К торжественному обеду по поводу приема генерал-губернатора Лифляндии Магнуса Габриэля Де ла Гарды в Кремле готовились не задолго, но загодя. И обед начали с утра.
Де ла Гарды гордо восседал за столом в своем любимом ярко-желтом камзоле, богато расшитым спереди голубым декором, с ярко-синей лентой через плечо — под цвет шведского флага, надо понимать. Его светло-рыжие волосы величаво ниспадали на белый, как сахар, воротник. При всей сфинковской непроницаемости шведа его голубые глаза с нескрываемым удивлением наблюдали, как разносчики, человек пять, уже сменившие одежду после первого выхода, на огромном подносе выносили цельную тушу зажаренного медведя. Другие несли золоченое блюдо с осетром в два метра. Завершал шествие вынос огромной сахарной получеловеческой головы в несколько пудов весом. «Это сколько же сахара понадобилось для этого! — думал прагматичный шведский граф, поглаживая задумчиво свою бородку-клинышек. — Сахар нынче дорог. Богато живет наш царь! Или же опять пыль в глаза пускает? Ох, и любят же они это в Московии! Ну, да не на простока нарвались! Я им не Бенгт Горн. Обдурить себя не дам».
Алексей Михайлович и вправду по московскому обычаю желал ошеломить шведского посла, купить его царским приемом, уговорить… В 1658 году после провала шведской кампании и гибели в общей сложности более 24 000 московитских ратников царь подписал рукой Хованского Валиесарское перемирие, признавая свое поражение и обещая уйти с захваченных земель Лифляндии и Эстляндии. Но Дерпт и Мариенбург было оговорено пока временно оставить за царем.
Кардисский мир заставлял царя уйти и оттуда. Упорная попытка заполучить Инфлянты через переговоры с комиссией Речи Посполитой также закончилась провалом. Теперь царь пригласил послов Швеции, чтобы через это скандинавское королевство получить Дерпт с Мариенбургом за большие деньги, ну, а если послы также будут упираться, то получить сии города за очень большие деньги плюс передача Швеции задвинского города Дюнабурга, что все еще удерживали московиты.
Как знатока славянских и околославянских душ, король, а точнее регенты десятилетнего короля Карла XI послали договариваться по поводу Лифляндии генерал-губернатора этой шведской страны Магнуса Де ла Гарды. Секретный циркуляр юного Карла XI состоял в том, что при выплате царем контрибуции в миллион талеров, можно будет говорить о совместном управление в Дерпте.
— Ваше величество, — пытался отговорить от этой глупости королеву-мать Ядвигу Элеонору Де ла Гарды, — это есть настолько же реально, как и усадить за один стол изведать свиной пудинг лютеранина и магометянина. Как предложить иудею и католику совместно почитать Христа. У Московии свои законы, у нас другие. У них все подчиняются только указам царя, почитая его как помазаника Бога, у нас всем управляет конституция и закон, кои не нарушает, то есть раньше не нарушал, даже король. Как все это совместить?
Малолетний король, присутствовавший при разговоре, бросив взгляд на мать, которая ему согласно кивнула, сказал с пафосом:
— Мы не согласны.
Регенты и сама Ядвига Элеонора, пусть и соглашались с доводами Де ла Гарды, циркуляр все же решили не отменять. «Вот же чертенок! — думал в сердцах Де ла Гарды про Карла. — Яблоко от яблони…»
Когда в феврале 1660 года Карл X Густав после неожиданной свалившей его болезни ушел в мир иной, Де ла Гарды, как бы не соболезновал своему королю, тем не менее, облегченно вздохнул. Не в меру энергичный и воинственный Карл Густав начинал уже разорять Швецию своими бесплодными военными кампаниями то против Польши, то против Московии, то против Дании, то против датской союзницы Голландии. Дания дважды подвергалась атакам Карла Густава, а смерть 13 февраля шведского короля уберегла датчан от очередного похода. Трон унаследовал юный Карл XI, единственный сын почившего короля. Однако несмотря на регентов, кои, впрочем, совершенно не занимались образованием Карла, августейший мальчонка унаследовал и кипучую энергию отца, залезая явно не в свои мальчишеские дела, играя в короля Швеции не только в своих комнатах и на игровых площадках, но и перед государственными лицами. Такое губернатору Ливонии явно не нравилось. И вот Де ла Гарды в Москве.
