– В чем ты пойдешь на свадьбу? – спрашивает мама.

– В белом платье, – отвечаю я.

Маме мой ответ кажется очень остроумным. Она вообще ценит мой юмор. Сейчас она занята – пришивает кольца к новым занавескам, но я знаю, сегодня же в телефонном разговоре с ее подругой Лерой будет фигурировать мамин вопрос и мой ответ. И всем своим друзьям и знакомым мама будет повторять одно и то же: «Я у Ленки спрашиваю, в чем ты пойдешь на свадьбу, а она говорит: „В белом платье…“»

И все, кто ценит мой юмор, будут смеяться, и только Зинаида, которая тоже ценит мой юмор, но только когда ей объяснят, в чем он заключается, спросит:

– Ну и что?

– Как «что»? – вспылит мама. – По-твоему, это не смешно?

– На свадьбу всегда надевают белое платье…

– Невеста, – подсказывает мама. – Невеста надевает белое платье…

– Вот именно, – говорит Зинаида. – Так что же тут смешного?

– То, что она идет на свадьбу к подруге, а не на свою свадьбу!..

В трубке молчание.

– Зачем ей надевать белое платье? Все решат, что она невеста.

– Она не наденет. Она пошутила…

– А, пошутила! – И наконец Зинаида смеется. – Ты так сразу бы и сказала.

Удивляюсь маминому терпению. Впрочем, они дружат с детства. Я как-то спросила:

– А если бы ты встретила Зинаиду сейчас? Ну где-нибудь на курорте, допустим… Ты бы с ней подружилась?

Мама задумалась на минуту и сказала:

– Вряд ли… Но Зинаида тут ни при чем. Просто поздно уже заводить новых друзей, понимаешь?

И мама опять задумалась. Я знаю, о ком она думает. Обо мне. О том, что в мои девятнадцать у нее уже были ее Зинаида, и Лера, и ее тихая Варя, и, главное, был ее Лешка, с которым она впервые поцеловалась, когда ей было пятнадцать лет…

Мама думает обо мне, потому что я еще ни с кем не целовалась и подруг у меня всего две, да и то подруги ли это по строгому счету?

С Ниной мы учились в одном классе. Она тоже ценила мой юмор, ее даже выгоняли за это с урока – «Ермакова, смеяться будете за дверью». Теперь мы видимся редко: Нина – в медицинском, а я – в художественном. Она будет лечить людей, а я оформлять книги, рисовать плакаты. Мои плакаты тоже кажутся ей очень остроумными.

– Экстазно, – говорит она, разглядывая плакат «Лес – твой друг» или «Муха – твой враг». – Честное слово, экстазно…

Это у них на факультете высшая похвала. Потом она рассказывает о своих новостях, о том, что ей нравится анатомия, и о том, как некоторые боятся занятий в прозекторской. А я рассказываю о своих, о том, что скоро будет выставка курсовых работ и у меня отобрали три вещи – два плаката и рисунок. И о том, как один парень с моего курса переделал Козьму Пруткова. «Вы любите пастель? – спросили раз ханжу. – Люблю, – он отвечал, – когда я в ней лежу»… Нина сразу начинает давиться от смеха и прыскать чаем, а я говорю: «Ермакова, смеяться будете за дверью».

И вдруг Нина звонит и приглашает меня на свадьбу. Я думала, она шутит. Она сказала, что ей никто не верит и что даже она сама еще не вполне поверила, но кольца они уже купили и белое платье уже заказано, его зовут Гера, рост метр восемьдесят два, черненький… Почему не говорила? А ты не спрашивала!.. Шютка! Я никому не говорила, так интересней… Свадьба в ресторане. У него очень много родственников…

– В чем ты пойдешь на свадьбу? – спрашивает мама.

– В белом платье, – отвечаю я. Шютка, как говорит Нина. Я надену что-нибудь темненькое. Темненькое-скромненькое.

Я еще никогда не была на свадьбе. Это первая моя свадьба. Верней, не моя, а Нинкина. Все-таки интересно. Живет человек один, и ничего. А потом вдруг встречает кого-то и выходит замуж. Или женится. Мы с Ниной об этом никогда не говорили. Это Юлька любит такие разговоры. Про любовь и всякое такое. Юлька тоже моя подруга. Наши матери дружат со студенческих лет. Юля – дочь тихой Вари. Мама зовет ее Варькой, а я – тетей Варей, потому что знаю ее с детства. И Юльку я знаю с детства. Наши матери очень хотели, чтобы мы подружились. И чем больше они старались, тем хуже все получалось. Однажды Юлька меня даже укусила – ей было тогда четыре года. И мне тоже. Я рыдала, мама говорила, что сделает мне прививку от бешенства, а тетя Варя обиделась. Они чуть не поссорились. И всякий раз, когда они хотели подружить нас, они ссорились. А подружились мы сами по себе. Это случилось тем летом, когда Юлька приехала поступать в институт и недобрала полбалла. То есть балл у нее был полупроходной. Юлька поступала на филфак, на английское отделение, и срезалась на английском.

Экзаменатор сказал, что у нее произношение почти оксфордское, потому что она окает. И поставил Юльке четверку. И эта четверка решила все…

Вот тогда мы и подружились. Юлька пришла к нам, принесла бутылку вина и свечку. Мы погасили в кухне свет, зажгли свечку, и Юлька сказала свой тост:

– За пешеходов!

В первый раз Юлька произнесла этот тост в тот грустный вечер. И теперь, встречаясь, мы всегда зажигаем свечку и пьем за пешеходов. Это наш тост. Наш пароль. Тогда, в тот вечер, Юлька сказала, что мир делится на пассажиров и пешеходов. Пассажиры – это те, которых везут и которым везет. А пешеход надеется только на себя самого. Пусть его сечет дождь, слепит пурга, ветер сшибает с ног – он шагает своей дорогой, не сворачивая, и верит в свою звезду…

Теперь Юлька уже студентка, она поступила в этом году на филфак с английским, добилась своего. Но, встречаясь, мы всегда пьем за пешеходов. И говорим о жизни, Нина хочет, чтобы я ее веселила, а Юлька – чтобы я ее слушала. Между собой Юлька и Нина незнакомы, и мне даже трудно представить себе, что бы мы делали, собравшись втроем.

Последние часы у нас в институте был рисунок. Вот уже скоро месяц, как мы рисуем этого натурщика. В нашем рисовальном классе прохладно. Натурщик – его зовут Сережа – сидит на высоком табурете в позе врубелевского Демона, со всех сторон его обогревают рефлекторы. Господи, как он мне надоел!.. А до него была толстая Ната. Когда мы писали ее – в том месяце у нас была живопись, – она рассказывала анекдоты, в которых участниками были великие люди: «Пушкин, Лермонтов и Толстой играли в прятки…»

В конце первого часа я сказала, что уйду раньше, потому что у меня сегодня свадьба. Все были потрясены и уставились на меня. А Сережа чуть не свалился со своего насеста. И тогда я успокоила всех, уточнив, что замуж выхожу не я, а моя подруга. И все вздохнули облегченно. А может быть, это мне показалось.

Родителей дома не было. Я быстро собралась и покатила. Мне надо было еще заехать на рынок за цветами. Рынок близко от нас, две остановки на трамвае. Когда есть время, я хожу туда пешком. Я не люблю трамвай. Есть в нем какой-то архаизм. И лица у его пассажиров не такие, как у тех, кто ездит в метро. Даже трудно поверить, что это одни и те же люди. Я смотрюсь в темное стекло, и мне кажется, это не я, а кто-то другой. Портрет комсомолки тридцатых годов. Берет, куртка с поднятым воротником, сумка на длинном ремешке. В сумке два чешских бокала для вина, мой подарок. И почему это жениха и невесту называют «молодыми»?..

На рынке много цветов. Цветочный ряд похож на перрон. Продавцы поднимают букеты над головой, машут ими, что-то выкрикивают. Как будто пришли встречать поезд, и вот он уже подходит…

В ресторане надо быть ровно в шесть. Конец ноября, и на улице уже совсем темно. С неба сыплется что-то мелкое, не то снег, не то дождь. На мой красный берет, на мою синюю курточку, на мои белые гладиолусы. А вот и гостиница и швейцар в дверях. В швейцаре, в самом этом слове, тоже есть что-то старомодное. Вот у нас в институте вахтер, дядя Петя, – это совсем другое. А швейцар – важная фигура. Вот возьмет сейчас и не пустит. Он косится на мой берет и курточку, но гладиолусы выручают меня. У них такой торжественный, свадебный вид.

– Опаздываете, – говорит швейцар и придерживает тяжелую дверь. – Уже «горько» кричали!..

Какие-то люди, совсем незнакомые, наверно, родственники Геры, торопят меня: «Скорей! Скорей! Садитесь справа от невесты. Она для вас место бережет».

Столы стоят в несколько рядов, и гости уже пьют и едят. Я пробираюсь со своими гладиолусами к самому главному столу. Он поставлен так, чтобы все могли видеть жениха и невесту. Я смотрю на Нину и почти не узнаю ее е длинном белом платье и белой вуали. Я протягиваю ей цветы, и мне вдруг кажется, что и Нина не узнает меня. Но это только кажется. Она целует меня и говорит:

– А это мой Гера…

Гера улыбается мне снисходительно и тут же забывает обо мне. И Нина забывает обо мне. Кто-то просит наполнить бокалы и произносит речь. Потом берет слово какая-то женщина, и все опять наполняют бокалы, а женщина вдруг начинает плакать, и все ждут, что она наконец скажет, но она все плачет и плачет, и уже кое-кто из гостей достает платки и вытирает глаза. И тут вскакивает военный и просит осушить бокалы за здоровье матери, воспитавшей такого прекрасного сына.

– Пусть эти слезы будут как дождь в дорогу, – говорит он.

И женщина перестает плакать, и чокается со всеми, и улыбается чуть снисходительно, как ее Гера. Потом встает отец Нины. Я его мало видела, приходя к Нине домой: он часто ездит в командировки. Он юрист и написал книгу о методах воспитания малолетних преступников. Я как-то спросила Нину, применял ли он к ней свои методы, когда ее воспитывал, и она чуть не умерла от смеха, тем более что смеяться было нельзя: шел урок химии. «Ермакова, смеяться будете за дверью».

Отец Нины говорил долго. Он говорил о советской семье как ячейке общества, о моральном кодексе и законах общежития. Все притихли и пригорюнились. Было похоже, что он выступает не на свадьбе, а в зале суда. Как будто Нина и Гера хотят разводиться, а он уговаривает их не разрушать молодую семью как ячейку общества…

Я огляделась. Люди за столами все были немолодые и незнакомые. Мама Нины ходила вдоль столов, следя за порядком, и командовала официантами. В соседнем зале играл оркестр, и кто хотел танцевать, шел туда. Ушли и Нина с Герой. Когда они поднялись и Гера повел ее, обняв за талию, она вдруг обернулась ко мне и виновато сказала:

– Бедная Ленка! Тебе скучно?..

На пальце у нее было золотое кольцо. Я увидела его только сейчас и как будто снова вспомнила, зачем я здесь. Пожилой толстый дядька пригласил меня танцевать. Мне очень не хотелось идти с ним, но я подумала, что он обидится, и пошла. Танцевал он как-то странно – два шага вперед и шаг вбок. Как шахматный конь. Я в шахматы не играю, но мне вспомнился анекдот, как кто-то проиграл партию, сделав неправильный ход конем, и сошел с ума от огорчения. С тех пор он так и ходил по улице – два шага вперед и шаг вбок.

Я вспомнила это, и мне стало смешно.

– Вы родственник Геры? – спросила я.

– Я его дядя, – сказал он и сделал два шага вперед и шаг вбок. – И не простой дядя, а троюродный! А вы подруга Ниночки, верно? И не просто подруга, а лучшая! Судя по тому, что вы сидите по правую руку невесты… (Два шага вперед, шаг вбок.) Вот мы и познакомились! Ваша подруга просто прелесть! Везет же некоторым! Я считаю, что нашему оболтусу здорово повезло! (Два шага вперед, шаг вбок.) А вы как считаете? Повезло вашей подруге? А что! Герка – представительный парень! Конечно, молод еще, ветер в голове. Но все от жены зависит, я так считаю…

Но тут оркестр умолк, и троюродный дядя отвел меня на мое место за главным столом. Нина и Гера еще не вернулись. Они обходили гостей, принимая поздравления, а я смотрела на два пустых стула рядом, и у меня на душе было пусто и хотелось скорей домой. На столах еще было много всякой еды, а официанты уже несли что-то новое.

Одеты они были строго, в черное. Рядом с невестой каждый из них мог сойти за жениха. И лица у некоторых были приятные. Один был немного похож на молодого Ван-Гога…

Я хотела уйти незаметно, но мама Нины поймала меня в дверях. И долго еще звучало в моих ушах:

– Ты куда? Еще кофе будет! И мороженое! Еще веселиться будем!..

– Ну, как свадьба? – Мама и папа пьют на кухне чай. Мама сидит лицом ко мне, а папа спиной. Мое место посредине, между ними. Я снимаю свой красный берет и синюю курточку, надеваю домашние тапки. И мамино лицо и спина папы одинаково ждут моего ответа.

– Прекрасная свадьба, – говорю я. – Замечательная свадьба. Великолепная свадьба… Вы удовлетворены?

– Вполне, – говорит папа.

– Подробности будут? – спрашивает мама.

– Будут, – говорю я и наливаю чай в свою чашку. – Там один официант был здорово похож на молодого Ван-Гога…

– А как жених?

– Жених в порядке, – говорю я и бросаю в чай растворимый сахар. – И дядя в порядке.

– Какой еще дядя?

– Троюродный… Папа, как ходит шахматный конь?

Они смотрят на меня ожидающе: что я еще выкину? А я ничего не хочу выкидывать. Просто мне скучно и хочется спать.

