Давно уже стояла ясная погода. Над «Прекрасной Ильдой» расстилалось безоблачное голубое небо, и она плыла несколько недель по тихому морю. Она оставила уже за собой и берег Трондгейма, и горы «Семи сестер», и множество причудливых скал, которые как сторожа стоят при въезде в Норвегию. Теперь она быстро приближалась к родине. Настал июнь, и чем дальше продвигалась к северу яхта, тем светлее становились ночи. Вблизи Лофоденских островов солнце уже не заходило за горизонт. Оно описывало на небе круг, и лучи его весь день освещали высокие глетчеры. Наконец, перед путешественниками появился Тромзое, и когда на церковной колокольне пробили полночь, паруса и верхушки мачт освещались красноватым светом. Еще один день прошел, настала ночь, и «Прекрасная Ильда» вошла в Лингенфиорд. Длинный ряд высоких гор стоял освещенный солнцем, а в глубине Кильпис подымал свою громадную голову, как седовласый исполин между молодежью, потому что только на его вершине еще блестела снежная и ледяная мантия. Полночное солнце стояло большим багряным шаром над волнами Лингенфиорда, которым теперь предстояло непрерывно отражать его в течение четырех недель. Но хотя свет не потухал, на природе все-таки лежало таинственное покрывало, и глубокое молчание ночи царило над волнами. Стаи птиц неподвижно сидели на утесах, со спрятанными под крылья головами; в воздухе не было слышно звука, свидетельствующего о жизни, и только корабль с ослабевшими парусами, изредка колеблемыми легким дуновением ветра, скользил по Лингенфиорду, как будто им управляли духи. Наконец, при одном из поворотов вдруг появилась Лингенская церковь. С высокой башни ее развевалось большое знамя, а в бухте виднелось много лодок с пестрыми вымпелами и венками из березовых и сосновых ветвей на мачтах. Люди на яхте сбросили свои куртки. Было так тепло, как будто они покачивались на волнах Неаполитанского залива; они весело смотрели на родную церковь, пожимали друг другу руки и обменивались взаимными поздравлениями. Так быстро и удачно редко им приходилось совершать поездку в Берген, и Господу Богу угодно было, чтобы они как раз возвратились в день первого весеннего праздника, празднуемого на Севере. В церкви сидело все население фиордов и островов, пело, молилось и хвалило Господа в святую ночь, когда в первый раз солнце не заходило; оно просило хорошего благодатного года. За молитвой следовали веселые шутки, игры и танцы. Когда яхта достигла пристани, лежащей ниже церкви, там не было ни одного человека. Одиноко стояли длинные ряды лодок, и старый моряк заметил между ними, к своему удовольствию, большую шлюпку с вымпелом гаарда Эренес.

— Мы пришли как раз вовремя, чтобы отпраздновать наш весенний праздник. Забрасывайте якорь, дети!

Люди уже нетерпеливо ждали этого приказания и не заставили его повторить. Живо завертелся ворот, и якорь устремился в глубину. Потом все поспешили вниз, чтобы надеть праздничные одежды. Гельгештад тоже вошел в каюту, где он нашел Стуре уже одетого по праздничному.

— Ну-у, — засмеялся старик, — вы уж, как я вижу, привели себя в порядок. Вот мы стоим у самой Лингенской церкви, при ярких лучах света, а нас еще никто не заметил, как будто гном надел свою шапку-невидимку на нашу мачту. Все сидят теперь в церкви. Это старый обычай из рыцарских времен праздновать в этот день, — сказал он, повязав на шею шелковый платок. — Много стоило крови, пока его изгнали из Норвегии, и пока христианские священники добились, чтобы его перенесли на Рождество.

— Так празднование Иула в древние времена было весенним праздником? — спросил Стуре.

— Совершенно верно, — отвечал Гельгештад. — Это был самый большой праздник, когда испрашивали у Всевышнего, чтобы Он был милостив к Своим детям. Мы удержали его здесь, только придали ему христианский характер. А теперь пойдемте. Мы сойдем на берег и удивим детей нашим появлением в церкви.

