудесах которой мы говорили в прошлый раз. Я думаю, он не откажется рассказать нам кое-что из своих впечатлений об этой загадочной стране. К тому же он поэт! – возглас одобрительного восхищения прозвучал красноречивой поддержкой предложению одессита. – Давай, Юра, изобрази что-нибудь об этой самой Индии, публика ждет твоего выхода, не дрейфь! – опять негромкой скороговоркой по-русски проговорил Поздняков.

– Просим, просим! – поддержали нового гостя.

Миролюбову пришлось вспомнить все, что он знал об Индии, что когда-либо читал о древней истории и философии этой страны, оживляя повествование собственными впечатлениями. Говорил он, в отличие от Пьера, неторопливо, подбирая нужные слова для наиболее яркого повествования. От этого фразы приобретали какую-то особенную значимость. Да и большие выразительные глаза, и вся его крупная фигура выглядели не менее внушительно, чем речь. В заключение Юрий Петрович уже по-русски прочитал свое стихотворение и был отмечен восторженными аплодисментами и многими одобрительными восклицаниями.

– Ты им понравился! – довольным тоном сказал Петр, когда все гости, поднявшись из-за стола, разбились на несколько группок, а Миролюбов с Поздняком вышли на лестницу покурить. – Мадам Лоран обратила на тебя внимание, она владелица крупного магазина, между прочим, не замужем, овдовела года полтора назад. Хозяйка, мадам Ламонт, старая дева, тоже имеет средства, но в свое время смерть отца и брата так повлияли на нее, что она живет в мире иллюзий и контактирует в основном с миром загробным.

– Понятно, – констатировал Миролюбов. – Я смотрю, никто не расходится, ждут чего-то?

– Именно. Сейчас начнется спиритический сеанс, некоторые ради этого и приходят. Многие насчет гешефта своего интересуются у духов: покупать, не покупать, заключать сделку или не заключать, иные судьбой своей озабочены или родственными отношениями. Наверное, уже все готово, пойдем!

Они вернулись в гостиную, где большой стол был сдвинут к окну, а в центре стоял маленький. На нем лежал лист белого картона с нанесенными по кругу буквами и цифрами. Отдельно на том же картоне были написаны слова «да» и «нет». Гостиная теперь почти полностью утопала в полумраке, под большим фиолетово-розовым абажуром неярко светила лишь одна лампочка, отбрасывая неровный круг света на стол с листом картона. Присутствующие, сидевшие на стульях, расставленных вокруг стола, негромко переговаривались. Четыре стула с высокими гнутыми спинками были пусты.

– Вы слышали, как Гитлер отзывается о евреях? Такое впечатление, что он готов их всех выслать из страны, – говорил плотный мужчина в очках, кажется, музыкант из оперного театра.

– Зато в Германии теперь порядок наводят, безработица за этот год с небольшим, после прихода его к власти, существенно снизилась, промышленность развивается. А у нас депрессия возрастает, порядка вообще никакого! – ответил музыканту молодой худощавый мужчина лет тридцати.

В это время в гостиную вошла мадам Ламонт, которая успела после ужина переодеться и выглядела теперь весьма экзотично. Пурпурная накидка в тон интерьеру комнаты, черное длинное платье с глубоким декольте, немыслимая конструкция, напоминавшая одновременно роскошную шляпу и колпак звездочета или медиума и тонкая, длинная сигарета в дорогом изящном мундштуке. Услышав упоминание о Германии, она на минуту остановилась и произнесла многозначительно, понизив голос почти до шепота:

– Кстати, мадам и мсье, в Германии сейчас повышенный интерес к оккультным наукам. Гитлер сам является неплохим медиумом, да-да!

Молодой мужчина согласно закивал и продолжил таким же тихим полушепотом, как и мадам Ламонт:

– У меня есть совершенно точные сведения, что еще в девятнадцатом году немецкие медиумы из тайного общества «Туле» во время сеанса вошли в контакт с цивилизацией из созвездия Тельца и получили уникальные сведения по устройству каких-то фантастических летательных аппаратов, которые уже начали строить. Так что Адольф Гитлер и Германия вообще еще так себя покажут, что у всех волосы дыбом встанут, вот увидите!

Мадам Ламонт между тем села за столик в центре, грациозно отстранив руку с сигаретой в сторону, и прикрыла глаза. Разговоры стихли, а мадам, помолчав немного, произнесла глубоким и томным, грубоватым от курения голосом:

– Кто будет помогать мне сегодня?

Петр наклонился к уху Миролюбова: «Сейчас, если тебя назовет, не тушуйся, иди», – шепнул он. И действительно, среди трех названых для участия в сеансе лиц оказался Юрий Петрович. «Традиция, брат, ничего не поделаешь», – снова шепнул Петр.

Раньше, еще в студенческие годы, Юрию пару раз предлагали поучаствовать в спиритических сеансах, но, как сын священника, он не мог себе это позволить. И это было так давно, еще в прошлой жизни, как часто говаривали в эмигрантской среде. С тех пор многое стало вообще с ног на голову. Сам он занимается расшифровкой языческих дощечек и не видит в этом никакого противоречия с православием, потому что христианство на Руси произросло во многом из древних корней язычества. И это бесспорный факт! Напротив, Юрий Петрович теперь гордился, что выбрал светскую жизнь и поднялся над уровнем собственно религии. Да и, чего греха таить, именно дощечки Изенбека подвигнули его к углубленному изучению древней истории и философии, заставили корпеть над книгами и словарями, в результате чего появляются научные статьи и художественные рассказы, чего он сам от себя не ожидал! Что ему теперь какая-то магия, если сам он владеет тем, чего больше ни у кого нет, – могущественным Джинном, до времени закрытом в бутылке!

Юрий сел справа от хозяйки, напротив него – грузный музыкант с чувствительными длинными пальцами, а справа – та самая вдова, хозяйка крупного магазина, о которой говорил Пьер.

Мадам Ламонт, исполнявшая роль главного медиума, напомнила правила проведения сеанса и предложила вызвать дух Buonaparte Наполеона. Все одобрительно закивали.

Вначале перевернутое блюдце из китайского фарфора никак не желало двигаться. Мадам Ламонт велела всем сосредоточиться, продолжая взывать к духу великого императора. Миролюбов держал руки на донышке блюдца так, для вида, лишь бы не мешать остальным. Но вот, к его немалому удивлению, блюдце чуть дернулось разок-другой, а затем довольно бойко заскользило по картонному листу, касаясь наведенной на его поверхности чертой определенных букв и цифр. Юрий чувствовал, что он не толкает блюдце, а лишь следует за его движением. Может быть, его толкают другие участники? Приглядевшись, Юрий Петрович убедился, что вдова, музыкант и мадам Ламонт так же прикасаются к блюдцу только самыми кончиками пальцев, а оно, словно ведомое неизвестной силой, перемещается по кругу. Полумрак, торжественная тишина, проникновенный голос медиума и это необъяснимое движение блюдца… Суеверный страх, воспитанный когда-то в детстве на рассказах бабок-богомолок, вновь непроизвольно зашевелился где-то в глубине души. А ведь на самом деле: откуда этому неведомому духу известны подробности жизни всех, кто находится в гостиной? В том, что ответы точны и соответствуют действительности, он видел по реакции окружающих, по их удивленным восклицаниям, по дрожащим от волнения голосам. Дело в том, что мадам Ламонт вначале предложила каждому по очереди задать контрольный вопрос о чем-либо таком, чего никто, кроме него самого, знать не может.

Поздняк, например, поинтересовался у духа, как звали его одесскую тетушку. Когда всезнающий дух французского императора старательно вывел, тычась черточкой на блюдце, в написанные по кругу буквы «Мария Карп», Пьер воскликнул:

– Ну, Боня, сукин сын, надо же, помнит тетю Машу, как я памятник Дьюку Ришелье, – и уже по-русски добавил, – шоб мне сдохнуть! Она, конечно, не Карп, а Поликарповна, но тебе, как французу, прощается!

– Мсье Пьер, прошу не выражаться, дух может обидеться и покинуть нас! – строго заметила мадам Ламонт.

Когда пришел черед вопросов по существу, ответы духа стали не так точны и категоричны, иногда он вообще начинал кружить блюдце на месте, не приближаясь к буквам. В таком случае следовал обязательный вопрос медиума, хочет ли дух ответить на поставленный вопрос, на что последний чаще всего отвечал «нет». Иногда он отвечал двусмысленно, а изредка и вовсе ругался.

– Ну, вот, ему можно, а мне, видите ли, нельзя! – шепотом пожаловался Сквозняк.

Юрий Петрович, между тем, раздумывал, о чем спросить духа. Конечно, очень хотелось узнать о своем будущем, ведь его положение на фабрике весьма шаткое, особенно учитывая натянутые отношения с главным лаборантом, а оказаться сейчас на улице – страшно подумать! Но выяснять свое, личное, перед десятком незнакомых людей, особенно после столь успешного дебюта, нет, пожалуй, не стоит… Нужно спросить о чем-то значительном, масштабном. О чем же? Вот и его очередь, итак…

– Пусть дух скажет, придет ли конец власти большевиков в России и когда? – Миролюбов заметил, что его вопрос оценили. Да, сегодня действительно его день, все складывается, как нельзя лучше.

Между тем блюдце вывело ответ: «Да. Когда рухнет стена».

– Какая стена? – спросило сразу несколько голосов.

– Та, что еще не построена, – был ответ.

После этого дух Buonaparte перестал отвечать, и, видимо, покинул гостиную.

Все были поражены предсказанием. Мадам Ламонт поблагодарила духа и предупредила, что присутствующие не вправе рассказывать никому о прорицаниях, иначе они не сбудутся.

Гости стали оживленно обсуждать спиритический сеанс, делиться впечатлениями. Одни пытались разобраться в ответах духа, другие сожалели, что не спросили еще что-то важное. Несколько экзальтированных дам окружили Миролюбова, подробнее расспрашивая об Индии.

Раздался звонок, и вскоре хозяйка вернулась с еще одной припозднившейся гостьей – миниатюрной худенькой девушкой. Мадам Ламонт подвела ее к свите Миролюбова.

– Мадмуазель Жанна Вайдерс, очень интересуется русской литературой, – представила она. – А это русский литератор, мсье Миролюбов.

– Вы пишете стихи, мсье…

– Юрий, – подсказал Миролюбов. – И не только стихи. Пишу рассказы, повести, а еще занимаюсь исследованиями в области древнеславянской истории. – Литератор отвечал все тем же неторопливым, полным достоинства тоном человека, находящегося в центре внимания.

– О, Жанна, – воскликнула одна из дам, которая, видимо, была хорошо знакома с вновь пришедшей, – мсье Юрий нам сегодня так интересно рассказал об Индии! И прочел свое стихотворение.

– Очень сожалею, что опоздала, – расстроилась Жанна, глядя на русского литератора с неподдельным интересом.

– Ничего страшного, вечер еще не окончен! – воскликнул неожиданно появившийся Пьер. И по-русски добавил, подмигнув Юрию: – Этих настырных теток я беру на себя.

