В конце романа-исповеди Хуана Гойтисоло «Правое дело графа дона Хулиана», составляющего вторую часть романического цикла, начатого «Особыми приметами», помещено ироническое «уведомление» автора. В нем Гойтисоло перечисляет имена невольных соучастников своего труда — писателей, чьи произведения так или иначе отозвались в насквозь «цитатном» тексте «Графа Хулиана». Среди нескольких неиспанских имен этого списка есть и русское — имя Лермонтова.
Дух Лермонтовской поэзии действительно очень созвучен мироощущению Гойтисоло. Живущий с 1956 года в эмиграции, по преимуществу в Париже, Хуан Гойтисоло по-лермонтовски любит свою отчизну, любит «странною любовью», не разделяя псевдопатриотических восторгов франкистской пропаганды, восхваляющей мистическую «испанскую сущность», и не поклоняясь образам патриархальной Кастилии или Андалузии, сотворенным писателями «поколения 1898 года». Поэтому столь естественно звучат в «Графе Хулиане» перефразированные лермонтовские строки: «…прощай, немытая Испания, Испания — мачеха, страна рабов и господ: прощайте, лаковые треуголки, и ты, им преданный народ: быть может, там, за Гибралтаром, я скроюсь от твоих охранников, от их всевидящих глаз, от их всеведущих доносчиков».
Между «Особыми приметами» и «Правым делом графа дона Хулиана» нет фабульной связи, однако коллизия «Графа Хулиана» — романа о сжигании за собой всех мостов, о герое-изгнаннике, берущем на себя роль мстителя и судии, кажется зеркально перевернутой сюжетной ситуацией «Особых примет», где речь идет о возвращении Альваро Мендиолы на родину, о его попытке приобщения к миру и беспощадном суде над самим собой. Герой «Графа Хулиана» — «ты», к которому обращено повествование, не имеет не только имени, но и своей истории, своих «обстоятельств» (лишь мысленно он отождествляет себя с легендарным правителем Андалузии VII века, открывшим границы Испании арабским завоевателям). По сути он — вовсе и не герой романа в традиционном смысле, а символ застывшего состояния личности — состояния отчуждения от родины. Все, что могло бы прояснить истоки его драмы, связать ее с определенной исторической ситуацией, как бы оставлено Гойтисоло позади, в романе «Особые приметы».
Впервые с «Особыми приметами» советский читатель смог познакомиться по журнальной публикации, появившейся год спустя после выхода в свет романа (Мехико, 1966). К тому времени имя Хуана Гойтисоло, одного из самых талантливых испанских прозаиков «поколения середины века» (Гойтисоло родился в 1931 г., а начало его литературной деятельности относится к 1951 г.), было хорошо известно и у нас в стране, и во многих странах Европы и Америки. В глазах зарубежных читателей и критиков Гойтисоло олицетворял тот дух бескомпромиссного неприятия франкистской Испании, которым было проникнуто творчество молодых испанских писателей. А с появлением книги Гойтисоло «Проблемы романа» (1959) за ним закрепилась репутация главы «объективных» прозаиков — направления, сложившегося в испанской литературе к середине 50-х годов.
Создатели «объективной» прозы — Рафаэль Санчес Ферлосио, Хуан Гарсиа Ортелано, Хесус Фернандес Сантос, Луис Гойтисоло-Гай (брат Хуана), Альфонсо Гроссо, Антонио Феррес, Армандо Лопес Салинас и другие молодые прозаики, от имени которых выступил Гойтисоло-критик, видели основную цель своего творчества в беспристрастном изучении и протокольно точном воссоздании испанской действительности. Объектом их изображения стало обыденное существование простых людей. Прозаики-«объективисты» демонстративно отказались от передачи душевного состояния своих героев, полагая, будто бы психологические изыски не «по карману» тем, кто постоянно поглощен заботами о куске хлеба. Писатель-репортер ограничивался передачей внешней, видимой стороны событий (недаром на «объективный» роман сильно повлияло итальянское неореалистическое кино) — предметного мира, жестов, реплик, диалогов героев, — а сам оставался «за кадром». Ставка делалась на способность читателя домыслить и оцепить происходящее на страницах книги без авторской подсказки: думалось, что изображенная без прикрас жизнь должна вопиять о себе, побуждая читателя к возмущению, к активному действию.