Алексей Михайлович, закатывая роскошный прием, не просто хотел уговорить шведа по поводу совместного владения Дерптом или Мариенбургом, но и найти, возможно, союзника в борьбе с Речью Посполитой, что, впрочем, многие даже в свите царя считали провальной идеей.
— Государь! Кушанье подано!
Де ла Гарды подозрительно покосился на пироги с грибами и грибной благоухающий суп. В Швеции грибы по большей части ели колдуны да сохранившиеся, возможно, со времен викингов берсеркеры. «Уж не задурить мне голову хотят?» — думал не ждущий ничего искреннего от царя граф, усмехаясь в усы.
Впрочем, далеко не одними грибами был богат царский стол. Первым блюдом подали жареных лебедей. Разносчики, уже поменяв белые рубахи на красные, несли кубки с мальвазией и другими греческими винами. Сидящий рядом с Де ла Гарды царь то и дело посылал со своего стола полные вина серебряные кубки в знак особой милости кому-то из гостей. Таких было более сотни. Сейчас государь вновь отослал кубок в адрес какого-то князя Василия, рыжего бородача. Разносчик подносил Василию кубок, говорил:
— Василий-ста! Великий государь жалует тебя чашею.
Тот, приняв ее, выпивал стоя и кланялся, а подносивший кубок возвращался и докладывал:
— Василий-ста выпил чашу, челом бьет.
Де ла Гарды хотел было спросить по какому случаю так много гостей, но царь опередил его, удивив при этом немало:
— Сегодня я избранных пригласил. Народу потому немного!
— А не много ли явств, Ваше величество? — вежливо укорял за расточительство царя генерал-губернатор Ливонии. Подобного граф никогда не видал ни в Стокгольме, ни в Вильне, ни в других городах.
— Да сожрут все! — смеялся захмелевший царь.
Де ла Гарды с любопытством изучал местные обычаи. Он обратил внимание, что менее знатных именовали со странным окончанием — су (Феодор-су, Иван-су), когда к более знатным именам прикрепляли окончание — ста (Дмитрий-ста, Василий-ста). В русской Литве Де ла Гарды подобного абсолютно не слышал. Это скорее напомнило ему говор финнов Суоми.
— Скажите, Ваше величество, — спросил по-немецки наклонившись к царю Де ла Гарды, — а сколько же у вас поваров?
Стоящий рядом толмач, ведающий немецкий и русский, тут же перевел.
— А шут их ведает! — махнул рукой царь и, повернувшись к какому-то очередному бородачу, спросил:
— Федька, а сколько у нас поваров?
— Так только платных поваров и приспешников у нас в Кремле два десятка, — почему-то испуганно отвечал Федька, который, как показалось Де ла Гарды, по возрасту годился царю в отцы, — еще состоят пять хлебников, квасовары, старцы, надзирающие за кухней, поварята, а также несочтенное количество кухонных рабочих из холопов. Трудно подсчитать сразу, светлый царь. Не гневайся.
— А вот гневаюсь! — улыбнулся Алексей Михайлович, бросив искоса взгляд на шведского графа, и отхлебнул вина из золотого кубка. — Я вот рыло щас, Федор, тебе начищу!
И царь шутливо приложил кулак к толстой щеке Федьки. Тот побелел и заулыбался, видимо, не зная, шутит ли царь или же сейчас в присутствие посла в самом деле заедет в рыло.
Расфуфыренные крайчий, чашник и чарошник стояли у столов, зорко наблюдая за своевременным подаванием кушанья и напитков. Музыканты в углу наяривали скоморошскую какофонию, призванную, наверное, веселить шведов. Шесть шведских офицеров, сидящих по правую руку от своего командира, вопреки внешне хладнокровному Де ла Гарды, наоборот, выказывали то бурное удивление, то бурный восторг, но не музыкой, а блюдами, их обилием и разнообразием. Кажется, что шведы оказались в легендарных чертогах бога Одина, где пируют асы древних викингов вместе с душами павших в бою храбрых воинов.
