Только что приведенное содержание листка, последние слова которого, к сожалению, совершенно стерты и неразборчивы, совсем свело с ума барона Теодора фон С.
В самом деле, события, изложенные здесь, повергли бы в величайшее изумление любого человека, даже если бы голова его не была переполнена, как у Теодора, фантастическими приключениями. Помимо самого таинственного пункта – указания на удивительную женщину, занимавшуюся волшебством, жившую в постоянном общении с магом, который являлся для нее и господином, и слугой, что в высшей степени интриговало барона, – его могло свести с ума то обстоятельство, что он сам был вовлечен в волшебный круг событий очерченный вокруг него этим листком или, вернее, той незнакомой ему особой, которой этот листок принадлежал.
Барон тотчас припомнил, что он уже когда-то давно, бродя по Тиргартену, сел на скамью как раз напротив той, где он нашел впоследствии бумажник. Ему показалось тогда, будто возле кто-то вздохнул. Ему показалось также, что против него сидит закутанная в длинный плащ девушка; однако, хотя он тотчас же надел очки, он не мог более ничего разглядеть. Затем барон вспомнил, как он однажды с некоторыми из своих друзей возвращался поздней ночью с придворной охоты и до них донеслись из отдаленной чащи звуки какого-то странного пения, сопровождавшегося аккомпанементом неизвестного ему инструмента; когда же они, наконец, подошли к тому месту, откуда слышалась музыка, они увидели, как оттуда быстро убегали две белые фигуры, неся на плечах что-то блестящее и красное… Наконец, имя Теодор окончательно устраняло всякие в том сомнения.
Теперь барон поспешил в Тиргартен, чтобы отыскать надпись, вырезанную незнакомкой на дереве, надеясь, что с ее помощью скорее удастся найти решение загадки. Предчувствие его не обмануло. На коре дерева, к которому была прислонена скамейка, где он нашел бумажник, были вырезаны известные нам слова; но прихотливая игра случая устроила так, что слова, стертые на листке, заросли и на дереве и стали неразборчивы.
– Удивительная игра природы! – вскричал барон в сильном волнении.
Он вспомнил о Гетевых, сделанных из одного куска дерева комодах-двойниках, один из которых непоправимо раскололся в то самое время, когда другой в далеком замке стал жертвой пламени!
– Неведомое, чудное создание, – кричал барон в экстазе, – дитя небес из далекой страны богов! Сколько времени томила мою грудь тоска по тебе, ты, моя единственная возлюбленная! Но я сам не понимал своих чувств, и голубой бумажник с золотым замком послужил для меня волшебным зеркалом, в котором я разглядел себя влюбленным в тебя. Туда, туда, за тобой, в ту страну, где под ясным небом цветет роза моей вечной любви!
Барон стал серьезно готовиться к путешествию в Грецию. Он прочел Зоннини, Бартольди и вообще все, что только мог найти по части путешествий в Грецию, заказал себе удобную карету, собрал столько денег, сколько ему могло понадобиться, начал даже учиться греческому языку и, услыхав от одного путешественника, что для большей безопасности во время путешествия следует носить национальный костюм той страны, куда едешь, заказал театральному портному несколько новогреческих костюмов.
Можно себе представить, что все это время барон не думал ни о чем другом, кроме как о незнакомой обладательнице голубого бумажника. Ее образ постоянно носился перед его глазами. Она представлялась ему высокой, стройной, прекрасно сложенной; ее осанка была сама прелесть и величие, ее лицо носило отпечаток того неописуемого очарования, какое прельщает нас в античных произведениях искусства… У нее должны были быть прекрасные глаза, роскошные черные шелковистые волосы!.. Словом, она должна была вполне соответствовать восторженному описанию гречанок у Зоннини. Но при том в груди ее должно было биться горячее сердце, пламенеющее преданностью и верностью к милому. Чего еще нужно для счастья Теодора? Правда, барон не знал имени прекрасной, что сильно мешало ему предаваться восторженным восклицаниям. Впрочем, в этом отношении ему помогло полное собрание сочинений Виланда. Он назвал свою возлюбленную, впредь до более точного определения, Музарион, и это дало ему возможность написать соответственные случаю плохие стихи по адресу незнакомой очаровательницы.
Зато тщетно старался барон испробовать волшебную силу магической ленты, попавшей волею судеб в его руки. Он пошел в лес, навязал ленту у кисти своей левой руки и прислушивался к пению птиц. Но по-прежнему он не мог понять ничего. Когда же близ него на кусте стал чирикать чижик, барону показалось, будто бесстыдная птичка пела: «О трусишка, трусишка, домой поспеши и там посвисти, посвисти!» Барон тотчас вскочил и убежал из леса, отказавшись от дальнейших опытов.
