У Юлия Фёдоровича была тайна — это вне всякого сомнения. Нас, детей, было пятеро, и мы все отлично знали, что Юлий Фёдорович человек таинственный. Хотя он и не носил чёрного плаща со шпагою (что, по нашим понятиям, каждый человек, имевший адские откровения, должен был делать), но зато лицо его было положительно таинственно. Он был у нас гувернёром, очень милым и хорошим гувернёром, и мы его ужасно любили. Он был очень весёлый немец; несмотря на шестьдесят лет, он прыгал за нами по саду, как жеребёнок, зарывался в сено с головою и вылезал из копны на четвереньках, играл на гребёнке вальсы, сам танцевал, показывая, как танцуют в Риге, — ну, словом, общий был любимец. Но как только наступал четверг, он делался торжественно-серьёзным: он надевал, после утренних классов, чистые воротнички и рукавчики, приглаживал фиксатуаром цыплячий пух, росший у него на затылке, брал в руки палку и исчезал до обеда. У него выговорено было это время, и никакая погода, никакая слякоть, никакой мороз не могли остановить его. Возвращался он необыкновенно весёлым, несколько краснее обыкновенного, начинал дурачиться и шалить напропалую, пускать необычайных величин змеев, устраивать торжественные шествия с фонарями, или учить кошку прыгать через обручи.
* * *
Куда он скрывался? Старая няня говорила, что он ходит к «своим немцам» в гости. Почему же он ходил так ненадолго, и главное — по будням, перед обедом. Ну, какие же немцы в будни, перед обедом, станут ходить друг к другу? И отчего он возвращается таким весёлым. Сестра моя Катя решила, что его кормят где-то молочною лапшою, которую он очень любит, от того он так и весел.
Порою мы спрашивали у maman, куда он ходит? Но её этот вопрос очень мало интересовал; она всегда отвечала:
— Да что нам за дело? Он человек свободный, куда хочет, туда и идёт.
Такое объяснение нас не удовлетворяло.
* * *
Наконец, однажды, старший брат Николай заявил нам, что он знает всё: тайна была проникнута.
Мы обступили его. в дальнем углу гостиной, дрожа от страха, ожидая открытия давно волновавшего нас обстоятельства.
— У Юлия Фёдоровича, — торжественно проговорил Николай, — есть погреб с деньгами, и он ходит их зарывать.
Мы так и онемели от этого открытия.
— Кто тебе сказал? Почему ты думаешь?
— Слушайте. Сегодня я подсмотрел сборы Юлия Фёдоровича. Он взял в портмоне десять рублей и лопату…
— Лопату, какую лопату?
— Нашу детскую, из-под лестницы. Он взял её очень осторожно, чтобы никто не видел, и назад поставил так же тихо. Я видел, как он незаметно нёс её под полою через площадь. Утром она была совсем чистая, блестящая, а теперь, — посмотрите.
Он повёл нас под лестницу и показал лопату. К ней была приставши свежая, рыхлая, чёрная земля; этою землёю пахло в чулане очень сильно.
— Так он клад копит! — изумились мы.
— Клад! Я, когда он вернулся, нарочно посмотрел ему в кошелёк: там осталось только рубль двадцать копеек. А ведь он ничего не купил, ничего не принёс. Рубль двадцать копеек он оставил себе на табак, а остальное зарыл.
Сомнения у нас больше не было.
* * *
Но скоро нам пришлось разубедиться в этой гениальной догадке. Несмотря на самые тщательные наблюдения, мы не могли подметить, чтобы он когда-нибудь брал с собою лопатку: очевидно, это было только один раз. Хотя сестра Катя решила, что он копает землю просто руками, но это предположение отвергли единогласно, зная чистоплотность Юлия Фёдоровича и его на редкость вылощенные ногти. Впрочем, раз он опять возбудил в нас подозрение касательно копания, потому что мы заметили на его светлых панталонах большое земляное пятно, увидев которое он очень сконфузился и тотчас пошёл менять брюки. Отчего же это пятно? Это не уличная грязь, а настоящая земля, вот что бывает на грядах.