Впрочем, первые романы самого Гойтисоло, вплоть до «Прибоя» (1958), мало согласуются с принципами «объективного» письма. Его переход на позиции «объективного» повествования был ознаменован созданием книг очерков «Поля Нихара» (1960), «Чанка» (1962), «Народ в строю» (1963), сборников рассказов «Чтобы жить здесь» (1961), «Конец праздников» (1962).
Но, как ни парадоксально, именно начиная с этого времени авторская субъективность становится для Гойтисоло осознанным принципом отношения к миру. Сам писатель по этому поводу говорил, выступая на страницах журнала «Мундо нуэво»: «…наступил момент, когда я осознал, что не могу писать с точки зрения кого-либо из представителей чужой для меня среды, не оказываясь при этом в некой ловушке… До тех пор я писал от третьего лица, как классический бог возвышаясь над своими героями и умея поставить себя на место каждого. На примере „Прибоя“ я понял, что, если я собираюсь отразить ряд явлений, характерных для испанского общества, я обязан делать это с единственной точки зрения — с моей собственной, которая одна может придать моему свидетельству ценность, то есть я должен не отказываться от субъективности, а вести рассказ от первого лица». Из этого признания Гойтисоло следует, что, хотя внешне он и придерживался канонов «объективной» прозы, он уже ощущал их узость. Да и «объективная» проза в целом переживает на рубеже 60-х годов глубокий кризис: в отличие от предшествующего десятилетия, когда простое противопоставление правдивой картины жизни испанского общества франкистскому мифу о «процветающей в мире» Испании было первостепенной задачей литературы, реальность 60-х годов требовала к себе более аналитического подхода. Свидетельствовать «от первого лица» означало для писателя стремиться к осмыслению перемен, происходящих в Испании в этот период.
«Страна меняется, но не так, как мы ожидали, — размышляет Гойтисоло об этих переменах в публицистической книге „Хвостовой вагон“ (1967). — Мы, левые интеллигенты, готовили себя к тому, что не произошло… Вместо революции, о которой мы мечтали, мы столкнулись с неблагодарной реальностью страны, вступившей в период индустриального развития и, видимо, приспособившейся к „прогрессу“, не требующему элементарных свобод». Для Гойтисоло, как и для других испанских интеллигентов, не вовлеченных непосредственно в практическую революционную деятельность, оказалось весьма не просто сориентироваться в этой новой реальности, пережить состояние несбывшегося ожидания. Тем более что Гойтисоло по-романтически максималистичен в своих требованиях: «…все или ничего: между бездействием и революцией искушение реформизмом — самый опасный враг». Но не меньшую опасность в такие времена представляет способность интеллигентского сознания не только критически отнестись к господствующей идеологии, развенчивая созданные до тебя мифы, но и творить новые мифы. Например, миф о народе, утрачивающем в условиях буржуазного прогресса способность к революционному действию и готовом запродать свою душу дьяволу потребления… В этой ситуации особую актуальность приобретает задача исследования сознания интеллигента, оказавшегося «между бездействием и революцией».