– Дорогие родители, – говорю я. – Это была прекрасная, великолепная, замечательная свадьба, но у меня такой свадьбы не будет! Ни за что! Ясно вам?

– Ну, по-моему, у нас еще есть время это обсудить, – говорит мама.

Они остаются на кухне, а я ухожу к себе. У меня есть своя комната. Она не совсем моя, потому что здесь стоит общий платяной шкаф и, кроме дивана, на котором я сплю, есть еще кушетка, на которой спят приезжие гостьи. Здесь мой стол, заляпанный тушью, папки с рисунками и плакатами, холст на картоне и холст на подрамнике, бутылки с резиновым клеем, разбавителем – пиненом, ластики, карандаши разной мягкости и кисти. Это мое хозяйство, тут никто, кроме меня, не разберется. Как-то после ремонта маме пришло в голову украсить стены в этой комнате моими рисунками. Это было давно, года три назад. Я еще училась в школе. Теперь из тех старых работ на стене уцелела одна пастель – старуха с маленькими глазками и кривым лицом, в котором нет ни одной правильной черты. Я ее придумала, но она получилась такая живая, как будто я знаю ее тысячу лет. Как будто она наша родственница.

– Недоставало нам только такой родственницы, – сказала мама. Она не хотела вешать ее на стену.

– Неужели тебе приятно будет каждый день видеть это лицо? – спросила она. – Было бы что-то красивое…

– В уродстве есть своя красота, – сказала я. И вопрос был решен.

На другой день в телефонном разговоре с ее подругой Лерой фигурировал, конечно, мамин вопрос и мой ответ как образец остроумия. А я совсем не собиралась шутить. Неправильные лица больше привлекают меня. В них ярче выражена индивидуальность. А ведь каждый человек не хочет быть в точности похож на другого. В нашем классе учились близнецы, две девочки. Они одевались по-разному и по-разному заплетали косы. Они очень обижались, когда их путали.

Странно, я совсем забыла уже, что была на свадьбе. Я забыла о ней, как забывают плохой кинофильм. Какой-нибудь час пройдет, а ты уже ничего не помнишь. Нет, свадьба – это что-то совсем другое… Вот у моих родителей была свадьба! Они были студентами и праздновали у себя в общежитии, и на стенах висели плакаты: «Жена да убоится мужа своего» и еще в таком же духе. Они пели песни, и бродили всю ночь по Москве, и встречали рассвет, а утром мама пошла сдавать экзамен, и старик профессор сказал ей: «Голубушка, ясно, как апельсин, что вы ничего не знаете…»

– И все равно, – говорит мама, – я была такая счастливая!..

Завтра мне позвонит Нина и спросит:

– Ты почему сбежала?

Придется что-нибудь придумать. Какое-нибудь задание. По шрифтам хотя бы. Не все ли равно? Ведь Нина позвонит не за тем, чтобы узнать, почему я сбежала.

– Ну как тебе все? – спросит она, – Как свадьба?

– Экстазно, – скажу я.

– А как тебе мой Гера?

– Он прекрасен, – скажу я. – И его дядя прекрасен.

– Какой дядя?

– Троюродный… Который танцует, как шахматный конь. Два шага вперед и шаг вбок. Он считает, что оболтусу здорово повезло…

Шютка, как говорит Нина. Я ничего не скажу, а она ни о чем не спросит. Прежняя Нина позвонила бы и спросила, а эта не спросит. Снисходительный Гера будет теперь всегда рядом с ней. И в гости ко мне они будут приходить вдвоем, и я буду поить их чаем, и мы будем говорить о медицине и о живописи, и Гера будет снисходительно улыбаться там, где прежняя Нина умирала от смеха, – ведь он не обязан ценить мой юмор. И будет снисходительно разглядывать мои новые работы…

И я вдруг понимаю, что эта свадьба внесет перемены не только в жизнь Нины, но и в мою жизнь. Пусть мы виделись редко, но все же мы были подруги…

Так думаю я, и мне почему-то хочется плакать. У меня такое чувство, как будто Нина уехала в другой город, далеко-далеко от меня…

Если рассмотреть наш курс под микроскопом, как живую клетку, будет видно, что у него два ядра – Компания и Общага. Остальное – Протоплазма. В Компанию я почему-то не вошла. Может быть, потому, что я не курю, а они все курят. А может быть, просто не каждый человек создан для Компании. Мне кажется, я для Компании не создана. Мне подходит какой-то другой вид дружбы.

О дружбе лучше всего сказал Экзюпери. Друг – это тот, сказал он, кто имеет на тебя права. Тот, кто может в любое время дня и ночи постучать в твою дверь и сказать: «Ты мне нужен!» Да, именно так сказано у него. Друг – это тот, кому нужен ты.

Такого друга на нашем курсе у меня нет. В Компанию я не вошла. Общага объединяет тех, кто живет в общежитии. Я осталась в Протоплазме, между Компанией и Общагой. У меня со всеми хорошие отношения. Но что такое «хорошие отношения»?

– Леночка, у меня пинен кончился…

– Ты на Матиссе была? А я еще не был…

– Ленка, пошли в буфет…

– Дай рублевку до завтра!..

– Мы в кино, взять на тебя?..

– Красивая работа… Не хочу тебя захваливать, но ты молоток.

А кто из них постучит ко мне в дверь ночью и скажет, что я нужна? Никто не постучит. Почему? Не знаю. Может быть, я сама виновата. Но ведь и у Юльки на курсе никого нет, и у Нины… По-моему, Нина и замуж вышла для того, чтобы кто-то был рядом. Юлька говорит, что сейчас мужа легче найти, чем настоящего друга. По-моему, она права.

Сегодня на лекции по истории искусств Валька Тарасов прислал мне записку: «Какая разница между Шартром и Сартром?» Я ему ответила: «Если вы сепелявите, то никакой». Мы с Валькой соревнуемся в остроумии. Это он тогда переделал Козьму Пруткова: «Вы любите пастель, – спросили раз ханжу…» Валька живет в общежитии. Родом он из Касимова. Есть, оказывается, такой город. До прошлого года я о нем ничего не знала.

– Интересно, на что похож Касимов? – спросила я у Вальки. Это было еще на первом курсе. Валька посмотрел, прищурясь, на свой загрунтованный картон, где уже проступали контуры толстой Наты, – в те дни мы писали Нату – и сказал:

– Касимов похож на Тананариве, – покосился на меня и добавил: – Столицу Мальгашской республики…

Вальке двадцать три года, он уже отслужил в армии. Он зовет меня Детка, потому что однажды высчитал, что, когда его призвали в армию, я училась в седьмом классе. Это открытие его потрясло.

Валька среднего роста, у него простое, открытое лицо, взгляд с лукавинкой. Он хорошо рисует, и главный его конек – графика. Маслом он пишет редко. Говорит, что не по карману. Конечно, ведь он живет на стипендию и еще иногда подрабатывает – оформляет какие-то стенды в праздники…

Как-то мы с Юлькой сидели вдвоем, глядя на горящую свечу, и вдруг она сказала:

– А теперь расскажи что-нибудь про Тарасова.

Я очень удивилась. И тогда Юлька сказала, что я каждый раз говорю про Тарасова.

– Ты думаешь, он мне нравится? – сказала я. – Он совсем не в моем вкусе.

– А кто в твоем вкусе? – спросила Юлька, поправляя фитиль свечи.

И тогда я принесла из своей комнаты эту книгу и открыла страницу, которую знаю на память. И Юлька увидела его задумчивое лицо, темные глаза под темными бровями, белое кружево вокруг мальчишеской шеи и нервные руки: одной, той, что в перчатке, он держит другую перчатку, снятую с руки…

– Хороший мальчик, – сказала Юлька. Как будто я показала ей не портрет юноши, написанный Тицианом в тысяча пятьсот двадцатом году, а фотографию своего однокурсника. Мы помолчали, разглядывая его.

– У него современное лицо, – сказала Юлька. – Даже трудно представить, что он жил четыреста пятьдесят лет тому назад…

Я смотрела через Юлькино плечо на своего Юношу с перчаткой – так называется этот портрет.

Я все о нем знала, как будто мы выросли в одном дворе. Я знала, что он горд, вспыльчив, его легко обидеть. Он бывает груб, но умеет быть очень нежным, и если полюбит, то на всю жизнь.

– Есть такие стихи, – сказала я. – Не помню чьи. «А другой свое рожденье отложил до лучших дней…» Это про меня… Интересно, я бы ему понравилась?

– Не знаю, – сказала Юлька и посмотрела на меня внимательно. – Может быть, он такой печальный потому, что вы разминулись в веках…

Разминулись в веках! Как это звучит, а?!

Наконец-то выпал снег, наступила настоящая зима. В нашем парке, возле института, живут белки. Они сменили свои шубки, из коричневых стали серыми. А я все еще хожу в осеннем, только надеваю под куртку толстый свитер. В куртке, брюках и ушанке я похожа на мальчика. Сегодня какой-то человек в метро решил меня воспитывать. Зима на дворе, сказал он, пора одёжку-то сменить!..

– А разве приказ уже был? – спросила я. И, когда он уставился на меня, добавила: – О переходе на зимнюю форму одежды?..

Тут поезд остановился на станции «Проспект Маркса», и я сошла, не успев узнать, оценил ли он мой юмор.

Рисую. «Размяла» руку. Вчера рисовала в основном тушью. Сегодня воскресенье, и я решила писать натюрморт. Я расположилась в кухне. Писала натюрморт – три апельсина, яблоко и виноград на фоне зимнего окна. Я этот натюрморт не ставила, он сам стоит у нас на окне. Я выдавила из тюбиков масло и начала писать, когда в кухню заглянула мама и сказала:

– Два с половиной часа тебе хватит?

– Почему именно два с половиной? – спросила я. – А если три с половиной?

– Это не годится. В три мы будем обедать.

– Мамочка, не мешай, – говорю я. – У меня ответственный момент.

– И потом к обеду придет Зинаида, а в шесть ей надо уже уйти, – говорит мама. Сквозь стеклянную дверь кухни ей виден подоконник с матовым от мороза окном и мои фрукты.

– Между прочим, виноград я купила для Зины, – говорит мама. – Она его очень любит…

Я не отвечаю. У меня ответственный момент. Все зависит от того, как начать. По крайней мере я так считаю. Вообще я не люблю писать натюрморты. Это не мое. Почему-то мне всегда вспоминается, как один наш заочник ответил на вопрос, что он любит писать больше всего.

– Продукты, – сказал он.

Теперь это ходит у нас как анекдот. У натюрморта должен быть подтекст, так говорит наш Акулинин. Он ведет у нас живопись. Натюрморт – это образ человека, данный через предмет…

Но вот входит мама и говорит, что Зинаида любит виноград, и я опять вспоминаю о продуктах. А что, если написать виноград так, чтобы в подтексте была Зинаида?..

Я думаю об этой женщине. Они с мамой выросли в одном доме, потом их разлучила война, и встретились они уже взрослыми. Замуж Зинаида почему-то не вышла, хотя она вполне ничего и выглядит моложе мамы. Она любит рассказывать, что в нее все влюблены. Она единственная из маминых подруг, которая все говорит при мне. И мама не просит меня выйти из комнаты.

Когда я пишу, я не замечаю, как идет время. Звонок в дверь застает меня врасплох. Я слышу голоса в передней, кудахтанье Зинаиды – она так смеется, как будто кудахчет. Мамино шиканье. Оно относится, конечно, не ко мне, не к моему натюрморту, а к папиной диссертации, которую он «двигает» по воскресеньям.

Надо свертываться. Я отступаю, насколько позволяют габариты нашей кухни. По цвету вроде неплохо. Надо бы фон еще прописать, но сейчас не дадут…

Я развинчиваю этюдник и тащу картон с натюрмортом к себе в комнату. Я поворачиваю его при этом так, чтобы мама и, главное, Зинаида его не увидели: не люблю показывать неготовые вещи.

Пока я отмываю кисти и привожу в порядок свои руки, мама накрывает на стол, а Зинаида стоит у окна и щиплет виноградину за виноградиной.

Мы обедаем втроем, папа что-то дописывает и просит, чтобы его не ждали. Я сижу на папином месте, спиной к двери, Зинаида – на моем, а мама – На своем. Впрочем, и Зинаида сидит на своем. Наши постоянные гости уже имеют привычное место за столом. И свои любимые блюда.

Тетя Лера, когда собирается к нам, спрашивает:

– А пирог с капустой будет?

Тихая Варя любит грибы.

Зинаида любит все. Она живет одна и питается как придется. Готовить она не умеет, но очень любит давать кулинарные советы, вычитанные в каком-нибудь календаре. Вот и сейчас, узнав, что на второе будет курица, она спрашивает:

– А ты перед тем, как варить, ее связываешь?

– Нет, – говорит мама. – А зачем ее связывать? Чтобы не улетела?

– Она не может улететь, – отвечает Зинаида вполне серьезно, – потому что она уже потрошеная… У тебя есть нитки десятый номер? Потрошеную, готовую для варки курицу надо предварительно связать нитками десятый номер…

– Учту, – говорит мама и подкладывает Зинаиде еще порцию. Ест Зинаида быстро, торопливо, обжигаясь и как будто не замечая вкуса того, что ест. К этому приучила ее холостяцкая жизнь, забегаловки, буфеты, столовые. Такие, как она, с особенным смаком читают в книгах описания званых обедов и пиршеств и запоминают их, как стихи.

– А сейчас я научу тебя, как самой сделать красную икру, – говорит Зинаида, вдохновившись маминой покорностью. – Берешь два плавленых сырка, селедку и две вареные морковки…

Но тут появляется папа, и я, успев покончить со вторым, уступаю ему место. Папа в хорошем настроении, как всегда, когда удастся поработать. Он потирает руки и, осмотрев стол, замечает, что под такую закуску грех не выпить рюмку. И достает из холодильника водку, настоянную на корочках.

