Уже светало, когда Стуре проснулся. Он сейчас же вскочил, подстрекаемый любопытством, но, подняв занавес палатки, очень удивился, потому что находился совсем один в дикой пустыне. Позади его лежала громадная скала Кильпис, и глава ее освещалась утренней зарей. То место, где стоял Стуре, представляло уступ у подножия могучей скалы и отделялось от нее глубоким оврагом. С трех сторон этот маленький фиельд ниспадал почти отвесно к довольно большому озеру; с четвертой стороны он присоединился к горному хребту, по которому ночью и взобрался олень со своим седоком, перейдя вброд часть озера. Но где же теперь этот олень? Где Мортуно? И где, в особенности, Афрайя со своей дочерью? Стуре вскочил на один из больших обломков скалы и с удивлением увидел, что обломки эти образуют правильный круг, и все покрыты странными линиями и чертами. Он часто слыхал о таких местах для жертвоприношений у лапландцев, и не сомневался, что и это место посвящено какому-нибудь божеству.

Между тем рассвело. Стуре шел по краю оврага. Ему показалось, что камни положены в виде ступеней, и можно спуститься вниз. Попытка удалась. Спустившись, он увидел, что дно оврага оканчивается в расщелине, которая углубляется в Кильпис, как вход в пещеру. Овраг принял здесь вид хода со сводами, из глубины виднелся свет, как будто из солнечных лучей. Стуре скоро убедился, что это та самая стена, перед которой стоял Олаф, и с нетерпением пошел дальше. Предчувствие говорило ему, что тут должна жить Гула, что тут он найдет Афрайю, и, действительно, из прохода он увидел перед собою прелестную зеленеющую долину, каких никогда не встречал в этой стране. Посреди ее протекал ручей, окаймленный кустарником; всюду росла роскошная густая трава, усеянная пестрыми полевыми цветами; всюду, куда Стуре не обращал взоры, он видел прекрасный сад, возращенный прилежной рукой. Вдруг, также как и Олаф, он услышал вдали звон колокольчиков и увидел почти в то же время девушку, вышедшую из-за густых кустов. Она приблизилась к ручью; это была Гула.

Изящная фигура девушки была окутана светло-коричневой одеждой, а подле нее шел белый ручной олень с красной лентой на шее. Девушка смотрела вниз, на землю; вдруг олень остановился и стал нюхать воздух; Гула подняла голову и увидела перед собою чужого человека.

— Гула! — воскликнул Стуре, протягивая к ней руку.

Глаза Гулы заблестели, страх ее превратился в сильную радость.

— Милая Гула, — сказал Стуре, — как долго я жаждал увидеть тебя. Скажи, как ты живешь? Слава Богу, глаза твои ясны!

— Мир да будет над нами обоими, — отвечала она. — Мне хорошо, я счастлива. Но что это? — продолжала она, рассматривая его. — Ты побледнел, и лицо твое носит следы забот. О, отец мой говорил мне об этом, они тебя преследуют и обманули тебя, все, все против тебя!

— Так ты знаешь о моем несчастии? — Спросил он. — И знаешь, как твой отец мне помог?

— Он помог тебе? — живо спросила она. — Да будет над ним благодать Божия! Вчера только отец сказал о тебе, верно он хотел подготовить меня к тому, что ты здесь.

— А где твой отец, милая Гула? — Ласково спросил Стуре.

— Здесь! — Отвечал голос у входа в скалу.

Там стоял Афрайя, положив руки на горный посох, и блестящие глаза его остановились на Стуре.

— Приветствую тебя, юноша, в моей стране, — сказал он, — благодарю, что ты пришел. Желаю, чтобы тебе понравилось в раю Юбинала.

Потом он взглянул на Гулу, провел рукой по ее волосам, пробормотал ей несколько слов, и, обращаясь к гостю, сказал громко:

— Пойдем, я покажу тебе своих оленей, а дочь пока позаботиться об угощении.

Гула поспешила уйти. Ручной белый олень побежал за ней. Афрайя же повел своего гостя по извилистой долине, перебрался с ним через высокую гранитную стену, и Стуре увидел себя на плоскогорье, против жертвенных камней, у которых он провел ночь. Палатка его уже исчезла, но внизу на краю оврага было теперь пять других палаток, от которых тянулась изгородь, и внутри ее толпилось множество рогатых коров-оленей.

