Воля к жизни

Гнедаш Тимофей Константинович

Глава первая

 

 

Немцы в Шостке

Ранним утром 26 августа 1941 года ко мне в операционную вбежала сестра и, задыхаясь, объявила:

— Немцы сбросили десант. Мы окружены!..

В этот момент я заканчивал операцию в брюшной полости женщины, раненной при взрыве немецкой авиабомбы.

«Немцы окружили Шостку!..» Ноги мои как бы закололо иглами Пот выступил на лбу. Рука, накладывавшая шов, невольно начала двигаться быстрее.

«Немцы окружили Шостку!..» Почти машинально закончил я операцию, вышел во двор. Капли росы блестели на цветах. Солнце поднималось в голубом, чистом небе. И это было странно — зачем солнце? Оно лишь помогает фашистским летчикам точнее бомбить наш город. И зачем эти цветы? Они теперь никому не нужны…

— Товарищ главврач, вас срочно зовут к телефону. Из горкома партии…

— Гнедаш? Это Трало. У вас беспокоятся о вражеском десанте? Разъясните людям, что немецкие парашютисты действительно появились в семи километрах от города, но они окружены и уничтожены. Срочно эвакуируйте больницу. Постарайтесь все закончить сегодня.

Вывозить предстояло многое. Не хотелось оставлять врагу ничего. Под бомбежкой и обстрелом с воздуха мы грузили на автомашины белье, инструменты, оборудование операционных и лабораторий.

Вот все раненые, больше ста человек, на восьми санитарных автомашинах отправлены в Глухов. С последним тяжелораненым выезжаю за ворота больницы. Останавливаюсь закрыть ворота, как будто это еще нужно. Сторож, старик Афанасий Иванович, спрашивает:

— Тимофей Константинович, що це воно буде? Чи вы тикаете, чи що? А нам со старухой що робить?

Бесконечная вереница повозок, автомобилей, пешеходов… Люди, держа за руки детей, несут узлы на плечах…

В Глухове, небольшом городке в 45 километрах от Шостки, улицы и площади переполнены автомашинами, повозками.

Ночью, с винтовкой на плече, хожу около нашей колонны машин. Не только спать, сидеть не хочется. И многие на площади не спят, ждут чего-то, прислушиваются…

Миллионы людей снялись с родных мест. Как во времена Аттилы и Чингис-хана! Что делать? Если гитлеровские армии не остановить — они вытопчут все, истребят человечество.

Наутро все несколько успокаиваются. Сидя на повозках и на траве, эвакуированные из Шостки завтракают, матери кормят детей. Так проходит день. Выстрелов не слышно, самолеты не появляются. Может быть, напрасно мы поторопились уехать из Шостки? В больнице осталось кое-что из оборудования лабораторий — можно было бы еще захватить.

Под вечер два грузовика движутся в Шостку. В одном из них Савин — директор гастронома.

— Савин, вы куда?

— Домой…

«Видимо, действительно не так уж велика опасность, если люди возвращаются домой», — думаю я и принимаю решение побывать в Шостке.

— Сеня, — говорю шоферу, — заводи мотор. Поедем за этими машинами.

И вот мы опять в родном городе. Никто нас не задерживает. Безлюдно на улицах. Пахнет цветущими липами. Идет старуха с ведрами. Останавливаем машину.

— Бабуся, нимцив немае?

— Я их не бачила… Хай их чорты бачуть!..

Едем дальше, и вдруг из-за угла одноэтажного каменного дома выскакивают несколько десятков бледно- зеленых фигур с автоматами. Трещат выстрелы. Шофер передней автомашины убит. Мотор заглох, машина стала. Шофер второго грузовика и Сеня резко тормозят.

Немцы с автоматами бегут к передней машине. Из нее выходит Савин, бросает гранату. Оглушительный взрыв. Несколько гитлеровцев падают на мостовую, остальные поворачивают и бегут под защиту каменных стен.

Все это происходит мгновенно. Сеня разворачивает грузовик и на предельной скорости мчит обратно к Глухову. Треск и вой мотора так сильны, что не слышно — есть ли выстрелы сзади. «Ах, да! И мне ведь нужно стрелять!» Снимаю винтовку и делаю несколько выстрелов вдоль пустой улицы. Словно это может кого-нибудь напугать, остановить!

Как и в прошлую ночь, долго не могу уснуть. Хожу в темноте по площади около наших автомашин и думаю о Савине: «Как много, оказывается, значит решительность, личная отвага. Мирный штатский человек, директор гастронома, и смог… Правда, сам он, наверное, при этом погиб. Погиб, как герой…»

Темная фигура появляется передо мной. Не верю своим глазам:

— Савин, это вы?

— Я.

— Как вы ушли?

— Пробежал огородами, потом во дворе школы спрятался за поленницу дров, а когда совсем стемнело — вышел в поле.

 

По велению сердца

Тридцать два дня двигался на восток наш эшелон с сотрудниками и оборудованием больницы. Нас направили в Бийск, на Алтай, за несколько тысяч километров от родных мест. В полной сохранности довезли мы ценный груз. Сибиряки дружески приняли нас, быстро разместили по квартирам.

Я работал старшим хирургом госпиталя и заведующим бийским городским отделом здравоохранения. Здесь разместились десятки госпиталей, поликлиник, детских яслей… Работа была сложная, разносторонняя, поглощала много времени и сил. Однако, куда бы я ни шел, за что бы ни принимался, меня преследовало тягостное ощущение недостаточности, неполноты всего, что я делаю.

Чем бы я ни был занят, я видел перед собой родные места, захваченные врагом. Киев, Чернигов — древние наши города. Что стало с ними? Что стало с людьми, среди которых я вырос, с кем сдружился?

Каждую ночь, несмотря на усталость, долго не ложился спать, чтобы услышать сводку Информбюро.

Особенно волновали сообщения о действиях партизан. «В Киевской области партизаны уничтожили… В Черниговской области партизанские отряды вывели из строя…»

Вот с кем хотелось мне быть тогда! Один партизан, даже глубоко штатский, не прошедший военной подготовки человек, вроде Савина, действуя в немецком тылу, может уничтожить врагов не меньше, чем искусный снайпер на фронте!..

Курьером и истопником в горздраве работала Анна Григорьевна Седых, пожилая, многодетная женщина, жена фронтовика. С утра до вечера она была в движении, пилила дрова, колола их, носила тяжелыми охапками, ходила по городу с папкой в пургу и мороз. Она была коренная сибирячка, с широким, скуластым, обветренным лицом, с сильными руками, сдержанная, немногословная. Однажды она вошла ко мне в кабинет, стала у порога.

— Что скажете, Анна Григорьевна?

— Да вот хочу спросить вас: если пробраться в Германию и убить Гитлера — кончится война или нет?..

Много приходилось слышать таких разговоров в то время, и каждый раз они глубоко волновали меня. Даже женщины и дети готовы были идти на любые жертвы, лишь бы скорее уничтожить ненавистных врагов.

В конце марта 1943 года в Бийск приехал заместитель Народного комиссара здравоохранения Украины И. П. Алексеенко. Зашел ко мне в горздрав:

— Как дела, Тимофей Константинович?

У меня на столе лежала только что полученная телеграмма:

«Бийск. Заведующему Бийским горздравом тов. Гнедаш Т. К.
И. Сталин»

Прошу передать медицинским работникам города Бийска Алтай кого края, собравшим 150 000 рублей на строительство самолета «Алтайский медик», мой братский привет и благодарность Красной Армии.

— Это большая радость! Поздравляю! — сказал Алексеенко.

— Эх, Иван Пименович! Мало все же мы делаем, очень мало, чтобы освободить наших людей из фашистской неволи! Как вспомнишь, что там творится, как их вешают, пытают, насилуют звери-фашисты — места себе не находишь! Хоть пешком пошел бы туда и дрался бы, душил проклятых гитлеровцев своими руками!.. Я слышал, теперь там возникают крупные партизанские соединения по нескольку тысяч человек. Конечно, и раненые есть, и врачи нужны. Вот бы куда сейчас поехать!

— Да, там сейчас крупные дела творятся. Читал в «Медицинском работнике» статью «Генерал Орленко»? Знаешь это кто? Это черниговский Федоров. Я встречал его в Москве. Он говорил: «Пусть едут к нам врачи, найдется дело».

— Так нельзя ли мне туда поехать?

— Я понимаю вас, каждый рвется поближе к фронту. Но ведь партизаны по ту сторону фронта, в тылу врага… Это надо обдумать…

— Давно обдумал, Иван Пименович! Готов ехать хоть завтра.

— Ну что же, буду в Москве, попробую поговорить о вас и сообщу.

«В Москве… Попробую поговорить… сообщу… Как это долго!» — подумал я.

В ту зиму и весну в Бийске было очень холодно. Мы сидели в моем кабинете не раздеваясь, в кожухах с меховыми воротниками, в валенках. Алексеенко стал прощаться. Я пошел его провожать. Острый, северный ветер срывал с крыш сухой снег и бросал его в наши лица, прикрытые поднятыми воротниками. Мы шли не по тротуарам, давно занесенным снегом, а по санным дорогам, на пустых и темных улицах.

Иван Пименович еще до отъезда в Москву огорчил меня.

— Я беседовал в городском комитете партии, — сказал он на следующий день, — и безуспешно. Может быть, в Москве удастся разрешить этот вопрос…

Он уехал. Время шло. Никаких вестей не поступало, и тогда я отправил письмо в Центральный Комитет КП(б)У товарищам Н С. Хрущеву и Д. С. Коротченко.

«Уважаемый Демьян Сергеевич! — обращался я к Коротченко. — Пишущий настоящее письмо Вам лично не знаком. Я врач Гнедаш, работал в Шостке в качестве главврача и хирурга больницы.
С уважением Т. Гнедаш.