«Анализ сознания» такого героя — центральная тема романа «Особые приметы», созданного в период поиска Гойтисоло новых идеологических и эстетических ориентиров. Не только герой романа Альваро Мендиола в решающий момент разрыва с прошлым ощущает потребность восстановить это прошлое в памяти во всей его полноте. Сам автор занят подведением итогов: Гойтисоло воскрешает на страницах «Особых примет» почти все основные мотивы и образы своих предыдущих книг, — а пристрастие писателя к устойчивому кругу тем давно подмечено критикой. Это и тема презрения и ненависти к «отцам», возникающая на первых же страницах романа в горестном признании Альваро, обращенном к самому себе: «…ты был случайным, отягченным родительскими и прародительскими грехами плодом тоскливых и праздных жизней, жалкого, несчастного, бесполезного существования людей, произведших тебя на свет». Это и образ ребенка-жертвы, захлестнутого кровавой стихией братоубийственной войны, подобный Авелю из романа «Печаль в раю» (1955). (Правда, в «Особых приметах» рассказ о «мученичестве» юного барчука, которого кликуша-гувернантка обряжает в одежды святого и тащит по улицам Барселоны в горящую церковь, глубоко ироничен.). Это и рассказ о неотвратимом распаде семейных уз, о медленной агонии любви, эскиз к которому легко просматривается в сюжетных линиях романа «Остров» (1961), при всей разности социальных обликов героев «Острова» и «Особых примет». Словно со страниц «Чанки» — документального повествования о жизни андалузского юга — перенесен на страницы «Особых примет» эпизод посещения Антонио сельской библиотеки… Наконец, через весь роман проходит любимая гойтисоловская тема столкновения иллюзий и реальности, тема, столь давно освоенная литературой, что на первый взгляд ничего характерно гойтисоловского в ней нет. Вымысел чудака, обращающийся в страшную реальность, — такова романтическая формулировка этой темы у раннего Гойтисоло. Реальность, страшная тем, что существует наперекор и вопреки всем «идеальным» требованиям, которые к ней прилагаются, тем, что происходящие в ней перемены не имеют ничего общего с «иллюзией», с прогнозируемым ходом событий, — так повернута она в «Особых приметах». Стилизацию вытесняет конкретно-исторический и социально-психологический анализ духовной драмы целого поколения испанской интеллигенции.
Но, углубляясь в сознание героя, Гойтисоло не отказывается от решения тех задач, которые ставила перед собой «объективная» литература, хотя решает их другими средствами. Принцип «свидетельства от первого лица» в «Особых приметах» продолжен и видоизменен. «Ты должен стать памятью того, что было, властная, непререкаемая, почти исступленная разгорается в тебе жажда свидетельствовать…» — бьется мысль в сознании Альваро. Одна она удерживает его на краю, когда, уставший ждать, потерявший надежды, прошедший искус самоубийства, едва не погибший от сердечного приступа, он возвращается на родину, чтобы в давно оставленном отцовском доме по старым семейным документам, письмам, фотографиям, газетным вырезкам, запечатлевшимся в памяти кадрам кинолент воскресить в себе прошлое. Очень показательно, что, восстанавливая год за годом свою родословную, свою биографию и историю своей страны за тридцать лет, Альваро постоянно оглядывается на документ, на вещественные доказательства, на показания очевидцев. «Особые приметы», как и книги «объективных» прозаиков, — роман-свидетельство, роман-репортаж, но свидетельствует здесь не скрупулезно воссозданная предметная действительность, а сознание героя (он сам — память), и репортаж ведется не из андалузской глубинки, а из глубин человеческого «я».