В первый раз дворянин находился в самом центре лапландского лагеря, и оживленная деятельность открывалась его взору. Большое стадо за изгородью заключало в себе более тысячи голов. Сегодня происходил осенний осмотр. С дюжину мужчин и женщин доили молоко, другие подводили сопротивлявшихся животных. Мортуно обходил с двумя опытными помощниками все стадо, выбирал известное количество оленей для продажи и вырезал им волосы из гривы в виде метки. Молодые животные стояли в куче, оленята прыгали вокруг матерей, толкались, гонялись друг за другом и весело кричали; старые подзывали их предостерегающими звуками и нетерпеливо выжидали момента, когда их выпустят из загородки на свободу. Колокольчики передних оленей мелодически звенели, мужчины и женщины работали с песнями. Всюду, по-видимому, царствовали смех и веселье. Пастухи бегом уносили большие сосуды с молоком то в кладовую, которая была больше всех остальных палаток, то в двойную палатку, служившую, по-видимому, жилым помещением для семей, так как из-за ее откинутой занавеси виднелся яркий огонь и выходил густой столб дыма. Все эти палатки или гаммы были устроены очень просто; они состояли только из семи или девяти довольно высоких шестов, связанных в остроконечную верхушку и образовавших внизу круг. На этих шестах висело покрывало из грубого коричневого холста, укрепленное канатами из крученой кожи и деревянными кольями на случай вьюги. У некоторых гамм это покрывало, было пропитано жиром, все они находились в хорошем состоянии, а около самых больших висели на нескольких шестах одеяла, посуда, деревянные чашки и одежда. Стуре смотрел на эту пастушью жизнь и деятельность с пытливым удовольствием.

День был ясный, небо прекрасное, голубое, как летом; несмотря на утро, солнце порядком пригревало. Афрайя, оставил Стуре в раздумье, и пошел за Мортуно, отозвавшим его, чтобы решить окончательно выбор оленей.

— Так проходит человеческая жизнь, — сказал Стуре, долго сидевший на камне и смотревший вокруг, — там во дворцах, здесь в хижинах, у одних на шелковых подушках, у других на голых скалах, покрытых снегом; то, что кажется баловням судьбы страшной нищетой, для этих сынов природы составляет их счастье и наслаждение.

— Теперь я понимаю, — продолжал он, когда вернулся к нему Афрайя, — почему бедные лапландцы, живущие на берегу, так вам завидуют. Такая свободная пастушечья жизнь восхитительна в сравнении с жизнью в душных землянках.

— Тё там, внизу, — с радостью отвечал Афрайя, — нищие, питающиеся милостыней. Я избрал сто оленей из этого стада и продам их на ярмарке целиком, со шкурой и рогами. Другие мои стада принесут мне не меньше; карманы мои будут полны светлыми ефимками, и при этом мы из году в год не нуждаемся в хорошей разнообразной пище. Мы кочуем взад и вперед по своей обширной стране, живем там, где нам нравится, не терпим нужды, ни в чем себе не отказываем. Не гораздо ли больше забот у людей, считающих себя и умнее, и лучше нас? Как велики их потребности? Чем глубже ты посмотришь, тем больше убедишься, что я говорю правду. Люди были справедливы, пока они довольствовались малым; чем дальше они ушли в деле разных хитрых искусств, тем они стали жаднее и бессовестнее. Мы не живем еще по примеру наших праотцов. Мы ничего не хотим чужого, но твой народ притесняет нас, берет у нас то, что нам принадлежит и не оставляет нас в покое.

— Если бы твои слова были справедливы, — отвечал Стуре, — то на всей земле были бы только пастухи и охотники. Мы бы жили, как звери в лесу. Но человеку дарована от Бога способность стремиться дальше, учиться, созидать и употреблять в дело разум.

— Разве он должен употреблять его затем, чтобы делать несправедливости? — спросил Афрайя.

— Нет, — отвечал Стуре, — образование должно делать нас лучше, добрее и справедливее.

— Пойдем, — продолжал Афрайя, — мое стадо собралось на утреннее пастбище. Ты, я думаю, хочешь пить, раздели с нами хлеб наш и возблагодарим Создателя, Которому принадлежат все существа.

Пока он говорил, тесная толпа оленей пришла в движение. Дюжина щетинистых собак, до тех пор стоявших вокруг стада и стороживших его, загоняя каждого удалявшегося оленя, теперь подняла громкий лай. Передовые олени встали во главе своих многочисленных семей, и все двинулись, на росистый луг, поросший мхом, вниз, к озеру, на водопой, а оттуда в лесистый овраг, где был богатый корм. Весело было вырваться на свободу: олени бодро скакали, собаки звонко лаяли, пастухи громко кричали, помахивая длинными палками: оставшиеся собрались в большой палатке, где висел на цепи котел над очагом, в котором пылал огонь. Старуха кипятила в нем жирное свежее оленье молоко на завтрак.