– Вы как хотите, – говорит он, – а мы с Зиночкой сейчас тяпнем!

Это юмор. Шютка, как сказала бы моя Нина. Зинаида совсем не умеет пить. Она пьянеет от еды. Вот и сейчас она разрумянилась и как-то осоловела. От кулинарных советов она переходит к другой теме – о тех, кто в нее влюблен. Она не стесняется ни меня, ни папы.

Как-то мама сказала, что все это детские истории, на уровне второклассников – посмотрел, сказал, похвалил…

– На мне в тот день был синий костюм с красным шарфом… Лена, ты такое сочетание одобряешь?.. Я шарф брошкой закалываю. Вы эту брошку знаете, резьба по кости… Нет, Павлик, кость не слоновая.

И не собачья, нет. Будешь перебивать, не узнаешь, что было дальше. Так вот, у нас в отделе сейчас жутко холодно, а рядом с моим столом батарея. И вот он подходит к моему столу, надо было обсудить одну диаграмму, и вдруг заявляет: «Я нашел самую теплую точку на земном шаре, полюс тепла, и никуда отсюда не пойду!» И что вы думаете? Перетаскивает свой стол впритир к моему! Я даже работать весь день не могла. Смотрю и ничего не соображаю… По-моему, это только повод! Я давно замечала, что он на меня поглядывает… Просто повод, чтобы ко мне пересесть, правда?.. Мне синий костюм очень идет, все говорят. И шарфик мне к лицу. У меня свой стиль в одежде, это очень важно, правда? Теперь топить стали лучше, посмотрим, пересядет он от меня или нет…

Она долго еще говорит в таком роде. А я иду к себе в комнату и разглядываю свой натюрморт. Он мне меньше нравится, чем прежде. А может, надо посмотреть на него завтра, свежим глазом.

Я недовольна собой и завидую папе, который хорошо поработал и может теперь беззаботно болтать с Зинаидой. Он не принимает ее всерьез, но ему, как и маме, не приходит в голову, что на Зинаиду жаль тратить время. А ведь я так часто слышу от него эту фразу по поводу какого-нибудь нового фильма или человека, с которым нужно встретиться…

Я знаю, почему папа терпелив к Зинаиде. У него не осталось друзей детства. Было три друга, а не осталось ни одного. Двое погибли на фронте, а третий – уже после войны, а автомобильной катастрофе.

Поэтому маминых друзей детства он считает своими тоже. И Зинаиду, и Леру, и даже Лешку, с которым мама целовалась, когда ей было пятнадцать лет. Дядя Леша – так я его зову – геолог. Он живет на Севере и, когда приезжает в Москву в командировку, всегда приходит к нам. Или по дороге на Кавказ – он увлекается альпинизмом, у него даже есть звание мастера спорта. Он женат, и у него двое детей, но почему-то об этом он говорить не любит. Или не хочет. Когда он приходит, я беру у соседей гитару и прошу его спеть. Он здорово поет альпинистские песни…

Ты ушла, верны мне только горы, О тебе они развеют грусть. Если ж вдруг меня обманут горы, Я в долину больше не вернусь. И опять пойдет с тяжелой ношей По горам спасательный отряд. И тогда к тебе, моей хорошей, Горестные письма полетят. Подними тогда ты к небу взоры И подумай: «Он любил меня. Но еще сильней любил он горы И рассвет несбывшегося дня..»

Он поет негромко, сосредоточенно, а я смотрю на его худощавое лицо с глубокими морщинами вдоль впалых щек, и мне хочется его написать вот таким, как он есть, – в сером свитере, с папироской в углу рта, с гитарой. Мне кажется, что он не очень счастлив и, когда поет про «рассвет несбывшегося дня», вспоминает юность и то, что мама не вышла за него замуж.

Когда он уходит, папа говорит маме:

– Что пригорюнилась? Прогадала? Теперь поняла, какой муж тебе нужен?..

– Если бы мне был нужен такой муж, – и мама смотрит на папу с вызовом, – он бы у меня был!..

Конечно, все это шутка. Шютка, как сказала бы Нина. После свадьбы мы с ней еще не виделись, они с Герой сразу уехали в Ленинград. В институте им дали отпуск на пять дней. Теперь они уже давно в Москве, но я ей не звоню. Пусть она сама позвонит. Верней, пусть они позвонят…

– Покажи Зинаиде свои новые работы, – просит мама, входя ко мне.

– Ничего нового нет, – говорю я и загораживаю картон с непросохшим натюрмортом.

– Как это нет? – говорит Зинаида. Она уже в шляпке. У нее всегда какая-нибудь нелепая шляпка на голове. Их делает ей знакомая шляпница, и Зинаида гордится, что такую ни на ком не увидишь.

– Как это нет ничего нового? – говорит она и, не замечая натюрморт, тычет пальцем в безобразную старуху на стене. – А это?

– Как ты могла ее не видеть? – удивляется мама.

– Не знаю, не знаю… Леночка, кто это?

– Никто. Просто так…

– Ну, покажи еще что-нибудь…

Терпеть не могу показывать Зинаиде свои работы. Я знаю, что и ей это неинтересно. Она ничего не понимает в живописи, никогда не была ни в одном музее, слыхала только про Репина и потому когда хочет меня похвалить, то говорит, что я пишу, как Репин…

В общем, ей неинтересно смотреть, а мне неинтересно показывать. Мы обе делаем это, чтобы доставить удовольствие маме… И сейчас я нехотя вытаскиваю летнюю акварель «Бочка под яблоней» и гуашь «Завтрак на траве». Я их сама давно не видела и теперь рассматриваю с любопытством, забыв про маму и Зинаиду. «Бочка под яблоней» мне сейчас не нравится. Хорошо в этой акварели лишь то, что она живо напомнила мне лето и утро на даче, такое ясное после дождя… А «Завтрак на траве» ничего. Мне нравится, как скомпоновано. Компоную я железно!

– Это что? – спрашивает Зинаида и тычет пальцем.

– Это «Бочка под яблоней», – говорит мама.

– Прекрасно, – говорит Зинаида.

И так всегда! Сначала – «что это?», а потом – «прекрасно»!..

– А это «Завтрак на траве», – говорит мама голосом экскурсовода. – Московский вариант… Это Ленка придумала. Шла как-то мимо стройки и увидела эту компанию. Женщины в платьях, а мужчины до пояса голые… Как тут не вспомнить Эдуара Мане?..

– Кого? – спрашивает Зинаида.

– Художник был такой. Его картина «Завтрак на траве» вызвала в свое время большой скандал. У него в картине мужчины были чуть ли не во фраках, а женщины совершенно нагие…

– У Ленки более жизненно, – говорит Зинаида.

Я не выдерживаю и выхожу из комнаты. Заглядываю к отцу. Он смотрит по телевизору хоккей.

– Какой счет? – спрашиваю я.

– Три – два, – говорит он, не оборачиваясь.

– В чью пользу?

Он не отвечает. Идет борьба за шайбу, и отец, подавшись вперед, ерзает на стуле, повторяя движения вратаря. Но вот шайба прижата к борту, и отец откидывается назад и облегченно вздыхает. Теперь можно взяться за мое воспитание.

– Прежде чем узнавать, какой счет, не мешало бы спросить, кто играет, – говорит он.

– А кто играет? – спрашиваю я и прислушиваюсь к кудахтанью за дверью: кажется, Зинаида уходит.

– Не мешай! Видишь, ответственный момент…

– Зинаида уходит, – объявляет мама голосом дворецкого. Несмотря на «ответственный момент», папа спешит в коридор, чтобы подать ей пальто.

Я ухожу из дому рано утром, в темноте, и возвращаюсь, когда уже темно. Это самые короткие дни в году. Институт далеко от моего дома. Иногда я даже рада этому. Сколько всего увидишь по дороге!..

Я люблю утреннюю темную Москву, ярко освещенные газетные киоски, поднятые лица людей, едущих на встречном эскалаторе вверх. Почему-то у всех такое выражение, как будто они к чему-то прислушиваются. А в вагоне метро! Какое разнообразие лиц! Иногда увидишь такое лицо!.. И все это мимо, мимо… Хочешь взглянуть еще раз, запомнить, а там уже кто-то другой на его месте, и тоже по-своему интересно. Как тут не вспомнить наших близнецов, которые обижались, когда их путали! Каждый человек хочет быть единственным, неповторимым, и, по-моему, он имеет на это право! У природы достаточно изобразительных средств, и она вполне может не повторяться. Ведь все, что существует в одном экземпляре, кажется более ценным!..

Впрочем, я где-то читала, что у каждого живущего на земле есть свой двойник. Что-то вроде запасного игрока или дублера. Если ты не состоишься как личность, состоится он… По-моему, эта сказка годится для фантастического романа. Я не верю, что где-то есть мой двойник. Но если он все-таки существует, мне его только жаль…

Выйдя из метро, я пересаживаюсь в автобус и еще полчаса еду в автобусе. Тут всегда попадается кто-нибудь из наших. Из Компании или Протоплазмы, – Общага рядом с институтом. В этот раз мне попадается Сурок. Так мы на курсе зовем Колю Суркова. Он очень смешной, длинный, с детским лицом и большими руками. Он тоже из Протоплазмы, как и я. Для Общаги он не подходит, потому что москвич, а в Компанию не вошел, хотя его и звали. Ему тоже девятнадцать лет, но он курит и вообще всячески доказывает, что он уже взрослый. Он обидчив и совсем не ценит мой юмор.

– И мой Сурок со мною, – говорю я, пробравшись к нему. И он тут же обижается.

– А потише нельзя? – говорит он и краснеет, потому что ему кажется, что все на нас смотрят. Ему всегда что-нибудь кажется.

– К семинару готовился? – спрашиваю я. Надо же о чем-то говорить.

– Готовился…

– На тебя вся надежда, – говорю я.

– Надейся на себя, – бурчит он и краснеет, потому что автобус резко кренится на повороте и я хватаю его за локоть. Нечаянно, конечно.

Я тут же отпускаю его. Сурок прав, – на него надеяться нельзя. Потому что он сам на себя не надеется. Все смотрит по сторонам. Пугливый такой Сурок. Нервный.

Мы выходим из автобуса и идем по аллее к институту. Идем парком. Утро пасмурное, тихое. Деревья в инее. Позади слышатся голоса, это нас нагоняет Компания.

– Ты обещал мне посидеть, – говорю я. – Придешь?

– Не знаю, – говорит он и оглядывается на голоса. – Скоро мой доклад, готовиться надо… Напиши кого-нибудь еще…

– Например?

– Хотя бы Тарасова, – говорит он и краснеет.

Кто-то сзади бросает в меня снежком. Я оборачиваюсь и вижу двух парней из Компании, модницу Риту в макси, из-под которого виднеется брючный костюм, и Вальку Тарасова.

– Привет, Детка, – говорит он мне и протягивает руку Сурку.

– Где ты ночевал? – спрашиваю я. – Не в Общаге?

– Он ночевал у любовницы, – отвечает за Вальку один из парней, и все покатываются. Это главарь Компании по кличке Гранд. У него рыжие усики и бородка – предмет зависти и дискуссий.

– Понятно, – говорю я. Но Гранд не унимается.

– И никогда не спрашивай у взрослого мужчины, где он ночевал, – это неприлично…

– Я не знала, что у Вальки есть любовница, – говорю я.

– И у Вальки, и у меня, и у всех мужчин, достигших определенного возраста… У всех, кроме Коли Суркова… Не красней, Сурок, я же сказал, что к тебе это не имеет отношения!..

Все покатываются, а бедный Сурок отрывается и идет впереди. Какой он нескладный, долговязый! Мне его почему-то жаль.

– Ладно, Гранд, – говорит Валька. – Кончай трепаться…

Ему тоже неприятен этот разговор. Как и мне. Как и Коле Суркову.

Но Валька старше и лучше умеет владеть собой.

Семинар ведет женщина с круглым курносым лицом. Мы с Валькой прозвали ее Дама просто приятная, а историю искусств преподает Дама приятная во всех отношениях… Если первая просто нагоняет сон, то вторая еще режет на зачетах и лишает людей стипендии…

Я сидела на семинаре и думала о том, что хоть Гранд и трепался, но был по-своему прав. Надо подумать, а потом спрашивать! Что мне за дело, где ночевал Валька и есть у него любовница или нет…

В буфете он высмотрел меня и протянул деньги, попросил взять ему винегрет, кофе и конфету «Гулливер». Мы сели за один стол.

– Наша мадемуазель заболела, – говорит он. – А у вас будет английский? Я пробовал изучать, жуткое дело! Ты не боишься сломать язык?

– А ты не боишься сломать нос? – спрашиваю я, намекая на французское произношение. Валька смеется. Он ценит мой юмор. Я тоже ценю его юмор. Вот и все, что нас связывает.

– Я ушел из Общаги, – говорит он вдруг. – Надо серьезно работать, Детка… Теперь у меня своя хата.

Я хочу спросить, что за хата, но вспоминаю урок Гранда и молчу.

– Отличная хата, – говорит Валька. – В высотном доме. Есть такая частушка; «Я живу в высотном доме, но в подвальном этаже…» Слыхала? Вот так и я…

Мы встаем из-за стола.

– Конфету забыл, – говорю я.

– Это тебе, – говорит Валька. – Я их не ем.

У него простое, открытое лицо. Взгляд с лукавинкой. Как жаль, что он не в моем вкусе!..

Когда я выхожу из института, уже темнеет. В окнах горят огни, и воздух кажется синим. Я люблю сумерки. Они лишают предметы определенности, и все становится условным, как в театре. И наш парк в снегу, по которому я иду одна, кажется совсем другим, чем был утром.