Он надел шляпу и первый спустился в ожидавшую их лодку, которая несколькими взмахами весел приблизилась к каменным ступеням лестницы на берегу. Мужчины поднялись на скалу, предоставив матросам идти своей дорогой. Гельгештад снял шляпу и сложил руки. Льняные с проседью волосы рассыпались по его плечам, а на суровые черты его упал небесный луч и смягчил их. Этот смелый и хитрый человек преклонялся перед невидимой силой, которая подчиняет и дерзкого смертного. Но такое набожное настроение недолго могло продолжаться у расчетливого и корыстного человека. Он искоса взглянул на Стуре, который взволнованно смотрел на величественную панораму, его окружающую, и сказал:

— Многообещающее утро, не правда ли? Мы сначала остановимся в притворе; оттуда можем видеть своих, а они нас не заметят. Я думаю, что мой добрый друг Оле Гормсон не слишком-то будет утомляться, особенно, если вспомнит о богатой жертве после проповеди.

При этом кощунстве всегдашнее расположение духа вернулось к Гельгештаду. Он открыл низкую дверь церкви и вошел в темное пространство притвора. Отсюда он мог видеть прихожан и пастора, и лоб его наморщился, когда он узнал в нем, вместо своего доброго друга Оле Гормсона пастора Клауса Горне-манна. Потом он посмотрел на прихожан, среди которых заметил много знакомых, долго и тихо смотрел на своих детей, которые сидели вместе на церковной скамье. Подле Ильды виднелась рыжая голова писца, за ними возвышался Олаф, а с Густавом рядом сидел человек, которого Гельгештад, к своему удивлению, признал за судью из Тромзое.

Итак, сегодня все можно будет привести в порядок, рассчитал он; но прервал свои приятные размышления, так как прихожане запели последний псалом. Затем Клаус Горнеманн благословил всех и молящиеся поднялись со своих мест. Первые, вышедшие в притвор, увидели Гельгештада, послышались радостные восклицания, его назвали по имени, и через минуту это имя всеми повторялось.

— Ну-у! — воскликнул купец, — вот я и вернулся домой, добрые друзья и соседи. Я принес благодарение Богу здесь, в притворе и имею хорошие новости для вас из Бергена. Рыба сильно поднимается в цене, будет подыматься с недели на неделю и дойдет до четырех ефимков и более, а теперь дайте мне посмотреть на моих детей; я долго их не видал.

Потом он вышел из церкви и стоял на солнце с сыном и дочерью. Всем хотелось пожать ему руку и слышать его речь. Те, которые были знакомы со Стуре, подходили к нему с вопросами и приветствиями. При виде яхты послышались радостные крики: ура! И только через некоторое время общее возбуждение немного успокоилось. Олаф Вейганд завладел Стуре; он много рассказывал ему о его поселении и с откровенной задушевностью выражал свою радость, что снова видит его на Лингенфиорде. Как Сильно отличался этот сердечный прием от свидания Стуре с обоими детьми его покровителя. Ильда холодно подала ему руку и приветствовала его несколькими спокойными словами; Густав же глядя в сторону, небрежно протянул ему два пальца и быстро что-то пробормотал, что, при желании, можно было принять за приветствие. Стуре справедливо чувствовал себя оскорбленным этим приемом, в то время как он видел, совершенно чужие семьи, едва раз его видевшие, встречали с участием, ласково расспрашивали его и приглашали принять участие в их веселье. Но он овладел собою, отвечал шутками на шутку и присоединился ко всеобщему веселью, царствовавшему вокруг. Он почувствовал облегчение, когда внезапно очутился вне толкотни, наедине с Олафом. Этот последний ласково потрепал его по плечу и сказал, пытливо смотря ему в лицо:

— Ты окреп и загорел в путешествии, друг Генрих, но на лбу у тебя глубокая серьезная складка, которая свидетельствует о скрытых заботах.

— Как же мне не заботиться, добрый Олаф, — возразил Стуре, — разве ты не чувствовал бы себя так же, если б тебе предстояла неизвестная будущность.

— Это правда, — задумчиво отвечал норвежец, — твоя судьба тяжела, и, откровенно говоря, я не хотел бы быть в настоящую минуту в твоей шкуре. Но ты проворный, деятельный человек, дом твой построен, яхта с товарами может пристать к твоему порогу и, может быть, тебе посчастливится, если ты оставишь свои планы извлечь выгоды из девственного леса на берегах Бальс-эльфа. Может быть, тебе больше посчастливится, — тихо прибавил он, — чем мне.

Стуре промолчал при этом признании, но потом спросил с участием:

— Ты совершенно оставил всякие надежды, бедный Олаф?

— Я бы уж давно не был здесь, — отвечал тот мрачно, — если бы я не обещал старому Гельгештаду помогать Густаву в его отсутствие и если бы не дал тебе слова кое-когда присматривать за работами в Бальсфиорде.