Работаю сейчас в г. Бийске, Алтайского края, ведущим хирургом госпиталя, заведую горздравом — и все же меня угнетает мысль, что еще недостаточно участвую в обороне нашей Родины.

Кровь, проливаемая на полях сражений, и смерть наших матерей в немецком тылу зовут меня к мщению, и я должен, я обязан быть вместе с мстителями, с нашими партизанами, а свое оружие — хирургический нож применить там для охраны их здоровья.

Прошу направить меня в немецкий тыл для организации здравоохранения среди партизан.

Вопрос этот был мной согласован с тов. Алексеенко (заместителем Наркомздрава УССР). Однако от него никаких известий до сего времени нет.

Прошу Вашего содействия, дорогой товарищ Коротченко. Не откажите сообщить о Вашем решении по адресу: г. Бийск, Алтайского края, горздрав. Гнедашу.

17.11. 1943. Бийск, Алтайский край».

Каждый день я с нетерпением ожидал ответа, но никаких вестей ко мне не поступало. Тогда я снова писал письма, заявления на имя Наркома здравоохранения Украины, жаловался на Алексеенко — почему он обнадежил меня и ничего не сделал. Наконец, 30 апреля в Бийск пришла телеграмма: «Освободить Гнедаша от всех работ и направить в Москву».

В солнечный, морозный день я и мой пятнадцатилетний сын Юрий шли на вокзал. Шагали молча. Слишком много мыслей и чувств охватывало нас обоих. Мне вспомнилась вся его короткая, омраченная войной жизнь — его капризы и забавы, его успехи в школе, увлечения. Я знал, что мы расстаемся надолго, может быть, навсегда, и я не мог оставить никакого адреса.

В тот тягостный момент хотелось передать сыну весь опыт своей жизни, надежды и радости, все, что могло придать силы в несчастьях.

— Не отказывайся, — говорю ему, прощаясь, — ни от какой работы, пусть от самой незаметной, никогда не отказывайся. Береги мать, люби ее. Мать, как и Родина, одна на свете.

Пронзительный паровозный свисток щемит мое сердце, я наклоняюсь и целую сына:

— Прощай, сынок! Если долго не будет от меня известий — наводите справки в штабе партизанского движения в Москве!

Поезд трогается, я вскакиваю на площадку вагона.

— Папа! — кричит Юрий.

Я оглядываюсь, вижу его широко раскрытые глаза и чувствую, он все понимает, все…

 

В Москве

При эвакуации наш эшелон шел в Сибирь тридцать два дня, а теперь я доехал из Бийска в Москву за четверо суток.

В вагоне, среди попутчиков, оказался партизан. Он был в отпуске, ездил к семье во Владивосток и возвращался в немецкий тыл. Внешне он ничем не выделялся из окружающих штатских людей, но на него смотрели с почтением, обсуждали каждое его движение и удивлялись:

— Разве у партизан тоже бывают отпуска? Вот здорово — отзывают в Москву, разрешают поездку к семье, на Дальний Восток?!.

Я тоже очень смутно представлял, как выглядят и действуют современные партизаны, в каких условиях им приходится сражаться. Мне хотелось заговорить с незнакомцем, расспросить его о партизанской жизни, но я не решился. Вопросы, какие я придумывал, казались мне наивными. А может быть, он и не имеет права отвечать на них? Может быть, все, что связано с партизанским бытом, — военная тайна? Как бы там ни было, и спутник мой, и все будущее представлялись мне загадочными.

Но вот и Москва. Дом № 18 по Тверскому бульвару. Здесь — штаб партизанского движения Украины. В вестибюле, в бюро пропусков множество людей. Некоторые в военной форме с погонами. Отовсюду слышна украинская речь. Чувствую себя так, словно уже попал на Украину.

Поднимаясь по лестнице, издали замечаю видного, представительного человека с двумя орденами на груди. Знакомое лицо! Да ведь это Яременко! Когда-то, в дни пашей молодости, мы вместе работали в Прилуках. Он узнал меня.

— Константиныч!

— О! — воскликнул я. — Видкиля цэ ты узявся?

— Был в партизанском соединении Федорова. Ранили. Лежал в госпитале, здесь, в Москве. А ты где? Куда спешишь?

— Усэ добываюсь до вас, партызан, та не знаю, з якого конця зайты…

— Вот как! Добре! — смеется Яременко. — А ну пишлы.

Быстро идем по коридорам. Лестницы, повороты, многочисленные кабинеты…

Вхожу за Яременко в один из кабинетов. За большим письменным столом строгий, подтянутый человек с погонами подполковника.

— Товарищ Дрожжин, это врач Гнедаш, он был в Сибири, в ответ на свое заявление получил вызов.

— Гнедаш? Вы назначены в соединение Федорова. Получайте обмундирование, вооружение, материалы.

— В наше соединение! — обрадовался Яременко.

Мы выходим в коридор, и я прошу:

— Василий Омельяпович, расскажи мне — что там, как там у вас? Очень смутно представляю себе. Где у вас раненые? В землянках? На чем спите, что едите? Как там оперировать? Вот ты был ранен — кто и где оперировал тебя? Кто ухаживал за тобой?..

— Видишь ли, раненые не всегда в землянках. Случается по нескольку недель быть в движении, совершать по пятьдесят и по семьдесят километров в сутки. Раненые тогда на возах.

— И тяжелораненые тоже?

— Все на возах. Как только есть возможность — самолетами вывозим тяжелораненых в советский тыл. Но это бывает редко. Для самолета нужна посадочная площадка. Где я лежал раненый? Видишь ли — лежать некогда, я был комиссаром отряда. Федоров распорядился — изготовить для меня такой «самокат», чтобы я мог быстро передвигаться, руководить людьми. Заведующий хозяйством приспособил передок крестьянской телеги. Соорудили на передке телеги, ну… кресло, что ли! Можно было полусидеть, вытянув раненую ногу. Что едим? Всяко бывает Иной раз отобьем у немцев стадо коров, несколько возов сахара, яиц, муки. А бывает — в меню одна сырая конина без соли. Для раненых, конечно, сохраняем немного суха рей, масла. Постой, тут есть фельдшер Емельянов из нашего соединения, лечится в Москве. Пойдем разыщем его.

Он сейчас в штабе и все расскажет по твоей специальности.

В одной из комнат мы нашли высокого молодого человека в поношенной шинели.

Худые руки Емельянова вылезали из рукавов. Длинная шея его была замотана бинтами. Обветренная кожа на лице шелушилась.

— Врач Гнедаш, летит в наше соединение, — представил меня Яременко.

Хмурое лицо Емельянова с крепко сжатыми губами осветилось радостной улыбкой:

— Хирург?.. Это хорошо, это очень хорошо! Там хирурги ох как нужны.

Сесть в коридоре было негде. Мы отошли с Емельяновым к окну. В штабе шумно — разговоры, звонки телефонов, треск пишущих машинок. В этом деятельном гуле негромкие хриплые слова Емельянова казались особенно значительными. По памяти воспроизвожу его рассказ.

— Первый наш госпиталь в тылу врага мы создали в конце 1941 года в елинских лесах, когда подобрали четырех летчиков с разбившегося советского самолета. Летчики— Володин, Рогозин, Максимов, Рябов — были с повреждениями черепа, с переломами ног. Всем четверым удалось спасти жизнь. Они лежали в специальной землянке, и там же в землянке, за перегородкой, была амбулатория.

В начале 1942 года в рейментаровских лесах мы создали второй госпиталь, но весь конец зимы провели в переходах и два месяца возили раненых за собой в санях. Помните, какие морозы стояли в первую зиму войны? Снег по грудь, пробивались без дорог в лесах. И все же всех раненых удалось сохранить.

В августе 1942 года у нас был госпиталь в злынковских лесах.

Много раненых было в тяжелом состоянии, и на переходах их приходилось носить на носилках. Не было врача, инструментов. Трое раненых тогда у нас погибли. Я сам— фельдшер, опыта большого нет. Однажды взяли в плен немца-хирурга, привели его к нашим раненым, командир сказал: «Вот, Емельянов, учись!» Но немец оперировать отказался: «Без инструментов, — говорит, — не могу». А нам приходилось работать всяко — руки ампутировали пилой-ножовкой, больные зубы удаляли плоскогубцами.

Одно время «крали» хирурга из больницы…

— Немца-хирурга?

— Нет, украинского, по фамилии Безродный. Его мы тайком на быстрых конях привозили на ночь из больницы. Забрать совсем к нам не решались: он был больной человек, долго не вынес бы партизанской жизни. Немцы держали его в ужасных условиях, он у них голодал, наше командование помогало ему продовольствием, поддерживало его силы. Немцы узнали, что Безродный лечит наших раненых, и уничтожили всю его семью — мать, отца, сестру, жену с маленькими детьми, убили всех и домик их сожгли. Сам Безродный чудом спасся, но в соединение к нам не попал.

Был у нас одно время врач Маринич, тот пришел к нам с женой и дочерью. Дочь его Сима стала медсестрой. Маринич организовал курсы сестер, читал лекции. Но и ему приходилось работать без инструментов… Несколько месяцев пробыл он у нас, а сейчас его оставили на Черниговщине, в соединении Попудренко.

Сестры — вот кто в основном спасал наших раненых. Много было у нас замечательных сестер! Клава Макарова, ей было девятнадцать лет; в бою у Лук она вытащила из огня бойца Савченко, пошла за вторым раненым и погибла. Нонна Погуляйло тоже нескольких бойцов вынесла с поля боя и сама погибла. Юля Яременко шла с диверсии, в лесу ее окружили немцы, ранили, и она застрелилась, чтобы не попасть к ним в руки.

— Да, было немало жертв, но, в общем, у нас легко работать, — ободряюще продолжал Емельянов, словно опасаясь, что его рассказ произвел на меня слишком тяжелое впечатление. — Подпольный обком партии и командование постоянно помогают медицине. Федоров, Яременко, Дружинин каждый день навещают раненых, знают их состояние, говорят с каждым, подбадривают, приносят табаку, приводят музыкантов. В тяжелые времена, когда мы все питались корой с деревьев, иглами с елок, для раненых доставали яблоки, сливочное масло, кур.