И люди в автобусе и в метро совсем другие. Они все о чем-то думают, и эта задумчивость придает их лицам что-то общее, Может показаться, что все они думают об одном и том же. Но каждый думает о своем. Девушка с нарисованным лицом вспоминает чьи-то слова, старушка обдумывает, что сготовить на ужин, африканец из Университета Лумумбы скучает по какой-нибудь Тананариве, столице Мальгашской республики… А я думаю про Вальку Тарасова. От наших я уже знаю, что Валька устроился дворником в высотный дом…

Вечером папа с мамой уходят в гости, и я остаюсь одна в квартире. Они не часто уходят.

Если они засиживаются там допоздна, то включают дистанционное управление, Первой звонит мама:

– Ленка, ну как ты там? Что делаешь? Ничего, потом расскажем… Газ перекрой на кухне перед тем, как ляжешь, ладно? Ну, будь умницей! Целую.

Потом, примерно через час, папа:

– Как дела? Мне кто-нибудь звонил? Ясно… Вытащи ключ из двери, а то мы с матерью не попадем в квартиру: тебя ведь не добудишься!

Потом опять мама:

– Почему ты не спишь? Спала уже? Ты поужинала? Газ перекрыла? Ключ вынула?

И я, как луноход, переработав информацию, выполняю заданную программу. А в общем, мне даже нравится побыть одной. Я не люблю темноты, это у меня с детства, поэтому первым делом зажигаю повсюду свет. Потом достаю свой проигрыватель и кручу пластинки. У меня есть свои любимые: «Романс» Шостаковича в исполнении ансамбля скрипачей, Вертинский и артисты цыганского театра. Я могу их слушать без конца. Маму это удивляет, а папу сердит. Сегодня их нет, и я могу делать что хочу. Я достаю свои работы и расставляю по всей квартире. Получается вроде выставки. Это выставка без зрителей, для меня одной…

Оказывается, я довольно много сделала за полгода!.. Есть несколько удачных портретов. Кажется, я начинаю понимать, почему мне не удаются натюрморты. Я все немного утрирую, и в портретах чувствуется юмор. Мое, авторское, отношение. А в натюрморте юмор, ирония невозможны. Ну как написать иронический апельсин?!.

Мои размышления прервал телефонный звонок. Это Нина. Ей очень нужно со мной поговорить. Она звонит из автомата. Здесь, на углу.

– У тебя кто-то есть? – спрашивает она. – Честное комсомольское? Я в таком виде!.. А чей это голос?

– Вертинского, – говорю я. – Сейчас выключу…

Мне нравится эта песня, и я хочу ее дослушать.

Свои работы я успела убрать и спрятать в папки, и ничто не напоминает о недавней выставке.

Над ро-зовым мо-рем Вставала лу-на, Во льду зеленела Бутылка вина. И плавно кружи-и-лись Влюбленные па-а-ры…

Я кружусь по комнате, подпевая Вертинскому, и перед глазами отчетливо встает тот осенний вечер, и свадьба, и Нина в белом платье, и троюродный дядя, который танцевал, как шахматный конь…

Все же вспомнила про меня. Больше месяца прошло с тех пор! Хороша подруга! Сейчас я ей выдам!..

Но вот она входит, и едва я вижу ее знакомую пуховую шапочку и круглое, румяное с мороза, лицо, как вся моя злость проходит.

Она в клетчатой юбке и красной шерстяной кофточке, такая привычная, своя девчонка.

– Ну, как ты живешь? – говорю я. – Есть хочешь? Ну, тогда чаю…

Это у меня мамино. Кто бы к нам ни пришел, – сразу кормить. Мама говорит, что дала себе такой зарок в студенческие годы, после того, как в одном доме ее не догадались пригласить к столу. А время было послевоенное, трудное. Вот тогда мама и дала зарок, что из ее дома – если у нее будет когда-нибудь дом, – никто не уйдет голодным.

Ужинать Нина не хочет. И чаю не хочет. Ну, так и быть, за компанию. Брось, давай, какой есть! Ну, завари свежий, пожалуйста!.. Гера, между прочим, тоже любит хороший чай…

– Ты его отучила? – спрашиваю я. У меня ответственный момент: я насыпаю чай в сполоснутый кипятком чайник. Нина мне не отвечает. Обернувшись, я вижу, что она плачет, закрыв лицо ладонями.

– Я уже три дня живу у мамы, – говорит она сквозь слезы. – Мы поссорились…

– Насовсем? – Я просто не могу поверить, что это всерьез. Мне кажется, Нина сейчас засмеется и скажет: «Шютка!»

– Не знаю, – говорит Нина. – Если бы он хотел помириться…

Слезы бегут сквозь ее пальцы и падают на стол. Плачущую Нину я видела когда-то в школе, классе в седьмом. Тогда она плакала из-за двойки по алгебре, и мне не было жалко ее, а даже немного смешно. Теперь я смотрю на Нину, и мне самой хочется плакать. И я ненавижу Геру с его снисходительной улыбкой. Нет, первым мириться он не станет!

– Ну и черт с ним! – говорю я. – Плюнь на него…

Нина отнимает ладони от лица. Заплаканные глаза смотрят светло, удивленно.

– А ребенок? – говорит она.

– Какой ребенок?

– Наш, – говорит она, и в ее голубых глазах возникает подобие улыбки. – Разве я тебе не говорила? Врач говорит, что уже два месяца… Мы с Геркой давно, а свадьба – это так, для родственников…

Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью. Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами: «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле», и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…

– Я хочу мальчика, – говорит Нина и улыбается. – Я уже имя придумала – Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов это мое дело, как его назвать…

– А Гера какое хочет? – спрашиваю я.

– Гера… – говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. – Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!

– …«Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», – говорю я.

– Это откуда? – спрашивает Нина. Она не сильна в поэзии.

– Вознесенский, – говорю я. – Андрей Вознесенский.

– Экстазно! – И Нина повторяет, запоминая: – …«Как дьяволы… в ночных горшках…»

Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как-то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения – неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами… Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский окончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, папа не прощает Вознесенскому, что он изменил профессию.

– Единственно, чему повезло в этой истории, – заключил папа, – так это архитектуре!..

– Неизвестно, – сказала мама. – А если в нем погиб наш советский Корбюзье?.. Это поэт молодых, – сказала она, – а также тех, кто любит острые ощущения, цирк…

– Ты тоже любишь цирк…

– Но не в стихах!.. В стихах мне гораздо дороже мысль, чувство… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Или это: «Задыхаясь, я крикнула: „Шутка, все, что было. Уйдешь – я умру…“»

– «Шютка», – привычно сказала я, вспомнив Нину. И мама рассердилась: она не любит, когда ее перебивают. Она не хотела продолжать, но я упросила ее. И тогда она досказала то, что думала по этому поводу. Она думала, что Вознесенский сам придет с годами к другим стихам.

– Знаешь, чем меня в юности потряс Пастернак? Мне было тогда, как тебе… «„Тише!“ – крикнул кто-то, не вынесши тишины…» Это из «Лейтенанта Шмидта», когда его казнят…

Я люблю спорить с мамой. Верней, с мамой можно спорить. С отцом спорить опасно: он слишком категоричен и не терпит иных мнений. Мне кажется, он совсем не стремится понять другого человека…

Нина ушла почти веселая. Я не удержалась и рассказала о троюродном дяде, который танцевал, как шахматный конь. Ну, она и покатилась. «Ермакова, смеяться будете за дверью!»

– Я не Ермакова, – сказала Нина. – Я Денисова.

Когда родители приходят из гостей, я уже лежу в постели. Я слышу щелканье ключа и недовольный голос папы:

– И, конечно, всюду свет! И голос мамы:

– У нее кто-то был…

Это она увидела наши чашки на столе, – я их забыла убрать. Я стучу в стенку, и мама заглядывает ко мне.

– Ты зайдешь? – спрашиваю я.

– Сейчас, – соглашается она. – Только переоденусь.

Каждый вечер, перед сном, мама заходит ко мне, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Я подвигаюсь, и она садится на краешек моего дивана.

Это час наших бесед. Иногда за целый день не удается сказать двух слов: мама – в своем Моспроекте, я – в институте. Но даже в свободные дни, когда мы проводим вместе много времени, традиция остается в силе.

И теперь мама входит и садится возле меня. Она уже в тапочках и в халате. Бусы, которые она забыла снять, поблескивают в полутьме.

– Только недолго, – говорит она. – Пора спать… С этих слов начинается всякий раз. И все же, опасаясь, что мама скоро уйдет, я беру ее за руку.

– У меня была Нина, – говорю я, – Представляешь, у нее будет ребенок!..

– Этого можно было ожидать, – говорит мама.

– Ей даже не надо брать академический, – говорю я. – Она сказала, что ребенок родится как раз после весенней сессии, через семь месяцев.

– Через семь? – Мама смеется. – Это что-то новое…

– Ты не так поняла, – говорю я. – Они с Герой уже давно, а свадьба была для родственников… Знаешь, как она хочет назвать сына? Прохор!

– А дочку? – спрашивает мама.

Об этом у нас разговора не было, и я не знаю, как Нина назовет дочку. Почему-то я тоже уверена, что у нее будет сын…

– Они хорошо живут? – спрашивает мама. – Ну и слава богу!..

У меня от мамы нет секретов. Может быть, потому, что у меня их нет вообще. Но чужие тайны я умею хранить. Нина просила никому не рассказывать, что они с Герой поссорились…

– А что у тебя? – спрашивает мама. – Новости есть?..

В другое время я рассказала бы, как мы ехали в автобусе с Сурком, и про болтовню насчет любовниц, и про Вальку Тарасова – что он устроился дворником, чтобы иметь свою хату… Но после новостей Нины мои новости кажутся мне такими незначительными, мелкими.

– Нет никаких новостей, – говорю я. – Кроме той, что я собой недовольна…

– Ну какая же это новость? – говорит мама. – Ты всегда собой недовольно. Наверное, это свойственно всем художникам…

– Я посмотрела сегодня свои работы, и мне мало что понравилось… И нового ничего нет!..

– Надо больше работать, – говорит мама. – Летом ты много писала. А сейчас дни короткие и занятия в институте… И потом, мне кажется, ты думаешь не о том…

– А о чем? – спрашиваю я и даже сажусь от неожиданности.

– Откуда я знаю, – говорит мама. – Может быть, о Тарасове…

Сговорились они все, что ли?!

– А с чего это я должна о нем думать? – говорю я.

– Он забавный, – говорит мама. – И, судя по твоим рассказам, ты ему нравишься…

– Мало ли что я могу рассказать!.. Надо бы еще послушать его. И потом он совсем не в моем вкусе… Ты ведь знаешь, кто в моем вкусе?..

– Знаю, – говорит мама. – Юноша с перчаткой…

– Ну так вот, – говорю я.

По еле уловимому движению я угадываю, что мама собирается встать и уйти, и я удерживаю ее за руку. В полутьме я не вижу ее лица, только бусы поблескивают. Это розовые сердолики, подарок папы.

– А там было весело? – спрашиваю я.

– Как всегда…

– Дядя Петя пел романсы?

– Пел…

– А баранья нога была?

– Была…

В доме у тети Леры всегда поют романсы и подают на ужин баранью ногу… У них нет детей, но есть собака, серый дог по имени Лорд.

– Теперь они смогут говорить, что в их семье были лорды, – сказала я как-то.

Я сказала об этом маме. И она тут же позвонила тете Лере и дяде Пете: они очень ценят мой юмор.

Мама целует меня и поднимается, чтобы уйти. Теперь ее не удержишь. А мне совсем не хочется спать. На душе как-то пусто, тревожно.

– Подожди, – говорю я и ловлю подол ее халата. Я хватаюсь за него, как утопающий за соломинку. – Подожди!.. Так ты думаешь, я талантливая?

– Ты это знаешь сама, – говорит она.

– Мама, скажи: «Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей».

– Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей, – повторяет мама покорно. И добавляет от себя: – Если захочешь!..

Я не вижу ее лица, но по голосу чувствую, что она улыбается.

Это тоже ритуал. Как наш разговор перед сном. Как нетерпеливый стук в стенку – на этот раз стучит папа, возмущенный тем, что я еще не сплю…

По вторникам у нас нет ни живописи, ни рисунка. Четыре часа тепепе – так сокращенно называем мы технологию полиграфического производства и два часа полиграфматериалы. Этот предмет читает старик Шумский, автор учебника, который мы должны освоить. На вид он вполне безобидный – сухонький, маленький, седенький. Наверное, про таких сказано: божий одуванчик. Кто бы мог подумать, что он гроза всех второкурсников! Говорят, на экзаменах он здорово сыплет.

Про него ходит анекдот, будто он сказал одной студентке: «Так и быть, я поставлю вам неуд, только ответьте еще на два вопроса…»

Он объясняет нам свойства бумаги и красок. Сегодня он привел нам фразу, которая помогает запомнить расположение цветов в спектре: «Каждый Охотник Желает Знать Где Спят Фазаны», – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Все обрадовались и принялись повторять это на все лады. И Шумский сказал, что главное в этой фразе не смысл, а порядок слов. Ибо смысл не пострадает, если сказать: «Каждый охотник Хочет знать где Ночуют фазаны», но спектр тут будет уже ни при чем…

Наши успокоились, и старик Шумский давно говорил о другом, а я все думала про фазанов. И какие-то фламандские натюрморты виделись мне, с тусклым серебром на гобеленовой скатерти, атрибутами охоты и свисающей со стола битой птицей… Потом просто какие-то заросли, где трава по пояс и охотник, раздвигающий ее руками, как пловец, входящий в воду…

Все же интересно, где ночуют – в смысле спят (синий!) – фазаны?!.