И в самом деле, не прошло и десяти минут, как литератор и любительница русской словесности остались вдвоем. Они беседовали о Толстом, о его теории непротивления злу насилием, потом перешли к Достоевскому. Увлекшись, Юрий Петрович стал рассказывать о своей дореволюционной жизни в России, какая это была благодать! Цитировал отрывки из своих рассказов, которые являлись, по сути, воспоминаниями о земном Рае, проведенном в доме екатерининских времен с колоннами и мезонином, наполненном старинной мебелью и портретами вельмож в лентах и звездах. За домом были: малинник, пчельник, огороды и малый сад, за которым шел большой сад с лучшими сортами яблок. Во дворе находилась летняя кухня со многими службами и прислугой, далее: конюшня, коровник, амбары для зерна, свинушники, курятники, гусятники. Затем: ледник, погреба, овощной сарай, баня с предбанником, разные каморы для инвентаря, сарай для бричек, экипажей, саней и фаэтонов. Отец был не просто священником, но и крепким хозяином. Яблоки из их сада отправлялись на скорых поездах в Питер, Москву, Варшаву. В подвалах зрело донское вино и шипучий сидр. Делали также яблочную водку, всяческие наливки, настойки, варенья, соленья, копченья. А блюда, которые готовились тогда дома, не пришлось попробовать больше нигде и никогда! Перед взором рисовалась столовая, куда по утрам прислуга – малолетняя сирота Настенька – вносила самовар, которого уважительно называли Самовар Иванович. Он блестел начищенными боками и тоненько пыхтел из-под крышки горячим паром. Настенька подавала пирожки, блинчики, поджаристые гренки на миндальном масле, мед, варенье. Летом в открытые окна заглядывали ветки жасмина, сирени, виши, пахло цветами и свежестью. Кудахтали куры, на чердаке ворковали голуби. После чаепития отец уходил в сад давать распоряжения работникам, а мать хлопотала по хозяйству. Мавра выгоняла коров, Михайло вел на речку коней. Потом Мавра кормила свиней, а мама – птицу. В летней кухне женщины-поварихи управлялись с тестом на пироги, жарили начинку, рубили зелень. Мавра приносила целую корзинку свежих яиц, их ставили варить к борщу. Кроме того, вкусно готовили голубей в сметане с тертым сыром и шампиньонами. Отец говорил: «После рюмочки лимонной, шампиньон с кусочком голубиного мяса в соусе, прелесть!» А какие были пироги, бублики, ветчина, сыр, колбасы, рыба, наваристый борщ с гусятиной и сладкий взвар из сушеных фруктов зимой!

Юрий Петрович с удовольствием описывал собеседнице некоторые из этих радужных воспоминаний.

– Солнечный свет, запахи цветов, синева неба, слова людей, их лица и движения были связаны одной жизнью, все вместе, казалось: попробуй разделить, мир кровью истечет! Так оно и вышло, когда стали разделять, рвать и ломать! – переменился в лице Юрий Петрович. И стал говорить о том, что произошло после Гражданской войны.

Жанна, буквально затаив дыхание, слушала его откровения о жизни и нелегкой судьбе. Перед ее широко открытыми глазами вставали необъятные просторы России, где происходила страшная трагедия гражданской войны, вследствие чего лучшим людям, интеллигенции, пришлось покинуть родину и скитаться по Африке, Америке и Европе. На ресницах Жанны дрожали слезы жалости и сострадания к этому так много пережившему и вынесшему человеку.

Время пролетело совершенно незаметно, и напомнил об этом все тот же вездесущий Сквозняк. Подойдя, он сообщил трагическим голосом.

– Снова свершилась великая несправедливость, – той, которую я бы желал проводить, сегодня в другую сторону, а дорога желающих видеть мсье Пьера провожатым не совпадает с моей, поэтому я решил идти с вами, дорогие любители прозы и поэзии.

Они ехали в пустом дежурном трамвае, а затем некоторое время шли пешком, провожая Жанну. Впрочем, грохочущий в тихой брюссельской ночи трамвай, как и расстояние, пройденное пешком, заметил только Пьер. Жанна и Юрий полностью были погружены в разговор, и момент расставания застал обоих врасплох. Когда возвращались на свою холостяцкую квартиру, Пьер сказал:

– Я обратил внимание, как зачарованно смотрела на тебя эта дюймовочка Жанна. Кстати, брат, пока ты вел беседы, я разузнал о ней все подробно. Так вот, Жанна, или Иоганна, происходит из знатного немецкого рода Вайдерс, правда, обедневшего. Но имеют свой фамильный герб и прочие регалии. Работает секретарем-машинисткой на «Карл Цейссе». Приходит сюда, чтобы послушать умные речи, стихи, музыку. Она сама неплохо играет на фортепиано. Как ты убедился, довольно хорошо знает Толстого и Достоевского и русских считает прирожденными философами. Ты, кажется, тоже попал в их число.

– Петя, да ты что, завидуешь мне? – с некоторым удивлением спросил Миролюбов, которому всегда хотелось обладать хоть частью той легкости общения с людьми, которая была присуща неугомонному одесситу.

– А то нет?! – с возмущением воскликнул спутник. – Сколько усилий положил я на то, чтобы подбить клинья к мадам Лоран, мамочка моя! И что я получил за свои труды? – Дырку от бублика! А ты приходишь первый раз, и, пожалуйста, на тебя эта рыбка смотрит, как житель бессарабской деревни на одесский Оперный театр. И это, по-твоему, справедливо? Я вас умоляю! – Пьер при этом так картинно пожал плечами и состроил комичную физиономию обиженного человека, что Миролюбов рассмеялся.

На посещение следующего спиритического сеанса у мадам Ламонт Юрия Петровича уговаривать не пришлось, он пришел сам, хотя и с опозданием, вынужден был задержаться на работе. Он искал Жанну и не находил. И очень обрадовался, когда она все же пришла, маленькая хрупкая девушка, хотя ей было двадцать шесть лет, но миниатюрность делала ее совсем юной. Костюм в полоску, белая шляпка, каштановые завитые волосы, карие глаза, излучающие доброжелательность, острый прямой нос на слегка вытянутом лице. На шее бусы из мелких природных камешков, а на лацкане пиджака изящная брошь в виде ящерицы с изумрудными глазками.

Увидев просветлевшее с ее появлением лицо Миролюбова, Пьер серьезно сказал:

– Эта молодая леди имеет мужской слад ума и сильный характер. Такие не по мне. Но будь уверен, брат, подобные женщины, если ты им понравишься, сродни женам декабристов: они способны на подвиг и самопожертвование…

 

Глава шестая. Время огня

Брюссель. Июль 1941 г.

Юрий Петрович, погрузневший и полысевший, шел по Регентской улице в сторону брюссельского городского парка, где у него была назначена встреча. До условленного времени оставалось еще более получаса, можно спокойно поразмышлять над сюжетом очередного рассказа. «Пожалуй, следовало выйти поближе к парку, сегодня довольно жарко», – думал литератор. Вот уже почти два десятка лет жизни прошли в этом городе, а он пишет и думает в основном о России. Так и не привык к другой стране, все здесь кажется чужим и механическим.

Размышления прервала колонна немецких солдат, пересекавшая Регентскую улицу со стороны Рю де Урсулинес. Упитанные немецкие парни весело переговаривались, разглядывая незнакомый город. От жары они расстегнули верхние пуговицы кителей и закатали рукава. «Они чувствуют себя покорителями Европы. А ведь в России, в Донской нашей степи, жарко. Жарко и пыльно. Попадете, ребята, туда, узнаете, почем пуд соли. В России всегда дрались крепко, не только до крови, но и до смерти, – подумал, глядя на немцев, Миролюбов и тут же одернул себя. – Что ж это я, право, словно комиссар какой-то рассуждаю?

Да, на родине сейчас идет война. Но теперь война не с Россией, а с большевиками! С теми, которые забрали у меня все, о чем я пишу с тоской и болью. Так что пусть немцы давят проклятых краснопузых, может, это даст возможность нам, истинным русским патриотам, наконец, вернуться на родную землю!»

За батальоном пехоты по мостовой тяжело покатили тупоносые грузовики, груженные военным имуществом, а потом бронемашины, ощерившиеся стволами пулеметов, – сила! Это тебе не красная тачанка или кавалерия в девятнадцатом году!

Наконец, немецкая колонна прошла, и Миролюбов двинулся дальше.

Над входом в какое-то административное здание полоскались флаги со свастикой, у дверей застыл часовой с автоматом. У подъезда стояли легковые машины, окрашенные в маскировочный цвет. К зданию то подкатывали, то с треском отъезжали запыленные военные мотоциклисты в крагах с защитными очками на стальных касках, видимо, посыльные. Один из них так близко прогрохотал своим тяжелым мотоциклом с табличкой BMW на переднем крыле, что Юрий Петрович невольно вздрогнул и отпрянул в сторону. Проводив бесцеремонного мотоциклиста сердитым взглядом, Миролюбов снова вернулся на средину тротуара, и тут едва не столкнулся с патрулем полевой жандармерии. Молодой лейтенант в упор и, как показалось Юрию Петровичу, подозрительно взглянул ему в глаза, а когда тот попытался обойти патруль, резким повелительным: “Halt!” – остановил Миролюбова.

– Ausweis! – все тем же жестким тоном потребовал немец.

Руки суетливо начали доставать из внутреннего кармана паспорт, без которого теперь нельзя было выходить на улицу, а в ноги как-то сразу вошла противная слабость. За карие слегка выпуклые глаза его иногда принимали за еврея, что было особенно обидно, потому что евреи у Миролюбова неизменно ассоциировались с большевиками и революцией, которых он ненавидел. Хорошо еще, что у него маленькие уши!

Лейтенант внимательно просмотрел паспорт, несколько раз переводя взгляд с документа на побледневшее лицо Миролюбова, а два здоровенных жандарма переместились так, что оказались с двух сторон от перепуганного литератора. Наконец, офицер медленно, как бы раздумывая, вернул паспорт, и патруль продолжил свой путь, а Миролюбов, промямлив предательски изменившимся голосом: “Danke”, – еще некоторое время оставался на месте, нервно запихивая в карман паспорт, который почему-то никак не попадал туда. «Н-да, – подумал он, – ходят слухи, будто здесь, в Бельгии, этой маленькой беззащитной стране, появилось какое-то «Сопротивление», и оно пытается вести борьбу с оккупантами… Безумцы, право слово, безумцы! Немцы всю Европу, как уличную девку, подмяли под себя. Немцы – сила! Уф! Неужели я, в самом деле, так похож на паршивого еврея или на кого-то из этого самого «Сопротивления?»

Наконец, справившись с паспортом, он постарался быстрее уйти от здания с флагами, часовыми и мотоциклистами.

Пройдя с полквартала от злополучного места, Юрий Петрович остановился, расстегнул пуговицы белого льняного пиджака и, вынув из кармана платок, вытер вспотевший лоб. Ему снова пришлось отойти в сторону, потому что во двор музея музыкальных инструментов начал сдавать задом немецкий армейский грузовик с брезентовым верхом. Въехав в подворотню, он тормознул, загородив проход. Пришлось обходить его тупоносую переднюю часть, от которой пахло соляром, а от радиатора под мелкой решеткой шел перегретый поток воздуха.

Несколько солдат выскочили из кузова грузовика, а из кабины вышел щеголеватый офицер, который, повернувшись к солдатам, коротко приказал:

– Двое здесь, четверо в зал № 8!

Все это Юрий Петрович зафиксировал мельком и уже прошел несколько шагов, как вдруг вспомнил, что, кажется, знает этого немца. Он повернулся и увидел, что офицер тоже смотрит на него. Да это же… боже, так и есть!

– Господин Миролюбов? – по-немецки окликнул офицер.

– Карл… это вы? Неожиданная встреча… – испуганно растеряно, тоже по-немецки произнес Юрий Петрович.

– Подойдите, я хочу вам кое-что сказать, – махнул Шеффель.

Миролюбов вернулся, и они стали разговаривать, но проходившая совсем рядом колонна грузовиков своим рычанием все время мешала, заглушая голоса, и можно было услышать только отдельные фразы. Шеффель о чем-то настойчиво спрашивал, а Миролюбов униженно оправдывался:

– Вел себя непредсказуемо… Уходя, запирал на ключ… Говорил, «надо выпить»… Я мог порой уделить не больше десяти-пятнадцати минут… С тех пор, как я женился, видимся редко…

– Сколько… – здесь опять прогрохотал грузовик, – удалось скопировать?

– Я думаю, процентов семьдесят, семьдесят пять…

Подбежал ефрейтор и стал докладывать Шеффелю, указывая на окна музея, откуда солдаты уже начали сносить вниз какие-то свертки и ящики.

– Ладно, – обратился Шеффель к Миролюбову, – мне сейчас некогда. Жду вас завтра в восемь вечера в кафе возле университетской библиотеки…

Из-за неожиданной задержки Миролюбов опоздал на встречу, и худощавый высокий человек, сидевший в парке на лавочке, нетерпеливо помахал Юрию Петровичу. Это был Василь Скрипник – представитель украинских самостийников. Как истинный патриот, он неизменно носил украинскую вышиванку, а скуластое лицо его украшали длинные свисающие запорожские усы. Скрипник питал к Юрию Петровичу особое расположение, так как знал, что тот родом с Украины, учился в Киевском университете, да к тому же служил во время гражданской войны в войсках Центральной Рады.