Женщины, дети и мужчины сидели вокруг на корточках, получали свою порцию и закусывали мучными лепешками, которые тут же горячие снимались с раскаленного камня. Все они бросали смущенные, пытливые взгляды на чужого господина, любовавшегося их прекрасным аппетитом.

Афрайя взял одну из деревянных чашек, старуха налила в нее питья, и он подал ее гостю.

— Прими то, что мы можем дать, — сказал он, — здесь нет ни у кого ни лучшего, ни худшего.

Молоко было очень вкусно. Стуре почувствовал, что освежился и высказал это Афрайе. Тот одобрительно кивнул головой.

— Я надеюсь, — сказал он, — тебе еще более понравятся наши кушанья; даже такие люди, как Гельгештад, не пренебрегают ими.

Это имя напомнило владельцу гаарда об истинной цели его посещения.

— Ты позвал меня к себе, — сказал он, — и я тем охотнее исполнил свое обещание, что нуждаюсь в твоем совете. Ты, наверное, знаешь, в каком положении мои дела. Дом мой опустел, работа стоит, и я, право, не вижу средств вырваться из этого тяжелого положения.

— Я знаю, — сказал Афрайя, в раздумьи глядя вдаль, точно взвешивая свой ответ.

Вдруг он указал на какой-то предмет, появившийся по ту сторону озера. Там росли ивовые кусты. Стуре взглянул и не верил глазам: он узнал Олафа, подле которого стоял писец, а за ними Густав.

— Сын Гельгештада! — с удивлением воскликнул он.

Лапландец кивнул головой; он, по-видимому, не испугался и не озаботился. Зрение у него было острое, он перегнулся вперед, и, казалось, прислушивался и слышал, о чем они совещались.

Через несколько минут, все трое сошли с холма и приблизились к палаткам.

— Они не должны со мною встретиться, — сказал Стуре.

Афрайя поднял посохом холст близлежащей палатки и знаком показал своему гостю, чтобы он в ней укрылся. На его пронзительный свист Мортуно вышел из кладовой. Когда он увидал троих норвежцев, на лице его отразилась дикая жажда мести.

Быстрым движением схватил он ружье, висевшее на шесте у входа, но строгое приказание Афрайи заставило его опять повесить его на прежнее место. Афрайя шепнул ему что-то на ухо, и он удалился. Повелитель лапландцев сел у очага. Собачий лай и веселые голоса возвестили ему о прибытии гостей.

— Отзови собак! — сказал писец, заметив Аф-райю. — Не захочешь же ты, чтобы они напали на твоих лучших друзей.

Афрайя снова пронзительно свистнул, и собаки сейчас же замолчали.

— Здравствуй, славный повелитель; да хранит Юбинал твою драгоценную главу! — весело воскликнул Павел. — Ты, конечно, желаешь узнать, чему ты обязан честью видеть нас в своей гамме. Слушай же: вчера утром мы собрались на охоту, и нам так повезло, что мы уже отправили в Лингенфиорд лошадь с богатой добычей. Сами же мы пробрались дальше и дошли до Кильписа. Увидав твои палатки, мы решились сделать тебе визит, чтобы заручиться твоей могущественной дружбой.

— Приветствую вас, — сказал Афрайя. — Садитесь со мной; все, что у меня есть, к вашим услугам.

— Вы слышали, — со смехом вскричал Павел. — Все, что у него есть, к нашим услугам. Ну, так признавайся, старый скряга, где ты прячешь свои сокровища!

— Поищи, — отвечал лапландец в том же тоне, — и возьми, батюшка, все, что найдешь.

— Так ты и на это согласен, — воскликнул писец, — ну, кто знает, что может случиться. Но где же твои люди? Где же любезнейший Мортуно?

— Моя молодежь со стадами в долине, — отвечал Афрайя. — Позвольте мне теперь взглянуть, что я могу предложить своим гостям.

Он подошел ко входу к кладовую, подозвал женщину и отдал ей свои приказания.

— Если старый колдун действительно один, — тихо сказал Олаф, — то с ним бы можно было побеседовать.

— Плохие шутки, приятель, — возразил Павел, который без устали все высматривал, — я думаю, ты в точности знаком с лапландской пулей, а из кладовой, как мне показалось, косится на нас желтое лицо Мортуно. Следовательно, спокойствие и хладнокровие!

Молодые люди уселись вокруг очага. Павел вытащил полную бутылку и подал ее возвратившемуся Афрайе.

— Прими этот божественный напиток, — воскликнул он, — им не пренебрег бы и сам Юбинал. На лингенской ярмарке ты получишь побольше. Ведь ты сам приедешь на ярмарку!

— Приеду, батюшка, приеду! — отвечал лапландец, самодовольно ухмыляясь. — Привезу оленей более двухсот штук!