Шведской миссии, проехавшей половину Московии, эта страна изначально показалась не то, чтобы бедной, а даже где-то разоренной, словно мор или монголы во второй раз прошлись по землям царя в обе стороны. Деревни угнетали послов своей внешней нищетой, а редкие города напоминали разоренные налетом змея-горыныча деревни. Забитые, напуганные местные жители разбегались при виде иностранцев, иные пытались чем-то помочь, но ни по-русски, ни по-немецки ничего не знали. И лишь между Можайском и Москвой Де ла Гарды объяснился по-фински с какими-то ортодоксального вида бородатыми мужиками. А вот в самой Москве шведы попали словно в сказку: разодетые в красивые и даже чересчур яркие, пусть и несколько мешковатые длинные одежды люди, огромные золотые купола церквей, ковши красной и черной икры, фаршированные по-царски щуки, треска с яйцами в сметане, заливные поросята и языки, но особенно — румяные девушки-красавицы, приглашающие пойти вместе в баню, что шведы с готовностью и делали. Московская баня вновь удивила — точно шведская, с вениками и паром.
— Варяжская школа, — улыбались шведы, хлестая в жарком пару друг друга березовыми ветками, хохоча и радуясь, что оказались словно дома…
Однако не столь благодушен был сам Де ла Гарды. Он не забыл осаду Риги, не забыл жестокого обращения московитян с мертвыми телами рижских оборонцев. Его, стреляного воробья, трудно было расположить к царю веником в парной или же жареным медведем в столовой. Более того, набравшись храбрости после второго выпитого кубка вина и решив перешагнуть через дипломатическую корректность, Де ла Гарды спросил Алексея Михайловича не слишком ли жирует царь в то время, как та часть страны, кою удалось увидеть Де ла Гарды, бедствует и даже нищенствует.
— У нас в Швеции король никогда бы не посмел демонстрировать столь шикарную жизнь в то время, как его сограждане переживают трудные времена, — закончил ливонский губернатор, испытывающе взглянув на царя.
Но Алексей Михайлович даже не обиделся на такой дерзский вопрос. Он рассмеялся, дружески положив руку на плечо шведа:
— Дорогой мой генерал-губернатор! Да когда четыреста лет назад русские киевляне строили Владимир и Ярославль, а потом еще через сто лет Тверь и Москву, то местные чухонцы точно также бедно жили. Им богатство не нужно, они не знают что с ним делать. Эти нагие люди и счастливы своей бедностью, счастливы в своем незнании и неведении богатой жизни. Им дай золота и серебра, они его тут же перельют на своих паганских идолов, пропьют в два дня или в один вечер, а то и просто закопают в землю. Это все чернь, незнающая истинной разницы между богатством и нищетой. Я могу дать им самые лучшие книги для чтения, но они будут ими печь топить. Пришлю толмача, чтобы научить читать книги сии, а они по своим норам разбегутся от него, как от палача. Дикие люди, господин Де ла Гарды! В этом, кстати, их собственное богатство! Ведь чему учит наша церковь? Будь богат духом, а не материальными благами!
— Да, но при этом ваша церковь, как и вы сами, светлый царь, не показывает примера скромности в быту, — укоризненно заметил Де ла Гарды, — что в большей степени демонстрирует как раз наша протестантская церковь, избавляясь от излишеств. А по поводу чухонцев… Но ведь наши подданные финны, карелы, ингерманландцы и эстляндцы тоже, как вы выразились, чухонцы, родственные вашим, но картона в Шведском королевстве абсолютно иная. У нас эти, как вы их называете, чухонцы почему-то не особо счастливы в нищете, ибо нищий телом не может быть богатым духом человеком. Не бедствуют наши финны, а живут на равных условиях со шведами и немцами в городах, организуют цеха и артели, учатся в университетах, получают докторские степени, идут служить в церковь, армию, в школы. И мы, обратите на это особое внимание, не заставляем их говорить обязательно по-шведски, хотя шведский и немецкий они знать должны, не приказываем крестить именно в шведские имена.