Если его опыты с пониманием птичьего языка не увенчались успехом, то еще хуже вышло с невидимостью, ибо, несмотря на то, что он повязал на шею волшебную ленту, капитан фон Р., прогуливавшийся по Унтер-ден-Линден, тотчас свернул в боковую аллею, по которой шел барон, считавший себя невидимым, и настойчиво стал просить его, чтобы он вспомнил перед своим отъездом о пятнадцати фридрихсдорах, проигранных капитану в последний раз и еще не уплаченных.
Театральный портной приготовил наконец греческие костюмы. Барон нашел, что они необыкновенно шли к нему и что в особенности тюрбан придавал его лицу какое-то особенно интересное выражение. Он даже сам не думал, чтобы к его глазам, носу и остальным чертам лица мог так идти подобный убор.
Барон проникся глубоким презрением к своему трясогузочному фраку и к колпаку из твердого войлока, и прочим принадлежностям европейского туалета, и если бы он не боялся косых взглядов и насмешек графов и баронов, зараженных англоманией, то он одевался бы не иначе как в новогреческий костюм.
Но так как его утреннее платье, состоявшее из шелкового восточного халата, тюрбанообразного колпака и длинной турецкой трубки во рту, приближалось несколько к турецкому, то переход от него к новогреческому костюму был легким и естественным.
Однажды, одетый в новогреческий наряд, сидел барон на софе с поджатыми ногами, благодаря чему они от непривычки отекали, и курил из янтарного мундштука турецкий табак, пуская вокруг себя целые облака дыма, как вдруг отворилась дверь и в нее вошел его дядя, старый барон Ахациус фон Ф.
Увидев своего новогреческого племянника, он отскочил назад, всплеснул руками и громко воскликнул:
– Значит, это правда, что мне говорили! Значит, мой почтенный племянник действительно спятил!
Барон, имевший все причины уважать своего старого богатого холостого дядюшку, поспешил сойти с софы и направился ему навстречу. Но так как он отсидел обе свои ноги, сидя долгое время в непривычной и неудобной позе, то и свалился под ноги дяде, уронил тюрбан и трубку, причем горячий пепел рассыпался по дорогому турецкому ковру. Дядя громко засмеялся, погасил тлевшие искры, помог упавшему племяннику подняться на софу и спросил его:
– Расскажи же мне теперь, что за глупости ты затеял? Правда ли, что ты хочешь ехать в Грецию?
Барон просил дядю выслушать его спокойно и, получив на это согласие, рассказал сначала и до конца всю историю о найденном в Тиргартене бумажнике, об объявлении «Справочного листка для объявлений», о содержании листочка, находившегося в бумажнике, и в конце концов барон сказал, что он хочет ехать в Патрас к Андрею Кондогури, чтобы предъявить ему голубой бумажник и узнать от него дальнейшее.
– Я не заметил, – возразил дядя, выслушав рассказ племянника, – объявления «Справочного листка для объявлений», хотя я не сомневаюсь, что оно там напечатано нарочно с той целью, чтобы возбудить любопытство в нашедшем бумажник, особенно если он так молод и одарен такой пышной фантазией, как ты. Я не спорю и против того, что у тебя есть основание верить всему, что ты мне только что рассказал и что ты вычитал на листке. Я бы счел, однако, особу, написавшую то, что ты мне прочел, за сумасшедшую, если бы только она не была гречанкой. Но если ты изучил путешествия по современной Греции, то ты должен знать, что ее жители слепо верят во всякое колдовство и магию и часто мучаются нелепейшими бреднями, в чем ты много раз…
– Новый аргумент в мою пользу, – вставил барон.
– Я также хорошо знаю, – продолжал дядя, – какую роль должна тут играть таинственная вода, которую девушки молча приносят в Иванову ночь с целью узнать, будут ли они обладать любимым человеком, о котором думают, и потому я не вижу во всем этом ничего странного, и только то, что касается тебя, кажется мне здесь сомнительным… Тут прежде всего является вопрос, ты ли, хотя у тебя и подходящий вид, тот самый Теодор, о котором идет речь, так как тот, кто поместил объявление, мог ошибаться в личности нашедшего бумажник… Довольно и этого! Так как это вопрос невыясненный, то было бы совершенно легкомысленным поступком предпринимать такое далекое опасное путешествие. То, что ты хочешь и должен хотеть объяснения, вполне естественно и понятно, и потому дождись двадцать четвертого июля будущего года и отправься тогда в гостиницу «Солнце» к госпоже Оберман, куда тебя также приглашает объявление.