Он пересчитал другие свои товары, и завязался разговор по поводу ярмарки. Две лапландки принесли, между тем, кушанья и поставили их перед гостями.

Стуре лежал под покрывалами и мог расслышать каждый звук из того, что говорилось подле; но того, что он ожидал, не случилось. О нем не упомянули ни единым словом. Охотники были голодны и хотели пить, хвалили кушанья и напитки и смеялись шуткам Петерсена.

— Во всяком случае, ты должен прийти на ярмарку, — сказал писец с набитым ртом, — тебе даже дядя мой будет за это благодарен. Возникло много споров. Ты имеешь влияние на твоих соотечественников. Держи их в порядке, чтобы они не проявляли дерзости.

— За это же ты меня не обвинишь, батюшка, — отвечал Афрайя.

— Никто тебя не обвиняет, — продолжал Павел, — но твой собственный племянник выкидывает дурные шутки. Где он? Здесь у тебя?

— И он в долине со стадом, — ухмыльнулся старик. — Не трогай его, он еще молод и исправится со временем.

— Неправда ли, тогда, когда женится? — сказал Павел, — или он уже ввел в свой дом госпожу Гулу?

Афрайя задумчиво покачал головой.

— Гамма Мортуно будет пуста, — сказал он, — до зимнего снега.

— Зачем взял ты Гулу из дома моего отца? — нетерпеливо и с угрозой спросил Густав.

— Афрайя хорошо сделал, — быстро вмешался писец, — каждый отец может распоряжаться своим ребенком. Что было делать девушке в Лингенфиорде? Ильда не может взять ее к себе, я бы не желал иметь ее в Тромзое; разве Олаф нанял бы ее в Бодое в качестве экономки?

— Я бы охотнее окружил себя медведями и волками, чем взять эту желтолицую колдунью! — с гневом. возразил Олаф.

— Не принимай этого к сердцу, Афрайя, — сказал Павел, — хотя Олаф и ворчит, он любит тебя больше, чем ты думаешь. Впрочем, у него до тебя просьба. Через несколько дней он отправится в путешествие, и ему нужны попутный ветер и прекрасная погода. Ты колдун, — весь свет это знает, можешь заговаривать бури и непогоды. Хочешь ли ты доставить моему доброму другу, Олафу, хорошее, быстрое путешествие?

Афрайя сделал отрицательный знак, и хитрая улыбка заиграла у него на губах.

— Отчего ты не хочешь, старина? — грубо спросил Олаф. — Напиши свои нелепицы; я дам тебе за это ефимок.

— Ты называешь это нелепицами, — отвечал лапландец, — что же ты хочешь с этим делать?

— Не заботься о неверующем, — вмешался Павел, — когда он увидит действие, он уж поверит в твои чудеса. Дай-ка сюда твои заговоры.

Афрайя засмеялся про себя, потом взял молча из сумки, висевшей за поясом, кусочек меди, имевший форму человеческой головы. Он взял его за один конец, другой должен был держать Олаф и, пробормотав что-то про себя, он обмотал его тонкой струной, которую тоже достал из кармана. Прошептав про себя еще длинное заклинание, он передал талисман норвежцу, который смотрел на всю эту церемонию с крайне недоверчивой миной.

— Что же мне делать с этой дрянью? — спросил Олаф.

— Носи при себе, — сказал Афрайя, — ветер и волны будут к твоим услугам.

— Пустяки! — воскликнул дюжий норвежец. — Не думаешь ли ты, старик, что я поверю твоему обману? Довольно дурачиться, пойдемте.

Он уже хотел было бросить амулет в горячую золу, но писец удержал его руку и сказал настойчиво:

— Тебе не следует так принимать готовность Афрайи. Прими с благодарностью это заклинание и испытай, какую оно принесет тебе пользу.

Он сунул амулет в сюртук Олафа и надел шляпу.

— Дай Афрайе ефимок, — продолжал он, — а затем и пойдемте, если хотите еще к ночи вернуться в Лингенфиорд. До свидания на ярмарке, Афрайя. Ты будешь нами доволен.

Они ушли из гаммы, и Афрайя проводил их. Когда Стуре вышел из своей засады, он увидел, что они стояли у леса в овраге и затем пропали между каменными скалами по ту сторону озера.

Стуре беспокоился по поводу этого странного посещения.

— Они ушли, — сказал он Афрайе, — знаешь ли ты наверное, что они не искали меня здесь?

— Они и не подозревали твоего присутствия, — отвечал старик и с тихим смехом прибавил:

— Они ждут меня на ярмарке. Афрайя придет и рассчитается со строгим судьей.

— Берегись! — сказал Стуре.