Гойтисоло сохраняет за собой право открытого публицистического осмысления духовной драмы Альваро, и в то же время авторское «я» по большей части остраняется в «я» героя. Более того, в «Особых приметах» происходит как бы двойное остранение: «я» самого Альваро, его сознание изображается также со стороны, воплощаясь в «ты», с которым герой обращается к самому себе. «Особые приметы» — растянувшийся на сотни страниц монолог Альваро Мендиолы, точнее, диалог героя с самим собой. Диалог этот перемежается традиционным авторским повествованием от третьего лица, сориентированным, однако, на мировидение того или иного персонажа, монологами других действующих лиц, их репликами, голосами «общественного мнения», искусно составленными Гойтисоло из газетных штампов франкистской прессы и символизирующими идеологию злобствующего и самодовольного обывателя — опоры фашистского режима. В стиле коллажа в «Особые приметы» вставлены документы — например, отрывки из протоколов полицейской слежки за противниками режима, включены новеллистические эпизоды, не имеющие к основной теме прямого отношения. И все это дано как содержание сознания героя, трансформированное в слова, слова, слова…
Но читателя менее всего должен вводить в заблуждение внешний диалогизм романа Гойтисоло, а также обилие других «голосов», включенных в повествование. Диалог Альваро с самим собой — это диалог, замкнутый на себя, разворачивающийся в границах одного сознания. Монологи других персонажей романа, их реплики врываются в мучительный диалог героя с самим собой, нигде по существу с ним не перекликаясь, не вступая друг с другом в какой-либо содержательный контакт. Записанные на магнитофонную ленту памяти Альваро, они «прокручиваются» в его сознании либо как предметные воплощения заведомо враждебных ему идей, либо как знаки изжитых им иллюзий. Герой в «Особых приметах», по сути дела, один — сам Альваро. Все же прочие персонажи возникают в его сознании то как карикатурные силуэты ненавистных ему буржуа, то как свидетели обвинения в суде Альваро над самим собой, люди, чьи речи герой-репортер сумел записать, но общение с которыми было «не больше как самообман». Приведенный в романе рассказ Антонио, истории которого после истории самого Альваро в романе уделено наибольшее внимание, в значительной степени сориентирован на процесс самопознания Альваро. Он важен и интересен как демонстрация того, что стало бы с самим Альваро, если бы он не уехал из Испании. В судьбах Альваро и Антонио много разного: один предпочел добровольное изгнание, другой — действие, участие в «игре»: пусть потеряна надежда на выигрыш, это единственный доступный Антонио способ сохранения собственного достоинства. Но оба они — заключенные. Для политического ссыльного Антонио тюрьмой стала земля его предков («Ты начинал чувствовать себя узником, навеки заключенным между этим небом и камнями, незваным гостем в этом пустынном и мертвом мире, который мог показаться карой господней, а на деле был создан трудом человеческих рук»), для Альваро (и этот случай не трагичнее ли?) — его собственное «я».
Само построение романа Гойтисоло, распределение его событий во времени и в пространстве вполне соответствует идее закрытого, замкнутого мира.
«Вчера ушло, а Завтра не настало». Эти слова Франсиско де Кеведо, поставленные в эпиграфе, не только говорят о состоянии духовного транса, в котором, как кажется Альваро, пребывает Испания, где «дни не проходят». Они не только созвучны мироощущению героя Гойтисоло, не видящего контуров будущего. Они — «формула» сюжетной структуры самого романа, где прошлое исчезает как самостоятельный повествовательный план, хотя в романе поднят огромный временной пласт — от испано-американской войны 1898 года до лета 1963. Но история в «Особых приметах» как бы «вырвана» из времени, полностью спроецирована в настоящее, в те три дня, на протяжении которых происходят описываемые в «Особых приметах» события, если можно назвать их событиями: Альваро лежит в галерее старого дома, перелистывая семейный альбом, приезжают друзья, крутятся модные пластинки, идут разговоры… И все же одно поистине символическое событие происходит в те августовские дни, в которые Альваро занят мучительным трудом воспоминания. Это похороны профессора Айюсо, бывшего университетского наставника Альваро и его друзей, человека, осмеливавшегося в самые страшные годы духовного террора нести своим ученикам правду. «Похороны Айюсо, — размышляет Альваро, — это ваши собственные похороны, его смерть — это конец всем вашим мечтам, вашей затянувшейся юности». Рассказу о похоронах профессора отведен второй день романного времени, и таким образом это событие оказывается средоточием всего повествования. Вокруг него концентрируется не только время романа, но и его пространство.