Еще когда создавали первый госпиталь и людей в отряде было мало, командование все же выделило трех бойцов для обслуживания раненых летчиков. А в злынковских лесах Федоров прикомандировал для охраны и помощи госпиталю отряд имени Щорса под командованием Лысенко, человек сорок лучших бойцов.

Когда готовились к бою в Погорельцах, командование дало задание нашим людям узнать, есть ли в местной больнице и в аптеке гипс, перевязочные материалы, поручило спрятать лекарства, чтобы гитлеровцы не смогли его вывезти. Во время боя в первую очередь окружили больницу и аптеку.

— Теперь-то в отряде легче, — сказал в заключение Емельянов, — инструментов недавно к нам много привезли самолетами, и врачи теперь есть. Федоров, когда был здесь, в Москве, на докладе у Ворошилова и Хрущева, говорил им, как нам нужны врачи, в особенности хирурги. Но вот чего всегда не хватало, с чем мучились— это перевязочные материалы! Стираем, кипятим старые бинты, пока не расползутся. Шло в ход и крестьянское полотно. Так что, я вам советую, — взволнованно воскликнул он, — берите с собой как можно больше перевязочных материалов!

 

Через линию фронта

Мне выдали автомат, два диска, тысячу патронов, тяжелый пистолет «ТТ», финский нож, ручной компас, солдатские сапоги. Обмотанный лентами с патронами, увешанный оружием, я стал похож на партизана времен гражданской войны. Получил и пятидневный запас продовольствия: сухари, шоколад, пакет сушеного шиповника.

В подвале штаба, на складе медикаментов, мне сказали:

— Берите все, что вам понадобится.

А медикаментов и перевязочных материалов здесь оказалось множество. Были и пустые парашютные мешки. Следуя совету Емельянова, прежде всего я набрал марли, бинтов, ваты, плотно набил пять мешков. Взял антисептические средства — йод, лизол, хлорамин, упаковал в мешок десять двухкилограммовых банок гипса. Затем увидел несколько полок, сплошь заставленных ампулами с сухой плазмой человеческой крови, и задумался.

Я часто применял при лечении больных переливание крови. Уверенный, что и в немецком тылу придется переливать кровь, захватил с собой из Бийска пакетик лимонно-кислого натра, предупреждающего свертывание крови. Меня беспокоил только вопрос: где в партизанских условиях искать доноров, где брать кровь? И вот — сотни ампул с сухой плазмой человеческой крови стоят передо мной! Тут же были ампулы с дистиллированной водой для растворения плазмы. До сих пор мне не приходилось иметь дела с сухой плазмой крови. Однако, не сомневаясь в том, что какое-то применение ей найду, я взял двадцать ампул.

Мы вылетели из Москвы впятером — две девушки-радистки, два партизана и я. С нами было много груза. Мои пухлые мешки с ватой, ящики с мылом и подарками для партизан занимали особенно много места. Очень скоро, без всяких приключений мы опустились на прифронтовом аэродроме в Липецке, Орловской области.

Весь аэродром был забит людьми и грузами для партизанских отрядов и соединений. Пулеметы, тол, ящики с патронами, медикаменты. Бригада упаковщиков укладывала грузы в мешки для сбрасывания на парашютах.

Каждый вечер в сумерках с аэродрома взлетало несколько десятков самолетов. А наутро самолетов на аэродроме становилось не меньше, а все больше и больше. Люди томились, ожидая «очереди» на отправку в немецкий тыл.

Чтобы улететь поскорее, вне очереди, я стал помогать нагружать самолеты и вскоре сделался своим человеком на аэродроме Двое суток я проработал «грузчиком», и наконец — о радость! Получена команда грузить меня вне очереди на самолет. Я собрал свои мешки и дополнительно прихватил с аэродрома еще какой-то мешок с ватой, он показался мне не принадлежащим никому.

Внес все грузы в самолет. Летчик внимательно осматривал каждый тюк. Он отвечает и за людей и за содержимое парашютных мешков. Когда дело дошло до последнего, непомерно большого мешка с ватой, летчик насторожился:

— Что это такое?

— Перевязочные материалы.

— Это наш тюк, с аэродрома. Вата для упаковки грузов. Тащите ее обратно…

— Для чего вам вата? Мне в немецком тылу она больше понадобится. А здесь валяется без толку.

Летчик заколебался:

— Не так-то легко и нам ее доставать!

Подошли какие-то работники с аэродрома. Тоже зашумели:

— Это наша вата!

— Ну, вот что! — решил летчик. — Если для раненых партизан — берите полмешка, а полмешка отдайте обратно.

Закончились последние приготовления. Пилот внимательно осмотрел каждого пассажира, проверил, как надеты наши парашюты, в каком положении красное кольцо, за которое надо потянуть, чтобы парашют раскрылся.

Никогда в жизни я не прыгал с парашютом. Если не считать недавнего короткого перелета из Москвы в Липецк, так вообще впервые в жизни летел в самолете.

Чтобы было надежнее, на случай если сильно растеряюсь, я попросил:

— Привяжите мою руку к кольцу.

Летчики захохотали:

— Не беспокойтесь, парашют раскроется сам…

В сумерках самолет наш поднялся в воздух. Летели высоко над землей. Темнота, полная темнота! Лишь совсем изредка внизу возникали отдельные огоньки. В тот момент я особенно оценил — для чего нужна тщательная светомаскировка. Каждый, самый крохотный огонек на земле — даже свет каганца в крестьянской хате — с высоты кажется необыкновенно отчетливым.

Вдруг множество огней вспыхнуло внизу. Полосы яркого света прорезали небо Немецкие прожекторы ловят нас. Внизу как бы открываются и закрываются огненные волчьи пасти. Немецкие зенитки обстреливают нас. Экипаж самолета, собравшийся было на носу около пилота, разбегается по своим местам. Самолет взмывает еще выше. Становится холодно и жутко Болтаемся под обстрелом между небом и землей.

Огоньки возникают вокруг самолета. Что это — снаряды разрываются?.. Под стеклянным потолком самолета башенный стрелок крутится на своем вертящемся стуле, смотрит ввысь. Значит, и сверху возможно нападение?..

Наконец разрывы стали реже. Судорожно метались на горизонте, шарили по небу лучи прожекторов. Вновь надвинулась темнота. Из зоны обстрела вышли благополучно.

Фронт пролетели, теперь внизу захваченная фашистами родная наша советская земля. Где-то братья мои Николай и Павел? Может быть, скрываются там внизу, в этих лесах, нанося удары врагу? Мать в Прилуках ждет нас сейчас. А возможно, и нет ее в живых. Летом 1940 года, когда мы, три брата, в последний раз собрались у нее в Прилуках, она была уже слаба, хотя старалась бодриться и не подавала виду как ей трудно вставать, ходить, спешить нам навстречу. Что стало с ней? Одна, без средств, в полной власти головорезов…

Сколько теперь таких одиноких матерей и малолетних сирот под властью врага?!. Догадываются ли они, с какой острой болью думаем мы о них, как спешим к ним на помощь? Ночь, темнота без начала и конца, и мы, в самолете, подвешены в неприглядном мраке. У каждого из нас замирает сердце. Мы можем сейчас разбиться, попасть в руки врага. Но есть великая сила на свете, сила нестареющая, неумирающая — большевистская партия, пославшая нас на освобождение родной земли. Есть на свете партия и Москва, и, пока есть они, ни одна престарелая мать, ни один ребенок на земле не останутся одинокими.

Как бы отвечая на мои мысли, пилот подает команду:

— Сбрасывайте листовки!

Кипы листовок для населения оккупированных территорий лежат на полу самолета. «Товарищи, братья, сестры, советские люди, Красная Армия спешит вам на помощь. Не верьте клевете врага!»

С большим трудом, втроем, открываем дверцу самолета. Воздух, который мы прорезаем со скоростью свыше двухсот километров в час, прижимает дверцу как сильной пружиной или тяжелым прессом. Ноги наши скользят по полу самолета.

Пробуем сбросить листовки. Тугой напор воздуха вталкивает их обратно в кабину, как сноп в молотилку. Протискиваем пачки листовок по течению воздуха, вдоль наружной стены самолета. Теперь листовки летят вниз— к нашим родным и близким.

Летим еще с полчаса; вдруг с носа самолета вылетела зеленая ракета. С земли взвилась красная. Внизу темно, ни единого огонька. Белая ракета с самолета. Красная — с земли.

Я не понимаю этих цветных сигналов. Они вызывают во мне тревогу. Вспоминаются рассказы, слышанные на прифронтовом аэродроме в Липецке. Говорят, однажды немцы узнали наш сигнал, подали его парашютистам, те прыгнули и попали прямо в руки врага. Хуже этого ничего не может быть! Я перевешиваю на себе автомат дулом вниз. Мне кажется, что, когда немцы начнут ко мне подбегать снизу, я смогу, не снимая с себя автомата, отстреливаться от них. Правда, я не совсем уверен в этом, никогда в жизни мне не приходилось стрелять из автомата.

Большой костер разгорается внизу. Как будто бы хата горит. Еще два костра. Самолет летает по кругу. Огни все ближе, ближе. Самолет резко стукается о землю, пробегает рывками и останавливается. Мотор затихает. Тихо кругом, и мы молчим.

— Приехали! — говорит летчик и открывает дверь.

На поляне, освещенной кострами, множество народу.

Кто в шляпе, кто в кепке, кто в пилотке, все обмотаны лентами с патронами. И дым от костров… Все в точности, как в кинокартине из жизни партизан эпохи гражданской войны!

Меня засыпают вопросами:

— Где Красная Армия?

— Курить привезли?