— Тем более я должен благодарить тебя, что ты соблюдал мои интересы, — искренне сказал Стуре.

Олаф махнул рукой.

— Многое изменилось с тех пор, как ты уехал друг Генрих! Взглянц на Ильду, как она ни скрывает своих чувств, а я всвттаки приподнял ее маску.

— И что же ты увидел? — спросил Стуре, идя рядом с ним.

— Я вижу, что в душе ее темно. Что весеннее солнце, которое теперь стоит на небе и не заходит, не освещает ее сердца. Она всегда была молчалива, — продолжал он, видя, что его спутник ничего не отвечает, — но прежде за нее говорили ее лицо и глаза; теперь блеск их исчез; я слышу ее голос, и мне делается больно; я смотрю на нее, на ней лежит точно снежный туман.

— Может быть она больна, — сказал Стуре.

— Да, душою. Только никто, кажется, этого не видит, кроме меня, — отвечал нетерпеливо Олаф. — Посмотри туда, — продолжал он с затаенным гневом, — вон сидит судья из Тромзое; он положил руку на плечо Гельгештада и шепчет ему что-то на ухо. Теперь повернись к березам и посмотри на писца, как он идет с Ильдой. Этот жадный, отвратительный плут надеется еще сегодня надеть ей кольцо на палец, и до начала зимы она должна будет последовать за ним в Тромзое. Посмотри, как старики жмут друг другу руки: они уговорились и вполне сошлись в условиях.

— И ты полагаешь, что этот союз и есть причина горя Ильды? — в раздумье спросил Стуре.

— А что же иное? Я бы хотел видеть девушку, которая охотно бы последовала за этим коварным писцом к алтарю, а особенно Ильда. Ты думаешь, она не знает этого хитрого малого, не знает, что он весь состоит из лжи и обмана. Никогда она не дотронулась бы до него пальцем, если б эта чудная девушка не считала послушание отцу выше всего другого. Это видно в ее взоре, в ее голосе, это я читаю в выражении ее лица. Ты теперь видишь, отчего я не ухожу, хотя она еще вчера сказала мне, что мне пора домой, в мое имение Бодоэ, к старухе матери, которая обо мне скучает.

— А Густав, — спросил Стуре нерешительно, — знает он то, что ты мне передал?

— Нет, — отвечал Олаф, — да Густав и не может помочь; при всем своем добродушии, он сын своего отца; да притом же теперь совершенно подпал под дурное влияние писца. Этот последний умеет разжигать в нем ненависть к лапландцам; хотя я и сам недолюбливаю этих грязных обезьян, но отвращение и ненависть Густава граничат с глупостью. Я долго сомневался, какие намерения преследует писец своими насмешками, потому что без определенных намерении этот малый ничего не делает: но случайно я подслушал болтовню, которая мне все объяснила. Представь себе, дело идет о тебе: писец старается возбудить в Густаве недоверие и охлаждение к тебе; ему это уже удалось, так как Густав знает, что ты при всяком случае защищаешь несчастных лапландцев. Я только недоумеваю, к чему все это ведет. Что писец тебя ненавидит, это понятно: он ненавидит тебя за Ильду; но зачем ему нужно привлечь на свою сторону Густава — этого совсем не понимает моя голова.

Стуре молчал и с горькой улыбкой на губах, сложив руки, смотрел на море, освещенное солнцем.

— Мужественный Олаф, — проворчал он, — твоя честная душа не предвидит тех мошенничеств, которыми стараются меня опутать. Я прекрасно понимаю цель Павла Петерсена: Густав Гельгештад должен меня покинуть для того, чтобы когда его почтеннейший отец затянет своей сетью чужестранца, послушный сынок не принял бы сторону обиженного. Но не ошибитесь в расчетах, — прибавил он, переводя дух, — вам не слишком-то легко удастся привести в исполнение вашу мошенническую проделку!

Он повернулся к Олафу, который снова заговорил:

— Густав вернулся сюда с неделю назад, — сказал он, — целых три дня он бежал через яуры вверх по Кильпису, и я с ним, и еще много других людей…

Увидя вопросительный взгляд своего товарища, Олаф равнодушно рассказал:

— Это тоже новость, друг Генрих, которая тебя удивит. Лапландка, маленькая Гула, убежала или украдена, или погибла.

— Гула! — воскликнул Стуре, забывая все свои заботы. — И вы не нашли ее?

