Мой брат Гаспаро, устав от трудов, консультировался по поводу своего здоровья у врачей в Падуе. Этот знаменитый университет прилагал все усилия, чтобы восстановить ослабленную природу в его бедном теле. Все усилия самого изощренного искусства приводили только к ухудшению состояния пациента и продвигали его на пути к смерти. Однажды утром я получил известие об ужасной катастрофе. Мой брат страдал церебральной лихорадкой. Во время приступа бреда он выбросился из окна в Бренту. Он ударился грудью о камень, и его достали из воды в плачевном состоянии. Несчастный кашлял кровью, лишился речи, и, поскольку он не приходил в сознание, было сочтено, что ему осталось недолго жить. Получив письмо с сообщением об этом несчастном случае, я поспешил в Падую. Гаспаро еще дышал. Я нашел возле него старую французскую даму, мадам Жене, которая ухаживала за ним с превосходным умением и преданностью. Я спросил, какого врача вызывали, и мне сказали, что Гаспаро уже давно лечили четверо врачей, которые часто посещали его. Это число в четыре и частота посещений заставили меня дрожать за состояние моего брата больше, чем его болезнь и его несчастный случай. Пятый доктор, профессор дель-Бона, единственный человек, к которому я испытывал некоторое доверие, консультировал брата однажды, но он предписал лечение, с которым четыре других врача не согласились наотрез. Чтобы выяснить, сохраняется ли некоторая надежда, я пошел к одному из четырех лечащих врачей. Это был своего рода одержимый, очень мало занятый своими пациентами, но старающийся произвести как можно больше шума. Он хвастался тем, что достал из воды моего бедного брата, вернул его к жизни, применив средства, рекомендованные консилиумом врачей для утопающих. Проклятый болтун писал мемуар по этому случаю и выдвинул себя соискателем золотой медали правительства. Если бы я остался его слушать, он прочитал бы мне свой мемуар; видя, что из него можно извлечь только глупости, пригодные лишь для моих комедий, я покинул его и вернулся обратно к моему брату. Гаспаро, между жизнью и смертью, оставался в бессознательном состоянии, не принимая никакой пищи, кроме капельки крема, который мадам Жене удавалось протолкнуть ему через силу ложкой между зубов, и который он проглатывал бессознательно. Четверо врачей приходили два раза в день, рассматривали кровавые мокроты, щупали пульс больного и уходили, пожав плечами, давая понять, что не ожидают ничего хорошего. Однажды утром они переглянулись с видом одновременно зловещим и полным безразличия. Вместо крови, пациент откашлялся желтой мокротой, в которой они абсолютно точно признали гнойные выделения открытых ран в груди, начало гангрены и первые признаки полного разложения. Смерть была очень близко. Я выбежал на улицу к профессору делла Бона; я взял его за руку и по дороге рассказал ему о печальном открытии четырех врачей и их роковом приговоре. Ученый профессор приложил ухо к груди пациента и, после тщательного рассмотрения, сказал: – «Дыхание слабое, но совершенно свободное. Решение моих коллег – это абсурд. Нет ни гангрены, ни распада, ни внутренней раны. Что касается желтоватого и белого веществ, на которых они основывают свои убеждения, это не внутренние выделения, но, я скорее думаю, это масло или крем. Давались ли микстуры, что я прописал, и доза хинина?» – «Четверо врачей, – сказала мадам Жене, – запретили мне следовать вашему предписанию». «Браво! – воскликнул профессор; синьор Карло, вот достойный эпизод из комедии дел'Арте. К нам хотели отнестись как к Труффальдино, и мы покажем этим просвещённейшим (illustrissimi), что они суть четыре доктора Панкраса (персонаж из комедии Мольера). Жизнь вашего брата висит на волоске, но этот волосок не должен ещё прерваться. Доверьте его мне, выгоните за двери этих театральных докторов, и я буду отвечать за пациента. Действительно, несколько дней спустя призошел благоприятный кризис. Гаспаро открыл глаза, он узнал меня, и врач нашел нас мирно беседующими. Лихорадка прекратилась, вернулся аппетит, и я имел удовольствие снова увидеть моего брата полным жизни, сил и бодрости, сочиняющим красивый сонет о своей болезни, что явилось явным доказательством его окончательного возвращения к здоровью. Это происшествие заставило меня забыть все мои маленькие неприятности – дело Гратарола, отъезд Риччи и исчезновение моей любимой труппы комедиантов. Я вернулся из Падуи с совершенно новым настроением и готовым страдать от новых несчастий, как будто я вырвался из рук смерти вместе со своим братом Гаспаро. Едва вернувшись к моему одиночеству, я стал размышлять философски о страшном потрясении, которое пережил. Думая об опасности, от которой я избавил любимого брата, душераздирающих картинах его страданий, я упрекал себя за чрезмерную чувствительность к малым жизненным бедам, неприятностям от злых людей, помехам, преследованиям моей судьбы и множеству других мелочей, из-за которых я должен был бы лишь смеяться, а не волноваться. Я понял, что с моей претензией к равнодушию, к стоической покорности судьбе я был самым слабым человеком на свете. Чтобы измениться к лучшему, я решил проявлять в будущем твердость и никогда не беспокоиться по пустякам. Я перестал бояться гнева духов, их царя, и злых козней фей. Я себя поздравил с идеей, что Пьетро Антонио Гратарол с его подозрительным обликом – это, возможно, переодетый злой дух, представив его выставленным на сцене и освистанным зрителями. Я с удовольствием подумал о том ужасе, который должен был бы распространять этот несчастный в фантастическом мире, если бы он появился там в образе летучей мыши, преследуемый шиканьем и свистками. Однажды ночью я мечтал об этом, когда шел по улице, и я засмеялся, так что проходящий мимо посторонний человек мне сказал: «Не всегда можно смеяться». Насколько я помню, это было в воскресенье, и я зашел в Санта-Моис, чтобы прослушать мессу. Я выбирал место, когда ко мне подошел синьор Марини и спросил меня, знаю ли я о несчастье, которое произошло с моим другом Паоло Бальби. – «какое несчастье? – Спросил я, – ещё вчера вечером я видел его, веселого и оживленного». – «Однако он умер этой ночью. Простите, господин граф, носителя этой плохой новости». Я сразу же поспешил к моему дорогому другу Бальби, все еще питая надежду, что весть ложная, но крики и стоны, которые заполнили этот патрицианский особняк, издалека сообщили мне, что здесь прошла смерть. – «Не всегда можно смеяться» – голос был прав. На следующий день я получил письмо из Фриули, в котором было написано, что мой брат Франко очень болен. Я собирался лететь ему на помощь; второе письмо, запечатанное чёрным, сообщило мне, что я прибуду слишком поздно. Франко оставил своей вдове и детям значительное состояние, но я их знал, и я догадывался, что они неизбежно растратят наследство. Я посвятил много хлопот, чтобы удержать их на грани пропасти. Я их журил, я их ругал, я их поучал – ничего не помогало. Они шли к неминуемому разорению. Мои проповеди, мои внушения, мои шаги и демарши – все было бесполезно; и мои сироты – племянники дали мне сотню раз возможность повторить угрожающие слова неизвестного: «Нельзя всегда смеяться».