Необычайная весёлость Юлия Фёдоровича по четвергам приходила не сразу. Когда он возвращался, он входил, быстрою, неровною походкою и был сосредоточен. И только потом, побыв немного в своей комнатке, он уже выходил в шаловливом настроении.
Раз, возвратившись в обычный час и торопливо проходя в двери, он вдруг пошатнулся, да так, что пришлось ухватиться за косяк. Не успей он ухватиться — он грянулся бы на пол. Постояв с минуту, он закрыл лицо, и совсем пошатываясь прошёл к себе.
— Да он пьёт! — радостно сообразил Коля. — Его шатает от наливки. Здесь он пить не смеет, и ходит в гостиницу. Вот куда и деньги идут.
— А земляные пятна на панталонах? — спросил я.
— А это он лежит на улице, пока его будочник не поднимет…
Сам Николай чувствовал, что он хватил через край. Никто не хотел верить, что Юлий Фёдорович пьёт.
— Однако, он по четвергам красный, — стоял на своём Николай.
— Так не в баню ли он ходит? — спросила Катя.
— С лопатою? — язвительно возразил я.
Катя была уничтожена.
* * *
Вдруг, однажды Николай, после того, как ушёл Юлий Фёдорович, влетел в детскую.
— За мною, скорее! — крикнул он.
Мы гурьбою кинулись. На комоде в комнате Юлия Фёдоровича стоял предмет, которого мы никогда ранее не видали. Это была бархатная рамка, а в ней рисованный карандашом и слегка тронутый акварелью портрет какой-то девицы в локонах. С боку была надпись «Emma».
— Вот куда он ходит, — радостно говорил Николай, — к Эмме. Это его невеста.
— И он влюблён в неё, от того и красный такой, — подтвердила Катя.
— А лопата зачем же? — скептически спросил я.
— Фофан ты этакий, — отрезал Николай. — Это совпадение, и не больше.
Николай употреблял уже умные слова, так как принялся с весны за геометрию.
— Ну, что же, — решили мы в конце концов, — Юлий Фёдорович на ней женится, и это будет прекрасная партия.
* * *
Вечером в тот же день, когда Юлий Фёдорович клеил огромный детский театр и дурачился по обыкновению, Коля вдруг сказал:
— Юлий Фёдорович, правда, какое славное имя — Эмма?
Юлий Фёдорович выронил кисть, которою закрашивал предполагаемую занавес.
— Эмма, — повторил он, — Эмма?
Он встал, стряхнул с колен обрезки бумаг и заходил из угла в угол.
— Хорошее имя, — подтвердил он, потряхивая головою так, что очки начали спадать с носа.
— Каково, как влюблён! — радостно шептал нам Николай, следя за его нервно-двигавшеюся фигурою восторженным взглядом. — Ну, уж и подарок мы сделаем ему к свадьбе!
* * *
Но отчего так грустен Юлий Фёдорович, когда идёт к своей невесте? Отчего это невеста ждёт его только по четвергам? Отчего он в четверг рассказывает такие весёлые анекдоты по вечерам? И отчего у него в земле колена?
Я решил, что узнаю об этом во что бы то ни стало. Меня уж пускали одного ходить по улицам, и я решился выследить гувернёра.
В ближайший четверг, как всегда, он повязал свой чёрный галстук, прилизался фиксатуаром, и вышел из подъезда. Я тихонько пошёл за ним, наблюдая расстояние, чтобы он меня не заметил. Но предосторожность эта была излишня. Он шёл, низко опустив голову под широкополым цилиндром, никого не видя, не замечая, погружённый в самого себя.
Шли мы скоро, но долго, шли на самую окраину. И дома хорошие стали реже, и улицы уже, и извозчики непригляднее. Вот и города конец, а мы всё идём, и Юлий Фёдорович идёт всё скорее.