— Чего нового в Москве?

— Привезли газеты?

— Доктор, вы из Шостки? Вы меня не помните? Вы мне операцию делали.

Слезы душат меня. Волнение мешает говорить. Молча раздаю листовки, газеты, табак. Люди с энергичными, темными лицами с жадностью закуривают.

 

В немецком тылу

Наши грузы отвозят куда-то на подводах. Слышу вокруг себя разговоры:

— Надо их к генералу.

— Генерал занят на совещании.

— Придется до утра.

— Идите отдохните, — обращается ко мне пожилой человек, увешанный оружием, и отводит меня под большую сосну к куче парашютов. Ложусь, накрываюсь шинелью.

Лес шумит надо мной. Отовсюду слышны человеческие голоса. Шум леса то затихает, то нарастает вновь. Звезды мерцают в вышине. Ночь напоминает далекое детство, когда на сенокосе приходилось спать под открытым небом.

Лежу не снимая с себя автомата. Кажется, что долго не засну в непривычной, тревожной обстановке, но засыпаю мгновенно, и так крепко, что не слышу дождя, пошедшего под утро и промочившего мою шинель насквозь.

Просыпаюсь от беспокойного ощущения. Кто-то стоит надо мной. Открываю глаза, вскакиваю. Солнечное утро. Сухощавый партизан, смуглый, с небольшими темными усиками, смотрит на меня. Он молод, но у него спокойные, неторопливые жесты. На груди — орден Ленина. Живые черные глаза, подвижное, нервное лицо, скулы выдаются, и кажется, что человек этот живет с крепко стиснутыми зубами. Я несколько раз встречал его на аэродроме в Липецке и хорошо запомнил его лицо.

— Як спалось, доктор?

— Спав крипко, ничего не чув.

— Немножко нам не повезло. Чуть-чуть опоздали.

Куда опоздали?

К Федорову. Всего только два дня, как соединение ушло отсюда.

А разве мы не у Федорова?

— Нет, мы в соединении генерал-майора Бегмы.

— Как же это получилось? Летчики сбились с курса?

— Летчики доставили нас правильно, но Федоров ушел.

— Ничего не понимаю!

Собеседник мой объяснил:

Несколько больших соединений, федоровское в том числе, направлены по заданию Центрального штаба на Западную Украину. Все они останавливались здесь, около аэродрома в Боровом, сдавали своих раненых и больных, получали пополнение, взрывчатку. Был здесь и Федоров, но ушел два дня назад на Волынь, за сто с лишним километров отсюда. Я тоже федоровец, моя фамилия Кравченко. Здесь есть еще федоровец — Бондаренко. Будем пробираться вместе.

— Доктор, генерал Бегма хоче вас бачыты, — обращается ко мне человек в деревенском кожухе с револьвером за поясом.

Генерал-майор Бегма ходит около своей палатки. У него утомленное лицо с резкими следами недосыпания. Держится он властно и уверенно.

— Э, доктор, Федорова теперь догонять трудно. Оставайтесь пока в моем соединении. Врачей у нас мало. Есть хороший врач, ленинградец Стуккей, с солидной научной подготовкой, но практики недостаточно. Оставайтесь, дела хватит.

— Товарищ генерал, вы же знаете — сам я этого вопроса решать не могу.

К вечеру мы, трое федоровцев, идем на совещание коммунистов командного и политического состава соединения Бегмы. На лесной поляне более сотни человек сидят на поваленных стволах сосен, на обгорелых пнях. Секретарь ЦК Коммунистической партии большевиков Украины Демьян Сергеевич Коротченко открывает совещание. Он в ватной стеганой куртке, в фуражке защитного цвета, с маузером через плечо. И вообще, среди присутствующих на совещании только немногие в шинелях. Остальные в полушубках, в демисезонных пальто, стеганых куртках, в жилетах из овчины.

— Товарищи! — говорит Коротченко. — Партия послала нас на запад. Вы передовые гонцы советского строя. Вы пришли сюда раньше частей Красной Армии. Вам придется действовать в трудной, непривычной обстановке. Вы увидите людей, веками придавленных панским гнетом, многих обманутых, запуганных фашистами и украинско-немецкими националистами. Вы идете не только как воины, но и как воспитатели народа, носители самой передовой в мире советской культуры, идете сюда посланцами партии.

Заходит солнце, красные полосы ширятся и темнеют на горизонте. Сосны шумят над нашими головами. Прохладно и сыро в лесу. Вечерние тени ложатся на лица слушателей, и в сумерках внимательные, сосредоточенные глаза людей кажутся особенно большими.

Кравченко после собрания торопит меня и рослого светловолосого Бондаренко:

— Пойдем скорее!..

В селе Боровом в небольшой крестьянской хате начальник штаба партизанского движения генерал-лейтенант Строкач и генерал-майор Бегма сидят за крестьянским столом. Видно, что здесь только что закончилось совещание. В хате полно табачного дыма.

— Товарищ генерал-лейтенант, Бондаренко, доктор Гнедаш и я ждем вашего распоряжения, — говорит Кравченко.

— А как ваше настроение? — с улыбкой спрашивает Строкач. — Надеетесь добраться до Федорова?

— Хотим следовать по назначению…

— Ну что ж, хорошо, — говорит Строкач. — Завтра выступите с соединением Бегмы и часть пути на запад проделаете с этим отрядом. Дальше двигайтесь самостоятельно. Вас, товарищ Кравченко, назначаю старшим в группе…

 

Возчик Стефан

Леса, леса!.. Мачтовые сосны, раскидистые ели, могучие дубы. Птицы взлетают совсем близко от нас. Белые стволы берез, зеленая майская листва, голубое небо четко отражаются в чистой воде лесных озер. Шагом идут лошади и волы. Колеса прыгают по корням деревьев.

Мой возница Стефан идет рядом со своими волами. Кладь в фурманке не тяжелая. Но Стефан ни разу не позволил себе сесть на воз. Он очень бережет своих волов.

— Волы сгинуть, и я сгину! — говорит он. — Треба много рокив збыраты гроши, щоб купыты новых. Пять рокив працюваты у пана, покы купыш пару волив…

— Да и з воламы погано, — жалуется Стефан. — Нигде их пасты! Кругом панськи маеткы. Худобу вовсе нигде попасты. Гоныш на свои поля, а воны далеко. Пока приедеш на поле — пристануть волы. Приедеш на поле орати и там держи волив коло воза. Опять кругом панськи маеткы! А як выйшов вол на панську траву, зараз его загонять, продержать дуже довго да еще возьмуть велыкый штраф.

Слушая Стефана, я как будто читаю старинную, полузабытую книгу. Но нет, это не рассказ из давних времен помещичьего владычества, это живой человек повествует о сегодняшнем дне на оккупированной земле.

И одет он так, словно сошел с картины далекого прошлого. В потертой меховой шапке, в рыжей ободранной домотканой свитке, в лаптях, подпоясан поясом из прутьев кустарника, скрученных жгутом. Глаза Стефана глубоко запали в орбиты, нос заострен. Ступает Стефан так, словно тонкие ноги его слишком хрупки и едва выдерживают тяжесть тела. Бескровные губы, тощая жилистая шея — следы многолетнего, систематического недоедания.

— При Советах було дуже добре… — продолжает свой рассказ Стефан. — При панах соли не хватало, гасуне було. А как пришли Советы — соли, гасу стало сколько угодно. Советы давалы коровы беднякам. Тилькы зовсим недовго булы у нас Советы…

Кругозор Стефана узок: волы, коровы, соль, керосин Пришибленность, робость — в каждом движении Стефана. Утром он говорит мне: «День добрый!» — и, несколько шагов не доходя до меня, низко кланяется так, как учили его паны и управляющие. Но когда Стефан произносит: «Советы… При Советах…» — в голосе его теплота.

Я слезаю с воза, чтобы размяться. Стефан предупредительно, встревоженно спрашивает:

— Що вы хочете? Прошу, прошу!..

Он старается угадать мои желания.

Наши три подводы движутся в составе огромного обоза. Начала и конца его мне так и не удается увидеть. В определенные часы все подводы останавливаются, лошадей и волов пускают пастись. В кустах дымят костры. В ведрах варится обед. Люди греются у костров, подсушивают обувь и одежду. Тихо, спокойно, четкий распорядок во всем. Где же враги, где «завоеватели»? Иногда кажется, что мы движемся не по немецким, а по советским тылам.

Но вот далеко впереди возникает перестрелка. Я берусь за автомат, Кравченко останавливает меня:

— Когда мы понадобимся, нас вызовут…

Проезжаем сожженную деревню. Свежее пепелище.

Здесь были дома, сейчас только обгорелые трубы торчат. А вдали пылает другая деревня. Зарево висит над нами всю ночь…

Следующей ночью надо перейти железную дорогу Сараны — Лунинец, охраняемую немцами. Один из отрядов соединения начинает перестрелку у моста около станции Бялой и отвлекает внимание немецкой железнодорожной охраны. Мы должны поскорее перебраться через железнодорожное полотно. Хриплым шепотом Стефан подгоняет волов:

— Ходь! Ходь!

Темно, льет дождь, совсем рядом трещат выстрелы.

— Ходь! Ходь! — уговаривает волов Стефан, но они, ничего не желая признавать, идут обычным своим шагом.

— Стукните их хорошенько! — советую я.

Но ему жалко ударить волов. Ведь это его волы! Он так боится беспокоить их, что словно не слышит стрельбы у моста, забывает о смертельной опасности.

— Ходь! Ходь! — шепотом упрашивает он.

Проклятые волы то ли из упрямства, то ли испугавшись стрельбы, шарахаются в сторону. Фурманка перевертывается, и я, не выпуская из рук автомата, лечу неизвестно куда ногами вверх. Не успеваю опомниться, как лежу в грязи под возом. Люди ругаются шепотом.

Якого чорта став?

— Погоняй скорише! Чого з волами нюнькаешся!