Однажды утром, Рафаэль Тодескини вошел в мою комнату с искаженным лицом. – «Идите скорей, – говорит он, – наш друг Карло Маффеи скончался вчера прямо в кафе, от апоплексического удара. Вы знаете, он был очень беден, но он упомянул вас в своем завещании». Я не был самым любимым для Маффеи человеком, но я питал к нему особую нежность. Боль от этой зловещей новости терзала мне душу. Я шел за Тодескини, не сознавая, что делаю. Он отводит меня к нотариусу, который сообщает мне волю умершего. Я нашел большую записку, полную восхищения моим характером, и столько этому доказательств, сколько бедный мальчик не дал мне за всю свою жизнь. Когда я увидел последнюю фразу, в которой он написал, что оставляет мне на память и в знак своей дружбы свою золотую табакерку, единственный подарок, который он может мне предложить, я поднял руки в воздух и воскликнул в слезах: – «Ах! Я отдам все золото мира, табакерку, табак и мой нос над ним, чтобы выкупить у беспощадной смерти этого друга, такого нежного и такого доброго!». Нотариус и Тодескини улыбались этому непосредственному выражению моего сожаления, но Смерть, которая не придает особого значения золоту и табакеркам, которая также абсолютно уверена, что получит мой нос рано или поздно, не желала ничего давать взамен. Поэтому я сохранил подарок доброго Маффеи, и это единственное наследие, которое я получил. Миллион не был бы для меня дороже. Очень скоро после этой печальной потери смерть пришла в Падую и неожиданно нанесла удар одному из самых лучших, самых преданных, самых постоянных моих друзей, Иннокентию Массимо. На этот раз, я даже не осмеливаюсь издать восклицание. Я горько плачу, не говоря ни слова. Сын Массимо, очаровательный молодой человек, и его жена Елена Распи, один из самых приветливых и самых душевных людей, которых я когда-либо знал, бросились в мои объятия, ожидая от меня отцовской любви, и я нашел большое утешение в сыновней любви, которую они мне наивно подарили, и которую я до сих пор ощущаю.