Потом были занятия по шрифту. Они проходили в нашей институтской типографии. Руководит ими наш декан. Мы осваиваем наборное дело. Всякие матрицы, марзаны, бабашки… Сегодня у нас задание: по наборному шрифту – обложки. Каждый набирал что хотел, – содержание здесь не играло роли, как в той фразе про фазанов. Валька Тарасов набрал на своей обложке «Мои встречи с Леонардо да Винчи», а Гранд на своей – «Искусство и я». Мне хотелось выдать Суркову за то, что он отказался позировать. Я набрала «Изучайте грызунов» и показала ему. Он посмотрел и пожал плечами. По-моему, он просто не понял, что это имеет к нему отношение…

Я не стала ему объяснять, что он грызун и что я все про него знаю. Я вычитала это в старинной книге, Она называется «Мир животных в изображениях, снятых и раскрашенных сходно с натурой». Эта книга издана в Санкт-Петербурге в тысяча восемьсот девяносто втором году, и на ней есть надпись: «Дозволено цензурой». Про Сурка там сказано, что это грызун с толстым телом и коротким хвостом. Что в диком состоянии эти умные животные пугливы и осторожны но, будучи пойманы, вскоре становятся очень ручными.

Я даже удивилась: до чего точно! Вылитый Сурок! Правда, слова «с толстым телом и коротким хвостом» к нему не подходили, – наш Сурок длинный и тощий и к тому же отличник – хвоста у него ни разу не было!.. Но зато слова «пугливый и осторожный» прямо про него! И еще меня вдохновило сообщение о том, что, будучи пойманы, сурки становятся очень ручными. Я тогда же решила, что обязательно приручу Сурка, но это мне пока не удается…

После занятий мы почти всем курсом поехали в Пушкинский музей. Кто-то сказал, что там открылась потрясающая выставка рисунков «От Дюрера до Пикассо». Ехали весело. Какой-то пассажир в автобусе спросил Гранда, зачем он отрастил бороду. Гранд очень учтиво ответил, что борода ему совершенно необходима: во-первых, она заменяет кашне, а, во-вторых, ложась спать, он кладет ее поверх одеяла…

Когда подходили к музею и шли уже мимо елочек, я поскользнулась и чуть не хлопнулась, но кто-то подхватил меня. Это был Валька Тарасов.

– Ты что, Детка? – сказал он. – Вроде и выпили мало…

– Ну, как ты устроился? – спросила я.

– Приходи, посмотришь… Придешь?

– Когда?

– А вот снегу подвалит…

И он мне подмигнул. Только теперь я поняла, что он приглашает меня убирать снег. Я немного обиделась, но виду не подала.

– Лопату приносить? – спросила я.

– Не надо, – сказал Валька. – Инвентарем обеспечу…

Мы вошли в музей и поднялись по мраморной лестнице. Я очень люблю эти прохладные тихие залы, Итальянский дворик с «Давидом» Микеланджело и еще двумя маленькими бронзовыми «Давидами» – Донателло и Верроккьо. Два эти скульптора соперничали между собой. Мне больше нравится «Давид» Донателло, такой симпатичный, в шляпе…

Но сейчас мы идем смотреть выставку рисунков. Они развешаны в верхней галерее. Да, выставка потрясающая! Особенно сильное впечатление на меня произвела «Мадонна с младенцем» Дюрера. Глядя на нее, я подумала про Нину и ее будущего Прошку… Уходя в тот вечер, она сказала, что ни за что не помирится первой. И спросила:

– А ты бы помирилась?

Я вспомнила Геру, его снисходительную улыбку и сказала, что нет, не помирилась бы. И Нина бросилась меня обнимать… Может, она для того и приходила, чтобы услышать этот ответ.

Выставка не очень большая. Мне запомнился «Мужской торс» Карпаччо, «Мальчик с собакой» Пикассо. Неплохие Тинторетто, Филиппо Липпи, Гуттузо…

Когда мы выходим из музея, на улице уже стемнело, зажглись фонари. В их свете, как дым, курится мелкий снежок.

– Вот и снег, – говорю я Вальке Тарасову. Он идет рядом.

– Это не тот снег, Детка. – Звучит это как-то грустно. И, чтобы развеселить его, я говорю:

– Между прочим, я нашла на карте Тананариве. Это на острове Мадагаскар…

Он смотрит на меня удивленно и тут же догадывается, о чем я.

– Осталось убедиться, что существует Касимов, – говорит он. – Хочешь, махнем?..

У меня чуть не вырвалось: «Когда?» Но я вовремя вспоминаю, как он пригласил меня в гости, «когда снегу подвалит».

– Пожалуй, я начну с Мадагаскара, – говорю я.

В метро мы расстаемся. Нам в разные стороны. Мой поезд приходит раньше, и я уезжаю, а Валька смотрит мне вслед. Он стоит в распахнутом пальто, крепко поставив ноги и спрятав руки в карманы. Стоит и улыбается. И чуть заметно подмигивает мне, так, чтобы этого никто не видел. Никто, кроме меня… У него хорошее лицо. Как жаль, что он не в моем вкусе!..

Дома меня ждет новость: приезжает тетя Варя. Тихая Варя. Юлькина мама. Ей забронировали номер в гостинице, но она, как всегда, остановится у нас.

Моя мама этому рада, – ведь они подруги, и приезд Вари для нее праздник. Я привожу в порядок свою комнату, убираю все лишнее со стола и с подоконника. Папки с рисунками, картон и подрамники я составляю таким образом, чтобы можно было пробраться к кушетке, – тетя Варя будет спать у меня. Я люблю, когда она приезжает. Люблю с ней разговаривать. Это не то что Зинаида. С тетей Варей почти так же интересно, как с Юлькой. Она у нас нарасхват, и маме приходится отбивать ее у нас с папой. Папе она говорит: «По-моему, сегодня по телевизору какой-то хоккей…»

Со мной ей проще. Она делает строгие глаза, а если я не реагирую, грозит мне: «Ну, погоди, придет твоя Юлька!..» Это действует безошибочно, и я выкатываюсь.

Иногда я называю своих родителей «комсомольцы двадцатого года», и мама каждый раз поправляет: «Не двадцатого, а сорок второго».

Ну, пожалуйста, я не против. Все правильно. Они комсомольцы сорок второго.

– Ну, что, девочка? – говорит тетя Варя. – Как ты живешь?

Она спрашивает не из любезности. Ей действительно хочется знать, как я живу. Когда я только родилась и другие дарили пеленки, чепчики и погремушки, тетя Варя подарила пионерский галстук. Она романтик и любит подарки «со значением». Она живет в небольшом городе вблизи Волгограда. Однажды она прислала нам в подарок букет, собранный на Мамаевом кургане. На посылке, в том месте, где обычно указана цена, было написано. «Бесценный!» Этот букет и сейчас стоит у нас в комнате. Он совсем сухой, но все еще источает слабый запах степной полыни.

Тетя Варя тоже строитель. Моих родителей она называет теоретиками, потому что они проектируют, а она руководит строительством. Сейчас она строит город-спутник на Волге.

– Вы бы приехали, черти, – говорит она. – Вы такого и во сне не видели!.. У нас система ансамблей. Жилой ансамбль, культурно-просветительный, промышленный, бытовой…

– А ансамбль песни и пляски у вас есть? – спрашивает папа.

– У нас все есть, – говорит тетя Варя. – А что, хочешь записаться?

Она не обижается на папины шуточки и умеет дать сдачи.

Она берет листок бумаги, проводит несколько энергичных линий и ловко располагает среди них квадраты и прямоугольники… Мои «теоретики» слушают ее с некоторой завистью. У живого дела, по-моему, всегда есть какое-то преимущество перед теорией.

Потом мы обедаем все вместе. Тетя Варя любит грибы, и мы едим грибной борщ и мясо с грибной подливой. И они вспоминают студенческие годы, общежитие и тот студенческий бал, когда в моду вошли длинные платья, – тогда их не называли «макси». У мамы не было такого платья, и Варя придумала замотать ее в отрез из синего шелка, который ей прислали из дому. И вот маму замотали в этот отрез, и получилось очень здорово, и мама весь вечер танцевала. И с папой тоже. Он был тогда просто Павлик из параллельной группы. Они впервые танцевали вместе, и он сказал:

– Тебе идет это платье. Как называется такой фасон?

– «Японка», – сказала мама, В моде тогда был фасон «японка».

Они часто вспоминают эту историю, и смеются, и шумят, перебивая друг друга, и тетя Варя кричит:

– Ну-ка, налейте мне еще одну рюмку! Выпьем за меня! Если бы не мой отрез, не видать бы вам своего счастья!..

Мы ждали к обеду Юльку, но она не пришла. Юлька позвонила и сказала, что никак не сможет вырваться сегодня: завтра у них семинар по западной литературе.

Положив трубку, тетя Варя загрустила и притихла. Теперь к ней очень подходило прозвище «тихая Варя». Я смотрела на ее крутой лоб, на вьющиеся золотые колечки на висках. Такие лица хорошо лепить. Лоб, скулы, подбородок… Все говорит о сильном характере. Почему же так вышло, что тетя Варя одна? Отец Юльки тоже учился в архитектурном, и они дружили все вчетвером… Странно, что он никогда не бывает у нас.

– Юлька от меня отвыкла, – говорит тетя Варя. – Я чувствую…

– Кажется, по телевизору какой-то хоккей, – говорит мама.

Наступило время тихих бесед. Мы с отцом уходим в комнату. Отец шелестит газетой. Я беру с полки книгу. Сын Ренуара, известный французский кинорежиссер, написал о своем отце. Оказывается, Ренуар говорил, что работаешь больше всего тогда, когда ничего не делаешь.

Эта мысль мне понравилась. Тем более, что я эти дни ничего не делаю – просто живу, смотрю, дышу. И я недовольна собой, Может быть, недовольство собой – тоже работа?..

Так мы сидим молча, слышен только шелест страниц, как в читальном зале.

– И ты тут? – вдруг говорит папа. Он делает вид, что только сейчас заметил меня. – А ты как сюда попала?

Папа благодушно настроен. Он всегда благодушно настроен, когда у нас гостит тетя Варя. В такие минуты с ним можно говорить, не боясь, что он сорвется. И даже спорить.

– Ну, как твой Кролик? – спрашивает он.

– Не Кролик, а Сурок, – говорю я.

– Ну, Сурок, – соглашается он. – Мама сказала, что ты его дрессируешь.

– Не дрессирую, а приручаю!..

– Ну, пожалуйста, – соглашается папа. – Ничего не имею против…

Несколько минут проходит в молчании.

– Интересно, о чем они говорят? – спрашивает папа. – О чем говорят эти женщины? – Он кивает в сторону кухни. – О какой-нибудь ерунде, спорим?

– Что толку спорить, если нельзя подслушать?

– Почему нельзя?

– Некрасиво…

– Ты права, – соглашается отец. – Подслушивать некрасиво, и мы никогда не узнаем, о чем говорят эти женщины… Когда мы с матерью поженились, а вы с Юлькой только что родились, тетя Варя почему-то ночевала у нас. Я проснулся в три часа ночи и, не обнаружив твоей матери, а своей жены на ее законном месте, отправился ее искать. Они сидели за столом, друг против друга, совсем уже сонные, и что-то обсуждали… В то время я был молод, и ты еще не успела внушить мне, что подслушивать некрасиво. И я подслушал такой диалог: «Как жаль, что у нас обеих девчонки! Вот если бы у одной был парень, они бы могли потом пожениться…» Это говорила твоя мама. А тетя Варя ей отвечала: «А если бы он ее не полюбил? Или она его? Нет уж, пусть лучше будут девки!»

– Как звали мужа тети Вари? Виталий?

Мой вопрос застигает отца врасплох. Он хмурится.

– Допустим, – говорит он.

– Юлька говорит, что он известный архитектор и живет а Москве…

– Мало ли кто живет в Москве, – говорит отец.

– А почему он не бывает у нас? Из-за тети Вари?

– Слушай, не впутывай меня в это дело! – говорит папа уже сердито.

Нет, я не буду его впутывать. Ведь это не мой секрет, а Юлькин. Чужие тайны я умею хранить. А своих у меня пока нет.

Недавно Юлька пришла ко мне, и мы, как всегда, зажгли свечу, и она горела, тихонько потрескивая и вздрагивая, – у нас всегда дует из окна при восточном ветре. Мы переговорили уже обо всем и спели наши любимые песенки из мульта «Бременские музыканты».

Там много есть хороших песен. И лирические и кровожадные:

Мы раз-бобо-бобойники. Разбойники, разбойники! Пиф-паф – и вы покойники, Покойники, покойники…

Мы уже обо всем переговорили и все перепели, и вдруг Юлька сказала:

– Знаешь, я позвонила ему… Узнала его телефон и позвонила. Он снял трубку. Я спросила: «Виталий Семенович, вам известно, что у вас есть дочь?» Он немного помолчал и сказал: «Да, мне это известно…» И тогда я прямо спросила, хочет ли он меня видеть. Он записал мой адрес и сказал, что будет у меня через час. И ровно через час он был у меня. Он заехал за мной на своей машине – я сказала, что живу в общежитии, – и повез меня в ресторан…

– Ты скажешь тете Варе? – спросила я.

– Когда-нибудь, – сказала Юлька. – Не сейчас. Мне надо разобраться самой…

Мне нравится на нее смотреть. У нее карие глаза и прямые русые волосы. Она подстригает их коротко, и это делает ее похожей на мальчишку. Ей очень идут свитеры, ковбойки, брюки. Она небольшого роста и запросто могла бы играть мальчишек в детском театре…

В тот вечер мы не пили «за пешеходов». Может быть, Юлька не хотела обидеть своего отца, который ездит на «Волге»…

Когда Юлька позвонила сегодня и сказала, что не сможет прийти, я подумала: наверное, она заранее условилась с отцом. И сейчас они сидят в ресторане или катаются по городу в его машине.