– Понимаете, дорогой мой Юрий Петрович, – говорил Скрипник по-украински, пока Миролюбов отдувался от жары и быстрой ходьбы, – в конце концов, воплощаются в жизнь наши исконные мечты: Украина может стать вильной! Немцы бьют большевиков, наш Степан Бандера решает вопросы с самим Адольфом Гитлером! Один клятый враг – Польша – уже почти уничтожена, еще несколько недель – и москалям тоже конец!

– А знаете, кого я встретил, идя сейчас до вас, пан Василь? – спросил Юрий Петрович, тоже стараясь говорить на украинском. – Карла Шеффеля, который был помощником профессора Экке, он теперь в немецкой форме, офицер!

– Так, так, знаю! – закивал в ответ головой Скрипник, в его голосе сквозило уважение. – Шеффель теперь большой человек, он работает в организации “Айнзатцштаб”, то есть оперативном штабе отдела «Гиммлерс анэнэрбэ», знаете, что это такое? Наследие предков! Занимаются древней историей, оккультизмом, астрологией, собирают все материалы, касающиеся происхождения арийской нации. А мы и немцы – две ветви одного арийского дерева. Потому сейчас важно, как никогда раньше, быстрее перевести те копии, которые вы делаете с дощек Изенбека. Там есть что-либо про Украину?

– Я не знаю, – сказал Юрий Петрович, – очень мало удалось перевести…

– Обязательно должно быть! – не допуская и тени сомнения, сказал Скрипник. – Может, вы дадите хоть некоторые из копий, мы уже сами постараемся, переведем, у нас есть хорошие специалисты…

– Понимаете, пан Василь, – Миролюбов перешел на чистый русский, – во-первых, далеко не все копии сделаны, а их еще надо несколько раз перепроверить, это ведь документ! Важна каждая буква! Одну не туда поставил, перепутал, пропустил – и меняется весь смысл! Это ведь адский труд – переписывать строчка за строчкой, буква за буквой, а их еще понять надо! – состорожничал Юрий Петрович. При всем уважении к Скрипнику и прочим украинским национал-патриотам, он считал, как и многие в тогдашней Центральной Раде, что Украина должна на правах автономии входить в состав Российской Империи, и втайне называл тех, кто ратовал за абсолютное обособление Украины, сепаратистами. Тем более что Скрипник был не христианином, а принадлежал к каким-то там язычникам-родноверам. – Я не могу дать вам, пан Василь, непроверенный материал! – заключил он.

– Добрэ, – согласился Скрипник, – працюйтэ покы що, во славу Дажбожу. Але найкращэ було б дистаты сами орыгиналы! – поднял он палец вверх. – Цэ дужэ потрибно наший майбутний дэржави, цэ скарбы нации, розумиетэ?

11 августа 1941 г.

Али проснулся рано. За окном было прохладно и ветрено. Дождь, ливший почти всю ночь, прекратился, но ветер продолжал гулять по городу резкими необузданными порывами.

На душе и так несладко, а тут еще погода! – художник с хмурой задумчивостью поглядел в серое небо. Опять с Северного моря пригнало циклон. Хм, море! Оно отсюда сравнительно недалеко. Как-то так получилось, что за все годы жизни в Брюсселе он ни разу не был на море, хотя тут напрямую до паромной переправы на Голландском побережье километров восемьдесят, а через Гент до бельгийского Кноккен-Хайста от силы километров сто-сто двадцать…

Все к черту! Поеду сегодня к морю, глотну свежести! Сделаю хоть несколько набросков Северного!

Быстро собрав этюдник и краски, вышел из квартиры. На лестнице встретил домовладельца, всегда приветливо улыбающегося бельгийца Жака Ренье, аккуратного седовласого мужчину лет шестидесяти. Погруженный в свои мысли, художник рассеяно поздоровался с Ренье и попросил:

– Если меня кто-либо будет спрашивать… – увидев на лице бельгийца гримасу непонимания и удивления, сообразил, что говорит ему по-русски.

– Простите, что вы сказали? – переспросил озадаченный домовладелец.

– Извините, если кто-то станет меня сегодня спрашивать, скажите, что буду завтра, – уже по-французски повторил Изенбек. А про себя буркнул, – задумался и забыл, что ты по-русски ни бум-бум, братец.

Поздно вечером в двери пустой квартиры Изенбека послышался легкий скрежет. Щелкнул замок, и чья-то тень возникла на пороге. Постояв, прислушиваясь, некто, не зажигая освещения, тихо прошел в комнату, служившую художнику кухней и спальней. Желтоватый свет карманного фонаря скользнул по стоящим на столе предметам, потом уперся в дверцу небольшого кухонного шкафчика. Открыв дверцу и немного пошарив внутри, неизвестный извлек оттуда жестяную коробку из-под индийского чая. В коробке находился белый порошок, похожий на сахарную пудру. Понюхав его и чуть лизнув с пальца, тайный посетитель вынул из кармана крохотный бумажный пакетик, развернул его и высыпал содержимое в жестяную коробку. Потом тщательно закрыл ее, несколько раз энергично встряхнул, и аккуратно водворил на место. Тусклый конус фонаря погас. Несколько раз скрипнули половицы. Через минуту вновь послышался легкий скрежет металла и удаляющиеся по коридору шаги. И опять стало тихо.

13 августа 1941

После прохладных ветреных дней погода переменилась, и наступило удивительное затишье, пронизанное мягким теплом августовского солнца. В мастерской было даже душновато. Изенбек, мучимый головной болью, распахнул окно и выглянул на чистенькую брюссельскую улицу, мощенную темным булыжником. Устремленная ввысь готика старинных соборов и замков сегодня не казалась мрачной, а выбеленные дома под красной черепицей с окрашенными для контраста темной краской деревянными каркасами выглядели и вовсе весело.

Нагретый воздух, влившийся в комнату, не принес облегчения. Художник чувствовал себя плохо: слабость, состояние типа начинающейся лихорадки мучили тело, а на душе было и того омерзительней. Вчера Изенбек вернулся с морского побережья уставший и раздраженный. Он так и не сделал ни одного наброска. Море оказалось чужим и холодным, а вдобавок ко всему повсюду сновали немецкие патрули и нагло-самоуверенные военные моряки. Изенбека просто прогнали с берега, едва он разложил этюдник. Хорошо еще, что не отвели в полицию, как шпиона, который намеревался зарисовать военные корабли. Помогли документы, удостоверяющие, что он художник известной фабрики. От всего этого начались головные боли. Не хотелось ни пить, ни есть, ни думать. Ночь он почти не спал, и теперь был вялым и вконец раздраженным.

«Все, хватит, – решил Изенбек, – пойду в кафе. Официант Луи молча поставит на столик привычный заказ, и можно спокойно посидеть, расслабиться. Да, надо выпить, иначе не выдержу…»

Али еще не успел отойти от окна, как внизу у тротуара мягко затормозил серый длинноносый «Мерседес» с большими глазами-фарами и округлым изгибом передних крыльев. Дверцы распахнулись, и из дубово-кожаного салона вышли два немецких офицера с дамами и направились прямо в кафе, о чем-то весело переговариваясь и громко смеясь. Солдат-водитель с крепким как у дородной женщины задом тоже вылез из машины и неторопливо закурил, равнодушно поглядывая вокруг.

– Хозяева, мать вашу!.. – вполголоса выругался по-русски Изенбек. – Веселятся, сволочи! Еще бы, легко, как на дряных маневрах, захватили пол-Европы. А теперь вот Россия…

Перед глазами вновь предстали виденные накануне кадры немецкой кинохроники Wochenschau: вывернутый пограничный столб СССР, горящие, утопающие во взрывах бомб города и села, потоки русских военнопленных, подавленных, растерянных, со скорбными глазами, и веселые немецкие парни с закатанными рукавами и автоматами наперевес рядом с виселицами и горами трупов. Захлебывающийся победным восторгом диктор вещал: этой осенью война с русскими будет закончена!

Похоже, это не пустое бахвальство: прошло двадцать дней с начала нападения на Россию, и уже взят Минск… Изенбеку до сих пор было трудно понять, что происходит на его бывшей родине. Слухи и сообщения о ней так противоречивы: иногда откровенно глупы, порой невероятны до анекдотичности или, напротив, страшны. Какая она теперь, нынешняя Россия, страна, которой правят большевики, страна невиданных строек, страна лагерей и ГПУ, и все же Родина, все же Отчизна… Все эти годы Изенбек жил надеждой, что когда-нибудь придут перемены, но дожил, кажется, до конца Света… Во второй раз… Наступил час расплаты для проклятых большевиков, но вместе с тем опять гибнет Россия, а он, кадровый офицер Российской Армии, вместе с сотнями тысяч таких же патриотов вынужден отсиживаться за границей, не в силах оказать никакой помощи…

Бледное лицо художника покрылось испариной, душевные и физические муки стали невыносимы. Он спустился вниз и позвонил в кафе по телефону, попросив доставить заказ на дом.

Через небольшой промежуток времени услышал знакомые шаги Луи. Поставив корзинку с вином, коньяком и закусками на стол, официант, не считая, опустил деньги в карман, задержал взгляд на постоянном клиенте.

– Вы сегодня неважно выглядите, мсье…

Изенбек лишь вяло махнул рукой.

Оставшись один, подсел к столу, открыл бутылку, достал изящной формы рюмку, выпил две подряд и стал закусывать холодной курицей, залитой прозрачным желе. Проделывая все это, художник вполголоса разговаривал, вопрошал и даже спорил сам с собой, многолетняя привычка одинокого человека. Сегодня ему было паршиво, и еще больше невмоготу оставаться одному. Поэтому взбодренная алкоголем память приготовилась ярко и детализированно извлекать из подкорки и усаживать на стул напротив, образы близких людей. Великая сила воображения дарит возможность встречаться с теми, кто очень далеко, на недосягаемом расстоянии, и даже с теми, кого вовсе нет в живых…

Кто же придет сегодня?

Повеяло тонкими духами, и чья-то нежная рука коснулась его седеющих волос. Знакомый аромат, привычная рука, то же темно-синее платье с блестками…

– Это вы, maman? Здравствуйте! Мне плохо, мама… Только не говорите papa’, что я жаловался, он этого не любит… Хотя на людях я стараюсь никогда не выказывать своих чувств… Может, я не стал хорошим сыном, о каком вы мечтали, но я хранил, как мог, достоинство рода Изенбеков. Не запятнал его низким поступком, предательством либо трусостью. Но сегодня мне так больно, мама, будто изнутри вынули стержень, на котором до сих пор держалась вся моя жизнь…

– Успокойся, сынок, все будет хорошо! – нежные руки матери перебирали и гладили волосы, и художнику действительно становилось легче.

– Ты спрашиваешь, почему я так и не женился? Ты ведь знаешь, мама, что моя единственная осталась в России… Здесь я тоже полюбил женщину… Она замужем… Нет-нет, не знает и не узнает об этом никогда. Она иногда приходит ко мне в гости вместе с мужем, сидит на этом стуле, говорит со мной. Я тоже хожу к ним. Мне достаточно слышать ее голос, веселый смех. Я составил завещание и счастлив тем, что после смерти мои картины смогут скрасить ее жизнь. Я пишу, мама, приходится очень много работать, но в этом и есть весь смысл. Оказывается, человеку так мало нужно для физического существования. Многие удивляются, что я скромно живу. Они не знают, какой я богач, мама! Какой огромный удивительный мир открывается за каждой картиной. Из моей мастерской открываются сотни волшебных дверей, ведущих в прекрасное!

Художник был уже достаточно «разогрет», то есть вошел в то состояние, когда хотелось много и охотно говорить, философствовать. Али привычно извлек из кармана маленькую золотую коробочку. Кокаин всегда помогал усилить воображение, сделать его почти реальным и осязаемым. Увидев, что содержимого осталось мало, Изенбек встал, открыл кухонный шкаф и, пошарив на полке, достал коробку из-под индийского чая. Досыпав в коробочку и водворив запас на место, закрыл шкаф и опустился на стул. Затем, привычно и глубоко вдохнув порошок поочередно в обе ноздри, художник прикрыл глаза и расслабленно откинулся на спинку.