– Нет, – воскликнул барон, сверкая глазами, – нет, мой милый дядя, не в гостинице «Солнце», но в Патрасе ждет меня счастье моей жизни; только в Греции отдаст мне свою руку милый ангел, благородная девушка, происходящая как и я, из греческого княжеского рода!..
– Что? – закричал старик совершенно вне себя. – Да ты совсем с ума сошел! Ты происходишь из греческого княжеского рода! Глупец в квадрате. Да разве твоя мать не моя сестра? Ведь я был при ее родах, я был твоим восприемником от купели. И неужели же я не знаю своей родословной? Ведь ее с точностью можно проследить в течении нескольких столетий.
– Вы забываете, милый дядюшка, – сказал барон, улыбаясь так кротко и ласково, как мог бы улыбаться только греческий принц, – что мой дед, совершивший свое замечательное путешествие, привез с собою с острова Кипр жену, которая была женщиной выдающейся красоты. Портрет ее и до сих пор висит в нашем родовом замке.
– Ну да, – ответил дядя, – моему отцу можно простить, что он, будучи еще очень молодым человеком и пылкого темперамента, влюбился в молоденькую гречанку и имел глупость, несмотря на ее низкое происхождение, – мне говорили даже, что она продавала на базаре цветы и фрукты, – жениться на ней. Но ведь она очень скоро умерла бездетной.
– Нет, нет, – горячо возразил Теодор, – эта цветочница была принцессой, и моя мать явилась плодом счастливого брака, продолжавшегося, увы, так недолго.
Дядя отскочил на два шага назад.
– Теодор, – сказал он, – ты бредишь, у тебя лихорадка или ты сошел с ума! Спустя почти два года после смерти гречанки твой дед женился на моей матери, и мне было уже четыре года, когда родилась моя сестра. Каким же образом твоя мать может быть дочерью гречанки?
– Я должен согласиться, – продолжал Теодор спокойно и развязно, – что, если смотреть на дело обыкновенными глазами, то слова мои могут казаться весьма неправдоподобными. Но есть чудные, не поддающиеся рассудку тайны; высшая мистическая тайна вступает порой в жизнь, и тогда самые невероятные вещи оказываются истиной. Вы думаете, милый дядя, что вам было четыре года, когда родилась моя мать? Но не основано ли ваше мнение на каком-нибудь недоразумении? Не входя, однако, в дальнейшее рассмотрение различных мистических комбинаций, переносящих порою нашу жизнь в волшебное царство, я приведу вам, милый дядя, свидетельство, которое одним ударом уничтожит все ваши возражения. Это свидетельство моей матери!.. Вы удивлены?.. Вы смотрите на меня с сомнением?.. Ну так слушайте! Моя мать рассказывала мне, что, когда ей было около семи лет, она вошла однажды, при наступлении сумерек, в зал, где висел портрет гречанки во весь рост, привлекавший ее к себе какой-то невидимой силой. Когда моя мать стала смотреть на портрет с любовью и нежностью, то прекрасные черты портрета стали заметно оживляться, и наконец из рамы вышла прекрасная величественная женщина – это была моя бабушка, которая и обратилась к моей матери как к своей единственной дочери. С того времени этот чудный портрет выказывал самые нежные попечения и заботы относительно моей матери, которая и получила под наблюдением его свое высшее воспитание. Между прочим, портрет этот научил мою мать и новогреческому языку, так что она в детстве не говорила на другом языке. Но так как вследствие таинственных и весьма важных причин происхождение моей матери от портрета должно было оставаться тайной, то все люди принимали новогреческий язык, на котором говорила моя мать, за французский, и сам портрет, появлявшийся иногда за кофе, принимали за гувернантку-француженку. Когда моя мать вышла замуж, портрет снова вошел в свою раму и не покидал уже ее до тех пор, пока моя мать не забеременела. Тогда дорогой, милый портрет открыл моей матери ее княжеское происхождение и сказал, что сын, который родится у нее, вновь приобретет в Греции свои права, считавшиеся уже утраченными. Направит же его в эту страну особое благоволение неба или, как говорят обыкновенно, случай. Затем портрет посоветовал моей матери не пренебречь при моем рождении ни одним из тех священных средств, которые употребляются на ее родине, чтобы предохранить меня от всякой порчи. Поэтому меня, едва я родился, натерли с головы до ног