И мне стало обидно за тетю Варю…

Я не завела будильник, чтобы не разбудить нашу гостью, которая спала в моей комнате. Но условный рефлекс сработал, и я проснулась, как всегда, в половине седьмого. Открыв глаза, я увидела тетю Варю. В мамином купальном халате и полотенце, повязанном чалмой поверх бигуди, она смахивала не то на какого-то хана, не то на римского императора. Тетя Варя стояла, скрестив руки, и в который раз разглядывала мою безобразную старуху, висящую над диваном.

– Хотите, я вас нарисую? – спросила я.

– Нет уж, спасибо, – сказала она, смеясь. – Нарисуешь такую страхолюдину…

Мы разговариваем негромко, чтобы не разбудить маму и папу, – им вставать позже. Этот ранний час принадлежит только мне и тете Варе. Мы завтракаем вдвоем. Я ставлю чайник и жарю две яичницы. Я делаю все быстро, ловко и бесшумно, потому что привыкла делать это каждый день. Но сегодня я особенно стараюсь, потому что у меня есть зритель. Тетя Варя уже одета и причесана. Светлые, как у Юльки, волосы кудрявятся колечками на висках, не закрывая крутого лба.

– Ну, что, девочка? – Говорит она. – Как ты живешь?

И я рассказываю ей про свою жизнь, про наших ребят и профессоров, про выставку рисунка в Пушкинском и про «капустник», который мы готовим к новогоднему вечеру. Мне дали маленькую, но опасную роль – сыграть Даму, приятную во всех отношениях… Почему опасную? Надо проблеять ее голосом: «Ничего у нас с вами не получится!» Говорят, у меня это здорово выходит.

Я «блею», и тетя Варя смеется. И я тоже смеюсь.

– И главное, мне в эту сессию ей сдавать, – говорю я. – Приду, а она мне: «Ничего у нас с вами не получится!..»

– У нас тоже были «капустники», – говорит тетя Варя. Она задумывается, и улыбка медленно сходит с ее лица. Сначала перестают улыбаться глаза, потом губы.

– Юлька бывает у вас? – спрашивает она. – Как она выглядит? Небось, похудела?.. Я ей деньги посылаю, но боюсь, что она их откладывает. Я, когда студенткой была, всегда на что-нибудь откладывала… Ну, и бегала вечно голодная!..

По пути в институт я думаю о Юльке. Вспоминаю ее слова.

– Мне надо разобраться самой, – сказала тогда Юлька. – Чтобы понять, кто прав, надо выслушать другую сторону. Ведь я его совсем не знаю! В детстве нам говорят: это хороший человек, это плохой, – и мы обязаны верить…

– Тебе он понравился? – спросила я.

– Не знаю, – сказала Юлька и помолчала, В эту минуту она была очень похожа на тетю Варю. – Во всяком случае, он личность…

Это она специально для меня так сказала, вспомнив наш семейный анекдот. Мама кому-то говорила, что личность – это сильный характер, ярко выраженная индивидуальность. И я пристала к ней с вопросом: «Мама, я личность? Я личность?» Мне было тогда лет десять, и это осталось вроде семейного анекдота. Юльке он известен.

Возможно, он личность… Но во всем этом есть что-то оскорбительное для тети Вари. И даже для моих родителей, которые дружат с тетей Варей и не признают Юлькиного отца. Если тетя Варя не права, значит, и они не правы. Если он хороший, значит, они плохие?!

А может быть, Юльке просто понравилось ходить в ресторан и кататься по городу на его машине? Чтобы найти оправдание своему предательству?..

Наверное, это слишком сильное слово – предательство. Но почему-то именно оно сейчас приходит мне в голову…

Первые часы у нас рисунок. Опять натурщик Сережа. Только теперь он не сидит на высоком табурете в позе врубелевского Демона, а лежит в позе умирающего гладиатора. Эта постановка у нас в последний раз – так нам обещал Акулинин. Потом опять будет толстая Ната – «Пушкин, Лермонтов и Толстой играли в прятки…». Мы будем писать ее маслом и рисовать карандашом, углем и сангиной. И она до чертиков надоест нам, как сейчас надоел Сережа, этот апатичный малограмотный малый. Говорят, что, заполняя анкету, в графе «пол» он написал: «паркетный».

Ничего не поделаешь! Трудно доставать натурщиков, хотя эта работа неплохо оплачивается. Натурщик зарабатывает восемь рублей в день. Восемь рублей за восемь часов полной неподвижности. Но теперь я знаю, что неподвижность – это тяжелый физический труд. Даже в пятиминутный перерыв Сережа успевает одеться и деловито носится по лестницам и коридорам института, чтобы разогнать кровь.

Сегодня Акулинин меня похвалил. Я работала и даже не заметила, как он подошел. И вдруг сзади его голос:

– Молодец, девочка!

Гранд – он рисовал поблизости – что-то хмыкнул. Акулинин сказал ему:

– Она покрепче вас! Гранд нашелся:

– Конечно, она спортом занимается!..

Сурок слышал весь этот разговор. И Валька Тарасов тоже слышал. Мне это было приятно: Акулинин редко кого-нибудь хвалит. И еще я была рада, что он выдал Гранду.

После рисунка была теория композиции. Ее ведет у нас заведующий кафедрой Бочаров. Это личность. Да, именно личность! Мы любим его лекции. Когда он говорит о чем-нибудь, впечатление всегда такое, что рассказывает об этом впервые и что это только что пришло ему в голову. В общем, его лекции больше похожи на беседу, после которой хочется работать по-новому и сделать что-то свое, прекрасное…

Он часто повторяет свою любимую фразу: «Много званных, но мало избранных».

В этот раз он говорил о типах видения. Оказывается, видение бывает четырех видов: обыденное, утилитарно-целевое, эстетическое и художественное. Обыденное – чтобы ни на что не наткнуться. Утилитарно-целевое – когда мы выискиваем какой-то предмет или человека в толпе. Эстетическое – когда мы получаем удовольствие от того, что видим. Художественное видение существует как повод к действию.

На обратном пути мне попался Сурок. У меня было хорошее настроение. Может быть, потому, что Акулинин похвалил мой рисунок.

– Коленька, – сказала я, – в моем видении ты существуешь как повод к действию…

Он сделал вид, что меня не понял. Но на всякий случай смутился.

– Ты обещал мне посидеть после доклада, – говорю я. Хотя он вовсе не обещал мне позировать, а докладом просто отговаривался. – Посидишь? Я тебя напишу за один сеанс!..

– Скоро сессия, – говорит Сурок и краснеет. – Напиши Гранда. Он красивый…

– У Гранда тоже сессия, – говорю я. – И при чем тут красота? Красивых скучно писать…

– А меня не скучно? – спрашивает он и отворачивает лицо.

– Конечно, нет, – говорю я. – Ты такой смешной, долговязый, и руки у тебя большие… Я уже придумала, как тебя напишу. Это будет такой портрет!.. Он мне по ночам снится!..

– Кто снится? – переспрашивает Сурок и краснеет. – Я, что ли?

– Портрет, а не ты, – говорю я. – Твой портрет…

Мы влезаем в автобус. Он набит битком. Сурок молчит, и я молчу. Он не любит разговаривать в автобусе: ему кажется, что все нас слушают. И все на нас смотрят. Такой уж это зверь, Сурок, «пугливый и осторожный». Он стоит рядом со мной в тесном автобусе, задрав голову, я вижу над собой его острый подбородок. Он смотрит в окно поверх моей головы и вдруг краснеет. Просто так, сам по себе. От своих мыслей. Наверное, ему кажется, что я в него влюблена. Ему всегда что-нибудь кажется…

Не знаю, почему мне так хочется его написать. По-человечески мне больше нравится Валька Тарасов, но писать его совсем неинтересно. Ни Гранда с его экзотической испанской бородкой, ни красивую Риту!.. Какая-то есть в этом загадка!..

– Ну, значит, до воскресенья, – говорю я на прощание. Я делаю вид, как будто мы обо всем договорились. Кажется, такая тактика самая правильная.

Идет снег. Ветра нет, и снег падает тихо, почти отвесно. На улице уже вечер, хотя на часах еще нет шести. Я люблю зиму. Зимнюю улицу, зимние дома, зимние деревья. И само слово «зима». Оно такое белое, тихое. У меня есть много зимних пейзажей. Акварель с белилами. И просто акварель, а вместо белил – незакрашенная бумага… Снежинки щекочут мне лицо, я иду и улыбаюсь. И встречные мне улыбаются сквозь снег. Возможно, они думают, что у меня завтра свадьба…

Дверь мне открывает мама. Она сама вернулась только что, и растаявший снег еще блестит в ее волосах. Мы обедаем вместе: у папы перевыборное собрание, тетя Варя с Юлькой ушли в театр. Юлька позвонила и сказала, что у нее есть два билета в «Таганку»…

Я вспоминаю о Юльке, и у меня портится настроение.

Мама спрашивает меня о новостях. В отличие от папы, который часто перебивает меня, говоря: «А конкретней?» – мама любит подробности. И я подробно рассказываю ей обо всем. О том, что было на лекциях, и о том, как Акулинин похвалил мой рисунок. И про то, как мы шли из института с Сурковым и он почти согласился мне позировать.

Но думаю я все время о Юльке. И, словно угадав мои мысли, мама вдруг говорит:

– Варю беспокоит Юлька… Она находит, что девочка очень переменилась… Тебе что-нибудь известно?

– Вы это вчера обсуждали до поздней ночи? – спрашиваю я, чтобы потянуть время.

– И это тоже, – говорит мама и смотрит на меня пристально. Так она смотрит на меня всегда, когда хочет, чтобы я в чем-то созналась. Хотя бы в том, что разбила чашку…

– Ты что-то знаешь, – говорит она.

– Даже если я что-то знаю, все равно не скажу. Потому что это не моя тайна…

– Значит, все-таки тайна существует, – говорит мама голосом следователя.

– Тайна есть у каждого человека, – говорю я. – У всех, кроме меня. Одна я тебе все рассказываю…

– Ну, то, что ты рассказываешь… – говорит мама и умолкает. Я понимаю, почему она замолчала.

– Договаривай, – говорю я. – Я не обижусь… Ты хотела сказать, что все мои истории, как у Зинаиды, на уровне второклассников – посмотрел, сказал, похвалил… Никакой разницы!..

– Зинаиде сорок, а тебе девятнадцать, – говорит мама.

Я убираю со стола посуду и ставлю в мойку. Пускаю горячую воду. Я сердита на маму за этот разговор. А может быть, я сердита на себя. Мне хочется рассказать обо всем маме, но я обещала молчать. Юлька мне этого никогда не простит.

– Ты должна понять меня правильно, – говорит мама. – Варя очень волнуется… Она сама когда-то чуть не погибла…

– Почему? – спрашиваю я, хотя уже поняла, что волнует маму и тетю Варю.

– Потому что с этим надо было идти к врачу, а не к бабке, – говорит мама. – Но, когда это все случилось, Варя была в таком отчаянии….

– Что случилось? – спрашиваю я и замираю, как охотник в засаде. «Каждый охотник желает знать, где спят фазаны…»

Мама медлит с ответом. И я понимаю, что она в таком же затруднительном положении, как я, потому что обещала молчать. Только она обещала тете Варе, а я Юльке. И тогда я решаюсь.

– Ты мне сейчас же все расскажешь, – говорю я. – Я должна это знать! Это необходимо! Ради Юльки и тети Вари!..

И мама сдается. Она боится упустить время, когда Юльке еще можно помочь…

Так я узнаю про Юлькиного отца.

Он был славный малый, этот Виталий, весьма способный, хотя и без особого блеска. Они все дружили, и Варя была от него без ума. Такая любовь бывает раз в тысячу лет. И все было хорошо до той поры, пока не стало все плохо… Они сами не знают, как упустили его. Откуда взялись в нем эта самонадеянность, карьеризм, бесцеремонность… Однажды они сидели вчетвером в кафе: в тот день давали стипендию, и они кутили. Взяли винегрет, сосиски и бутылку вина. И вдруг Виталий сказал: «Давайте спорить, что через четыре года я буду большим начальником!» Кто-то из них спросил: «Начальником чего?» Он сказал: «Неважно!» – и захохотал…

А потом случилась эта история. Это случилось уже в самом конце, после распределения. Виталий и Варя должны были ехать на Волгу вместе. И вдруг Виталий пришел к Варе и сказал, что остается в Москве. Что его планы переменились. Архитектор, членкор – тут он назвал известную всем фамилию – оставляет его для работы в своей мастерской…

Сначала Варя обрадовалась. Бросилась его целовать. Она думала, что перемена планов касается их обоих. Да и могут ли у них быть разные планы? Ведь она ждет ребенка!

Но Виталий сказал, что она должна ехать одна. Что у него к ней самые теплые чувства, но надо мыслить масштабно… Конечно, он всегда будет хранить самые лучшие…

Она все еще не могла понять, о чем он толкует. Как же она поедет без него? Может быть, подождать, пока все решится?

И тогда он сказал:

– Все уже решилось… Я женюсь. Да, на его дочери… Не то, чтобы я ее очень любил…

Варя больше ничего не слышала. Ей казалось, что она потеряла дар речи и больше никогда не заговорит. До нее донеслось:

– Я советовался с медиками… Ты еще можешь попытаться…

И тогда с Варей случилась истерика. Она побежала к какой-то бабке, и та дала ей снадобье. Этим снадобьем Варя отравилась, ее с трудом спасли в больнице. К тому же оно ей не помогло. Так на свет появилась Юлька…

– И его никак не наказали? – говорю я.

– Мы наказали его, – говорит мама. – Мы сами. У него не осталось ни одного друга юности. Он жил в пустоте, и никто из наших ребят не подавал ему руки…

– Но это не помешало ему выиграть пари, – говорю я.

Мама смотрит на меня вопросительно.

– Откуда ты это знаешь?

– От Юльки, – говорю я.

Приходит мой черед рассказывать. Но что-то еще мне надо узнать. Что-то очень важное… Очень важное…

– Почему вы это скрывали от нас? – говорю я. – От нас с Юлькой?