С кем же еще побеседовать, если не со стариной Словиковым, немного едким, но в глубине души справедливым и добрым.

– Будьте здоровы, Петр Николаевич! Сколько же мы не виделись, дорогой мой?

Словиков в офицерском мундире чуть прищурил глаза, налил себе рюмку и с удовольствием выпил.

– Неплохой коньяк, французский? Вы, я вижу, Федор Артурович, тоже пристрастились. Понимаю, тоска, тоска…

Изенбек поднял глаза и увидел, что стул напротив пуст. Оглянувшись, заметил тень подполковника в мастерской и последовал за ней. Словиков разглядывал картину, где была изображена русская церковь в Брюсселе, исполненная, в отличие от многих других полотен, в темных, даже мрачных тонах.

– Тоска, повторил Словиков, – безысходность. От этой картины веет таким же холодом, как от тюремных подвалов НКВД и Колымских лагерей…

– Колымских лагерей? – переспросил Изенбек.

– Да. Я ведь после Гражданской жив остался, хотя и долго выкарабкивался. Женщина одна, вдова, меня из госпиталя забрала, выходила. Потом на заводе работал, вспомнил, что инженер. Даже конструкторским отделом заведовал. А в тридцать седьмом за дворянское происхождение на Колыму угодил. Потом раскопали, что Деникину служил, ну и все – крышка!

– Вы хотите сказать, Петр Николаевич…

– Так точно. Был расстрелян… Догнала-таки пуля… – Словиков печально улыбнулся. – Одно радует, что во всей этой суете, в барахтанье сомнений, я все-таки сделал одно стоящее дело: родил дочь. Теперь, как поэт говаривал, «весь я не умру». А вы, Федор Артурович, не очень изменились…

– Как сказать… Я теперь мусульманин.

Словиков улыбнулся уже веселее:

– Забавно. Вы стали мусульманином, я – атеистом. Но вы пьете водку и балуетесь кокаином, а я, когда приходилось тяжко, внутри продолжал молиться. Только не конкретным богам, а, как инженер, Космическим Законам. Не кажется ли вам, дражайший Федор Артурович, что наше с вами богоборчество и богоискательство – типичный протест русских интеллигентов против извечного ханжества чиновников в рясах? А тут еще победа большевиков, разорение и уничтожение церквей, сжигание икон, репрессии священнослужителей. Все ждали неминуемой кары на их головы, а Господь молчал. И многие, как и я, пришли к мысли, – даже если Он есть, то чего Он тогда стоит, если весь мир живет так, будто Всевышнего не существует… Нет, Федор Артурович, все в мире развивается по природным законам, в том числе и религия…

Силуэт Словикова стал прозрачным и нечетким.

Художник испугался, что друг сейчас уйдет, и он вновь останется один на один со своей невыносимой душевной болью. Сильнее сдавило виски, и сердце забилось чаще.

– Постойте, Петр Николаевич! Мне сегодня так тяжко… Не уходите…

Словиков на миг проявился, стоя вполоборота. Лицо его сделалось участливо-сострадательным.

– Зачем вы мучаете себя, Федор Артурович? Пойдемте! – он неопределенно кивнул куда-то в сторону окна. – Сегодня такой замечательный погожий день…

В квартире Миролюбовых раздался звонок. Резкий, настойчивый.

Жанна Miroluboff – маленькая худощавая бельгийка – поспешила к двери и, что-то спросив по-французски, впустила человека в светлом летнем костюме.

– Юра, к тебе мсье Вольдемар! – позвала она мужа.

Миролюбов, выйдя из другой комнаты, увидел Володю – одного из русских эмигрантов, с которым он иногда встречался у Изенбека и на вечеринках у мадам Ламонт. Но теперь гость был чем-то сильно взволнован.

– Что стряслось, Володя? – обеспокоено спросил Миролюбов по-русски.

– Юрий Петрович, Али умер…

Супруга испуганно вскрикнула. Не зная языка, она, тем не менее, сразу поняла смысл сказанного.

– Изенбек? – удивленно переспросил Миролюбов.

– Да, Изенбек умер, – повторил Володя по-французски. – Я зашел к нему, позвонил – не открывает. Второй звонок нажал, меня впустили в подъезд. Захожу к Али – он лежит на кровати, зову – не откликается. Тронул за плечо, а он мертв… Я хозяина дома предупредил – и сразу к вам, вы ведь его самые близкие друзья…

– Али… Не может быть! – изумленно растерянно повторяла мадам Жанна с округлившимися, полными слез очами. – Я ведь вчера виделась с сестрой, и она говорила, что ехала с Изенбеком в трамвае, они разговаривали…

Миролюбов взялся за шляпу.

– Пойдемте, надо срочно известить полицию…

 

Глава седьмая. Завещание

Похороны вышли скромными и малолюдными, кроме знакомых и соседей у Изенбека никого не было.

Через неделю Миролюбова вызвали в нотариальную контору. Оказалось, Али оставил завещание, по которому все картины и имущество передавались в его, Миролюбова, полное владение. Юрий Петрович вернулся домой в приподнятом состоянии духа. Завтра он пойдет туда, но не как робкий посетитель, гость, которого запирают на ключ, а как полновластный хозяин!

Осознание того, что теперь он владелец всех картин и древних дощечек Изенбека, приятной волной пробежало по телу. Вот оно, воздаяние за все прошлые страдания и муки. Слава тебе, Господи! До недавнего времени – чего греха таить – он завидовал Али. Еще бы! Отпрыск княжеского рода, сын адмирала, два высших образования, командир артдивизиона, ставший полковником в неполных тридцать лет, к тому же хороший художник, баловень судьбы, одним словом.

А ему, Юрию Петровичу, человеку не меньшего таланта и способностей, отчаянно не везло. В гимназии и духовном училище не любили злые завистливые ученики и такие же учителя. В университетах взъедались преподаватели, из Варшавского пришлось перевестись в Киевский, не выдержал, ответил бездарному профессору: «Я знаю больше вашего…» Потом началась Мировая война, сменившаяся народным бедствием – революцией и Гражданской войной. Бежал с остатками Деникинской армии, скитался по Африке, Индии. Наконец, Европа. Стал студентом Пражского университета, но и оттуда ушел со скандалом. В итоге высшего образования так и не получил. На войне служил в чине прапорщика, а ведь он всего на два года младше Изенбека! Здесь с трудом пристроился лаборантом, а потом и вовсе стал безработным… Да, а Изенбек в это время получал хорошие деньги и спокойно рисовал свои картины, пастушков в Альпах, красивых женщин… Юрий Петрович вспомнил одну из последних картин, изображавшую двух молодых женщин за чаепитием в саду. Одна в красном платье, другая вовсе обнаженная, с небольшой высокой грудью, наклонилась и что-то говорит первой с лукавой улыбкой. Да, и женщинам Изенбек нравился, пожелай только – и толпой бы за ним вились, но он больше предпочитал кокаин, вино и картины…

Кстати, по поводу такого наследства можно и выпить! Юрий Петрович открыл в кухне шкаф, достал початую бутылку сухого французского вина. Налив себе в рюмку, выпил и, аккуратно закрыв пробку, водворил на место. Затем, взяв с подоконника сигареты, приоткрыл окно и сел, продолжая размышлять.

У него с женщинами как-то не выходило. До сих пор звучит в ушах насмешливый голос черноволосой казачки Маши Седелкиной, с которой он познакомился на Кубани, приехав погостить к брату. Маша пригласила его на Рождество, угощала жареным поросенком, поила вином. Ее родители предусмотрительно ушли к соседям, они были явно не прочь породниться с семьей священника и благоволили знакомству. А потом… Слова, как будто только что произнесенные, ранят почти так же больно, и кровь ударяет в виски, как тогда. Миролюбов закурил, руки при этом заметно подрагивали. Картины встречи с Машей снова возникли перед глазами, а может, они хранятся где-то в самом сердце и потому всегда остаются такими яркими и волнующими.

Влетевший в окно нечаянный порыв ветерка пахнул в лицо августовским теплом, загнав струю дыма обратно в комнату, но Юрию Петровичу показалось, что по глазам стеганула январская метелица. И он, семнадцатилетний, опять летит по донской степи на коне, пытаясь обогнать дочь казачьего старшины Ермолая Седелкина, скакавшую сквозь снежную круговерть на вороном жеребце. Еще немного – и его серая кобыла настигнет вороного, на котором гордо и красиво мчится черноволосая наездница. Никогда еще Юра не скакал так отчаянно, как в этот раз. Ледяной ветер свистел в ушах, а сердце замирало от страха и сумасшедшей скачки. Ему казалось, что он сейчас вылетит из седла и насмерть расшибется, но остановиться или хотя бы сбавить темп скачки не мог, словно прочно был связан с наездницей чем-то невидимым. Вдоволь позабавившись над преследователем, лихая казачка легко унеслась на своем быстроногом коне, от души заливаясь веселым смехом. Юра, поняв, что ему не угнаться за Машей, перевел коня с галопа на рысь. Тогда она, круто развернув коня, подлетела и, сверкая очами, крикнула:

– Гляжу, Юрий Петрович, наездник вы отчаянный, а не побоитесь к нам на Рождество в гости прийти?

– А чего мне бояться? – спросил Юра, чувствуя, что и без того разгоряченное лицо его становится пунцовым.

– А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всем, как в скачках! – воскликнула девушка, «полоснув» его напоследок черно-огненым взглядом, и тут же унеслась, как ветер, взбивая снежную пыль. Юра едва сдержался, чтобы не помчаться следом за ней. Он возвращался, не разбирая дороги и не ощущая встречного колючего ветра. Гибкая фигура лихой казачки, быстрый, удивительной силы взгляд и слова, брошенные на прощанье: «А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всем, как в скачках»! Только это видел и слышал по дороге домой юный попович.

А потом он сидел у нее дома за праздничным столом, разгоряченный вином и лукавыми взглядами колдовских глаз крепкой – на два года старше его – казачки, которые она то и дело бросала на гостя. Юра, волнуясь, все больше погружался в пучину дотоле неизведанных чувств и желаний. Его словно закручивала и увлекала неведомая сладостная сила, которую нельзя было выразить ни в словах, ни в образах. Судорожно сглотнув, он расстегнул верхнюю пуговицу новой косоворотки с вышивкой.

– Что, жарко, Юрий Петрович? Ой, мне тоже, натопили сегодня от души! – Маша расстегнула блузу и помахала перед своим лицом рукой. А он не мог отвести глаз от смуглой матовой кожи и ямки меж девичьих грудей, туго обтянутых белой тканью. Она не замечала его взгляда или делала вид, что не замечает. Ему же было все равно, что-то сильное и до боли приятное продолжало овладевать им. Подчиняясь этой неведомой силе, он подался вперед. Дивный овальный подбородок и алые уста девушки приближались к его губам, он прикрыл глаза и… встретился с пустотой. Довольный смех Маши, ловко уклонившейся от поцелуя, нисколько не ослабил необычного ощущения, пожалуй, наоборот, оно еще сильнее завертело его и быстрее понесло куда-то. Он облизал вмиг пересохшие губы.

– Холодной водички из сеней зараз принесу, – будто уловив его желание, певуче сказала казачка, вставая так красиво и грациозно, что Юра тоже невольно поднялся и последовал за ней в темные сени. Маша зачерпнула полный ковш холодной с льдинками воды из кадки и подала ковш гостю. Юрий отпил несколько крупных жадных глотков и почувствовал, как стало ломить зубы. – А вот я сейчас все мысли ваши узнаю, – лукаво произнесла казачка, вслед за ним отпивая из ковша. А потом спросила каким-то изменившимся голосом. – А хотите, Юрий Петрович, я вам погадаю? – и, не дожидаясь ответа, повлекла его на улицу. Там было морозно и звездно, холод приятно освежал разгоряченные тела. Маша отпустила руку юноши и, взяв ковш с водой двумя руками, воздела его к небу, будто хотела наполнить его звездным и лунным сиянием. Губы ее зашептали что-то, а лицо девушки в лунном свете показалось Юре чужим. Он с трудом разобрал только несколько обрывков фраз: «матерь пречистая, звезды ясные, покажите судьбу, вами сплетенную, что ждет его… Покажите, не откажите…» Девушка опустила ковш и стала вглядываться в него, как глядят в затуманенное окно, желая узреть что-то на улице.