Задние подводы объезжают нас.

Ожесточенная перестрелка неподалеку.

В этот момент около воза появляется Кравченко. Спокойно и быстро помогает он мне и Стефану поднять фурманку. Шарит в темноте на дороге и кладет что-то поверх мешков. Это складной хирургический стол. Мы и не заметили в темноте, как он свалился.

Лицо, руки, шинель у меня в грязи. Волы бредут. Кое как мы удаляемся от места перестрелки. Осмелевшим голосом Стефан покрикивает:

— Ходь! Ходь! — как будто это восклицание может хоть что-нибудь улучшить в нашем положении.

Большую часть пути мы шагаем около возов. Овраги, болотца, крупные корни сосен… Часто попадаем в грязь и в воду. Хорошо тем, у кого на ногах прочные, непромокаемые сапоги. А в лаптях!.. Возница наш с утра выбирает, где ему пройти, но, когда лапти и онучи промокают насквозь, Стефан шлепает по лужам, не глядя себе под ноги.

 

Бондаренко и Кравченко

— …Вот так он шел. — Резким движением Бондаренко чертит на земле сухой веткой линию воображаемого поезда. — Шел со скоростью километров сорок в час. Мы здесь, в засаде. Тут кустики, редкий лес. Прямо перед нами канава и насыпь. Поезд приближается. Можно сказать, валится на нас. Только бы не выскочить слишком рано! И не опоздать. Руки, ноги дрожат. Не верилось тогда, в первый раз, совсем не верилось, что выйдет хорошо. Думал, и мина не взорвется и с поезда заметят — успеют затормозить.

Командир отряда толкает меня: «Давай!» Лежу, как примерзлый. Поезд-то далеко! Так мне кажется. А командир испугался, что я прозеваю, как крикнет мне в ухо: «Давай!!» Выскакиваю на полотно, не помню — что и как. Будто ветром взнесло Положил мину. Паровоз, мне кажется, черт те где! Далеко! Машинист увидел — к тормозу, тревожный свисток. На паровозе трое с автоматами. Увидели — и не стреляют. Не успели опомниться. Глаза у них — как фонари у паровоза. Прыгают не в мою сторону, на другой бок состава. Я в канаву. В укрытие не успел добежать как жахнет! Звук негромкий, но будто ударило по ногам. Сшибло с ног. Вдруг перестал слышать, совсем оглох. И как будто места не узнаю. Помутилось в голове. Лег в цепи. Вижу — паровоз вниз трубой, вагоны лезут на попа, из вагонов немцы. Шума, криков не слышу. Как в кино. Начали обстрел. Их выскочило человек триста В лес не бегут, чешут вдоль полотна. Потом опомнились, залегли, стали отвечать из пулемета. Тут уж нам пришлось уходить. Командир что-то кричит— ни-че-го не слышу! Три дня был глухим.

Так стал подрывником. И уж ни о чем другом не могу думать. И во сне вижу, как вагоны горят.

Воодушевленный воспоминаниями, Бондаренко продолжал:

— Ни-че-го на свете нет прекраснее подрывной работы! Я был и стрелком, и разведчиком. Нет, не то! В 1941 году, когда попал в окружение, начал партизанить. Сожжем легковую машину, убьем двух немцев или гада старосту и думаем: «Ого-го!..» А потом видим — ну, вот убили старосту, а немцы прут на Москву со всей своей техникой. Что им староста? Потом попал к Федорову. Тут стал подрывником и понял, какая может быть борьба. Тут что дорого? Вот представьте себе, — снова чертит он веткой по земле, — дорога на Гомель — Брянск. Поезда идут на Брянский фронт. Танки, лучшие дивизии, боепитание… Взрываем один эшелон вот здесь. Горит, рвется, немцы вопят. Сколько их гибнет, сосчитать разве можно? Страшный суд! После взрыва злятся, усиленную охрану ставят, засаду, патрули, а мы на другое место, вот здесь рвем второй эшелон. Они бесятся, мечутся, ходят ночью с собаками вдоль железной дороги, а мы за их спиной. Третий эшелон!.. Горит все на свете — танки, цистерны, аж в лесу светло!.. Тысячи фашистов не доезжают до фронта!

Глубоко ввалившиеся глаза Володи Бондаренко блестят от возбуждения. Голова его запрокидывается назад, чуб светлых волос падает на лоб, длинные руки с широкими ладонями размашисто жестикулируют. Кепку свою Бондаренко то сдвигает на лоб, то резким движением откидывает на затылок, то совсем снимает.

Бондаренко, став партизаном с первых месяцев войны, в соединении Федорова участвовал во взрыве тринадцати немецких эшелонов. Затем заболел, был отправлен на самолете в Москву, лечился в госпитале, ездил в отпуск к семье в Орехово-Зуево, где работал до войны мастером арматурного цеха.

— Чем вы заболели и почему вас отправили в Москву?

— Много всякой ерунды. — неохотно отвечает он и, достав из кармана фотографию худенькой девочки лет пяти, говорит с широкой улыбкой — Моя дочь!..

Я замечаю, к концу дня Бондаренко шагает с трудом. Видно, что ему больно, неудобно ступать на ноги. На привалах он отходит подальше от нас, снимает сапоги и, засучив штанины, осматривает свои ноги.

Иду к нему. Он начинает поспешно обуваться.

— Покажите, покажите ногу! Это мокнущая экзема. Значит, не прошла!

— То станет легче, то опять, — с досадой говорит Бондаренко.

На каждом привале присыпаю пораженные экземой места стрептоцидом.

— Легче, Володя?

— Гораздо легче!.. Вот холера! Меня из-за нее и из Москвы не хотели выпускать. Больше месяца толкался во все двери, пока разрешили вернуться в соединение…

Рядом с порывистым Бондаренко Федя Кравченко кажется удивительно спокойным и уравновешенным. Правильные черты лица, темные задумчивые глаза. Под черкнуто аккуратный Кравченко туго затянут портупеей, застегнут на все пуговицы. На нем фуражка военного образца с красным околышем, чуть сдвинутая на левый бок.

На привалах Кравченко осматривает наши возы, проверяет, не ослабели ли веревки, достает Стефану смазку для колес, следит, где и как пасутся волы Стефана, добывает где-то и приносит нам пшеничные сухари, по кусочку сахара. Кравченко всегда настороже, он озабочен так, словно не маленькая группа, а дивизия поручена ему. Первое время он кажется мне молчаливым. Ничего не рассказывает о себе.

Постепенно от Володи узнаю кое-что о командире нашей группы. Летом 1942 года Кравченко был сброшен на парашюте с рацией и радисткой в лесах Белоруссии. Работал в одиночку разведчиком-диверсантом. пока не испортилась рация. Встретился с соединением Федорова, примкнул к нему. Командовал отрядом, помогал создавать разведку. Так же, как и Бондаренко, заболел в тылу врага, был отправлен в Москву на самолете, лечился.

— Чем заболел?

— Не знаю, что-то с животом.

Лицо у Кравченко худое, с темным оттенком. Легкий, гибкий командир наш идет рядом с возом как будто без усилий. Но взгляд его слишком сосредоточен, виски и щеки бледны. На привале за обедом Кравченко съедает пшенный суп, сухарь и не притрагивается к мягкому хлебу. Много курит, туго, нервно сжимая зубами мундштук папиросы.

— Федя, у вас язва желудка?

Он смотрит на меня удивленно. Молчит. Наконец признается:

— Да.

— Вас из-за язвы отправляли в Москву?

— Из-за язвы. Было резкое обострение. Теперь много легче…

Они оба хотели скрыть от меня свои болезни. Они чувствовали себя виноватыми, что возвращаются в соединение не долечившись. Торопились, рвались в бой, к товарищам, оставляли семьи…

И Бондаренко и Кравченко значительно моложе меня. Когда они хитрят и скрывают от меня свои болезни, они напоминают подростков. Но только в эти редкие минуты.

Вообще же я смотрю на них, как на старших. У них обширный боевой опыт, а у меня его нет совсем. Никогда в жизни я не был в армии, не проходил военной подготовки. Хотя бы толком научиться стрелять из автомата, с которым я не расстаюсь ни днем ни ночью!

На одном из привалов делюсь своими мыслями с Кравченко.

А зачем вам автомат? Федоров отберет его у вас сразу, как только увидит…

Что значит отберет?! Автомат дан мне лично в штабе в Москве…

— Автомат вам не понадобится… Федоров не только в бой вас не пустит — специально выделит бойцов, чтобы вас охраняли. Вот увидите!..

Кравченко говорит серьезно, но я ему не верю. Где-то. кажется в сборнике рассказов о боях у озера Хасан, я читал, как парикмахеры, повара, снимая с себя белые халаты с винтовкой и гранатой шли в бой. И если так в действующей армии, то тем более в партизанском отряде!..

— Поймите, доктор, это же не драка стенка на стенку, не примитивный, самостийный отряд, а то же, что и армия — со строгим распорядком, с разделением труда. Врачи, разведчики, фотографы, корреспонденты газет, наборщики, радисты, подрывники — каждый выполняет свое задание…

Вы меня не поняли. Когда я говорю «партизанский отряд», я вовсе не пытаюсь умалить…

Но Кравченко спокойно возражает:

— Нет, доктор, у вас неясное представление о том, что вас ожидает.

 

По следам Федорова

— Ходь! Ходь! — покрикивает Стефан. Медленно бредут волы. Медленно, но неуклонно мы продвигаемся на запад. Два, три, четыре дня пути.

Остановились на привал в деревне. «Где же немцы? Где «завоеватели»?»

— У нас було шисть полицаев у сели, — рассказывает старик хозяин, — як тилькы почулы, идуть Советы, змылысь, и доси их не видать.

— Яки Советы, диду?

Ну, Федоров генерал. То ж Советы послали?..

— А вы его бачили? Генерала? — спрашивает Кравченко.