Он завернул в кладбищенские ворота.
* * *
Мимо великолепных мавзолеев, не глядя по сторонам, шёл он давно знакомым путём всё вперёд и вперёд. Мавзолеи сменились крестами, скалами, плитами; кресты и плиты становились всё меньше и беднее. Пошли деревянные решётки и белые кресты. Вот одна могила — вся в цвету с венками иммортелей на кресте, с большою берёзою, шатром склонившеюся над нею. Юлий Фёдорович вошёл за решётку, сбросил на скамейку помятый цилиндр, и повалился на колени.
Он не молился и не плакал; складки шинели лежали неподвижно. Глаза были направлены на одну точку. Меня он не видел, хотя я стоял чуть не рядом с ним. Вокруг больше никого не было. Деревья шумели, да птицы чирикали вверху.
* * *
Он поднял голову.
— Вы зачем здесь? — изумлённо проговорил он, быстро поднимаясь
Я не мог говорить. Слёзы сжимали горло.
— Юлий Фёдорович, — лепетал я, — вы не подумайте, не подумайте…
Он внимательно посмотрел мне в глаза.
— Вы хороший мальчик, — сказал он, фамильярно опуская мне на плечо руку. — Вы хороший мальчик. Зачем вы сюда попали?
— Я за вами шёл.
— Зачем?
— Мне хотелось знать куда вы ходите.
— Для чего же вам это знать?
— Я хотел объяснить себе, отчего вы бываете такой весёлый по четвергам.
— Отчего я такой весёлый? Ну, так вот смотрите сюда. Вот здесь под крестом лежит моя жена Эмма, которая умерла восемь лет назад. Я любил её больше всего в мире, и за это она отнята у меня. Восемь лет со дня её смерти, каждый четверг, в половине третьего я прихожу сюда, потому что она умерла в четверг, в половине третьего. И у меня сердце разрывается, когда я вспоминаю и представляю эху удивительную женщину. И я здесь плачу, на этих цветах, которые я сам посадил, и потом иду домой, и стараюсь быть особенно весёлым. Вы спросите, милый мальчик, отчего же именно я весел в этот день? Оттого именно я весел, что никому дела нет до моего горя.
— Мы вас так любим, — попробовал заметить я.
— О, у вас прекрасное семейство, и я глубоко ценю и уважаю ваших родителей, но, скажите пожалуйста, ну какое им дело, что у меня была жена — красавица Эмма, что я молился на неё, что она умерла, и похоронена здесь, а эти цветы растут и так хорошо пахнут? Ну, зачем бы я стал рассказывать вам всё это, что мне так дорого, а вам так малоинтересно. Я отлично знаю, что у вас никто не умер, и дай вам Бог жить как можно дольше, зачем же я буду говорить о смерти и смущать вас? Нет, я буду резов, как бабочка, и буду порхать с вами и хохотать, и веселиться.
* * *
Он поднял глаза к небу.
— Эмма знает, — сказал он, — что я так свято храню её память, что никогда никому не позволю до неё касаться. Эмма всё видит. Вы думаете, умерла она? Нет, я вижу её на этом голубом сияющем небе — она плывёт вон там светлым облачком. Это она, она — я наверно знаю. Ну, и зачем же я кому скажу, что по четвергам прихожу сюда беседовать с нею? Мне скажут, что я сумасшедший, и прогонят из дома, а я нищий, и жить мне нечем.
Он посмотрел на продавленный цилиндр и надел его на голову.
— Я три года у вас, и три года никто не знал, что я еженедельно плачу здесь. И мне весело было, что никто не знает моего горя, и что я один его знаю. Теперь вы узнали. Мне это неприятно. Я люблю вас, но мне неприятно, что вы знаете, зачем и куда я ухожу по четвергам. И я больше не могу у вас быть…
* * *
И он, действительно, ушёл от нас через полмесяца. Он не любил, чтобы проникали в его тайны.
1887