— Ни малейшего следа. Ильда так плакала, как никогда. Тогда Густав, который не мог видеть горя сестры, да и я, конечно, тоже, мы собрались в путь, на поиски лапландки. Мы бродили по болотам, пока наконец не встретили колдуна, отца ее, который сидел в яурах Кильписа со своими стадами.

— И ее с ним не было?

— Он клялся и Юбиналом, и Пекелем, что в глаза ее не видал; проводил нас ужасными проклятиями; но, тем не менее, я убежден, что старый плут знает, где она находится, и сам увез ее в сообществе со своим милым племянником Мортуно.

— Бедное дитя! Бедная Гула! — печально сказал Стуре. — Зачем меня не было, я бы, наверное, спас твою жизнь.

— Ты бы сделал не больше нас, — возразил Олаф, недовольно качая головой. Но он не докончил, так как разговор был прерван Гельгештадом, который подозвал Стуре и сказал ему:

— Я вижу, что вы уже знаете новость. Ну, не хочу себе портить веселого расположения духа в это блаженное утро. Пусть бежит эта девчонка и доит оленей или варит дьявольские напитки у старого колдуна, мне все равно! Придите, подсядьте к нам, господин Стуре: судья хочет пожать вам руку. Вы можете от всего сердца ответить ему тем же и взглянуть поласковее, потому что он и его племянник вполне заслужили вашу благодарность.

Судья, между тем, поднялся и сделал несколько шагов навстречу молодому поселенцу. Его расшитый золотом синий сюртук с высоким стоячим воротником указывал на занимаемую им важную должность; маленькая треуголка с золотым позументом величественно красовалась на голове; черные бархатные панталоны до колен, блестящие сапоги с отворотами и испанская трость с золотым набалдашником завершали представительность его особы. Как бывший офицер датской армии, он носил в петлице орден Данеброга; держался по-военному, прямо, а серые глаза его энергично смотрели на сердитом лице.

— Здравствуйте, господин барон, — сказал он, снимая шляпу. — Я долго напрасно ожидал вас в Тромзое и радуюсь, что случайно имею теперь в кармане нечто, что я хотел оставить вам в Эренесе.

Стуре хотел извиниться, что не посетил его, но судья удержал его за руку, дружески усадил подле себя и налил ему полный стакан. Они выпили за обоюдное здоровье; судья вытащил из сюртука большую кожаную сумку и вручил Стуре бумагу, выправленную, сообразно с законами, с подписью и печатью, в которой ему на вечные времена передавалась в полное владение долина Бальсфиорда-эльфа, второстепенные долины по обоим берегам его, берега реки на значительном протяжении с включением и острова Стреммена у морского берега против Тромзое. Все было точно определено, и Стуре откровенно высказал самую живую благодарность.

— Мои ожидания более чем исполнились, дорогой господин (удья: имение гораздо обширнее, чем я мог надеяться.

— Король мог бы здесь еще много чего раздать, что принесло бы пользу и Его Величеству, и стране, если бы попало в хорошие руки. Мой долг избирать достойных, затем я здесь и поставлен, поэтому я не спрашивал, господин барон, велик или мал участок, а дал то, что у меня требовали.

— Вы исполнили все мои просьбы, господин судья, — отвечал Стуре, — исполните же и еще одну: зовите меня просто по имени. Я оставил титулы в Копенгагене и здесь, в моем новом отечестве, буду только Генрих Стуре, купец из гаарда Бальс-эльф.

— Вы дельно говорите, господин Стуре, — воскликнул Гельгештад, — полагаю, с такими принципами все будет вам удаваться.

Судья тоже одобрительно кивнул; чокнулись, и стакан последовал за стаканом, сопровождаемый добрыми совётами и пожеланиями. Они сидели в тени тихо колебавшихся берез. Солнце поднялось выше, перед ними расстилалась на зеленой лужайке оживленная картина. Молодые мужчины и девушки собрались на ровном месте для танцев; в других местах составились группы бросавших в цель тяжелые круглые камни; дальше стреляли в цель из ружей и раздавались награды лучшим стрелкам. Всюду слышался смех, всюду царствовало веселье.

Судья поднял трость и указал ею по направлению к церкви. Там стояли его племянник и Ильда в кругу прихожан, толпившихся около пастора.

— Я готов прозакладывать ефимок за селедку, — воскликнул он, — что Павел заказывает там свое оглашение. У нас такой обычай, господин Стуре, — со смехом продолжал он, — вызывают жениха и невесту в праздник Иула, и пастор дает им свое благословение. Я только что говорил об этом с Гельгештадом. Красивая парочка, не правда ли?