– Жизнь твоя будет долгой, умрешь своей смертью, но не на земле… На чужбине жить придется, женат дважды будешь, а еще… – отрывисто произнесла она и, не договорив, вдруг выплеснула воду из ковша на снег. Голос ее при этом был странным, казалось, что говорит не Маша, а некто чужой. Когда возвращались с мороза в тепло, Юра с суеверным страхом вспомнил, что церковные бабки как-то говорили о прапрадеде Седелкиных, который был сожжен за колдовство. «А что, если все это чары, наваждение? Нет, чушь собачья, суеверие темного неграмотного народа, нет никакого колдовства, ты же взрослый просвещенный человек, стыдно!» – корил сам себя Юра. И все-таки не мог отделаться ни от вползающего в подсознание страха, ни от силы, что неотвратимо влекла его к смеющейся, черноглазой, волшебной и желанной… Войдя в хату, он в некотором замешательстве остановился у стола.

– Что, Юрий Петрович, еще чего покушать желаете, или выпить, – она сделала выразительную паузу, – для храбрости, а? И снова так полыхнула на него своим черно-огненым взглядом, что Юра даже покачнулся. Еще один такой взгляд – и он, обезумев, бросится к ней и заключит в крепком объятии чудное гибкое тело, коснется, наконец, своими горячими губами этих насмешливых уст и… С трудом справляясь с собою, будто в горячечном тумане, он произнес хриплым незнакомым голосом:

– Пожалуй, выпью. – И, наполнив до краев рюмку казенкой, тут же, как заправский казак, одним духом осушил ее.

– Ой, Юрий Петрович, – расхохоталась призывно-лукавым смехом черноглазая колдунья, – закусывайте скорей, а то, не ровен час, опьянеете!

Юноша и в самом деле почувствовал, как все вокруг всколыхнулось и поплыло. Он схватился за край стола, чтобы удержаться. Водки прежде не пил никогда, и теперь с некоторым изумлением отметил, что появившаяся в теле необыкновенная легкость совершенно не соответствует повиновению тела. Какое-то время он стоял, покачиваясь, а все предметы вокруг кружились, как в хороводе. Сейчас он упадет! Уже не разбирая слов юной казачки, он почувствовал сбоку ее округлое плечо, а потом крепкая, привыкшая к сельскому труду рука девушки обвила его стан и почти перетащила отяжелевшее тело горе-ухажера на чистую половину и уложила на постель с воздушной периной. Маша расстегнула его косоворотку и стала нежно гладить и целовать шею, грудь, лицо и глаза. Юра блаженно улыбался и что-то бормотал, но сознание предательски покидало его, и последнее, что услышал, была эта фраза: «Эх, не казак вы, Юрий Петрович!»

Миролюбов затянулся так глубоко, что закашлялся.

– Юра, почему ты не ложишься? Поздно уже, – сонным голосом спросила по-французски из спальни жена.

– Спи, Галечка, я скоро… – отозвался Миролюбов.

Поднявшись, он заварил себе еще чашечку кофе.

На сердце чуть потеплело. Все-таки через много лет и испытаний на далекой чужбине, после первого неудачного брака нашлась женщина, которая смогла оценить его по достоинству. Маленькая Галичка! – так он по-русски называл Жанну.

Сколько пришлось натерпеться унижений и оскорблений… И вновь невольные слезы жалости и сострадания к себе выступили в уголках глаз. Все, довольно! Юрий Петрович утер лицо. Отныне он обладатель богатой коллекции картин и уникальной библиотеки Изенбека, и сам теперь будет решать, узнают ли люди вообще о существовании дощечек или нет. Это чувство окрыляло. Кем был Юрий Петрович Миролюбов до этого? Химик без образования? Поэт-любитель? А теперь в его руках бесценные свидетельства о прошлом древних русов, да разве только их? Переворачивается представление об истории многих европейских и азиатских государств. С чем можно сравнить то, чем он сейчас обладает? С «Историей» Геродота? С Библией? С Махабхаратой? Дощечки Изенбека теперь будут его по праву! Почти десять лет он корпел над их переписыванием! Пришлось также изрядно потрудиться, чтобы укрепить их. По всем правилам он сначала пропитал дощечки скипидаром, затем, когда высохли, смазал десятипроцентным раствором ацетата алюминия, а потом – жидким стеклом, которое впрыскивал внутрь трухлявой древесины. От этого дощечки стали тяжелее, но держались прочно.

Большую часть удалось скопировать, но не все. Часть дощечек осталась нетронутой, до них очередь не дошла. Он женился, появились семейные заботы, да и Изенбек стал невыносим: нервный, резкий. Последние годы они почти совсем не работали. Теперь он сможет заняться дощечками не спеша и основательно. Миролюбов снова закурил и остановился в задумчивости у окна, пуская струи дыма в темноту. Мысли продолжали вертеться вокруг наследства и дощечек.

Что же он станет делать? Пригласит кого-то в помощники, чтобы вместе работать дальше? Не очень хочется. Да и тайна откроется. Они с Изенбеком уговорились железно молчать, пока не будет закончена вся дешифровка, и лишь затем представить дощечки пред очи общественности. Нет, в этом деле никому доверять нельзя! Придется продолжать работу самому. Пусть я не имею исторического и филологического образования, но ведь Изенбек тоже не являлся профессионалом. За годы упорных трудов мы многому научились, занялись самообразованием. К тому же я не пью, не рисую, большую часть времени нахожусь дома, ничто отвлекать не будет. Придет время, и я сам явлю миру тексты, переведенные мною, а не каким-то университетским сухарем.

Воображение услужливо представляло картины будущего триумфа, одну лучше другой. Может быть, увенчают званием доктора наук и выдадут престижную премию…

Радужные видения разом оборвались неожиданной догадкой, вмиг свергнув Юрия Петровича с мысленно воздвигнутого пьедестала. «Дощьки» придется отдать, рано или поздно! Как только узнают об их существовании, начнут «давить», требовать: нашел-то реликвии и привез Изенбек, скажут, – историческое достояние. Даже если не отнимут сразу, все равно «специалисты» ополчатся на него, станут тыкать в неточности перевода, обвинять в дилетантстве, уж это они умеют! Какой-нибудь профессор филологии так распишет…

Неприятная мысль продолжала внутри свое холодное поползновение. Тогда кем окажется он, Юрий Петрович Миролюбов? Человеком, который где-то в чем-то помогал Изенбеку? Где, в каком ряду будет стоять его имя в истории, к которой он прикоснулся так близко? Никто и никогда не оценит его трудов, потраченных дней и ночей – буква за буквой, слово за словом, которое еще надо вычленить из сплошного текста, ведь одна буква порой меняет весь смысл! А его просто «ототрут» в сторону, и все лавры достанутся какому-нибудь буквоеду со степенями.

В сердце с новой силой всколыхнулась глубоко затаенная обида на университетских преподавателей, считавших его далеко не блестящим и не в меру самолюбивым студентом. Нет уж, увольте, господа ученые, никому я «дощек» не отдам!

Как же в таком случае поступить? Миролюбов присел к столу, обхватив голову руками, тупо уставился в мерцающее редкими звездами ночное окно. Лучше бы их вовсе не было, этих раритетов!.. А копии… Гм! Копии никто отнять не посмеет, поскольку они его личные, собственноручно переписанные. Исследования Изенбека тоже можно переписать своей рукой и стать их полным хозяином, в отличие от дощек…

Мысль завертелась на одном месте, как собака, пытающаяся ухватить свой собственный хвост. Миролюбов потер наполовину облысевший череп, стараясь додумать и развить то, что мелькнуло в глубине сознания.

Так, дощечки… их содержание можно использовать по собственному усмотрению. Например, для литературных сочинений: стихов, поэм или научной полемики… Да, так вышло бы лучше! Ведь на основе имеющегося материала можно написать уйму книг, и ни один научный червь не посмеет ткнуть в неточность перевода.

Открывшаяся новая перспектива все больше нравилась Юрию Петровичу. Литературное переосмысление – вот самое лучшее использование «дощек»! Здесь можно не придерживаться точности каждой буквы, не гадать о значении непонятных слов, а дать собственную трактовку, развить, добавить недостающее… С их помощью он может превратиться в человека, равного, например, Афанасьеву, ведь многое можно подать, как народный фольклор! Тогда его имя прочно войдет в историю. И что скажут завистники, закрывающие сейчас перед ним двери своих редакций?

Миролюбов возбужденно заходил по комнате, роняя пепел на пол.

Жена давно спала. Она теперь работала медсестрой в военном госпитале и очень уставала.

– Ничего, Галичка, теперь все изменится! – сказал он в темноту. Погасил сигарету и, тихонько пройдя в спальню, начал раздеваться.

Рано утром следующего дня долгим звонком в дверь Миролюбов разбудил хозяина дома, в котором Изенбек снимал квартиру.

– Простите за ранний визит, мсье Ренье, я хотел бы получить ключ от квартиры покойного мсье Изенбека. Вот, взгляните, документы от нотариуса, я наследую все имущество умершего.

Ренье внимательно прочел документы, затем так же внимательно посмотрел на Миролюбова.

– Мсье Изенбек был прекрасным квартиросъемщиком, всегда платил аккуратно в назначенный день. Я, конечно, не разбираюсь в живописи, но говорят, он был хорошим художником. Очень жаль, что такой человек рано ушел из жизни. Возьмите, пожалуйста, ключ и распишитесь в книге, вы же понимаете: порядок прежде всего. Да, да, вот здесь, и поставьте число. А вы, значит, были ему самым близким другом, раз он именно вам оставил наследство, – не то, спрашивая, не то, утверждая, произнес словоохотливый старик. Он вернул журнал с росписью на место и проводил Юрия Петровича до дверей квартиры, в которой раньше жил Изенбек.

– Видите, мсье Миролюбов, печати в целости и сохранности, ключ у вас в руках, входите!

– Благодарю вас, мсье Ренье! – говорливость домохозяина почему-то раздражала Миролюбова.

Юрий Петрович открыл опечатанную дверь, и, только дождавшись, когда домовладелец уйдет, переступил порог квартиры.

Все оставалось на своих местах. Миролюбов взял один из «гостевых» стульев и сел, окидывая комнаты новым взором. Почему-то ясно вспомнилось, как он тогда, семнадцать лет назад, впервые пришел к Изенбеку.

Али был… Н-да, был! Что же теперь?

Миролюбов еще раз осмотрелся, скользя взглядом по многочисленным картинам. Надо будет пригласить экспертов-оценщиков, – мелькнула мысль, – часть картин можно продать. Али был художником, для него картины, что для верующего иконы. А в нынешние тяжкие времена приходится думать о выживании…

Увидев на верхней полке объемную папку, Миролюбов стал просматривать содержимое. Это были заметки Изенбека по поводу древних текстов, отрывки из расшифрованных дощечек, цитаты из Риг-Веды, исландских саг, арабских историков, сопоставления, предположения, выводы.

Миролюбов вспомнил про пергаменты, стал искать их, но не нашел. Куда же Али их подевал? Пропил, наверное… На нижней полке увидел стопку бумаг, исписанную мелким почерком Изенбека. Просмотрел их и удивленно-радостно вздохнул: это была копия рукописи той самой былины или сказания о Святославе. Оказывается, все это время Изенбек работал! Переписывал сказание, расшифровывал дощечки, даже писал научные комментарии! Где-то в глубине души это неприятно укололо самолюбие Юрия Петровича. Ему хотелось считать Изенбека человеком слабым, невыдержанным, но тот всякий раз доказывал обратное. Даже теперь, после смерти.

Так, дощечки, что делать с ними? Может, забрать их сначала домой, а там уже решу, что и как?.. Да, сложить в чемодан и отнести к себе, это же совсем рядом! Скорее!

Юрий Петрович извлек из-под кровати полупустой чемодан Изенбека, вытащил оставшуюся пару белья и распахнул шкаф, чтобы взять дощечки.

Полки были пусты.