Им овладело дурное предчувствие, когда он взглянул в суровое лицо Афрайи. В глубоких складках и морщинах отражалась злобная насмешка и затаенный гнев, блестящий взор устремился туда, где исчезли его недавние гости.

— Скажи мне теперь, — начал датчанин, — чего ты от меня требуешь. Я тебе обязан, и готов тебе служить, если только это будет не против моей чести.

— Не здесь, — отвечал старик, вставай, — пойдем, следуй за мной.

Он зашагал вперед и привел его к тому уступу скалы, где был священный алтарь.

— Сядь сюда ко мне, юноша, — сказал он. — Ты находишься в таком месте, где нельзя ни лгать, ни лицемерить. Это священный алтарь Юбинала, на котором в течении многих веков прославляли отца всех творений.

Старик как будто окреп, говоря эти слова, и голос его звучал громко и торжественно.

— Сперва я буду говорить о тебе, — продолжал он, — чтобы убедить тебя, что я с тобой откровенен. Ты пришел сюда, в страну раздора и горя, присоединился к тем, кто знает только одну жадность к деньгам и к наживе. Они выжимают сок из своих, как же им не притеснять нас, владевших страной, когда их здесь не было? Ты искусен в чтении книги в письме, значит, слышал, что эта неизмеримая страна принадлежала нашим отцам. На далеком юге, на берегах восточного моря находят еще их кости в гробницах скал; а, между тем, мы принуждены кочевать на этих безлесных фиельдах, даже и эти пустыни жестокие люди отнимают у нас.

— Не думай, чтобы это было так всегда, — продолжал он после тяжелого молчания, — не думай, что прежде олень был нашим единственным кормильцем и достоянием. Много сохранилось преданий о том, что прежде мы жили в прекрасных, светлых долинах, где стояли плодовые деревья и росла богатая рожь. Нас прогнали оттуда силой; нас гнали и преследовали, и нам ничего больше не осталось, как безлюдная пустыня и животное, которое одно только и может существовать в ней. Впрочем, к чему жалобы! Каждое племя видело еще более худшие времена, и если так продолжится, то нам скоро придет конец. Наши лучшие пастбища потеряны, в преследователях наших нет ни уважения к праву, ни совести, одного вида нашего им достаточно, чтобы осмеять нас, одно имя наше возбуждает их презрение. Где найти справедливость у тех, кто считает нас хуже последнего животного, кто перебил бы нас, если бы мог нас достать, и если бы не получал с нас двойной выгоды при купле и продаже на ярмарках?

— Юноша, — продолжал он с благодарностью во взоре, — ты родился с кротким сердцем. Ты принял участие в отверженных, но что с тобой стало ради этого? Тот, кто пригласил тебя в свой дом, сделал это с целью погубить тебя, а люди, которые должны бы управлять страной, взяли его сторону.

— Правда! Все правда, что ты говоришь! — перебил Стуре. — Но где же спасение? Скажи, что должен я сделать, чтобы уничтожить эти козни и посягательства?

Афрайя молчал некоторое время, потом отвечал:

— Что бы ты ни делал, ты не минуешь их мести. Ты никого не найдешь, кто бы подал тебе руку, перед тобою закроют все двери, никто не будет с тобой торговать, никто не захочет есть твоего хлеба. Для услуг ты найдешь только негодных людей, которые будут тебя обманывать; рыбы ловить ты больше не можешь; где бы ты ни показался, всюду тебя оттолкнут, что бы ты ни предпринял, все испортят и разрушат.

— Ты, может быть и прав, — с горечью сказал взволнованный Стуре, — злая воля и невежество нападают на меня, я уже много имею доказательств к тому; но со спокойствием и благоразумием можно многое сделать и уничтожить их злобу.

— Делай, что хочешь, — сказал старик, — они, все-таки, окажутся проворнее тебя. Судья и писец самые могущественные люди в Финмаркене; они враги твои, и потому тебе нигде не будет от них покоя. Они замыслят твою погибель, опираясь на свои книги законов, они ограбят тебя, схватят и сделают нищим.

Он хрипло засмеялся и продолжал:

— Ты ведь знаешь, что могут сделать у твоего народа судьи и законы. Кого хотят сделать несчастным, того предают в руки правосудия; у кого хотят отнять то, что он имеет, тому посылают в дом коронного писца. Будь уверен, что Павел Петерсен уже закрутил веревку и притянет тебя ею к суду, а Гельгештад завязал узел.

— Но разве нет средства избавиться от этого постыдного рабства?