В какие только дали мысленно не переносится Альваро, воскрешая в памяти этапы своего изгнаннического пути: Барселона, Йесте, Париж, Амстердам, Женева, Венеция, Куба… Но и просторность романа столь же иллюзорна, как и его исторический размах. Реальное место действия «Особых примет» ограничено стенами дома в окрестностях Барселоны и стенами барселонского кладбища, где лежат жертвы гражданской войны, где покоится профессор Айюсо, где самого Альваро ждет место в семейном склепе. Причем в пространстве романа, как и в мироощущении Альваро, кладбище и мир окрест не раздельны. Тема исчезновения границ, разделяющих жизнь и смерть, проходит через весь роман Гойтисоло, возникая уже в другом эпиграфе к роману, взятом из «Сатирических очерков» Мариано Хосе де Ларры. «Барселона не была еще тогда преуспевающим и цветущим городом, где живет миллион с лишним чванливых, довольных своим положением трупов», — отзываются в мыслях Альваро слова Ларры о «кладбище в самом Мадриде». «Селение вдруг представилось ему гигантским кладбищем, где каждое окно было могилой, каждое здание — мавзолеем мечты или надежды», — такое ощущение возникает у Антонио во время поездки по Альмерии. «Да вы — живые мертвецы, и больше ничего», — выносит Альваро приговор себе и своим соотечественникам. В своем нетерпеливом ожидании перемен в стране Альваро утрачивает способность разглядеть живое, народное начало в испанской «кладбищенской» деятельности.
Две Испании постоянно противопоставляются на страницах «Особых примет»: образ Испании времен гражданской войны, Испании, героически сражающейся за свою свободу («…как выглядели люди, которые на поспешно возведенных баррикадах и в патрулях охраняли свое едва обретенное человеческое достоинство и с гордостью поднимали кверху сжатые кулаки, ты легко можешь узнать благодаря документам и пленкам…»), и лицемерно приукрашенный, фальшиво экзотический лик процветающего в мире и спокойствии государства, созданный франкистской пропагандой. Официальный миф об Испании в «Особых приметах» — постоянный объект публицистических разоблачений и сатирических снижений. Особенно удачны разоблачения официозной идеологии изнутри ее самой, когда Гойтисоло, не добавляя ни слова от себя, а лишь составляя словесные коллажи из газетных цитат, доводит до гротеска, до логического абсурда высказывания идейных вождей режима. «Мы… благодарим бога за прозорливость непобедимого вождя, чья высокая государственная мудрость обеспечила мир нашей стране… мы, наконец, стали европейцами, у нас даже официально разрешено появляться женщинам на пляжах в „бикини“… чем дальше отступает в прошлое памятная дата первого апреля, тем яснее мы осознаем ее величие и значение…» — благовестят со страниц «Особых примет» голоса «общественного мнения». Опровергая словоблудие официальной прессы, Гойтисоло-публицист, — и тут уж нет сомнения, что он лишь передоверяет Альваро, как своему alter ego, заветнейшие и выстраданнейшие мысли, — пишет о «модернизации» Испании, которая «пришла вне всякой связи с принципами справедливости и морали», о «расцвете экономики», который «грозил навсегда отбить у народа способность думать, ибо народ еще не очнулся от двадцатипятилетней летаргии, в которую его погрузил разгром республики». Наряду с размышлениями Альваро о гражданской войне, о ее жертвах, которыми в силу исторического парадокса оказались не только побежденные, но и победители, важнейшим звеном гойтисоловского исследования духовной ситуации, сложившейся в Испании, является анализ испанского экономического «чуда». Гойтисоло прекрасно осведомлен о том, какой ценой заплачено за «невиданные успехи», о которых трубит франкистская пресса. «За счет политики беспощадного военного подавления рабочего класса в городе и сохранения феодальных, диких производственных отношений в деревне», — за счет эксплуатации испанского народа, а также испанского солнца и древностей и за счет иностранного туризма, достигнуто внешнее «процветание» франкистского государства. Гойтисоло знает, что «за ослепительным каскадом цифр и нагло лезущими в глаза таблицами показателей» незримо течет «черная река человеческого горя», простирается «безбрежный океан нужды». Но более всего его волнует, что «в представлении людей, столько лет живших в гнетущей атмосфере страха и преследований, терпевших голод и лишения, ездивших из Мадрида в Хетафе по пропуску и дрожавших над своей тощей продуктовой карточкой, …экономический сдвиг к лучшему и даже