Миролюбов сразу даже не понял, что произошло. Не доверяя глазам и отказываясь принимать очевидное, он ощупал полки рукой и даже поводил ладонью над поверхностью, словно надеясь, что дощечки каким-то образом просто скрылись из виду и могут обнаружиться посредством осязания.

Дощек не было.

Шкаф смотрел пустым ртом двух нижних полок, на которых вот уже полтора десятка лет лежали древние уники. Они настолько органично связались с этим местом, что теперь их отсутствие казалось просто немыслимым, невообразимым!

Миролюбов нервно вскочил, стал спешно выгребать из шкафа все, что там было, перебирая каждый листок, будто за ним могла затеряться целая стопка деревянных дощечек.

Заглянул за шкаф. Под него. Стал ползать по полу, заглядывать в другие шкафы и ящики. Руки задрожали, внутри похолодело.

Где-то на улице засигналили. Выглянув в окно, Миролюбов увидел крытый армейский грузовик, который с урчанием подкатил к дому и остановился прямо у подъезда. Дверь кабины отворилась, и на тротуар вышел… Карл Шеффель!

Миролюбов на ватных ногах вернулся и уселся на край стула, потирая виски. Сказать, что он испугался, значит, ничего не сказать. Юрия Петровича буквально парализовало, так что он не мог ни двигаться, ни здраво мыслить. Он просто сидел неподвижно, словно восковая фигура, пока не услышал настойчивый стук в дверь. Стук повторился раз и другой, становясь все требовательней.

Миролюбов встал, наконец, прошел до двери шаркающей, как у старика, походкой и медленно повернул ключ.

 

Глава восьмая. Клятва

Октябрь-ноябрь 1970 г., Атлантика

Вода играла солнечными бликами. Торговое судно «Виза», покачиваясь у причала Сан-Франциско, штата Калифорния, уже закончило погрузку и готовилось к отплытию. Осталось принять на борт нескольких пассажиров: троих мужчин, молодую супружескую пару и пожилую чету. Последние медленно и осторожно ступали по трапу, маленькая худенькая леди поддерживала супруга. Высокий рыжеволосый моряк проводил их в каюту, занес ручную кладь, остальные вещи ехали багажом, коротко проинформировал, что где находится на судне, когда колокол звонит к завтраку, обеду, ужину, как зовут капитана и старшего помощника, где хранятся спасательные жилеты, осведомился, нет ли каких вопросов, и вежливо удалился.

Юрий Петрович, едва вошел в каюту, сразу опустился в кресло, тяжело дыша. Путь сюда дался нелегко. Семидесятивосьмилетнее тело, истерзанное обширным полиартритом, совсем отказывалось повиноваться.

Миниатюрная супруга, на шестнадцать лет младше мужа, быстро извлекла из сумки лекарства, отобрала необходимые для приема. Налила воды в стакан.

– Выпей, Юра, тебе станет легче…

Пока Миролюбов отдыхал после приема лекарства, его неутомимая спутница все теми же точно рассчитанными аккуратными движениями приготовила постель, разложила вещи, повесила одежду в шкаф, затем приоткрыла иллюминатор. Соленый воздух океана, смешанный со скупым теплом осеннего солнца, наполнил маленькое помещение.

Супругам предстоял долгий – более восьми тысяч миль – путь из Америки в Европу. Вначале на юг, вдоль Калифорнийского побережья, Мексики, через Панамский канал, а затем – на северо-восток, через всю Атлантику.

Путешествие на торговом судне пришлось выбрать по двум причинам. Первая – это состояние здоровья Юры, не позволявшее пересекать американский континент посуху до Нью-Йорка, а там уже садиться на теплоход. Второй немаловажной причиной стала прозаическая экономия средств. Ей, пенсионерке, приходилось рассчитывать каждый цент, так как в Европе нужно будет снимать жилье. Где остановятся, пока не решили: может, снова в Брюсселе, а возможно, в небольшом немецком городке Аахене, где проживала одна из сестер мадам Жанны.

Палуба судна мелко завибрировала, и видный в иллюминатор причал с кранами, железнодорожными платформами, разноцветными контейнерами и машинами-погрузчиками медленно поплыл в сторону.

– Отходим, Галичка, – сказал Юрий Петрович, – давай поднимемся на палубу…

– Отдохни, Юра, тебе же трудно ходить, – запротестовала женщина.

– Пустяки, мне уже легче, пойдем!

Они поднялись наверх. Провожавший судно буксир уже отвалил в сторону, послав «Визе» прощальный гудок – пожелание счастливого плавания.

Несмотря на конец октября, погода стояла чудесная. Свежий, но не холодный тихоокеанский ветер летел над волнами навстречу кораблю, за пенным следом которого медленно погружался в океан огромный мегаполис. В невозвратную пучину уходили и семнадцать лет, прожитых на американской земле. Мадам Жанна, стоя рядом с мужем, смахивала набегавшую на глаза слезу. Здесь остались знакомые и друзья, прочно занявшие место в ее сердце за эти годы.

В пятьдесят четвертом так же тяжело было покидать Брюссель и отправляться в неизвестность. Но Юру пригласили в Сан-Франциско на должность редактора русскоязычной газеты, и он не мог отказаться от подобного шанса.

Под мерные покачивания судна сами собой стали всплывать воспоминания. Перед поездкой в Америку Жанна основательно занялась английским. Ей, говорившей с детства на двух языках – родном немецком дома и французском в школе и на улице – это было совсем нетрудно. Желание и природные способности, да плюс к тому целеустремленность ее натуры позволили легко освоить еще один язык. Жаль только, что эти способности исчезали при попытке выучить русский. Всякий раз, услышав ее «коверкание», Юра очень раздражался и выходил из себя.

– Ты глупая! – кричал он. – Никогда не сможешь ни выучить его, ни понять!

Мадам Жанна опасалась столь острой реакции и после нескольких подобных случаев, чтобы не злить Юру, оставила всякие попытки освоить этот невероятно сложный русский язык.

В Америке нашла работу по специальности. До сих пор ясно помнит, как пришла устраиваться медсестрой.

Явившись в точно указанное время, Жанна увидела в просторном холле госпиталя еще двух женщин. Сидя в креслах у журнального столика, они изучали рекламные проспекты. «Тоже поступают на работу» – догадалась мадам Жанна, внимательно оглядев претенденток. Обе были гораздо моложе, одна мулатка с крепкими округлыми плечами и высокой грудью, вторая – стройная мексиканка со смоляными вьющимися волосами. Жанна заволновалась: а вдруг не возьмут? Все-таки ей уже сорок шесть лет… Правда, знакомый Куренкова уверял, что вопрос о приеме уже решен, и все же…

Через холл быстрыми деловыми шагами иногда проходили сотрудники в легких голубых костюмах с эмблемой госпиталя над правым нагрудным карманом. Из подъехавшей санитарной машины два дюжих темнокожих санитара вытащили носилки с пациентом и, ни минуты не мешкая, понесли их к грузовому лифту.

В это время по винтообразно изогнутой лестнице спустилась молодая девушка-секретарь с папкой и ручкой в руках. Она уточнила фамилии и сверила их с анкетными данными, что-то отметив у себя в списке. Появившись вновь через четверть часа, пригласила Жанну следовать на второй этаж.

В светлом кабинете за столом сидел полноватый и лысоватый джентльмен лет пятидесяти. Он просматривал документы новых кандидаток, сверху лежала анкета Жанны и рекомендательное письмо. Мадам Miroluboff, следуя короткому жесту, подошла к столу, протянула удостоверение медсестры и села напротив. Джентльмен задал несколько коротких вопросов.

– Вы приехали из Англии? – поинтересовался он.

– Нет, из Бельгии.

– Но вы англичанка?

– Я бельгийка немецкого происхождения…

– Но ваш английский? – вскинул бровь джентльмен. – Если бы не документы, я мог бы поставить сто долларов против одного, что вы из Англии, а точнее – из Йоркшира.

– Прежде чем приехать в вашу страну, я изучила язык. Очень помогло то, что в госпитале, где я прежде работала, лежали несколько англичан, я общалась с ними.

Джентльмен удовлетворенно кивнул, потом встал, заложил руки за спину и, пройдясь по кабинету, сказал:

– Мы платим своим работникам хорошие деньги, но и требуем от них полной отдачи в работе. – Остановившись на секунду и критически оглядев хрупкую фигурку леди, он продолжил. – Чистота и аккуратность во всем! Скорость и точность исполнения своих обязанностей при неизменной, – я подчеркиваю – при неизменной улыбке и доброжелательности. Больной платит за лечение и обслуживание, и не дай бог, ему что-то не понравится в вашей работе! Запомните, жалоба больного автоматически обозначает конец вашей карьеры! – Он еще раз выразительно посмотрел на маленькую женщину. – Желаю удачи!

Все три вновь поступившие медсестры попали в одно отделение и быстро сдружились. Работать действительно было трудно, сразу чувствовалась разница в интенсивности и требованиях по сравнению с Европой. К концу смены не только хрупкая Жанна, но и мулатка Элиз, и выносливая мексиканка Жоан с трудом возвращались в сестринскую комнату. Казалось, не было сил даже на то, чтобы переодеться, не говоря уже о дороге домой. Тогда Элиз доставала припасенный спирт, они выпивали по глотку и, таким образом, несколько снимали сверхчеловеческое напряжение.

У Юры с работой не вышло, и он вновь принялся за литературный труд. Много писал, даже ночами. Мадам Жанна понимала, что судьба послала ей в мужья незаурядного человека, и готова была разбиться, но обеспечить ему возможность творить произведения, которые однажды потрясут мир, поэтому нужно держаться за работу, всегда быть на пределе внимания, улыбаться и наилучшим образом исполнять свои обязанности.

Жизнь в Америке предстала разнообразной: и трудной, и интересной. Она выкраивала время для чтения, умудрялась в меру сил помогать Юре, переводя нужные ему статьи. Возвращаясь вечером после тяжелого дня, спрашивала: «Юрочка, что ты сегодня написал?» Юра кормил ее вкусным ужином и рассказывал, что удалось сочинить из стихотворений или написать о древних временах, людях, традициях. Это было так красиво и возвышенно, что душа отдыхала и возвращались силы. Ни разу не видя России, мадам Жанна полюбила эту загадочную страну так, как любил ее Юра и многие замечательные русские люди, которых они встречали в разных странах и в Америке тоже. После ухода на пенсию появилась возможность много читать, путешествовать, общаться с людьми. Она выписывала кучу журналов, стремилась быть в курсе событий, интересовалась природой различных мест, историей, архитектурой.

Теперь вот приходилось покидать ставшие родными Штаты…

Юрий Петрович, напротив, оставлял Америку без особого сожаления. Может, потому, что надежды, с которыми ехал сюда, не оправдались. А какими радужными представлялись они семнадцать лет назад! Копиями «Дощек Изенбека» заинтересовался, наконец, настоящий ученый, ассиролог и санскритолог Александр Александрович Куренков, который заведовал Русским музеем в Сан-Франциско и издавал журнал «Жар-птица». И этот ученый, между прочим, генерал, вел с ним, Юрием Петровичем, переписку, опубликовал в «Жар-птице» статью, а затем пригласил в Штаты на должность редактора газеты «Русское слово». Открывалась широкая перспектива, воссияла надежда на признание его талантов!

А все оказалось призрачным миражом…

– Юра, ты не устал? Становится прохладно, вечереет, пойдем в каюту…

– Да, пожалуй, – согласился Миролюбов. – Полежу немного…

Они спустились к себе. Мадам Жанна помогла супругу раздеться и лечь. Вот и началось их путешествие. Женщина тихонько вздохнула. Сердце ее вновь сжалось от взгляда на мужа. Полиартрит сделал его тело непропорциональным: укоротившийся позвоночник на несколько сантиметров уменьшил рост, а ноги остались прежней длины. Медик с большим стажем, она понимала, сколь беспочвенны иллюзии мужа о том, что в Европе ему станет лучше. Пыталась отговорить от переезда, но потом, не в силах лишить его последней надежды, больше не возражала. Да и к родным – сестрам и племянникам – станет теперь ближе…

Она и сама не заметила, как задремала.

Юрий Петрович проснулся около двух ночи. В иллюминатор заглядывали звезды, ровно гудело корабельное сердце, за пластиковой панелью в трубах журчала вода. В кресле за столиком спала жена. Миролюбов знал, что боль в теле и мысли в голове теперь долго не дадут уснуть. Снова потянулись воспоминания.