— Я только могу пожелать счастья, насколько это в моих силах, — отвечал Стуре.

Гельгештад встал, пошел к своей дочери и привел к тому месту, где сидел судья, обрученных, их друзей и знакомых и почтенного старого пастора, который уже посте службы успел дружески поздороваться со Стуре.

— Музыку вперед и сыграйте самую лучшую пьесу, какая только у вас найдется, — воскликнул Гельгештад, — обойдемте три раза вокруг церкви по старому доброму обычаю, а потом, Клаус Горнеманн, совершите свою обязанность и благословите жениха с невестой.

— Так ли это, дети мои? — спросил старик. — Хотите ли вы принадлежать друг другу в горе и в радости и верно сдержать обет, который держите ныне в сердцах ваших?

Он взглянул на Ильду, стоявшую подле Павла Петерсена.

— Да, — сказала Ильда, и ни одна черта не изменилась на ее строгом лице.

— Так идемте, — сказал Горнеманн и повел жениха по правую руку, невесту по левую.

Родные и знакомые последовали за ними, грянула музыка, развевались знамена, на кудрях молодых девушек появились венки из свежих весенних цветов. В первом часу дня, когда солнце ярко блестело на небе, Клаус Горнеманн призвал благословение неба на обрученных.

На следующий день в гаарде Эренес толпилось множество гостей, и кипела работа. Судья тоже был там и хотел остаться на два дня, чтобы вернуться в Тромзое вместе с Гельгештадом; старый купец решился сейчас же отправиться еще раз на Лофоденские острова и свезти самому свою рыбу в Берген.

Поспешно выгрузили из яхты товары, предназначавшиеся для Эренеса, заменив их той утварью и материалами, которые Стуре купил у Гельгештада, желая сейчас же деятельно приняться за устройство своего гаарда. Поселенец торопился как можно скорее уехать. Дом его был готов, и теперь ему самому приходилось докончить остальное. Гельгештад два дня сводил с ним счета; оказалось, что Стуре был должен ему десять тысяч ефимков, со включением долга Фандрему.

Зато, Гельгештад обязывался продать его рыбу и списать со счета полученную сумму; но можно было предвидеть, что за вычетом всех расходов это покрыло бы не более половины всей суммы.

— Вот, — сказал, наконец, купец, открывая свою кассу и вынимая шесть кожаных кошельков, — здесь шесть тысяч ефимков, которых на первое время вам хватит. Сосчитано верно, за это я отвечаю. Таким образом, вы мне должны шестнадцать тысяч ефимков; если этого недостанет, придите ко мне, спросите хоть шестьсот тысяч, вам не будет отказа.

Стуре хотел благодарить, но Гельгештад прервал его, сердито покачав головой, и сказал:

— Лучше чем благодарить, смотрите теперь во все глаза, чтобы не сказать потом, что другие были зимнее вас. Теперь сядьте к столу и пишите вексель, просто: «Должен шестнадцать тысяч ефимков Нильсу Гельгештаду из Эренеса в Лингенфиорде. За восемь процентов со ста всю сумму сполна получил».

Стуре написал, не говоря ни слова, а Гельгештад тоже молча, прочитав написанное, сунул бумагу в старую коричневую кожаную сумку, к другим векселям и документам. Потом оба пошли в амбары, присмотрели за окончанием погрузки яхты, так прошел день, последний день пребывания Бальсфиордского владельца в этом доме.

Вернувшись вечером домой, он встретил Ильду перед домом.

— Я ожидала тебя, — сказала она, — чтобы еще раз поговорить с тобою.

Они прошли через лужайку, окаймленную кустами березы. Ильда наняла двух девушек для нового гаарда, которые могли вести хозяйство и заботиться о нескольких коровах и о прочей живности. Молодые люди из Лингенфиордских семей тоже были согласны поступить в услужение к Стуре, если он им даст хижины и пищу. Ильда дала несколько полезных советов относительно первоначального устройства. Наконец, разговор замолк. Оба, стоя под свежей зеленью кустов, смотрели на фиорд.

— Завтра, — сказала Ильда, улыбаясь, — это солнце будет тебе светить в Бальсфиорде; пусть все твои желания исполнятся.

— А что мне тебе пожелать, Ильда? — спросил Стуре.