Часто мы бываем смущены, говоря между собой о тех, кого уже нет, и в те моменты, полные печали, я повторяю тихо, без горечи, слова, произнесённые таинственным и незнакомым голосом: «Нельзя всегда смеяться», и добавляю: «Но и не нужно всегда смеяться».

Я приблизился, между тем, к пятидесяти и я чувствую, что в этом значительном возрасте уже невозможно заинтересовать читателя. Что я мог бы рассказать об этих годах спокойствия, когда натура засыпает и остывает? Я был довольно забавен в моих любовных страстишках молодого человека. Я был бы ещё более интересен, если бы мое сердце было еще способно зажечься в пятьдесят лет. К счастью, это не так. Пожалуй, я не сказал бы многого по части страстей. Мои произведения не имеют уже того значения, как прежде, это всего лишь сонеты и короткие стихи по случаю, которые занимательны на протяжении дня, и умирают на следующий день после их рождения. Больше нет драматических войн, осад, ловушек или правильных боёв вокруг крепости Парнас! Большие политические слухи идут с севера Европы, и их эхо порождает изумление и беспокойство в Италии. Сейчас эти слухи растут день ото дня. Лев Адриатики закрыл глаза и притворился спящим, не слушая их. Каждый порыв ветра, пересекающий Альпы, приносит какое-нибудь новое слово; слово «Равенство» приходит в грозовых тучах, мы пытаемся его понять, мы толкуем его сотней способов. Я поворачиваю и снова поворачиваю его семь раз в своей голове, и чем больше я об этом думаю, тем больше нахожу причин рассматривать его как философское мечтание.

Благосклонный читатель, если вы справедливы, вы поблагодарите меня за то, что мы проскользнём мимо истории моих последних лет, потому что если я позволю себе впасть во вздорную болтовню, это может привести к написанию ещё целого скучного тома; я воздержусь от этого, потому что я потерял так много родных и друзей, что буду гнать вас, помимо своей воли, на кладбище, и потому, что мой печатник говорит, что у нас больше материала, чем необходимо; впрочем, это означает пренебречь здравым смыслом, которым я руководствовался, предприняв эту работу, поскольку я печатаю эти воспоминания со смирением. Вы найдете в приложении к этой главе пьесу «Любовные снадобья», поставленную в театре Сан-Сальваторе 10 января 1770 года, и вы сможете судить сами об этой личной сатире. (В доступных нам экземплярах Мемуаров нет этой пьесы – Л.М.Ч.)

Семнадцать лет протекло с тех пор, как я писал эти строки. Мы находимся в 18 марта 1797 года, и здесь я добавлю последнее слово. Я чувствую, что энтузиазм охватывает меня. Позвольте мне, пожалуйста, патетическую тираду: «В сладком сне о невозможной демократии, убаюканные обманчивой иллюзией свободы, о мои соотечественники, мы видим появление на наших глазах…» Но печатник перебивает меня и просит убавить жар моего красноречия. Так что я оставляю людям серьёзным и историкам правдивым задачу рассказать о том, что происходит на наших глазах. Терпеливый читатель, пользуюсь тем, что я еще жив, чтобы сказать вам нежное «Прощайте».