— Кем вы приходитесь Джулиане Маскерони?

Женщина напротив меня — ей около пятидесяти, вид неприветливый — кладет руку на стол, поднимает голову, вертит в пальцах ручку.

— Я ее племянник, — говорю я.

Почему я не сказал, кто я на самом деле? Не знаю. Словно мне хочется приблизиться к Джулиане постепенно, с осторожностью. А может, для того, чтобы мать первой узнала обо мне и чтобы до нее никто не проведал, кто я.

Старшая медсестра не выражает никакого удивления. Помечает что-то в своих бумагах, потом начинает говорить. Сначала я не слушаю ее. Оглядываю маленький запыленный письменный стол, тесное помещение, убожество обстановки. Ее речь монотонна, бесстрастна и скучна, как протокол. Слова вяло слетают с ее губ. Рассказывает о лечении. Предупреждает, что не следует питать иллюзий. Намекает, что лечение направлено только на то, чтобы замедлить процесс. Потому что — и это она повторяет дважды — эта болезнь неизлечима. Старческое слабоумие — наконец выговаривает она и, сделав паузу, добавляет:

— Она пришла сюда, чтобы помогать нам. Более пятнадцати лет отработала нянечкой. А потом заболела сама.

Я поднял голову.

— Вы отдаете себе отчет, в каком она состоянии? — спрашивает она, чтобы проверить, все ли я понял. Голос у нее стал громким и резким. Она поднимает на меня глаза. Я стою неподвижно. И она принимается подробно описывать мне состояние больной: Джулиана, моя мать, стала терять рассудок уже давно. Болезнь быстро прогрессировала. Все началось с потери памяти. То, что случилось с ней когда-то, она помнила очень отчетливо, но забывала, что ела два часа назад, и даже не помнила, ела ли вообще.

Медсестра продолжает рассказывать мне о болезни матери: слабоумие изгрызло ее мозги, как парша. Некоторое время назад она перестала узнавать знакомых — даже нянечек, которых видит десять раз на дню. Если нянечка заходит к ней в палату, она спрашивает, как ее зовут, словно видит впервые. Она страдает недержанием мочи, часто кричит, иногда за едой. Ее преследуют кошмары. Терзают ужасные видения. Все это очень странно, — добавляет медсестра, — ведь больная не так уж стара. Ей нет и шестидесяти, но она чувствует себя, как девяностолетняя.

— Теперь вы все знаете и должны подготовиться к встрече, — заключает медсестра, глядя на меня маленькими суровыми глазками. — Это тяжело. Не знаю, когда вы в последний раз видели вашу тетушку, но та женщина, с которой вы встретитесь сейчас, мало на нее похожа.

Я молчу. Не стану же я рассказывать ей, что в последний раз видел Джулиану, которая мне не тетка, а мать, давно позабытая мать, в тот самый день, когда меня убили на улицах Неаполя двадцать два года назад? И о том, что сегодняшнее ее состояние — следствие горя, которое свалилось на нее в тот день. Горя, которое все это время усугублялось, поглотило ее целиком, и она подчинилась ему с такой яростью, что возненавидела отца, который бездействовал, возненавидела свою жизнь, в которой после моей смерти осталась лишь пустота. И решила, что самое лучшее для нее, вернее единственное, на что она способна, — это вернуться в свой жалкий городок Каньяно и похоронить себя там заживо.

Конечно, она не подозревала, что смерть сыграет с ней страшную шутку и проберется в ее голову, которую будет уничтожать медленно, жестоко, превращая ее саму в безумную куклу. Что жизнь ее закончится здесь, в грязных коридорах геронтологического отделения больницы Сан-Джованни Ротондо, среди еле двигающихся больных, сгорбленных от одиночества и беседующих со стенами тихим боязливым голосом. Но, быть может, в глубине души ей на это наплевать. Я почти в этом уверен. Здесь или в другом месте, ей все равно. Она уже давно мертва.

— Поймите, — вновь заговорила медсестра, которая все же хочет убедиться, что я все понял, — очень мало шансов, что она вас узнает.

— Знаю, — улыбаюсь я.

И правда, шансов мало. Как она сможет узнать своего сына, с которым рассталась июньским утром 1980 года на пороге двери, после того как одела его и препоручила отцу? Вспомнит ли она, как в последний раз причесала и поцеловала меня? Но я помню тебя, Джулиана. Помню улыбающейся, помню твой виноватый взгляд — ведь в тот день ты уходила слишком рано. Ты клялась себе, что вечер посвятишь сыну и, как только вернешься, наверстаешь украденное у вас время, — ведь ты не подозревала, что тебе позвонят по телефону и этот звонок навсегда разобьет твою жизнь: ты побежишь куда-то, задыхаясь, с бескровными губами, а потом будешь плакать и плакать, без конца. Мать, я не видел тебя двадцать два года. Ты сдалась, решив, наверно, что тебе незачем больше жить и незачем вспоминать лица и имена. И теперь ты только и делаешь, что уничтожаешь свою память, ты больше не хочешь ничего помнить, ведь даже сына, того, кто был тебе дороже всего, в ней уже нет. Ты живешь среди кошмаров и стонов, испуганная и одинокая. Я знаю. Джулиана. Я встаю. Благодарю медсестру и протягиваю ей руку, чтобы ей не пришло в голову проводить меня. Она называет номер палаты. 507. Джулиана. Пора.