солью, поэтому же по обе стороны моей колыбели клали по кусочку хлеба и по деревянной палочке; потому в комнате, в которой я лежал, всегда находилась добрая порция чеснока, потому же носил я на шее маленький мешочек, в котором лежало три уголька и три зернышка соли… Вы знаете, милый дядя, из книги Зоннини, что именно эти обычаи распространены на островах Архипелага… О, в какой высокий, в какой священный момент моя мать рассказала мне все это! В первый раз в своей жизни она на меня сильно рассердилась… Она нашла в нашей комнате ласочку, которую я собирался преследовать как раз в ту минуту, когда вошла моя мать. Она меня сильно разбранила. Затем она приманила зверька, забившегося под шкап, и сказала ему: «Почтенная госпожа, будьте у меня как дома; никто не смеет вас обидеть; здесь все к вашим услугам»… Слова моей матери показались мне до того забавными, что я громко захохотал, зверек убежал, а моя мать в ту же минуту дала мне такую затрещину, что у меня зазвенело в голове. Я поднял такой рев, что мне до сих пор за него стыдно; но моя добрая мать страшно разволновалась и тотчас же, обливаясь слезами, обняла меня и объявила, что так как она новогреческого происхождения, то не может иначе обращаться с ласочками. Тут рассказала она мне историю с портретом. Конечно, милый дядя, вы теперь убеждены, так же как и я, что находка голубого бумажника и есть тот благоприятный случай, о котором предсказывал портрет моей дорогой бабушки. Таким образом, я поступаю не как неразумный мечтательный юноша, но как мужчина, взрослый и последовательный, когда собираюсь сесть в карету и поехать в Патрас к Андрею Кондогури, который, как опытный человек, конечно, посоветует мне, что делать дальше. Вы видите теперь, милый дядя, и, надеюсь, верите мне, что только таким путем могу я достигнуть высшего счастья моей жизни.
Дядя выслушал племянника спокойно; но в конце концов сказал:
– Да хранит тебя Бог, Теодор, но ты совсем глуп. Правда, твоя покойная мать была большая мечтательница, и твой отец часто мне жаловался, что, когда ты родился, она рассказывала тебе много всякого фантастического вздора, но то, что ты мне говоришь о греческих принцессах, живых портретах, посоленных детях и ласочках – все это, не прими моих слов в дурную сторону, коренится лишь в твоем мозгу, настоящем orbis pictus глупостей и сумасбродств! Ну все же я не хочу мешать твоему бесповоротному решению: отправляйся в Патрас и кланяйся господину Кондогури. Может быть, путешествие отрезвит тебя; может быть, если тебя не убьют турки, ты вернешься умнее. Не забудь, однако, когда приедешь на остров, на котором растет чемерица, основательно ею полечиться. Счастливый путь!..
С этими словами прозаический дядюшка покинул своего экзальтированного племянника.
С приближением дня отъезда на барона стал нападать страх, так как все говорили ему об опасностях, которым он мог подвергнуться во время путешествия.
В припадке меланхолии, под влиянием страха, барон написал завещание, которым он оставлял все свои написанные и напечатанные стихотворения обладательнице голубого бумажника, а свои новогреческие костюмы жертвовал в театральный гардероб. Затем он решил, кроме своего егеря и молодого итальянца, знавшего несколько новогреческих слов, которого он брал в качестве переводчика, взять еще одного здорового детину со спиной шириной чуть не в пять с половиной футов, ради чего пришлось соответственным образом расширить козлы кареты.
Три дня употребил барон на то, чтобы сделать необходимые прощальные визиты… Путешествие в романтическую Грецию… Таинственное приключение… прощание может быть, навсегда… не довольно ли этого для того, чтобы взволновать чувствительных барышень. Из груди наиболее прекрасных вырывались вздохи, когда барон вытаскивал изображения миловидных островитянок, приобретенные им у Гаспара Вейса, с целью оживить свой рассказ о Греции, которую он должен был увидеть. Могла ли хоть одна из барышень произнести «Adieu, mon cher baron» без заметного дрожания в голосе… Самые серьезные, равно как и самые легкомысленные люди приветливо кивали барону и говорили ему, пожимая руки: «Вернитесь же здоровым, веселым и счастливым, барон. Вы предпринимаете интересное путешествие».