просто возможность получить заграничный паспорт являлись чем-то качественно новым», что им стало казаться, будто бы они дожили до счастливых времен, что настал конец всеобщему оцепенению и могильному безмолвию. Герой «Особых примет» не обольщается разрекламированной «либерализацией» франкистского режима. Буржуазный прогресс для него не означает начала новой эры в истории страны. Он мечтает о грядущей «Испании ярости, Испании разума» — стихотворением Антонио Мачадо, в котором выражена вера в эту «иную Испанию», заканчивался роман Гойтисоло «Остров». Но родится ли эта «иная Испания» на месте модернизированного туристического рая? Что нужно делать, чтобы сгинул ненавистный Альваро «кладбищенский» мираж? В «Особых приметах» нет ответов на эти вопросы. «Иная Испания» существует на страницах романа как героическое предание времен гражданской войны, как отсвет прошлого, вспыхивающий время от времени в памяти Альваро, для которого это прошлое не было его прошлым, которое так и остается смонтированным из кадров старых кинолент и воспоминаний республиканцев-эмигрантов мифом. Социально-политическая проблематика романа, при всей конкретности и остроте постановки отдельных проблем, растворена в анализе мироощущения героя — человека, у которого осталось одно только неопределенное настоящее, который устал ждать, — в исследовании причин духовного кризиса Альваро.
Трагедия Альваро в том, что, отвергая «Испанию официальную, постылую страну господ и рабов, страну тупой черни, ничего не желающей видеть и знать, кроме боя быков и церковных процессий на страстной неделе», предпочтя ей «Испанию-изгнанницу», он утрачивает драгоценное чувство единства с миром, а вместе с ним и ощущение своего «я», своей неповторимой личности. Освобождение от франкистского режима куплено им ценой освобождения от своих «особых примет».
«В безвестной больнице огромного безвестного города, в долгие бессонные ночи, среди тишины, когда кашель и стоны больных и умирающих становились для тебя точками над „i“, ты вернулся к жизни, вернулся свободным от прошлого и будущего, чужой и незнакомый самому себе, податливый, как глина для лепки; у тебя больше не было ни родины, ни дома, ни друзей, было одно только неопределенное настоящее — ты родился на свет тридцатидвухлетним, теперь ты был просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было „особых примет“». Таков финал скитальческой жизни Альваро.
Но, видимо, герою Гойтисоло недостаточно быть просто Альваро Мендиолой, раз он мысленно отправляется в странствие по прошлому в надежде «восстановить без ущерба утраченное единство». Основательна ли эта надежда?
Отыскивая свои «особые приметы», Альваро Мендиола делает опять-таки не что иное, как расставляет одну за другой вехи своего отпадения от ненавистного ему лицемерного, бездуховного окружения — и неумолимо — и от своего народа. «Твоя жизнь не могла быть не чем иным… как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих», — размышляет Альваро, — «от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли». Все можно принять и оправдать в этом отречении, кроме последнего слова. И тщетно ищет он среди «своих» сотоварища по судьбе, по одиночеству — полубезумную тетку Гертруду, эксцентричного дядю Нестора, своего отца… Он не находит общего языка ни с испанской политической эмиграцией, ни с французскими либералами, ни с «Хуанами», покидающими родину в поисках работы, ни с Долорес, которую в ее жажде материнства он тоже не может понять. Он оказывается исключенным из «священного круга»: эпизод, в котором повествуется о присутствии Альваро на негритянском богослужении, не просто «снимок» красочного обряда. Этот эпизод — символ, столь же значительный, как похороны профессора Айюсо. Только хоронят здесь «живого» мертвеца — сам Альваро хоронит здесь свои надежды войти «в круг», стать частицей человеческого целого, познать счастье человеческой солидарности. И не случайно, покидая празднество, оказывается он на кладбище (что из того, что это автомобильное кладбище?): от его склона, на котором лежит Альваро, также исходит кладбищенский «запах смерти и разрушения». «Им овладевал сон, и с каждой минутой он все явственнее чувствовал, как тело его прорастает корнями, а корни все глубже уходят в землю, и сам он сливается, нет, уже слился с землей. Он напряг все силы и в последний раз открыл глаза. Где-то вдали пел женский голос… Осень пришла раньше времени, а жизнь вокруг него продолжалась».