– Варя считает, что для Юльки так лучше, – говорит мама. – Она боится омрачить ее жизнь…

– А она не боится, что Юльке понравится ходить в рестораны и кататься по городу на машине?

– Что ты хочешь этим сказать?

– То, что на сегодняшний день Юльке грозит только это!..

Снег все идет. За освещенным стеклом проносятся тени, они кажутся темными. Снег шуршит по стеклу. Должно быть, подул ветер, потому что свет от уличных фонарей колышется на потолке. Я еще не сплю, когда возвращается папа. А за ним тетя Варя. Я слышу их голоса в передней. Они обсуждают снегопад, и спектакль в «Таганке», и планы на завтра, пока кто-то из них, вспомнив, что я уже сплю, не произносит:

– Тс-с-с!..

А я не сплю. Я думаю о словах мамы: «Она боялась омрачить ее жизнь…» Это о тете Варе и Юльке. Нет, человек должен знать правду! Почему-то считается, если отец герой – это воспитывает, а если он подлец – это только омрачает жизнь. Нет, это тоже воспитывает! И закаляет против подлости… Только надо знать правду!…

Они втроем пьют чай, и до меня доносятся смех и голоса. Наверное, опять вспоминают что-нибудь из тех лет… Когда-нибудь и я буду вспоминать студенческие годы. Наши рисовальные классы, Сурка и Вальку Тарасова, комсомольские собрания, «капустники» и зачеты…

Снег шел всю ночь и все утро. Движение транспорта было нарушено, и многие опоздали на первый час. А Валька Тарасов не пришел совсем.

И тогда меня осенило. Я нарисовала высотный дом, засыпанный снегом по самый шпиль, торчащую из-под снега лопату и полсапога. И под этим – воззвание: «Все на помощь Тарасову!» Это воззвание я пустила по столам, и все начали ставить под ним свои подписи. Их набралось много, и были совсем неожиданные. Всех очень развеселило это мероприятие, и на переменах мы разрабатывали план, как построимся и будем рапортовать. Командиром мы выбрали Гранда. А может, он сам себя выбрал, потому что любит командовать. Перемешались Компания, Общага и Протоплазма. Был один дружный курс, как в те дни, летом, когда мы ездили на сенокос в Пеструшково…

Ах, это Пеструшково, зеленый рай! Деревня в глубинке, пятьдесят домов – и все на одной улице. Мы жили в дощатом бараке, построенном для сезонников вроде нас. Над входом красовалась карандашная надпись: «Здесь жарили (сь) на одной сковороде шестнадцать мучеников из МАИ». Эту сковороду они завещали нам, мы с трудом отчистили ее от копоти…

Мы копнили сено с девяти до двенадцати, а потом с двух до шести. Зато после ужина – свобода! И мы кипятили чай на костре и гуляли под луной от деревни к деревне…

Стояла дикая жара, кожа с нас слезала лоскутами, по выражению колхозного бригадира Вити, «как портянки». Однажды я проснулась оттого, что болели облезлые руки, плечи и спина, как ни повернись. Со всех сторон неслись стоны: это стонали, ворочаясь во сне, девчонки, наверное, все это было похоже на палату раненых, а потом начались холода, дожди, и нас перебросили на сурепку. Мы пололи ее на дальнем картофельном поле. Нас отвозили туда на двух грузовиках. Мы ехали, держась друг за друга, чтобы не вывалиться на ухабах. Ехали и пели…

Тогда мне казалось, что мы подружились навек, но начались занятия, и наш курс опять распался на Компанию, Общагу и Протоплазму…

И сейчас, когда мы набились в автобус и Гранд, шокируя публику своей испанской бородкой, затеял перекличку, повеяло тем, летним. А снег все валил, и окна в автобусе были залеплены снегом. Все давно забыли, что это моя затея, и я была этому рада. И еще я была рада, что увижу Вальку Тарасова. Если его не засыпало снегом, как на моем рисунке… Издалека, с другого конца автобуса, сквозь шум и смех я слышу реплику Гранда: «Для любви, мадам, я слишком стар, а для дружбы слишком молод!..» Он терпеть не может, когда его воспитывают.

Высотный дом мы нашли легко, чего нельзя сказать о Тарасове. Нам сказали, что он на участке. Но участок был так велик, что Валька совсем затерялся. Горы снега высились во дворе высотного дома и вокруг него, хотя до шпиля было еще далеко… Среди снежных гор были прорыты тропинки к подъездам, словно кротовые ходы. Одна из таких тропинок привела нас к Вальке Тарасову. Он орудовал большой деревянной лопатой. Пальто на нем не было, только свитер и ушанка на затылке. Ему было жарко. И тогда мы построились, и Гранд гаркнул:

– Взво-од! Смирно!..

Валька поднял глаза и увидел нас. И, по-моему, он сразу увидел меня.

– Товарищ командующий! Подкрепление прибыло! – гаркнул Гранд.

– Вольно! – сказал Валька и засмеялся. Чувствовалось, что он рад и удивлен. – Работенка для вас найдется. Снегу у меня много, хватит на всех. Вот с лопатами дело хуже...

Он повел нас в подсобку и выдал орудия труда. Лопат действительно не хватило, и тогда мы решили, что будем меняться. Участок мы поделили, и работа закипела. Нам с красивой Ритой достался большой деревянный скребок с двумя рукоятками по концам. Это роскошное изобретение двадцатого века чем-то похоже на плуг. Может быть, тем, что у плуга тоже имеются рукоятки. На этом плуге мы пахали часа три или даже больше. И хотя нас иногда сменяли, мы вскоре поняли, почему Валька Тарасов был без пальто. Всем было жарко. И хотелось пить, как тогда, на сенокосе…

И наконец Гранд скомандовал отбой. Снегопад продолжался, но двор высотного дома выглядел теперь совсем иначе. Белые копны снега снова напомнили мне Пеструшково. Валька Тарасов сказал, что ночью придет техника и вывезет снег. Он затребовал три комбайна, но ему обещают только два…

Все стали расходиться. Но тут кто-то вспомнил про Валькину хату. И он повел нас к себе. Когда мы стали спускаться по ступенькам вниз, я вспомнила Валькину частушку: «Я живу в высотном доме, но в подвальном этаже…» Мы вошли и ахнули. Это была настоящая мастерская. По стенам висели Валькины работы, знакомые нам и совсем новые. Я знала, что Тарасов увлекается чеканкой, но только тут увидела, как здорово это выглядит на стене. И не просто на стене, а еще на черном, обугленном дереве, которое служит фоном. Здесь стояла раскладушка, застеленная тонким одеялом как-то по-солдатски, стол и два стула. А на двери были нарисованы две скрещенные лопаты, перевитые похожим на змею шлангом.

– Это мой герб, – сказал Валька.

Он очень устал, но все же пошел нас проводить. Я сама не заметила, как все рассосались и мы остались с ним вдвоем.

– Слушай, а ты кумекаешь, – сказал он.

– Ты о чем? – Я сделала вид, что не поняла.

– В общем, ты молодец… Я не умею благодарить, но я все оценил… И не вздумай меня разуверять, Детка…

Мы дошли до угла и остановились. Так мы стояли и смотрели друг на друга, и снежинки пролетали между нами. Вдруг он сказал:

– Слушай, я все хочу спросить… – и он глянул на мои ноги, – ты какой носишь?..

– Тридцать пятый, – сказала я.

– Годится… Слушай, ты мне поможешь купить туфли?.. Завтра после лекции, лады?..

Я чуть не спросила: «Для кого?» – но вспомнила уроки Гранда и сдержалась. Я даже виду не подала, но настроение у меня испортилось. И я впервые подумала: «Хорошо, что Валька не в моем вкусе».

Дома никого не было. На столике в передней лежала записка от тети Вари. Она писала: «Конфликты сняты, улетаю вечерним рейсом, ключи где всегда. Целую всех. Варя». И внизу приписка для мамы: «Юлька мне все сказала…»

«Тем лучше», – подумала я. Все же мне было неприятно, что я открыла маме Юлькину тайну. Значит, это больше не тайна… Тем лучше…

Только теперь я почувствовала, как устала. У меня болели руки, ноги и почему-то шея. И щеки горели. Будь дома мама, она бы уже заставила меня измерить температуру. Но я знаю, что просто устала… Просто устала… «Я не умею благодарить!..» Все же интересно, для кого эти туфли?..

Я вытаскиваю свой проигрыватель и ставлю «Романс» Шостаковича в исполнении ансамбля скрипачей. Музыкальная запись сделана в Риге, в Домском соборе, и на конверте пластинки изображен этот собор, знаменитый своим большим органом и акустикой. И еще там замечательные витражи!..

Эту музыку я могу слушать без конца. Она успокаивает и в то же время волнует. Да, именно в ней чувствуется сдержанное волнение. Я достаю с полки книгу и открываю страницу, которую знаю на память. Вот он, мой Юноша с перчаткой!.. Как мне нравится его лицо.

Он чем-то огорчен, но пытается это скрыть из гордости. Один известный искусствовед сказал, что это Ромео, в котором уже угадывается Гамлет… А Юлька сказала, что мы разминулись в веках!..

Поют скрипки, снег идет за окном, и мы оба молчим. Нам обоим грустно. Так грустно, как будто мы любили друг друга, а теперь расстаемся… Видел ли он когда-нибудь снег? Ведь он венецианец!..

– По какому случаю бал? – спрашивает папа. – Гремит музыка… И, конечно, всюду свет!..

Я не слышала, как он вошел. Щелкают выключатели. Шуршит умолкнувшая пластинка. Я ставлю на полку книгу и думаю: «Для кого эти туфли?»

Сразу после лекций Валька Тарасов подходит ко мне и говорит:

– Пошли?

И мы с ним едем в Дом обуви. Суббота, и народа везде полно. В торговом зале на стеллажах стоят образцы обуви, которая есть в продаже. Они стоят по размерам – одна туфля от каждой пары. Валька растерянно спрашивает:

– Ну, как тебе? Может, те, белые?..

– Мне они не нравятся, – говорю я. – И фасон уже не модный.

– А вон те, с пряжками? Они вроде ничего…

Что-то он не называет меня Деткой. Потому что здесь я опытней его. И тогда я говорю:

– Ты что, детка! Какие пряжки! И опять белые!..

Он ничего не замечает. Ему не до меня.

– Ей как раз белые нужно, – говорит он. – У меня есть сорок рублей… Я их отложил еще осенью, когда оформлял стенды…

– Понятно, – говорю я. – Двинулись отсюда!..

Мы выходим на улицу, и Валька говорит:

– Подожди, я закурю…

Я смотрю на него и думаю: ничего странного нет. Все когда-нибудь женятся или выходят замуж. Вышла же Нина за своего Геру! А Валька в тысячу раз лучше! И ничего странного нет, что где-то в Тананариве – тире – Касимове его ждет девушка. И что Валька ее любит и еще осенью отложил деньги, чтобы купить к свадьбе самые лучшие туфли.

Белые туфли, тридцать пятого размера…

Мы ходим из магазина в магазин. Нигде нет ничего подходящего. Несколько пар выглядели лучше, и я их даже примерила. Но одни – с бантиками – были велики, а другие – лодочки – жали. Валька уже совсем приуныл, когда мы забрели в тот маленький магазинчик. И я увидела их! Это были не туфли, а мечта. Я издали определила, что они будут в самый раз!.. Все же я примерила их. Сначала одну правую, потом левую тоже. И прошлась немного по коврику возле прилавка. Валька и продавщица смотрели на мои ноги. Валька сияя, а продавщица скептически.

– Берем? – сказал Валька.

– Берем, – сказала я. Мне даже жалко было их снимать.

Валька пошел платить – туфли стоили тридцать семь рублей.

– Замуж выходишь? – спросила продавщица.

Я кивнула.

– Я так и подумала, – сказала она. – Он тебя любит. Даже со стороны видно…

Подошел сияющий Валька, протянул чек.

– Красивые, правда? – спросил он, пока продавщица завязывала коробку.

– На таких ногах все будет красиво, – сказала она так же скептически. Ей было лет двадцать семь на вид, и, по-видимому, что-то в ее жизни не клеилось.

Мы вышли на улицу. Валька шел, помахивая коробкой.

– Устала, Детка? – спросил он.

Теперь, когда дело было сделано, он снова вспомнил про меня. И снова я стала Деткой.

– Устала, – сказала я. И в самом деле я устала. Все мышцы гудели еще после вчерашнего.

– Взять мотор? – спросил он, и не успела я ответить, как он остановил свободное такси. Шофер резко затормозил, и мы забрались в машину.

– Гулять, так гулять, – сказал Валька. – Командуй, куда тебя…

Мы ехали по синим вечерним улицам, мигали елочные огни светофоров. Снег перестал, и все предметы обрели свою четкость. И профиль Вальки тоже четко вырисовывался на синеватом стекле. Мы молчали, и я думала о словах продавщицы: «Он тебя любит. Даже со стороны видно…» Интересно, что бы она сказала, узнав, что эти туфли не для меня? Такси останавливается возле моего дома. На счетчике рубль семьдесят. Валька расплачивается, и мы выходим.

– Ехал бы, – говорю я.

– Зачем? – говорит он. – Я на метро…

Он смотрит на меня и подмигивает едва заметно. И вдруг спрашивает:

– Они тебе действительно нравятся?

– Нравятся, – говорю я.

И у меня мелькает мысль. Сейчас он протянет их мне и скажет: «Это тебе…» Как тогда в буфете конфету «Гулливер»… Но Валька салютует мне, подняв кулак, и уходит, помахивая коробкой.

Мама открывает дверь, едва я успеваю притронуться к звонку.

– Где ты была? – говорит она. – Мы давно пообедали, уже беспокоимся… Ты о нас не думаешь!..

Как раз я всегда думаю. И предупреждаю, что задержусь. Но сейчас мама права, и мне стыдно, что я заставила их волноваться. Все из-за этих дурацких туфель!..