— Ни, самого не бачыв. Они швыдко шлы, по хатам не ночувалы.

— А много их було?

Старик задумывается:

— Тысяч десять. А може и больше. Люды балакають — две дивизии.

Ночует нас в хате у деда человек пятнадцать. Спим вповалку на соломе, на земляном полу. Засыпая, слышу, как Кравченко беседует со стариком:

— В прошлом месяце паровую мельницу наши партизаны спалили, — говорит дед.

Теперь вам, значит, молоть негде?

— А мы там и не мололы. Там тилькы для ниметчины мололы. А мы по домам, на ручных жорнах. Дивчата у нас писню склалы: «Прийшли нiмцi — бiда чорна, на Вкраiнi мелють жорна».

— А пан у нас, тот днив десять, як змывся. До полицаев. Ему було особое известие, що идут Советы.

По осторожным вопросам Кравченко, чувствую — он не совсем доверяет деду. В самом деле — в голосе старика какое-то странное удальство, какая-то чрезмерная готовность к ответам.

Назавтра, перед выходом из села, врач Стуккей зовет меня в одну из хат осмотреть больную девочку. Высокая температура, бред, сыпь на груди и на руках.

— Тиф? говорит Стуккей.

— Вне всякого сомнения, — соглашаюсь я.

Днем проходим мимо сожженного села. Головешки еще курятся.

Обломки сундука, вбитый в землю ковш, запачканная в грязи дырявая шапка с облезлым мехом, закопченные печи и трубы — все, что осталось от села. Ни одного живого существа.

— Це бандеровцы спалылы село, — говорит Стефан.

Як вы знаете?

Мне дед говорил. Бандера мстит селянам за то. что они принимают Советы. Село, где старик живет, тоже хотели сжечь.

К вечеру доезжаем до реки Стырь. На берегу арка из сосновых бревен. Гирлянды из увядших зеленых веток.

Два красных флага по углам арки. В центре красная звезда и портрет Сталина.

Подойдя к арке, читаем:

«Здесь прошло соединение Героя Советского Союза генерал-майора Федорова. Смерть немецким захватчикам!..»

С волнением осматриваю место партизанской стоянки. Сколько дней назад прошло здесь соединение Федорова? Три, четыре дня? Прошло, не оставив ни караульных постов, ни гарнизонов. Только стрижи и ласточки летают над водой, и вербы низко склонились над рекой. Никто не решился разрушить арку, никто пе осмелился снять красные флаги и портрет… Где же немцы?.. Где «завоеватели»?..

Санитарная часть партизанского соединения А. Ф. Федорова (слева направо): М. Прус и Л. Брызгалова — медсестры. М. Гречка — ездовый, В. Варварова — повариха. В. Романенко — врач, А. Гапонова — медсестра, Т. Гнедаш — хирург, М, Кривцев — врач, 3. Иосилевич — аптекарь, Ф. Шевченко — политрук.

Командир соединения Герой Советского Союза А. Ф. Федоров и комиссар В. Н. Дружинин беседуют с ранеными партизанами.

Переливание крови раненому.

На седьмые сутки пути, ночью, на рыбацких челнах переправляемся через небольшую речку Горынь. Пылает село на берегу. Багровое пламя сотней языков отражается в воде. И здесь мерзавцы украинско-немецкие националисты подожгли село за то, что жители его дружелюбно встретили федоровцев. Гитлеровские наймиты мстят народу и убегают, едва услышав о приближении новых отрядов партизан.

На берегу реки Стырь в бывшем панском имении соединение генерала Бегмы останавливается надолго. Мы прощаемся с нашим возчиком Стефаном. Его маршрут окончен. Теперь только подкормить быков и порожняком возвращаться домой. Хотелось бы оставить что-нибудь ему на память. Достаю плитку шоколада. Кравченко вынимает из своего мешка кусок парашютного шелка.

— Я не возьму! — восклицает Стефан, и в глазах его и взволнованность, и огорчение. — Ни за что не возьму!.. Вам нужно. Вы на войне. Дай вам боже счастья и удачи! Дай боже! Перебить усих ворогив. Вернуться к вашим дитям!

На глазах у Стефана слезы.

Генерал Бегма дает нам три новые подводы. На этот раз не волы, а лошади, но низкорослые, тощие, поросшие неровной, клочковатой шерстью. Три возчика, из них два подростка, один средних лет, очень похожий на Стефана. Генерал дает провожатого до ближайшего населенного пункта. Там расположен один из отрядов Бегмы. А дальше… дальше предстоит двигаться на свой риск и страх.

Командир отряда выводит на одну из лесных дорог и показывает на юго-запад.

— Езжайте так!

— Ходь! Ходь! — негромко произносит новый возчик. Его голос и треск сухих ветвей кажутся оглушительными в пустом лесу.

Если бы мне две недели назад сказали, что можно так «запросто» путешествовать по немецким тылам — я бы не поверил. Вшестером, с незнакомыми возчиками, с громоздкими возами и лошаденками, на которых никуда не ускачешь, двигаемся по территории, оккупированной германским райхом!

Кравченко мелькает впереди, за стволами деревьев, — он обследует путь. Так едем час, другой, так едем полдня. Ни души кругом.

Однако должны же быть какие-нибудь деревни, постройки? Вот что-то маячит впереди. То ли крыша избы, то ли крытое соломой гумно. Останавливаемся. Вдруг из-за деревьев выходят люди. Молча идут к нам. Их человек двадцать. Некоторые босиком, иные в лаптях. Вооружены старинными берданками, карабинами, обрезами.

Они не командуют нам: «Стой», а останавливаются поодаль, рассматривают нас. И спутники мои, Бондаренко и Кравченко, выжидательно молчат, не проявляя волнения. Кравченко спрашивает:

— Що вы за люды?

— Дайте тютюну на цигарку, — вместо ответа говорит один из них.

Заскорузлыми, скрюченными от деревенской работы пальцами оборванные люди торопливо свертывают цигарки.

— Звидкиля вы?

— 3 Москвы.

— Кто в Москве? Нимци?

— Не були, тай не будуть!

— Як не булы? Та разве ж не бралы они Москву?

— С чего вы взяли? Никогда на свете!

Лесные люди переглядываются, но не выказывают удивления. Мы раздаем газеты, листовки, их жадно расхватывают.

Теперь наша очередь задавать вопросы:

— Как называется деревня?

— Эзерцы…

— Где немцы?

— Немцев не видели давно.

— Федоров проходил?

— Проходил три дня назад. Не здесь, а стороной. Тысяч двадцать его людей проходило.

— Тю, больше — тысяч сорок! С пушками, — поправляет другой.

— Как пройти к Федорову?

— Вот так прямо идите, будет скоро село Кухецка Воля, там спытаете…

— Как же вы встречались с федоровцами и не спросили их, кто в Москве?

— Мы спрашивали.

— Ну, и что они вам ответили?

— То же, что и вы.

— Значит, вы им не поверили?

— Поверили. Ну, все ж таки не лишнее спросить.

— На всякий случай! — улыбается Кравченко.

— Ось так! — усмехается вожак отряда.

Садимся на траву, местные партизаны угощают нас хлебом, я перевязываю раздробленные пальцы на руке пожилого бойца. Он вооружен старинным охотничьим ружьем с двумя стволами и огромными курками.

— А як же вы так? — спрашивает он все еще с оттенком недоверия. — Так и едете сами, от села до села?

— Так и едем, — отвечаю я. — Да и вы вроде так же. Як у писни:

От села до села Буду мандрувати, Ни коровы, ни вола, Немае й хаты…

— Да, немае й хаты, — печально говорит раненый. — Хату мою сожгли, сына убили… Сын был в комсомоле при Советах…

— Як же вы думаете дальше воюваты с такими ружьями?

— А ми пидемо до Федорова. Он же примет. Он обещал. Зробим тут одно дило и пидемо до нього в отряд…

— У нас, в моем сели Деревок, дуже много боялись советских партизан. Бандеровцы — гитлеряки мутили народ, балакали — советские партизаны разбойники, сред них нет ни одного украинца, только евреи и цыгане. И нам було трудно, нам кричали в моему сели:

«За кого ви воюете? Кого защищаете? Своих или чужих?..» Свои родственники и то боялись пустить нас ночувать. А теперь, как пришли советские партизаны, народ увидел, где правда, и отшатнулся от немецких наймитов..

— Партизаны панськую землю знову дилять миж селянамы. Панськых коней и волив раздають незаможным. Це Советська власть знов до нас прийшла…

Возбужденным рассказам местных партизан не видно конца. Нужно ехать дальше.

— А што у вас тут на возах? — с любопытством спрашивают партизаны. — Дуже высоки возы!

Кравченко объясняет им, что это походный лазарет. Всем отрядом провожают нас с полкилометра.

— Вот так езжайте! — показывает вожак отряда и понижает голос: — Спросите в Кухецкой Воле старосту Довганя, скажите— Грицько прислал. Староста там нимцямы поставленный, но ничего человик — договориться можно.

 

В селе Воля Кухецка

Под вечер доезжаем до Воли Кухецкой.

У въезда в село высокий крест, увешанный расшитыми полотенцами. На площади у церкви — музыка, небольшой оркестр — скрипка, гармонь, бубен. Много девушек. Они в белых платочках, в новых лаптях, в белых, выстиранных онучах. В ответ на наши приветствия дружно, хотя и с опаской, отвечают:

— День добрый!..

Что за праздник сегодня? Ах, да, воскресный день!..

Чувствуем на себе настороженные, изучающие взгляды. Неясно различимые лица возникают и скрываются при нашем появлении за маленькими окнами хат. За каждым нашим шагом следят, хотя никто нас не останавливает, не расспрашивает. По словам местных партизан, немцев и полицаев в селе нет. Однако врага можно встретить и там, где его и не ожидаешь.

Идет по улице старик с клюкой, в длинной белой рубашке, подпоясанной веревкой.