Последовательное и бескомпромиссное отрицание мира мертвых роковым для Альваро образом вовлекает его самого в этот мир. И не случайно именно на Кубе прозревает Альваро во всей полноте случившееся с ним трагическое превращение. И вина ли Альваро в том, что он родился в Испании за пять лет до начала гражданской войны? Что в войне победили фалангисты? Что его юность и молодость прошли в атмосфере лжи и насилия? Что эмиграция подстерегла его, как всякого неугодного режиму?.. На Кубе герой Гойтисоло оказывается среди живых, среди народа, которого веками порабощали его предки, среди народа, который восстал против диктатуры и на глазах Альваро сам творит свою судьбу. Страницы «Особых примет», посвященные рассказу о пребывании Альваро на Кубе, — не рассказ о кубинской революции, а описание ощущения интеллигента, для которого эта революция остается чужой революцией, который тщетно ждал и не дождался своей революции, революции у себя на родине.
В композиции «Особых примет» эпизод, рассказывающий о присутствии Альваро на негритянском обряде посвящения, непосредственно предваряет заключительную часть романа. Для Гойтисоло было важно замкнуть круг повествования словами о продолжающейся — но уже без участия Альваро Мендиолы — жизни, хотя по логике фабульного развития Альваро «воскресает» в парижской больнице как «…просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было особых примет», уже после возвращения с Кубы. «Воскресает» для того только, чтобы осознать, что его место — в мире мертвых, чтобы очутиться на барселонском кладбище, лицом к лицу с ненавистной ему действительностью, с которой его не связывает уже ничего… Ничего, кроме языка. Остается «прекрасный язык, ныне оскверненный софизмами, околичностями, мнимыми истинами, ложью» — последняя «особая примета» Альваро. И здесь герой Гойтисоло находится в крайне сложном положении. Язык — это основное звено, связующее человека с его народом, но язык — это и материал, из которого сооружаются пропагандистские лозунги, статьи, мифы. Как обойдется Альваро с этой долей наследия своих предков? Будет хранить его в себе, для общения со своим «ты», считая, что «лучше жить в чужой стране среди людей, говорящих на чужом для тебя языке, чем среди земляков, которые каждодневно проституируют твой родной язык»? Или в духе новейших «революционных» теорий сочтет, что революцию лучше всего начать с разрушения языка, благо для интеллектуала это наиболее доступный образ действия? Или же вспомнит о том, что в испанской культуре издавна существует иная традиция языкового существования? Веривший в грядущую «Испанию разума» Антонио Мачадо в начале 30-х годов в связи с размышлениями над «Дон-Кихотом» писал об этой традиции: «Почти наверняка Дон-Кихот и Санчо даже для самих себя не делают ничего важнее того, что разговаривают друг с другом… Здесь перед нами диалог между двумя монадами… созидающими и утверждающими свое „я“ и вместе с тем стремящимися к недоступному „я“ другого». И об этом же в другом месте: «Против solus ipse чахлой софистики человеческого рассудка сражается по следам Платона и Христа… сервантесовский юмор, весь духовный климат его веселой книги, который все еще является и нашим духовным климатом».
Одно из страшнейших преступлений установившегося в стране в результате победы франкистов режима состояло в последовательном уничтожении этого «духовного климата». Поколение Альваро Мендиолы, поколение Хуана Гойтисоло выросло в атмосфере выспренних, фальшивых словес, «в мире двусмысленном… где слова теряли свое первоначальное значение и приобретали смысл ускользающий и переменчивый…» Не отсюда ли идет и их недоверие к слову как к форме духовного общения, к слову не монологическому, а диалогическому? Но кто, как не те, кто сумел противостоять лживому словесному миражу, «грязному и печальному обману», могут и должны возродить на земле Испании живительный дух возвышенной и остроумной беседы, которую ведут на страницах «Дон-Кихота» его герои?