Он поднял глаза, взял ее за руку, и вопросительно посмотрел.

— Пожелай, чтобы мне хорошо жилось в Тромзое. Если ты будешь в этом городе, не забудь и нас.

Они снова замолчали. Немного погодя, Ильда обернулась, посмотрела на далекий Кильпис с его гигантской вершиной, утопавшей в лучах света.

— Эта дикая гора напоминает мне, — сказала она, — что я должна поговорить с тобою о Гуле. Ты знаешь, что она нас вдруг покинула, что Густав и друзья наши напрасно искали ее.

Стуре молча кивнул головой.

— Когда ты будешь жить у Бальсфиорда, — продолжала девушка, — ты будешь иметь случай видеться со многими лапландцами. Стада Афрайи тоже пасутся на этом полуострове, хотя у него есть и другие, которые кочуют вплоть до Белого моря. Расспроси о Гуле, может быть, тебе удастся ее видеть или, по крайней мере, слышать о ней.

— Разве ты знаешь, что она еще жива? — спросил он.

— Она жива, — отвечала Ильда и вынула из кармана сложенную записку. — Эту бумажку я нашла вчера на столе в бобовой беседке, куда я обыкновенно хожу рано утром.

Она подала ее Стуре.

«Не заботься обо мне, милая Ильда», было там написано: «мне живется хорошо. Как здесь прекрасно! Всюду цветут красные и синие цветы, молодые олени приходят лизать мои руки. Благоухающие ветви берез склоняются над моей головой. Я не дрожу больше, сестра моя. Бог милостив, Его золотое солнце светит на меня, когда я сижу у ручья с блестящим водопадом и думаю о тебе. Думай и ты обо мне, милая Ильда, и молись за меня».

— Милое доброе дитя! — прошептал Стуре.

— Ты видишь, ее мысли с нами, — сказала Ильда. — Одиноко сидит она в неизмеримой пустыне, и никто не понимает ее тоски. Ее голова украшена цветами и ветвями березы. Ты знаешь, что это значит? Она должна избрать себе мужа, и муж этот Мортуно. Я уже говорила с моим почтенным учителем, — продолжала она. — Клаус Горнеманн посетил Афрайю, но я думаю, что все труды его окажутся напрасными, если ты не поможешь ему в розысках, насколько это будет в твоих силах. Афрайя не станет откровенничать с пастором, он будет обманывать и лгать и не выдаст ему Гулы.

— А разве пастор хочет, чтобы ему выдали девушку, — спросил Стуре.

— Да, мы все здраво обсудили. Гула должна посещать школу в Тронденеесе, туда свезет ее наш почтенный друг. Разве ты не видишь, что слезы смочили ее записку, разве ты не догадываешься, что Афрайя стоял подле нее и подсказывал ей слова, которые она должна была писать.

Стуре покачал головой; он не разделял взгляда Ильды. Но даже, если девушка и действительно была права в своих предположениях, он не видел несчастия в том, что Гула находилась на родине. Отец, ведь, любил ее и, вероятно, предоставил ей полную свободу во всем остальном.

— Если Афрайя во что бы то ни стало хочет оставить свою дочь у себя, — сказал он, — то буду ли я иметь возможность найти ее и вмешаться в ее судьбу?

— Когда ты будешь жить в Бальсфиорде, то этот старый хитрый человек, наверно, скоро придет к тебе; он питает к тебе особенное доверие, ты сумел его приобрести.

Стуре покраснел. Он спрашивал себя, как могла дочь купца узнать о его встрече с Афрайей.

— Умный человек, — сказала Ильда, — сумеет воспользоваться и соломинкой, и колосом, но он должен знать, как далеко можно зайти, чтобы не действовать вопреки своей совести.

Стуре чувствовал, что смущение его растет, потому что в словах Ильды было не только предостережение, но и упрек. Он не мог говорить ей о том недоверии, которое ему внушал образ действий ее отца; но в то же время ему не хотелось, чтобы на нем лежала тень подозрения. С некоторой гордостью он сказал:

— Благодарю тебя за хорошее мнение о моем уме. Могу тебя уверить, что никогда не сделаю ничего такого, что бы шло вразрез с моей совестью.

Ильда почувствовала, что гость ее оскорблен, и ответила мягким примирительным тоном:

— Так расстанемся же добрыми друзьями, Генрих Стуре, и будем надеяться, что мы всегда делаем то, что, по нашему мнению, справедливо.

Она протянула ему на прощание обе руки, и они расстались.