Диду, де тут живе староста?

— А ось же, прямо напроты вас…

Староста Довгань не приглашает нас в свой дом. Он стоит на крылечке, что-то обдумывает, разглядывая нас и наши возы.

— Вам кланяется Грицько, — говорит Кравченко.

Староста делает вид, что не слышит.

— Ночуваты будете? — спрашивает он.

— Нет, повечеряем и дальше…

Он раздумывает, потом решительно сходит с крыльца:

— Пишлы…

Проходим мимо хороших домов под железными крышами. Останавливаемся около небольшой бревенчатой избушки. Староста стучит в окно. Старый пес, заросший длинной грязной шерстью, с трудом выбравшись из подворотни, лениво брешет на нас. Две курицы бродят у ворот, тощие, голенастые, взлохмаченные. Старуха, приложив ладони к вискам, смотрит на нас через оконце.

— Це ты, Петро? Входить — не заперто.

Мы входим, и староста молча крестится в передний угол, потом кланяется хозяйке:

— Здравствуйте! С праздником!

— Здравствуйте! И вы тоже. Сидайте…

— Тетя Поля, можно дорожным людям отдохнуть у вас, повечерять?

— А звидкиля воны?

— Воны… Здалека, — говорит староста. Сам он не спрашивал нас, откуда мы, считая, очевидно, такой вопрос излишним.

— Не знаю, чем кормить их! Не варила сегодня ничего. Сын с невесткой в гости пошли.

— А они не обидятся. Они люди образованные. Понимают все, — говорит староста, вертя в руках свою войлочную шляпу и исподлобья глядя на фуражку Кравченко.

— Да уж что делать, накормлю чем-нибудь! — вздыхает бабка.

Староста, многозначительно подмигнув нам, уходит.

Вся в белом, сгорбленная, шаркая растоптанными лаптями, старуха достает из печи чугунок с вареной нечищеной картошкой. В хате сумрачно и душно. Теленок, привязанный веревкой за шею, стоит в углу.

— Вечеряйте, що бог послал. Я сегодня одна, невистка и сын в гостях. Не варила билыи ничого. Звиняйте! — угощает нас старуха.

— Спасибо, бабушка. От самой Москвы такой вкусной картошки не едали.

— И давно вы из Москвы?

— Дней десять…

— Как же вы шли?

— Летели самолетом.

— Правду балакають, будто в Москве нимцив теперь немае?

— Их и не было там.

Видно, что старуха нам не вполне верит. Но она взволнована, встает с лавки, суетится около стола.

— Що ж я! — восклицает она, идет в камору, приносит крынку молока, ставит ее нам на стол.

— Кто вы будете? Яке занятие у вас?

— Я доктор.

— Ой! А вы не дурыте?

— Ни… Правду кажу…

Старуха снует по хате — сырой тряпкой вытирает деревянные лавки, гусиным крылом сметает угольки и золу с шестка печи.

Постепенно хата наполняется народом. Приходят молодой хозяин — сын старухи и его жена Собираются старики, люди средних лет.

— Где Сталин? Какая власть в Москве? — спрашивают нас.

Мы раздаем листовки. Их берут, благодарят, но не читают, бережно свертывают и прячут по карманам.

Сын хозяйки просит нас:

— Прочитайте вслух, мы неграмотные!

— «Браты украинцы! Гитлеровски негидныкы зруйнувалы нашу ридну Украину…»

— Мамо, що вы не накормите гостей?

— Мы сыты, мы только что ели, спасибо!

Но старуха и ее невестка несут мед, сметану, холодец. Весь стол перед нами заставлен горшками, кувшинами, тарелками.

Все больше людей появляются в хате. Уже не хватает места на лавках. Вновь пришедшие сидят на корточках у стен, стоят в дверях.

— Так вы, значит, с самой Москвы?

— Товарищи з самой Москвы. А я ще дальше, з Сибири.

— Ну що в Сибири? Як там люды жывуть? Правда, що мруть з голоду, як мухы?

— Кто вам казав таку брехню. В колхозах многие семьи и сейчас получают по триста, по пятьсот пудов пшеницы на трудодни. Вагонами подарки отправляют для армии. Нас в Сибирь приехали тысячи и тысячи из разоренных городов Украины и все сыты, всех сибиряки приняли як ридных братов. Це дуже погана брехня, що вам казали.

— Пятьсот пудив хлиба на семью! Як то може буты? — качает головой один из стариков.

— Як бы тилькы раз в жизни побачыть пятьсот пудив хлиба у своему двори!

Молодая женщина с ребенком на руках долго стоит у порога, дожидаясь, пока и ей можно будет обратиться с вопросом.

— Будь ласка, скажить, взаправду вы дохтор? Навчить мене, що робить з детыною?

Весь рот ее ребенка в болячках.

— Чи вы его годуете жеванкой з рота?

— Эге! — кивает женщина.

— Не надо цього робыть. Не кормить жеванкой. Смазывайте рот гусиным салом, бараньим жиром. Болячки заживут…

Вдруг обнаруживается, что здесь в хате много больных. То один, то другой селянин обращается ко мне за советами.

— При панах нас лечили, но дуже дорого!

— Надо было целого вола отдать за лечение или годовалого поросенка. А вол стоил шестьдесят злотых. Как организовалась советская власть, лечение сделалось бесплатным, да недолго это было. Пришли немцы, и тогда уж зовсем некому стало нас лечить.

— При панах того не было, чтобы пришел доктор к селянину, в жизни того не было! Образованные люди цурались зайти в селянеьку хату.

— Кушайте, пожалуйста, что же вы не кушаете? — угощают нас обе хозяйки — и старая и молодая…

— Скажить, доктор, вы украинец?

— Да…

— Як же вы стали доктором? Ведь в Советской России украинцам не дают учиться на доктора?

Кто это говорит? Молодой человек в модном клетчатом заграничном пиджаке с приподнятыми плечами. Украинская вышитая рубашка под пиджаком. Сапоги с короткими, узкими голенищами, запорожские шаровары с напуском. Притворно-недоумевающая, недобрая усмешка.

— Кто вам говорил таку брехню? Весь мир знает, в Советском Союзе учились и учатся миллионы украинцев. В Советском Союзе у всех одинаковые права — у украинцев, у русских, у белорусов. Весь мир знает, как в Советском Союзе сбылась мечта Шевченко:

Щоб уси славяне сталы  Добрымы братамы!!.

— А як же вы понимаете Шевченка? Ведь творы его запрещены в Советскому Союзи?

Молодой человек смотрит на меня прямо и дерзко, с вызовом и ненавистью. Он чувствует какую-то силу за собой. Крестьяне, в особенности старики, следят за нашим словесным поединком с огромным интересом, ничем не выказывая, на чьей стороне их сочувствие. Надо отвечать.

— Миллионы книг Шевченко изданы в Советском Союзе на украинском языке. Лучший театр в Киеве, лучший сад в Киеве назывались именем Шевченко. Памятник Шевченко стоял до войны у самом центре столицы нашей родной Украины. Может, теперь гитлеровцы и их наймиты уничтожили все это?

— Я к и здесь села сжигают и помогают гитлерякам з матери ридной Вкраины последнюю латану сорочку знимати, — звучит вдруг звенящий ненавистью голос, и сильный, коренастый человек в крестьянской свитке выступил вперед от порога.

 

История одной любви

В сумерках выходим из Воли Кухецкой. Нас теперь не шесть, а восемь человек. Староста дал нам провожатого — Василия, тихого хлопчика лет пятнадцати. Кроме того, с нами идет новый спутник — Петро Каленик, местный волынский партизан. Это он так решительно и резко вступил в спор в селянской хате. Так же, как и мы, он пробирается к Федорову.

— Ну, що Василь, що зробылы з вашым помощныком Геббельса? — спрашивает Каленик, как только мы выходим из села.

— Завязалы его и заперлы у хати и караулять, щоб не утик до утра.

— От же люди! Цацкаются! Усех этих гадюк надо уничтожать, не сходя с места. Каты проклятые! Его сейчас помилуют, а завтра он приведет свою шайку и будет жечь село, мучить людей, предавать их лютой казни!.. Давайте идти и ночью. Будем отдыхать подальше. Чует мое сердце, где-то его банда тут неподалеку. Иначе не развязал бы он так смело поганый свой язык! — говорит Каленик.

В глубокой темноте в густом лесу мы идем до полуночи. Удивляюсь, как находят дорогу наши провожатые! Иногда слышишь треск сучьев и сдержанные голоса: «Леворуч! Вертай коней!..» И снова шагают лошади и люди, словно погружаясь все глубже и глубже во мрак.

В полночь сворачиваем с дороги в заросшую кустарником балку. Среди высоких папоротников, покрытых росой, выпрягаем коней на ночлег и спим по очереди на возах, накрывшись шинелями. Едва занимается заря и птицы начинают щебетать, умываемся из студеного ручья, сытно завтракаем тем, что дали нам вчера селяне на дорогу. Мне положили в торбу целую хлебину, и пирогов, и кусок жареного мяса. Пожилая женщина вечером догнала нас у околицы и заставила меня взять десяток вареных яиц.

— Доктор, я вас прошу — возьмите! От щирого сердца!

Когда я взял ее подарок, она понизила голос до шепота:

— Будь ласка, скажить генералу, пусть он войско до нас пошлет. А то, скажить, грозять запалить наше село…

Добрым словом вспоминая селян Воли Кухецкой, торопливо завтракаем и, едва всходит солнце, снова двигаемся в путь.

Петро Каленик — небольшого роста, широкоплечий, мускулистый человек лет тридцати. Губы его подергиваются, суровые глаза смотрят пронзительно и остро. Седина на висках, ранние морщины у глаз. Под домотканой селянской свиткой — щегольской голубоватый китель немецкого офицера с черным воротником, с блестящими пуговицами.