После смерти Изенбека Юрий Петрович, используя его наброски и копии, стал работать дальше. Однако ему, сыну и внуку православных священнослужителей, воспитанному в соответствующей религиозной среде, древние тексты поначалу казались слишком еретическими. Было странно и противоестественно, что в письменах нет упоминаний ни о Христе, ни о дьяволе, ни о грядущем Страшном Суде и покарании грешников. Рай был, по-славянски он назывался Ирий, а вот Ада не было! Не было всех тех канонов, на которых зиждется христианская церковь. Конечно, он понимал, что в дощечках, вырезанных еще до принятия на Руси христовой веры, так и должно быть, но смириться с этим не мог. Многое шло вразрез и противоречило учению Церкви, поэтому, попав в неокрепшие умы, могло быть неверно истолковано. И тогда Юрий Петрович, вспомнив некоторые рассказы из жития святых угодников, стал сочинять свои, христианские легенды, в которые добавлял некоторую дозу информации из «дощек». Вначале осторожно, а потом все шире и смелее. Пока однажды не озарила мысль: зачем мучиться и что-то выдумывать, если можно подать все, о чем говорится в дощечках, но чуть по-другому. Ведь все эти сюжеты гипотетически могли быть рассказаны какими-нибудь старыми людьми на прежней родине! Тогда решалось сразу несколько вопросов: в «сказах» стариков непременно должен упоминаться Христос, древних «воев» могут заменить «казаки», упростить, сгладить язык, убрать лишнее – и тогда никто не узнает в них «Дощечек Изенбека». Появятся народные сказания, которые лично он, Юрий Петрович, мог слышать у себя в селе, запомнить и записать. Тогда он становится самостоятельной личностью, не зависимым от «дощек» хранителем и исследователем древних славянских традиций. Прошло две Мировых войны: кто узнает, кто проверит, существовали на самом деле «прабка» Варвара и старуха Захариха, дед Канунник и кобзарь Олекса? Революция смела все, уничтожила последние остатки «дедовщины» – это беспроигрышный козырь, который можно и нужно использовать!

Работа началась еще в Бельгии, в результате которой появились первые несколько «сказов» и огромная кипа рукописей по «Святославу». Один из «сказов» напечатали в местной прессе. Однако объем непереведенных материалов оставался значительным. И здесь Юрию Петровичу кто-то, знавший о его увлечении древнерусской тематикой, показал издаваемый в Америке русскоязычный журнал «Жар-птица», в котором было помещено воззвание к читателям о розыске древних дощечек, привезенных в Европу полковником Изенбеком.

Юрий Петрович почувствовал тревогу: а вдруг это дело рук Шеффеля?! Того самого Шеффеля, который, став немецким офицером, наглым образом обокрал его, забрав большую часть завещанных Изенбеком картин. После войны он эмигрировал в США. При воспоминании о Шеффеле внутри пробежал острый холодок. Миролюбов всеми силами пытался забыть последнюю встречу с ним в квартире покойного Изенбека, когда выяснилось, что дощечки пропали.

Человек, принесший журнал, настойчиво интересовался данным вопросом. Теперь не оставят в покое. Лучший выход – откликнуться самому. И он написал издателю журнала Куренкову, где сообщил о виденных у полковника Изенбека деревянных «дощьках» со славянскими письменами, найденными им на юге России во время отступления Добровольческой Армии. А также о том, что после смерти художника его ателье подверглось разграблению, исчезли многие картины, а также деревянные дощечки. Но он, Миролюбов, переписал текст, занимаясь этим более пятнадцати лет, и сделал пять фотокопий дощечек: одну фотографическую и четыре светокопировочных.

Началась переписка с Куренковым, а затем и пересылка копий в Сан-Франциско. В ноябре 1953 года журнал «Жар-птица» опубликовал заметку о «колоссальнейшей исторической сенсации» – находке деревянных дощечек с историческими письменами о Древней Руси. Журнал сообщал, что журналист Юрий Миролюбов прислал из Бельгии фотоснимки, и скоро будет публиковаться их перевод.

С 1954 года действительно началась публикация текстов «Дощек Изенбека» в «Жар-птице». Юрий Петрович с женой переехал в Америку.

Тогда в порту их встретил сам Куренков с еще одним сотрудником – веселым молодым человеком, ловко управлявшим массивным «Олдсмобилем», в который все они погрузились со смехом и шутками и быстро помчались в потоке машин, норовивших, как мальчишки, обогнать друг друга. Причем далеко не все водители, как несколько удивленно отметил Миролюбов, были молодыми, многие из «лихачей» имели седину и солидный респектабельный вид.

Прекрасные бетонные дороги, знаменитые американские небоскребы – все как будто сошло с экранов и превратилось в явь. Богатая, сказочная Америка, особенно яркая и беспечная в сравнении с залечивающей послевоенные раны озабоченной старушкой-Европой, раскрывала перед Юрием Петровичем свои объятия. И он приехал сюда не простым эмигрантом, а литератором, исследователем славянских древностей, автором копий, равных которым не сыскать нигде и никому! Теперь будет иметь и свою газету.

Его имя, подобно эху колокольного звона, раскатится по всему миру!

Но быть редактором оказалось непростым делом. Ответственность, в первую очередь перед теми, кто финансирует издание, постоянные отношения с людьми: споры, нервы, срывы. Знал, что работать с людьми трудно, но что настолько – не мог даже предположить. В общем, газета просуществовала недолго. Ее никто не закрывал, просто перестали давать деньги.

В «Жар-птице», где печатались тексты «дощечек», как-то само собой сложилось, что главным должен стать Юрий Петрович, как хозяин уникальных материалов. Куренков уступил ему пост редактора. Однако с почти боготворимым вначале Куром в процессе совместной работы сразу начались недоразумения и споры по поводу разбивки, чтения и перевода древнего текста. Каждый настаивал на своем, и вскоре дошло до того, что личные встречи стали невозможны. Едва сойдясь, они начинали скандалить, упрекать друг друга и, мрачнее тучи, разбегались по разным комнатам.

С другой стороны начал «давить» еще один человек, заинтересовавшийся «Дощьками Изенбека» некий Сергей Лесной-Парамонов, бывший заведующий историческим музеем в Киеве, который ушел вместе с немцами, а после войны поселился в Австралии. На основе «дощек» он начал писать книгу «История русов в неизвращенном виде». Лесной настаивал на фотокопиях текстов и скорейшей их пересылке. В это время начались серьезные проблемы со здоровьем. Юрий Петрович, раздраженный всеми этими обстоятельствами, написал Лесному ответ.

Двадцать шестого января пятьдесятъ седьмого года, шестьсотъ Станiан стрит, Сан-Франциско, Калиф. САСШ.

Многоуважаемый докторъ! Вы все-таки торопитесь! Съ такими вещами, какъ тексты «Дощекъ Изенбека» я торопиться не имею права! Я ихъ должен сверить съ записями имеющимися у меня, и сделанными въ свое время съ текста оригинальныхъ «Дощек Изенбека». Въ тексты, переписанные на машинке, вкрались ошибки. Ихъ нельзя сфоторгафировать, какъ оне есть, ибо тогда вместо «Н» будутъ, напримеръ, читать «И» и наоборот. Эти ошибки неизбежны при переписке. Темъ более важна проверка самим писавшимъ.

Сделать фотокопiю легко, но результатъ будетъ сквернымъ! Кроме того, Куръ разбилъ тексты на нумерованныя строки, что еще больше затрудняетъ переписку мной этих текстовъ. Между темъ, нумерацiя нужна, ибо ее все равно долженъ кто либо сделать. О томъ, «фальшивка» это или не «фальшивка», я уже кажется, Вамъ писалъ, что Изенбекъ плохо говорилъ по-русски, являясь по отцу туркменомъ, на что указывает самое его имя. Я хоть и учился славянскому языку въ свое время, но так давно (полвека тому назадъ!), что уже ничего не помню. Языкъ же «Дощекъ Изенбека» – архаическiй. Въ этомъ языке есть глаголы, значенiе которыхъ утеряно, слова, которыхъ мы больше не знаемъ, а главное, синтаксисъ и этимологiя этого языка отличаются от отъ церковно-славянскаго (старо-болгарского) и русскаго языковъ. Не будучи филологомъ, я бы все же причислилъ языкъ «Дощекъ Изенбека» къ недифференцiированному языку до разделенiя Западно-Славянскихъ языковъ отъ Восточно-Славянскихъ. Во всякомъ случае, въ немъ имеются общiе с Западно-Славянскими языками слова и глаголы.

Текста «Дощекъ Изенбека» интегрально я самъ не понимаю! Я разбилъ его, какъ мне казалось лучше, вотъ и все. Весь шумъ, поднятый вокругъ этого документа, мне в высшей степени непрiятенъ, такъ какъ онъ меня заставляетъ отвечать на тысячи вопросов по этому поводу. Я бы предпочелъ, чтобы Куръ в свое время не опубликовывал его. Тогда можно было бы работать, не торопясь, надъ текстомъ, и опубликовать действительно безукоризненный текстъ. Согласитесь, что если бы прошло и пять летъ, а не два года съ начала нашей переписки, то и тогда бы не было поздно опубликовывать полный и точный текстъ. Если же я должен буду торопиться, то выйдут прорехи, ошибки, на которые и набросятся неблагожелательные критики.

Въ этом деле я обязанъ сохранить не только свое лицо, но лицо Кура и даже Ваше, хотя бы Вы этого не хотели! Тутъ я буду твердъ и непреклоненъ. Хоть Вы и докторъ зоологiи, а я доктор химiи, мы оба далеко от филологiи находимся, а занимаемся ею, как любители. Одинъ Куръ – настоящiй «этимологист» (говоря по местному) и знатокъ языковъ, какъ древнихъ (Сумеро- Вавилонская группа языовъ), такъ и «новыхъ» (латинский, греческий и т. д.). Что касается англiйскаго, немецкаго, французскаго и другихъ, мы ими здесь владеемъ, полагается, въ достаточной степени.

Болезнь моя подходитъ къ концу. Уже могу немного заниматься текстомъ «Дощекъ Изенбека» и сделалъ сверку и копировку Дощьки N-IX и X, какъ оне попали въ руки, ибо первыя «Дощьки» не столь интересны исторически. Обнаружилось «разночтенiе» мое съ Куромъ: я читаю «А ДО НЕ», то есть «И ДО НЕГО», или «И ДО НИХЪ», а Куръ читатетъ: «АДОНИ» – ИМЯ БОГИНИ? Видите, какiя трудности?.. Почему и прошу подождать, чтобъ иметь возможность закончить свою работу по переписке.

Понимаю Ваше нетерпенiе, но не понимаю, какъ Вы, научный человекъ, не можете понять, что я должен передать работу въ безукоризненномъ виде?

Иногда я думаю, что лучше было-бы, чтобъ о «Дощькахъ» никто не зналъ, такъ надоедает думать о нихъ, бороться с Куромъ, а теперь и съ Вами.

Въ статьи Кура я не вношу никакихъ поправокъ. Онъ самъ отвечает за нихъ. Съ его «Русской теорiей» я согласенъ, но не вижу, какъ и Вы, почему не может быть Русь Славянской?

Если Куру желательно осрамиться передъ научнымъ миромъ, это его дело, такъ же, какъ и Ваше, если Вы сами того пожелаете. Однако я не хочу склокъ на страницахъ моего журнала, где я – хозяинъ. Тамъ я этого допускать не могу. Ну вотъ, всего хорошаго! Вашъ искренно Юрий.

P.S. Считайтесь все же с темъ, что я былъ тяжело боленъ. Хотя это и не смертельно, но весьма тяжело. Я сейчас сильно ослабел, здоровье восстанавливается, но нужно все же время, чтобы встать на ноги».

Миролюбов в письме намеренно назвал себя «доктором химии», зная, что в его прошлом никто копаться не будет: позади две войны, покрывшие мраком многие тайны. Теперь он на равных и с Лесным, и с Куренковым, и тем более – с Изенбеком. Кто таков, этот Изенбек? Кокаинист, пьяница. Дощечки так и валялись бы в мешках. Теперь вовсе пропали бесследно, пусть скажут спасибо, что хотя бы копии снял. А теперь и их приходится отдавать, уступая давлению. Хорошо, что отдал только часть, причем самую трудно переводимую – пусть Лесной с Куром помучаются!