— Да, я знаю средство, — отвечал лапландец, пристально смотря на него, — и это средство может помочь нам обоим. Послушай! Сколько купцов живет в зундах и фиордах? Менее пятисот. Кто их любит? Никто. Разве это храбрые, сильные люди, могущие охотиться за волком и медведем? Нет, они ленивы, считают свои деньги и сидят дома у очага. А мы? Мы народ более чем в десять тысяч человек мужей, ружья которых не знают промаха, которые не боятся ни бурь, ни туманов.

— Как? — с удивлением и страхом воскликнул юноша, — ты хочешь возбудить восстание, бороться против короля и властей?

— Не против короля и властей, — сказал Афрайя, — а против наших врагов, делающих насилия во имя твоего короля.

— Не будь несправедлив. Король ничего об этом не знает. Если бы он это знал, или если бы эти слухи дошли до губернатора в Трондгейме, многое бы не совершилось. Надейся, что старания миссионера Горнеманна скоро принесут вам помощь.

— Если король и не знает, — сказал Афрайя, — то тем для него хуже. И как он может знать, когда живет за столько сот миль? Нет, господин, я ничего не ожидаю ни от твоего короля, ни от его слуг, ни от старого пастора.

Стуре подумал немного.

— Не дай своему ожесточению, — сказал он убедительно, — победить разум. Купцы и поселенцы квены, и рыбаки не так-то легко дадут себя одолеть. Народ твой рассеян по всему северу до самого Ледовитого океана. Ты не имеешь над ним власти. Но если бы даже тебе и удалось то, что никогда не может совершиться, если бы ты и разрушил всюду поселения норвежцев и одержал победу, то скоро бы приехали военные суда с солдатами и страшно бы отомстили тебе.

Афрайя засмеялся про себя.

— Пусть придут, — отвечал он, — твои солдаты не привыкли несколько дней подряд идти по колено в болоте или подниматься вверх по яурам, не имея хорошей пищи.

Дворянин должен был согласиться, но чем более он убеждался, что Афрайя не шутит, тем менее сочувствовал его планам.

— Если бы я знал, — сказал он наконец, — что ты можешь затеять такое кровавое дело, я бы исполнил свой долг и донес бы об этом властям.

Афрайя ответил ему взглядом, ужасное значение которого Стуре вполне понял.

— Предатель, — медленно проговорил колдун, — не увидел бы снова Бальсфиорда. Но ты не можешь предать меня, даже если бы и хотел. Юбинал избрал тебя своим орудием, и ты исполнишь его заповедь. Не думай, что я безрассудно подвергаю себя опасности. Мортуно бесстрашный муж, молодежь изо всех гамм готова за ним последовать. Ты же будешь с ними, чтобы возбуждать в них мужество.

— Кто? Я? — воскликнул Стуре. — Скорее моя рука отсохнет!

— Ты знаком с военным делом, — невозмутимо продолжал Афрайя, — и многие тебя боятся. Но ты могуществен и в своей стране, и там послушают твоего голоса. Говорят, что в Копенгагене тот может все сделать, у кого серебряные руки; Юбинал даст тебе эти руки. Ты бросишь в жадную пасть груды сокровищ, пусть только они сами назначат цену, за которую они хотят нам продать землю наших отцов.

— Если у тебя столько денег, — с удивлением сказал дворянин, — то, конечно, можно многого достигнуть, во всяком случае лучшего и более справедливого управления, строгого надзора за купцами и судьями.

Афрайя насмешливо покачал головой.

— Прочь всех их, мы не хотим их долее терпеть! Если бы ты дал им целые мешки серебра, то завтра они бы пришли и потребовали больше. Нет, дети Юбинала спустятся к ним, Юбинал получит свои жертвы!

Гневные взоры, которые он бросал при этом на камень, видевший уже не одну кровавую жертву, потрясли датчанина. Страшная мысль мелькнула у него в голове: может быть, и его самого принесут в жертву мрачным идолам, если он откажется исполнить волю Афрайи. Но гордость его и честь не позволяли ему лицемерно подчиниться. Он с полным спокойствием еще раз попробовал отговорить Афрайю от насильственных мер, хладнокровно рассмотрел возможность удачи при попытке к восстанию и доказал, что оно не может иметь успеха. С убедительностью истины он нарисовал последствия, которые оно бы за собой повлекло. Тогда бы вполне поверили всем гнусным обвинениям и клевете, взводимых на несчастное племя. Никто бы не посмел возвысить голоса в его защиту; все ужасы фанатического преследования разразились бы над ним, и настало бы, наконец, полное его уничтожение, сопровождаемое величайшими злодействами.