— Хороши наши волынские леса! — говорит Петро. — Нигде не видел я такого мощного, прекрасного леса, как у нас на Волыни. Мать наша родина, Украина — сколько богатства в ней! И кто только не терзал ее — немцы, австрияки, паны. А здесь эти немецкие блюдолизы, будь проклято их семя вовеки! Я б этих гадюк своими руками рвал бы пополам!

— Видите мои руки, — протянул открытые ладони Каленик, — я каменщик, печник и хлебороб. С детства работал, как черный вол. Наша деревня не так далеко отсюда, за Марковыми хуторами, откуда вы идете. Было у батька четыре морга земли. Вы не знаете такой меры — морг? Это около полугектара. И было у батька трое сыновей, я меньший. Старшие два брата хозяйничали на земле, и я лет с девяти начал им помогать. А как исполнилось мне тринадцать лет, старик говорит: «Видишь, сынку, не получается у нас ничего! Коли будем делить эту землю, як останнюю свитку, достанется кому ворот, кому рукав, а кому дырка от рукава. Обучайся, сынку, доброму ремеслу и иди щастя шукаты. Чи ты судьбу обдуришь, чи вона тебя». Два года я учился печному делу, а потом год за науку бесплатно работал у печника. Год ходил безработным, с голоду подался с артелью каменщиков во Львов. Там работал, встретил одну девушку со швейной фабрики. Звали ее Ганна.

Пойдемте швидче, обгоним этот воз, — предложил Петро. — Да, Ганна. Так, небольшого роста, меньше меня. Руки, ноги слабые, для деревенской работы плоха. Грамотная дивчина. Хотя що там казати грамотная, мало ли грамотных по городам. Як бы вам объяснить? Ну, вот бувало з вами так — встретится людина и сердцем чуете, вот это вирна душа — в горе не кинет, в беде не продаст. Если что не так — скажет прямо, не побоится никого. И не грубо скажет, так тихонечко: «Петро, ты не верно судишь, ты людей не знаешь, ты молодой и веришь всем. Нельзя усим верить!»

Я ее спрашиваю: «Почему ты так говоришь — у тебя горе какое-нибудь есть? Обидел тебя кто?» — «Нет у меня никакого особого горя, у нас у всех горе…» — «А у меня вот никакого горя нет!» — «Неправда! У тебя то горе, что ты способный, а учиться дальше не смог». — «Это верно, — отвечаю ей, — учился я только три года в «школе повшехной»».

Вы не знаете, как было у нас при панах? «Повшехна» — значит «для всех». Для всех, а только с четвертого класса надо платить за учение. За учение в месяц 25 злотых да за квартиру 30 злотых. Короче говоря, батьку моему надо было продавать каждый месяц корову или восемнадцать пудив пшеницы, щоб учить меня дальше. Я хорошо учился; у нас был учитель — он говорил: «Петро, учись дальше». Но где было взять грошей? Много дней и ночей слезы лил, а пришлось бросить школу. И когда сказала она мне так — попала в самое больное место. А я дуже самолюбивый был и дерзкий на язык. Було вроде обидно мне, что она умнее меня. «Ты що, кажу, гадалка, раскинула на картах? Или ведьма — летаешь по ночам на помеле?» Она тоже рассердилась, потом скрепилась, простила мою глупость. «Ты книги Ивана Франка читал?» — спросила как-то. Я кажу: «Ни». — «Хочешь, я тебе дам? Но имей в виду, ця книга запретна, коли ее увидят, и тебя схватят и меня».

Так началась наша любовь. Я був хлопцем, смеялся над этим словом «любовь»… Я думал, це панськи штучки — букеты, платочек поднять. Какая может быть у нашего брата — рабочего деревенского человека — Любовь? Ищут хозяйку добрую и чтоб здоровая була, и не ленивая. И, когда встретились, в мыслях у меня не было ниякой любви, И у нее тоже. У нее было задание подпольной организации комсомола по привлечению новых кадров.

Объясняла мне, как живут в Советском Союзе, как там бесплатно учатся в средней школе, по-нашему «гимназиуму» и «семинариуму». Как там свободно можно говорить на нашем украинском языке, и книги печатают на родном языке. Она была мне как бы учительница и мать. Я Советский Союз узнал и полюбил благодаря ей.

Стали мы с ней жить, как муж и жена.

Меня в тюрьме при панах держали больше года, и каждую субботу через чьи-то руки присылала мне Ганна передачу. Когда установилась во Львове Советская власть, выдвинули Ганну инструктором райкома партии. Работала каждый день до часу, до двух ночи. Бывало ляжешь, выспишься, проснешься — ее еще нет. Худая стала такая, что я ее мог через весь Львов пронести на одной руке. Мы все — и я и товарищи — говорили: «Нужно тебе отдохнуть».

Десятого июня 1941 года получила отпуск, поехала к родителям в деревню. Она з Тернопольщины, з Почаевского района. Слышали знаменитую Почаевскую лавру? Село ее — Юридики неподалеку от того монастыря. Мне отпуска не дали тогда — я работал прорабом строительного треста. Лето у нас — горячий сезон. Только получил от Ганны письмо — в ту же ночь война. Немцы идут ко Львову. Меня оставляют в подполье. Получил задание: пока не уляжется жизнь — уйти из Львова. Нарушил партийную дисциплину — три дня не уходил, ждал Ганну. Потом кинулся в Почаевский район. Там тоже были немцы. Иду пешком от лавры в село Юридики. Мне добрые люди по дороге говорят: «Не ходи туда». — «Що таке?» — «Там бульбаши».

У меня сердце оборвалось.

Когда работали в панском подполье, встречались с этими гадюками. Тогда они служили не Гитлеру, а пану Пилсудскому, помогали его жандармерии бороться с коммунистами. А называли себя «борцами за незалежну Украину». Это из-за них я год и два месяца сидел при панах в тюрьме. Иду в Юридики, ховаюсь за кустами, смотрю — нет в селе дома Ганны, сожгли! Подхожу ближе — и пепел остыл! Кручусь около села… может, встречу или узнаю про нее? И вот люди добрые рассказали, як то було…

Нимци в первые дни не брали никого. Никого не знали, а местные жители не выдавали. Армия германская с танками, мотоциклами пошла дальше. Оставили они в Почаеве гарнизон, а по селам даже старост назначить не успели. Жена моя у родителей ждала, когда первая буря пройдет. Вдруг днем ворвались в село пятнадцать бульбашей. Стали хватать людей. И були у этих шакалов заранее ще до войны составлены шпионские списки. Кого знали — схватили сразу, о других узнали, забрали потом. Всех, кто активно работал при Советской власти: организаторов колхоза, комсомольцев, всех забрали. Жену мою и ее старика отца схватили. Били, знущались над ними, потом связали, повели всех забранных в Почаев на площадь к памятнику Ленина. Дали молотки — разбивайте памятник! Все отказались, как один. Озверели каты, кричат на моего тестя: разбивай ты первый!.. Потянули его веревкой к памятнику, почти задушили, болтается старик над землей, а все равно не поддался. Тогда они сами разбили памятник, заставили парод уносить камни. Целую ночь били, пытали Ганну, старика ее и прочих советских людей, а к утру повесили на площади. Потом прошли по деревням и хаты их спалили. Вот що роблять у нас берлинские палачи украинського народа!..

Слушая рассказ Каленика, перестаю замечать, где мы идем. С утра шли глухим лесом. Мелькали ели, заросшие лишаями, опутанные паутиной. Теперь бредем низиной по мхам и ярко-зеленой траве, в которой тонет нога. А вот и ржавое болото, с низкорослым осинником и березняком. Нигде нет следов человека. Хотя бы сторожка или охотничий шалаш! Даже птиц мало. Вороны резкими голосами перекликаются при нашем приближении и не торопятся слетать с веток. Лишь когда подходим совсем близко, они тяжело снимаются и летят, свистя крыльями.

— Василь, ты где нас ведешь?

— Ничего, скоро выйдем на пригорок!.

— Василь, ты заблудился?

— Ни…

Гнилое зловоние болота. Застоявшийся воздух неподвижен. Мы сбились с тропинки и идем по компасу. Прыгаем по кочкам, проваливаемся по колена. Тихо, как на краю света.

— Стой! Стрелять будем!.. — Вооруженные люди выскакивают из-за деревьев. Голоса у них громкие, отчаянные.

Боже мой, погибнуть так глупо, неподалеку от цели! Погибнуть после восьми дней пути, пройдя благополучно больше двухсот километров!

— Не стреляйте! — командует Кравченко. Он смело идет к вооруженным людям. Что-то негромко говорит им.

— Брешешь! — восклицают они и хватают его за руки.

— Не стреляйте! — кричит нам Кравченко.

Вдруг я замечаю красные ленточки на головных уборах людей, схвативших Кравченко. Может быть, это маскировка? Кому и чему можно верить здесь?

Появляется командир в форме капитана Красной Армии. Смотрит на нас, как на выходцев с того света. Тихо говорит с Кравченко. Вдруг восклицает:

— Как же вы пробрались сюда?! У меня все вокруг лагеря заминировано! Только узкая полоска оставлена, и вы случайно на нее попали. Вам чертовски повезло! Так вы Федорова ищете?

— Федорова.

— Опять-таки повезло! У меня как раз сейчас его радист. Завтра он возвращается и доведет вас до лагеря. Это недалеко отсюда, километров пятнадцать…

— Вы из соединения Сабурова? — спрашивает Кравченко.

— Нет, я из бригады Бринского. Снидать, товарищи, конечно, хотите? Пошли за стол…

За столом командира — удивляемся обилию — блюд: борщ, картошка, молочная лапша, вареники. Но после недавнего сильного потрясения как-то и есть не хочется.

— Федя, по чему вы определили, что это свои?

— В селе сказали, в этой стороне должен быть партизанский лагерь… Да и голоса у них… партизанские… — усмехается бывалый разведчик.