Прощание всюду было трогательно и сердечно. Многие действительно сомневались в том, что юный искатель приключений когда-нибудь вернется назад, и в кружках, где он был членом, царило уныние…
Вещи были уложены, и карета стояла у дверей. Барон, одетый в новогреческий костюм, скрытый под дорожным плащом, сел в нее; егерь и широкий детина, вооруженные ружьями, пистолетами и саблями, влезли на козлы, почтальон весело затрубил в рог, и карета крупною рысью выехала через Лейпцигские ворота в Патрас.
В Целендорфе барон высунул голову из окна и крикнул сердито, чтобы не мешкали с перепряжкой лошадей, так как он очень торопится. Но тут он случайно увидел одного молодого профессора, с которым он познакомился всего несколько дней тому назад, причем профессор выражал барону особенное сочувствие по случаю его путешествия в Грецию.
Профессор возвращался из Потсдама. Едва увидел он барона, как подбежал к карете и воскликнул:
– Счастливейший из всех баронов; я вижу, вы уже собрались в Грецию; уделите мне несколько минут и позвольте просить вас проверить еще некоторые данные, находящиеся в описании путешествия у Бартольди. Кроме того, я хотел бы напомнить вам о некоторых моих поручениях, например, относительно турецких туфель.
– Книга Бартольди, – ответил барон, – со мной в карете; что же касается обещанных туфель, то вы получите самые лучшие, какие только найдутся, хотя бы мне пришлось стянуть их с ног самого паши. Вы, профессор, поддержали меня в моем убеждении, и я буду прилежно читать на классической почве карманного Гомера, который для меня является самым драгоценным подарком. Хотя я совсем не понимаю по-гречески, но, я надеюсь, это уладится само собой, едва я приеду в эту страну. Итак, милейший, напишите же мне ваши вопросы. Ведь лошадей еще не видно.
Профессор вытащил записную книжку и начал писать свои вопросы, какие приходили ему в голову. Между тем барон открыл папку, чтобы пересмотреть, в порядке ли его письменные принадлежности. Тут попал ему в руки номер «Справочного листка для объявлений», найденный им в казино и послуживший причиной всего этого дальнего опасного путешествия.
– Роковой номер, – воскликнул он с пафосом, – роковой, но милый, драгоценный номер, ты открыл мне чудную тайну всей моей жизни! Тебе обязан я всеми моими надеждами, моими стремлениями, моим счастьем. Скромная, серая, бренная бумага, даже немного грязная, ты заключаешь, однако, в себе драгоценность, которая обогащает меня! О листок, ты – настоящее сокровище, которое я вечно буду хранить! О, газета из газет!
– Какой листок, какая газета? – перебил профессор барона, протягивая ему готовые вопросы. – Какая газета приводит вас в такое восторженное настроение, милейший барон?
Барон ответил, что это тот самый роковой номер «Справочного листка», в котором было помещено приглашение нашедшему голубой бумажник, и протянул его профессору.
Профессор взял газету, посмотрел на нее, отступил назад, как будто в изумлении, посмотрел пристальнее, как бы не доверяя своим глазам, и наконец громко воскликнул:
– Барон, барон, милейший барон!.. Вы хотите ехать в Грецию, в Патрас к Кондогури? О барон, милейший барон!..
Барон посмотрел на газету, которую профессор поднес ему к самым глазам, и откинулся назад в карету, совершенно уничтоженный.
В это мгновение привели лошадей, и содержатель станции подошел с поклоном к дверце и стал извиняться, что лошадей не могли тотчас привести, уверяя, что барона менее чем в полчаса доставят в Потсдам.
Тут барон воскликнул ужасным голосом:
– Скорее назад в Берлин, назад в Берлин!..
Егерь и детина испуганно переглянулись, а почтальон разинул рот. Но барон еще энергичнее воскликнул:
– В Берлин, в Берлин, или ты оглох, олух! Дукат на водку, скотина, дукат на водку, но поезжай как ветер, в галоп, каналья, в галоп, негодяй, и ты получишь дукат!..
Почтальон повернул карету и погнал лошадей в Берлин бешеным галопом…
Дело все в том, что когда в руки барона попал номер «Справочного листка для объявлений», он не обратил внимания на одну мелочь, именно на число. Между тем он прочел номер прошлого года, в который было что-то завернуто и случайно принесено в казино. Теперь же было как раз 24 июля, и годичный срок, назначенный объявлением для поездки в Грецию, уже истек, и наступило время для назначенного свидания в гостинице «Солнце» у госпожи Оберман.
Что же мог теперь еще сделать барон, как не вернуться как можно скорее в Берлин и не направиться в гостиницу «Солнце»? Он так и поступил.