— Ты хочешь предложить серебро и с помощью его купить свободу своей родины, — сказал он наконец, — а между тем ты сам сознаешь, что этим возбудишь только новые жадные страсти. Если справедливо то, что утверждает Павел Петерсен, будто бы в недрах этих гор сокрыты богатые серебряные руды, о которых знаешь только ты один, то берегись, как бы этой сказке не поверили. За серебро в Перу испанцы перебили целые народы, а судья из Тромзое не один жаден до денег; он и в Копенгагене найдет довольно сообщников. Придут целые толпы на поиски сокровищ; для тебя мало будет выгоды в том, что ты прогонишь рыбаков, если на место их появятся гораздо худшие пришельцы.

Афрайя внимательно слушал и, казалось, по-сво-ему признавал доказательства своего гостя.

— Имей терпение, — заключил свою речь Стуре, — так же, как и я. Положение мое, право, довольно несчастно, и ты не сказал мне ничего в утешение; напротив, доказал мне, что я потерянный человек. Тем не менее я не отчаиваюсь. Я постараюсь перетерпеть; Бог, помощник слабых, укажет мне путь, по которому я должен следовать. Я найду помощь, обращусь сам в Трондгейм и Копенгаген, и будь тогда уверен, Афрайя, я возвышу там свой голос и за тебя всюду, где только могут его услышать.

Старый глава племени несколько минут хранил молчание, потом, как будто не слыхав уверений Стуре, продолжал начатое:

— Когда мы их прогоним, тогда время позаботиться о том, чтобы не явились другие. Слова твои врезались у меня в памяти; ты прав, мы только тогда можем завладеть этой страной, когда сами станем вести торговлю и жить оседло. Но скажи мне, почему же мы этого не можем? С сетями мы так же умеем обращаться, как и с пастушьим посохом и с ружьем охотника. Нам тоже Юбинал даровал разум, и мы умеем употреблять его в дело. Руки наши искусны во всяком деле. Кто шьет такие тонкие башмаки, кто делает такие пестрые пояса, кто изготавливает прекрасные сумки и воротники? Отчего бы и нам не строить судов и домов? Отчего и нам не ездить на Лофодены для рыбной ловли, не продавать рыбы в Бергене? Отчего и нам не разбогатеть и не быть принятыми повсюду?

Стуре смотрел на него с удивлением. То, что говорил Афрайя, звучало хорошо, но было мечтой, сказкой, невозможной, неисполнимой в действительности. Как могли подняться до цивилизации эти полудикие оленьи пастухи, эти горные охотники, это глубоко презираемое, униженное, с незапамятных времен задержанное в своем развитии племя, до цивилизации, которая бы сделала из него торговый народ, занимающийся рыбной ловлей и возделывающий поля?

Чувство глубокого сострадания овладело молодым человеком: в вопросах Афрайи лежало что-то трогательное. Лицо лапландца дышало благородством, в глазах светились мысли, наполнявшие его голову.

— О, Афрайя! — воскликнул Стуре, — если бы только я мог поверить, что все это действительно может совершиться, что твой народ способен подняться на эту высоту. Да, если бы все они были похожи на тебя и Мортуно. Но посмотри, какова большая часть из них… Оставь это, старик, слишком поздно!

Старый вождь несколько минут сидел в раздумьи.

— Юбинал всемогущ, — сказал он, наконец, вставая с места, — он обратил твое сердце. Молчи пока, юноша, пойдем. Гула уже, верно, давно нас ждет.

С этими словами он зашагал вниз по ступеням скал, сопровождаемый своим гостем.

Как приветлива казалась теперь скрытая долина, освещенная теплыми лучами полуденного солнца!

Гула нарядилась для гостя в лучшие одежды, переплела роскошные черные волосы красными лентами, а на лоб надела золотую повязку, придерживавшую косы. Юбка из синей шерстяной материи была искусно вышита красными нитями, за поясом висела дорогая сумка из перьев, на шее было надето ожерелье из золотых монет; солнечные лучи играли в них.

— Где ты был? — воскликнула она, идя навстречу Стуре, — как долго я ждала отца и тебя. Пойдем, я покажу тебе свой дом и водопад, ты с удовольствием отдохнешь там. Когда Клаус Горнеманн увидел его впервые, он воскликнул, что ничего прекраснее не видел взор человеческий. Но ты устал? Глаза твои мутны, и уста не смеются? Болит у тебя что-нибудь? Или отец мой тебя оскорбил?

Она оглянулась на отца, который остался позади.

Никто не оскорбил меня, милая девушка, — отвечал Стуре, подавляя печаль и страх.

Она успокоилась и повела его дальше. Долина примыкала в виде круга к склону Кильписа. У подошвы его крепкие сосны перемешивались со стволами берез, и за прекрасной лужайкой, под охраной скал, стоял маленький домик, сложенный из бревен.

— Мортуно с трудом построил его для меня и отделал, — сказала Гула с улыбкой. — Он дорого заплатил за окна и привез их издалека. Я нашла его уже готовым, когда пришла сюда.