Мама наливает мне фасолевого супу и садится напротив. Она любит смотреть, как я ем. Есть какая-то старинная картина: ребенок ест, а мать смотрит на него, подпершись рукой. Название этой картины «Материнская радость»… В эти минуты мама всегда напоминает мне эту картину.

Я рассказываю ей про свой день, про то, как мы с Валькой мотались по обувным магазинам и как наконец нашли то, что надо…

У меня от мамы нет секретов. Может быть, потому, что у меня их нет вообще. И я рассказываю ей, как продавщица решила, что я выхожу замуж и что Валька меня любит, – «это даже видно со стороны…».

Мама смотрит на меня, подпершись рукой. Она смотрит изучающе. Она меня рассматривает…

– Мне тоже так казалось, – говорит она.

Слова продавщицы произвели на нее впечатление. И меня это смешит и злит одновременно.

– Да, всем так казалось, – говорю я. – Тебе, Юльке, продавщице! Всем, кроме нас с Валькой…

Я не люблю, когда мама меня рассматривает. Я знаю, что в это время она думает обо мне. О том, что в мои девятнадцать у нее были ее Зинаида, и Лера, и ее тихая Варя, и, главное, был ее Лешка, с которым она впервые поцеловалась, когда ей было пятнадцать лет. Она думает обо мне, потому что я еще ни с кем не целовалась…

Ну и что же! Зато у меня есть Нина и Юлька! И мой Сурок со мною. В институте он не был с того дня, как мы ехали вместе в автобусе. Наверное, заболел. Я о нем совсем не вспоминала это время…

– Между прочим, тебе тут звонили, – говорит папа. – Во-первых, Нина… У нее изменился номер телефона.

– А во-вторых? – говорю я.

– Что-то я не вижу своей чашки, – говорит папа. Это его затея, чтобы у каждого было все свое: своя чашка, своя ложка, своя тарелка. Он любит порядок и любит воспитывать нас с мамой. Он ищет свою чашку и не торопится продолжать.

– А во-вторых? – говорю я опять.

– Вот она, – говорит папа. – Задвинули в самый угол! А во-вторых, этот… Суслик…

– Сурок, – говорю я. – Когда ты выучишь?

– Какая разница, – говорит папа. – Суслик, Сурок… Кстати, бас у него, как у хорошего волка!

– Ну, и что он хотел? – спрашиваю я равнодушным голосом.

– Не знаю… Почему-то он счел нужным сообщить мне, что у него ангина…

– Понятно, – говорю я.

– Вот видишь, тебе все понятно, – говорит папа. Он удаляется вместе со своей чашкой к себе в комнату. Он идет «двигать» диссертацию.

В основе папиной диссертации лежит жилой комплекс. Как-то я сострила насчет «комплекса неполноценности», и папа обиделся. Он ценит юмор, но только в тех случаях, когда это не касается его самого.

Бедный Сурок! Значит, у него ангина!.. И в это воскресенье мне не придется писать его портрет. Однако какой прогресс! Сурок звонит! Сурок предупреждает, что не сможет прийти… Видимо, он понял, что ему не отвертеться… Представляю, как он краснел и смущался, когда разговаривал с папой!.. Нет, я непременно его приручу!

А пока что я испытываю какое-то облегчение. На душе у меня сумбур, и писать мне сейчас не хочется. Для работы нужна сосредоточенность. Только тогда может что-нибудь получиться.

Я беру «Литературные портреты» Моруа и пытаюсь читать, но даже чтение не идет в голову. Тут много интересных мыслей с писателях и вообще об искусстве. Например, он пишет, что у Греза все женские головки были мадемуазелью Бабюти – так звали ту, в которую он был влюблен, – «под его кистью даже Бонапарт приобретал женские черты и слегка походил на Бабюти…». Это место мне так понравилось, что я его даже выписала в свою записную книжку. Я пишу в ней редко, от случая к случаю. В основном высказывания художников или стихи.

«Как уловить и как выразить, из чего создан этот прелестный рот, в котором столько бесконечного изящества? В нем всего только несколько мазков желтой краски и несколько штрихов синей». Это Ван Гог цитирует Шардена, и лучше, по-моему, не скажешь. Я только не люблю слово «мазок». Мне слышится в нем что-то врачебное. И хочется сказать: «Мазок не кладут, а берут! Из горла!»…

Сегодня я смотрю в книгу и ничего не понимаю. Я думаю о Вальке, о нашем походе за туфлями, О том, как он спросил: «Они тебе действительно нравятся?»… И в голове у меня мелькнуло, что он купил их для меня. Как ту конфету в буфете…

Я стараюсь представить себе его невесту. Почему-то она представляется мне черненькой. Наверное, потому, что я путаю Касимов и Тананариве. Она его ждет. Потому что она любит его… И однажды подруга ей говорит: «Знаешь, сколько о Москве девушек?!» И она решает не ждать, пока Валька окончит институт…

Интересно, какая у них будет свадьба? Неужели такая же, как у Нины?.. Вряд ли у них наберется столько родственников… Валька будет стоять рядом со своей невестой. И когда все закричат: «Горько!» – они посмотрят друг на друга, и он подмигнет ей чуть заметно. А потом они пойдут танцевать, и Валька увидит ее белые туфли и вспомнит этот день и меня…

Когда никого нет поблизости, я набираю номер, который записал папа. Нина сама берет трубку. По ее оживленному и немного ненатуральному тону я догадываюсь, что Гера где-то поблизости от нее.

– Ты куда пропала? – говорит она.

– Это ты пропала, – говорю я.

– Ленка, я закрутилась, – говорит она. – Сессию завалю, это точно!.. Какие-то мы с Герой неорганизованные… Сказать, чем мы сейчас занимаемся? Ты не поверишь! Разрабатываем план летней поездки! Карта на полу разостлана, а мы на четвереньках ползаем и карандашом отмечаем… Ну как?!

– Экстазно, – говорю я. – На мотоцикле поедете?

– На мотоцикле… Как дьяволы в печных горшках…

– В ночных, – поправляю я.

– Я нарочно переделала, – говорит Нина. – Чтобы Геру не травмировать! Он у меня такой стеснительный. Да, Герочка? – Она смеется ненатурально и добавляет: – Шютка!..

Присутствие Геры мешает нам говорить откровенно. И говорить становится скучно. Я не знаю, о чем можно спросить, о чем нельзя. Мне хочется знать, выдержала ли Нина характер. Ведь она сказала, что ни за что не станет мириться первой…

– Как Прошка? – говорю я.

– А его не будет, – говорит Нина.

Она произносит это так просто и буднично, как будто речь идет не о человеческой жизни, а о какой-то ерунде… Возможно, она не хочет, чтобы Гера догадался, о чем я спросила. А может быть, она уже привыкла к этой мысли. Мне очень жаль Прошку. Я его так и видела на руках у Нины. Кудрявого и толстощекого, как те младенцы на руках у мадонн. И опять они проходят перед моими глазами – «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», «Мадонна Конестабиле», и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком».. Мне очень жаль Прошку!.. Ведь у него было имя! Поэтому, еще не родившись, он как будто уже существовал…

За окном светло и тихо. Даже в городе после снегопада наступает тишина. Конечно, не такая, как в поселке у бабушки. Там заборы зимой становятся низкими. И след кошки цепочкой тянется к забору и продолжается уже на улице… И тень от стога лежит на снегу в лунную ночь, и, выбившись, шевелятся с боков пряди сухого сена…

Я опять беру «Литературные портреты» и пытаюсь читать, «…из-за своей любви безразличный к окружающему и находящий в нем очарование чего-то такого, „что, не составляя больше цели нашего волеустремления, видится нами само по себе“, является подлинным символом воплощенного художника, того совершенного зеркала…» Я перечитываю эту фразу опять и опять и никак не могу с нее сдвинуться. И не могу понять, что тут кроется, хотя, мне кажется, тут кроется что-то очень важное…

Никто мне сейчас так не нужен, как Юлька!

И Юлька появляется. Она приходит на другой день. Как всегда, неожиданно. Она входит и загадочно улыбается, ожидая бурного восторга. И я выдаю ей бурный восторг и тащу ее в кухню. Я вытаскиваю из холодильника все, что осталось от обеда, и мы пируем вдвоем, – Юлька не любит есть в одиночестве, и мне приходится обедать второй раз.

Я люблю ее угощать. Юлька ест и нахваливает:

– Ценный борщ! Ловкие огурчики!

«Ценно», «ловко» – это ее словечки.

Мы шумим и хохочем. А потом мы гасим свет и зажигаем свечку. Наступает время тихих разговоров. Юлька умеет быть громкой и тихой. Как тетя Варя…

Нам никто не мешает. Потрескивает, разгораясь, свеча. Я ни о чем не спрашиваю. Юлька не любит «наводящих вопросов».

– Я вчера у него была, – говорит Юлька. – В последний раз… Когда я сказала маме, что вижусь с отцом, она мне ничего не ответила. Она только посмотрела на меня… Мы сидели в театре, и в тот момент начиналось второе действие. По-моему, мама была рада, что нельзя разговаривать со мной. Она смотрела на сцену, но думала о моих словах. А когда мы оделись и вышли на улицу, она сказала: «Ну, что ж? Откровенность за откровенность…» – Юлька поправляет пламя свечи. Она поднимает глаза, и в каждом ее зрачке горит по маленькой свечке. – Мама просила меня только об одном. Чтобы я задала ему вопрос, есть ли у него друзья юности. И вчера я задала ему этот вопрос…

Юлька опускает глаза и улыбается самой себе. Она очень похожа сейчас на тетю Варю. Только худенькую и молодую.

– Он сказал, что друзья юности нужны неудачникам… Потому что лучшее, что было в их жизни, – это пора надежд. Чем выше человек поднялся, сказал он, тем меньше у него друзей… И даже штат уменьшается. Он сказал: «Когда я руководил проектом, у меня в подчинении было множество людей… А теперь я в главном управлении, и весь мой штат – шофер Петя, секретарша Люся и уборщица Маруся…» И он захохотал. «У Пушкина были друзья юности, – возразила я. – По-твоему, он тоже был неудачник?» «В определенном смысле, несомненно…» Так он сказал. И тогда мне стало очень обидно… За маму, за себя… И за тебя. За всех нас!..

– И за Пушкина, – подсказываю я.

– И за Пушкина тоже, – говорит Юлька серьезно. Наша свечка сгорела уже на треть. Сначала она была похожа на дорическую колонну. Потом, когда края оплыли, – на коринфскую.

– Юлька! Выпьем за пешеходов! – говорю я.

Я достаю начатую бутылку и ставлю на стол два бокала. Это красное сухое вино «Эгри бикавер», что в переводе на русский означает «Бычья кровь». И черная голова быка на красной этикетке напоминает об Испании и корриде.

Мы чокаемся и пьем за пешеходов. За тех, кого сечет дождь, слепит пурга, ветер сшибает с ног, а они шагают своей дорогой и верят в свою звезду,.

– Он тебе еще нравится? – спрашивает Юлька.

– Кто? – говорю я и думаю о Вальке.

– Твой Юноша с перчаткой, – говорит она.

– А что? Он хороший мальчик, – говорю я. И думаю о Вальке.

– «…И разминулись мы в веках, встречаясь каждый день а подъезде», – декламирует Юлька.

– Это чье? – спрашиваю я.

– В нашей группе парень один стихи сочиняет, – говорит она.

Я уверена, что это сочинила Юлька, Когда-нибудь она сама сознается в этом. Когда захочет. Она не любит «наводящих вопросов»…

– Ценный напиток! – говорит Юлька и смотрит бокал на свет.

И в эту минуту звонит телефон. Я беру трубку и слышу его голос. Почему-то я совсем не удивляюсь, хотя уже поздно и он звонит мне впервые в жизни…

– Я тебя не разбудил? – говорит он. – Я на вокзале, до поезда еще четверть часа… Слушай, скажи старосте, чтобы меня не отмечал. У меня и так много пропущено… Скажешь?

– Скажу…

– Я все же решил туда махнуть, – говорит он. – Хотел послать с проводником, а потом решил, поеду!.. Все же такое бывает раз в жизни… В идеале, конечно!.. Они мне этого не простят.

– Кто не простит? – говорю я.

– Братишка мой, Толик… Ну, и конечно, его Светочка. Не говоря уже о матери!.. О нашей маме. У Светочки никого нет, она детдомовская. А брату скоро в армию… Вот он и хочет свадьбу сыграть, и чтобы она к нам переехала и вместе с мамой его ждала…

– Понятно, – говорю я. Я стою так, что Юлька не видит моего лица. Это очень хорошо, что она не видит моего лица.

– Ну, Детка, я побежал, – говорит он. – Я скоро вернусь… Ты тут не шали без меня… Лады?

– Ладно, – говорю я. – Желаю тебе хорошо провести…

– Кого провести? – перебивает он. Валька есть Валька!..

Я кладу трубку, сажусь за стол и допиваю вино.

– Ценный напиток! – говорю я словами Юльки. Она меня ни о чем не спрашивает. Она только поглядывает на меня, стараясь понять, что со мной происходит… А со мной ничего не происходит! И лицо у меня самое обыкновенное. Просто мне сейчас очень весело!.. И, пожалуйста, никаких «наводящих вопросов»!

Я затягиваю песенку друзей из мульта «Бременские музыканты», и Юлька подхватывает. У нас ловко получается то место, где осел вставляет свое: «– Йейейе-Йейе!»… Осла мы изображаем по очереди.

– Кто тебе звонил? – спрашивает мама, заглянув в дверь.

– Так… Ничего особенного…

И в самом деле, ничего особенного. Просто мне не хочется сейчас об этом рассказывать. Никому. Даже маме. Это будет пока моя тайна. Ведь тайна есть у каждого человека. И у меня тоже.