В итоге Кур опубликовал-таки «Дощьки», как хотел, и дал свой перевод. Лесной написал на этом материале ряд книг и даже подготовил выступление на Международном съезде славистов. А он, Миролюбов, опять остался за бортом! Обида была жестокой. Тогда порвал со всеми и, как в Европе, полностью ушел в литературную работу, итог которой – два объемистых чемодана, набитых рукописями, которые везет сейчас с собой. Статьи, критические заметки, полемика с «норманистами» на предмет происхождения славяно-русов, их древних корней, – и все это подкрепляется как известными историческими фактами, так и сведениями из «народных сказаний». Великий, титанический труд проделан за это время!

С годами, увлекшись созданием «сказов», Юрий Петрович постепенно сам стал верить, что выдуманные им персонажи действительно существовали и в самом деле рассказывали свои удивительные сюжеты. Его же, Миролюбова, заслуга как раз в том и состоит, что он, в отличие от других, сумел услышать, запомнить и даже записать древние обычаи пращуров. «Случается так, – объяснял он позднее факт собственной уникальности, – что человек сызмалу отбирает то, что ему будет нужно впоследствии. Объяснения этому факту мы не знаем. Вероятно, в нем уже в это время зарождается его тема. Может, даже человек и рождается в мир со своей темой, как дерево, заранее знающее, какую форму оно примет впоследствии…»

Вторую часть рукописей составляли воспоминания о дореволюционной детско-юношеской поре, исполненной беззаботного и тихого домашнего счастья, когда не надо было думать о куске хлеба или нести ответственность за чьи-то судьбы. Там, в детстве, всегда было солнечно, тепло и сытно, там его просто любили, ни за что не упрекая и ничего не требуя.

И чем дальше отстояла благословенная пора детства, тем привлекательней и краше она казалась. Юрий Петрович с удовольствием записывал эти радужные воспоминания. Получались простые, но особо дорогие и близкие сердцу рассказы, которые можно было время от времени перечитывать и окунаться в блаженство прошлого.

Юрий Петрович твердо верил в исключительность миссии, назначенной провидением. Разве не сама Судьба вручила ему ключи от тайной двери, определив быть хозяином древних текстов? Он не сомневался, что труды прославят и с триумфом вернут его имя на Родину. Конечно, гениев признают, как правило, лишь после смерти, но так мучительно хотелось хоть краешком коснуться славы еще при жизни…

Из всей массы написанного, за небольшим исключением газетных публикаций, ничего не издано…

Юрий Петрович заворочался, застонал. Чуткая жена сразу спохватилась, захлопотала над лекарствами. Лишь на рассвете он вновь забылся тяжелым сном.

Плавание проходило спокойно, погода установилась великолепная: ни штормов, ни даже значительных волнений. По мере продвижения на юг становилось все жарче. Когда вошли в тропики, команда облачилась в шорты и легкие блузки с короткими рукавами. Во всех помещениях работали вентиляторы, но все равно было душно. Состояние здоровья Юрия Петровича стало быстро ухудшаться. Прогулки по палубе пришлось прекратить, потому что к вечеру у него начала подниматься температура, сопровождаемая периодами забытья и бреда.

Так же быстро таяла надежда, что в Европе болезнь отступит. Тем более, до Европы было еще так далеко!

Приступы с полукошмарными видениями и острыми болями в костях и неестественно вывернутых суставах сменялись периодами относительного покоя и ясности сознания. Тогда Миролюбов плакал, как ребенок: мысль о приближающемся конце страшила его. Мадам Жанна терпеливо успокаивала супруга, стараясь не выдать собственных эмоций и переживаний.

Пройдя через Панамский канал, пересекли Карибское море, некогда бывшее вотчиной разного рода морских разбойников, именовавшихся пиратами, корсарами и флибустьерами. Погода стала меняться, упало давление, посвежел ветер. Но это никак не отразилось на состоянии больного. Он уже почти не вставал с постели, потерял аппетит, все чаще метался в бреду и терял сознание.

Без стука и разрешения к нему, то группами, то поодиночке приходили давние знакомые, друзья и враги. Одни являлись на миг, смотрели молча и быстро таяли, как утренний туман. Другие, напротив, вели долгие, порой нудные разговоры. Третьи маячили полупрозрачными и зыбкими тенями. Когда явилась Маша Седелкина в белой расстегнутой блузке с огненно-черными глазами колдуньи, то все, кто толпился подле, сразу исчезли, будто сметенные ветром, а она наклонилась, погладила волосы и небритые щеки, потом поцеловала в лоб.

Вот видишь: правду я тебе нагадала и про две жены, и про жизнь на чужбине, и про смерть не на земле… – Глаза ее впервые не смеялись лукаво, а холодная рука нежно касалась пылающего чела. Юрий Петрович вдруг вспомнил, что славяне в дохристианские времена представляли Смерть не в образе костлявой старухи, а красивой и печальной черноволосой девушки – Мары. Страх, холодный и липкий, пронзил больное тело и жалом вошел в сердце. Больной дернулся, потом закричал:

– Ведьма! Проклятая ведьма, зачем ты мне нагадала такую жизнь?! Зачем смерть в океане, я не хочу умирать! Неужели из-за того… Из-за этого ты преследовала меня всю жизнь своим упреком? Уйди, проклятая, оставь меня! – он зарыдал так, как плакал только в детстве, громко и безутешно.

– Глупенький, – снова погладила его ледяной рукой Маша-Мара, – я же любила тебя и берегла. Ты должен был погибнуть много раз: и на войне, и от болезни в Индии. Много раз я спасала тебя, хотя ты боялся каждого моего прихода. И сейчас… Прощай, любимый! – Девушка, строгая и торжественная, глядя на Миролюбова со скорбью и любовью, стала медленно удаляться, становясь все меньше и меньше, пока не исчезла совсем.

В наступивший вслед за этим короткий миг просветления, когда боли чуть отпустили, Юрий Петрович схватил худенькую ручку супруги и стал говорить, отрывисто, тяжело дыша:

– Галичка, моя милая… маленькая Галичка! Только ты одна можешь помочь… опубликовать мои труды… Дай слово, что закончишь мое дело… издашь книги… Только в Россию их передашь… когда там не станет большевиков…

– Что ты говоришь, Юра? Разве могут пасть большевики? Они сейчас сильны, как никогда!

– Поклянись, Галичка, что сделаешь так… как я прошу! – голос его дрожал от волнения и физического напряжения, глаза горели. Он чуть приподнял непослушное тело, опираясь на локоть, нездоровые пухлые пальцы крепче сжали руку жены. Слезы одна за другой покатились по щекам.

– Успокойся, Юра! Я все сделаю, клянусь тебе, все, что будет в моих силах…

Мадам Жанна не выдержала и заплакала вместе с мужем. Потом взяла себя в руки, осторожно уложила Юрия Петровича, поправила подушку. Миролюбов устало опустил веки, пальцы расслабились, и он погрузился в сон.

К вечеру температура опять подскочила, начался бред. В такие моменты не управляемые и не контролируемые мозгом чувства выползали из темных закоулков подсознания и заполоняли мозг новыми химерными видениями.

Недвижимо стоят молчаливые люди-тени. Это – древние воины. И он, Юрий Петрович, среди них. Тяжела облекающая тело копытная броня, и шлем сдавливает виски. Жарко, душно, но надо терпеть, не показывать вида. Вдруг какой-то шум, крики – на дороге показывается конный отряд. А впереди него, подгоняемые сзади копьями и плетками, бегут изможденные люди с крестами на груди. Это христиане, изгнанные язычниками из русской дружины. Юрий Петрович угадывает среди всадников князя Святослава на белом коне. Это по его слову нынче будут казнены за измену самые ревностные приверженцы «греческой веры». Приговоренные уже близко, видны их вытаращенные глаза и перекошенные страхом лица. Христиан гонят, как стадо обреченных овнов, сквозь молчаливую и грозную шеренгу воинов с Перуновыми знаками на блистающих щитах и кольчугах. Но доспехи давят так сильно, что становится невмоготу. Юрий Петрович не выдержал, пошевелился, рванул ворот, чтоб стало легче дышать. И в этот самый миг кто-то вытолкнул его вперед с возгласом:

– Попович! Сей тож не нашенский!

Юрий Петрович увидел, что носимый им тайно нательный крестик выбился наружу, и все заметили это.

– Крещеный греками? Возьмите! – рыкнул князь с каменным выражением лица.

И тут же схватили, поволокли. Юрий Петрович закричал с мольбой и отчаянием:

– Я хотел, как лучше! Отпустите! – взывал он, потный от духоты и страха.

Что им надо? Куда тащат? Неужели в огонь?! Нет! Нет!

Пламя дышит прямо в лицо, тело горит, будто внутрь насыпали раскаленных углей. Жаркая пасть огня приближается – да ведь это открытый проем печи, в котором ярко-малиновым светом пылают догорающие дощечки. Только черные знаки-буквы отчего-то остались прежними, даже проступили четче и выразительней, будто огонь отделил их от дерева, и они теперь существовали отдельно, сами по себе.

Юрий Петрович попытался увернуться от квадратного зева печи, но он оказывался то справа, то слева, то сзади, а несгоревшие буквы стали похожи на черных огромных муравьев, которые начали выползать из очага и впиваться во все суставы железными раскаленными клещами. Зачем, зачем они это делают? Я же не сжег дощечки, я хотел, да! Но не сжег, они пропали раньше, не надо меня в печь, я их не сжигал! А-а-а!

– Али! Помоги мне! – изо всех сил крикнул Юрий Петрович.

Но рот открывался с неимоверным усилием, и из него не исходило ни звука, губы двигались, как у молчаливой рыбы. А ноги, будто чугунные столбы, намертво пригвоздились к полу, не давая возможности убежать или скрыться. Тень Изенбека была совсем рядом, у шкафа, но не слышала призывов о помощи и продолжала стоять задумчиво и неподвижно. Потом так же, молча, протянула жестяную коробочку из-под индийского чая. Крышка была открыта, и внутри белел порошок…

Юрий Петрович заметался в постели и пробудился оттого, что услышал собственный крик. Сознание медленно и неохотно возвратилось к нему. Он ощутил что-то мокро-прохладное на груди, острый запах уксуса и обеспокоенно-участливый голос жены:

– Юра, тебе лучше? Ты так нервничал, что-то кричал по-русски… Ну, вот хорошо, пришел в себя. Поешь что-нибудь?

Миролюбов отрицательно качнул головой.

«Дело действительно очень плохо», – в отчаянии подумала мадам Жанна. Юра всегда любил покушать, и равнодушие к пище теперь пугало ее.

– О чем я кричал? – слабо спросил Миролюбов.

– Я ничего не поняла. Хотя, кажется, ты назвал имя… Изенбека… – Мадам Жанна помедлила, прежде чем сказать. Это имя почти не произносилось в семье, хотя незримо присутствовало всегда. Тонким женским чутьем она ощущала, что Юра старается избегать даже упоминания об Изенбеке. Может, Юре было неприятно, что в трудные моменты они были вынуждены продавать картины художника. Хотя Юра работал дома, писал, но то, что покойный Изенбек всякий раз выручал их из очередного безвыходного положения, наверное, больно ранило мужское самолюбие…

– Да… помню… Конец… мне конец… – обреченно прошептал Миролюбов. Даже на слезы у него уже не было сил.

Судовая команда заботливо осведомлялась о состоянии Юрия Петровича, заходили капитан и старпом, официант приносил пищу в каюту, но мадам Жанна почти ничего не ела и ни на минуту не отходила от мужа. Он впал в бессознательное состояние и уже больше не приходил в себя.

Спустя несколько дней «Виза» полным ходом шла по Атлантическому океану. На палубе матросы заканчивали сколачивать гроб для скончавшегося по пути в Европу пассажира. А в одной из кают маленькая женщина безутешно плакала над телом русского мужа. Последнего свидетеля и хранителя удивительных тайн загадочных «Дощек Изенбека».