Она провела его мимо дома, через березовую рощицу, где, пенясь, быстро мчался ручей. Еще не видя чудного водопада, к которому его вели, Стуре заслышал уже его глухой рев, и, наконец, он открылся перед ним во всей своей красе. Поток свергался с крутой скалы Кильписа на несколько сот футов над долиною; он казался расплавленной массой серебра и низвергался в черную котловину скал, откуда высоко вздымалась водяная пыль. При блеске солнечных лучей сыпались миллионы блестящих искр; они образовали великолепные мосты и арки, отливавшие цветами радуги. Вокруг же сырость вызвала роскошную растительность. Там росли такие альпийские розы, каких Стуре никогда еще не встречал.

Он видел целый сад с синими и ярко-красными грядами; душа его полна была восторга и удивления, глаза его с восхищением созерцали величественное явление природы.

Он сидел на скамье, против темной пещеры, в которую ниспадали рассыпающиеся воды, и слушал рассказы Гулы.

Здесь жили боги ее народа, а наверху, в тайных, сокровенных садах, жил Юбинал с блаженными духами. Они спускались ночью, при лунном свете, в долину и носились по воздуху.

С мечтательной улыбкой слушал он ее, смотрел вверх на каменные утесы, которым Гула приписывала форму и значение, и любовался на ее лицо, полное внутреннего мира.

Несколько часов оставались они в этом прекрасном уголке. Пришел Мортуно и позвал их к дяде, ожидавшему их на солнце, перед дверьми дома. Гула побежала в дом, а Стуре сел подле Афрайи, который рассказывал ему много о своих путешествиях более, чем на сто миль к северу и внутрь страны.

Он описывал семейный строй, домашний быт и занятия своего народа и говорил с некоторой гордостью о том, что в этой стране, несмотря на отсутствие законов и чиновников, почти никогда не совершается преступлений.

— Они обзывают нас ворами, разбойниками и обманщиками, — сказал он, — а я никогда не слыхал, чтобы было совершено воровство или грабеж, разве береговыми жителями. Там живет другой, бедный народ, притесняемый и угнетаемый; он с трудом влачит свое жалкое существование. Здесь же ты находишь только свободных людей, которые повинуются одному Юбиналу и не имеют подчиненных, потому что все равны. Мы живем в общей гамме, едим из общего котла, одеваемся в одинаковую одежду; мы братья, делим все между собой и никогда не хотели бы расстаться со своей свободой.

Он мог сказать это. Даже сам Гельгештад признавал эту необузданную любовь к свободе, говоря, что ни один лапландец не променяет своих гор, своей гаммы и своего стада ни на какое благосостояние, ни на какие царские дары. А этот старик хотел покинуть эту жизнь, хотел прогнать врагов своего народа и занять их места за конторскими книгами и за прилавком. Странно было думать об этом, трудно было этому поверить. Да и сам Афрайя, сжившийся с пастушеской жизнью, мог ли превратиться в рыболова и в моряка? Кто же другой мог бы вынести такое превращение? Сколько столетий потребовалось бы даже для сильного народа, при благоприятных условиях, чтобы стать из охотников и пастухов земледельцами; как же могло это забитое племя занять место в ряду других народов? В раздумьи, с уважением, смотрел Стуре на старца, у которого могла родиться подобная мысль и созреть такой обширный план.

Гула выскочила опять из дверей. Разгоревшись, весело крикнула она, что обед готов, и скоро все сидели за столом. Гула неутомимо заботилась о милом госте и очень была довольна, что обед ему пришелся по вкусу. К удивлению Стуре, Мортуно принес деревянные кубки, и несколько бутылок хорошей, старой мадеры, которую Афрайя купи л на последней ярмарке.

Часы проходили в серьезных и веселых разговорах. Солнце село, глубокая долина потонула во мраке, и звезды взошли на небе.

Афрайя встал первый, заткнул трубку за пояс, еще раз наполнил кубки и подал один из них своему гостю.

— Довольно на сегодня, — сказал он, — я подношу тебе сонный напиток.

Это был, должно быть, действительно, крепкий напиток. Стуре вдруг почувствовал, что голова его стала тяжела, как свинец, и Мортуно должен был его поддерживать, когда он нечаянно пошатнулся. Он пошел с обоими мужчинами, и они повели его, как ему казалось, через овраг, вверх по ступеням в палатку, которая снова стояла на месте жертвенника. Ему казалось, что он видит пылающий факел у себя перед глазами; потом ему показалось, что его подняли и понесли, и вдруг он как будто упал в неизмеримую пропасть. Он хотел удержаться и потерял сознание.