Алексей Михайлович молча выслушал перевод, потом грустно кивнул. Возразить ему было нечем, ибо он сам был согласен со шведским послом. Благодушие царя резко сменило самобичевание:
— Эх, правы вы, господин генерал! Ох, правы! Вот это все, — обвел он рукой столы, — не есть благо для меня! Со всем этим златом, серебром да роскошью я не войду в царствие небесное, но утянет меня сей презренный металл в гиену огненную! Чухонский рыбак куда как более счастлив, чем я, грешный! Он, чухонец нерусский, поймает рыбу, съест ее и доволен жизнью! А я? Быть царем — это тяжелый крест. Иной раз кажется, сел бы в дырявый чел, рыбачил да был счастлив в своей первобытной наготе. Вы и не представляете сколько нерешенных задач в стране, сколько бед и забот наваливается на мою несчастную голову!
«Так к чему же тебе новые земли, если в старых жизнь наладить не можешь, — сердито думал Де ла Гарды, пробуя греческое вино, вспоминая осаду царем Риги, — наверное, не будем продавать царю новые пистолеты, продадим старые, с переделанными замками, под новые. Неизвестно еще против кого в будущем сии пистолеты царь повернет. А деньги у нашего царя, похоже, имеются, и немалые». Еще до утренней обедни заморский гость обратил пристальное внимание на горы золотой и серебряной посуды в комнате, смежной со столовой, через которую проходил. Там еще стояли литые серебряные бочки, огромные серебряные тазы, кои поднимали за ручки четыре человека…
— Не вели казнить, пресветлый царь! — вдруг в кремлевскую столовую влетел Питирим Крутицкий и прямо в своих церковных одеждах и посохом растянулся перед царским столом, ломящимся от явств, вытирая длинной бородой пол.
— Что случилось? — Алексей Михайлович насупился и встал с золотым кубком вина в руке, с удивлением глядя сверху вниз. Удивило прежде всего то, что с вестью прибежал сам митрополит, заменяющий не то временно, не то постоянно расстригу Никона.
— Никон в Москве! — поднял на царя перепуганные глаза Крутицкий.
— Где? — только и выдавил из себя Алексей Михайлович, побледнев, как скатерть. Хмель враз выветрился из царской головы.
— В Успенском соборе. Прямо во время утрени явился. Говорит мол, сошел-де с престола никем не гоним, а ныне пришел на престол никем не зовом сам.
— Как сам!? — царь сжал кулаки. — Мало я ему рожу кровью разукрасил? Это не переводи! — бросил он в сторону толмача, — а суд восточных патриархов?! Эй, стража! А ну, сюда этого чертого мордвина тащите! Не было печали, так еще и этот! За что столько бед на мою голову! Почему сразу не доложили?
— Посылал я человечка, — оправдывался Крутицкий, — но челядь не пускала, говорят, торжественный прием!
— Оно верно, — растерянно обернулся на посла царь…
Когда 10 июля 1658 года патриарх Никон под давлением царя и суда восточных патриархов торжественно заявил с амвона Успенского собора, что он слагает бремя патриаршей власти, то все поняли его слова как «от сего времени не буду вам патриархом». Поняли отречение Никона, как окончательное и категорическое решение отказаться не только от руководства церковью, но и от сана и почестей патриарха (впрочем, у Никона и не было никакого иного выбора). Через два дня после отречения в разговоре с посланцем царя Никон вновь еще раз подтвердил свое решение:
— Кого Бог изволит, и пресвятая Богородица и великий государь укажет, — говорил он, хмуря брови, — быти на его месте патриархом, и он, патриарх, благословляет и великому государю бьет челом, чтобы церковь не вдовствовала и беспастырна не была.
А когда царский человечек уходил, то бросил ему в спину злобно:
— А только-де похочу быть патриархом, проклят буду и анафема мне тогда!
Наверное и Никона, как и Хованского, можно было прозвать Тараруй. Чем дольше «смиренный Никон, бывший патриарх» — как он сам писал в письмах — оставался вдали от Москвы без дела и без власти, тем больше «бывшему» хотелось снова играть руководящую роль в московской церкви. Обидевшись на то, что его временный заместитель Питирим Крутицкий сделал несколько не вполне тактичных замечаний и действий, Никон предал анафеме этого не очень задачливого и умного митрополита.
Ну, а в 1664 году Никон, как гром среди ясного неба, объявился в Москве и сам того не зная, что из лютого и первого врага Литвы, куда посылал и благославлял полки в начале войны, теперь превращался в ее союзника, и в первую очередь — союзника пана Кмитича…
Еще за четыре года до возвращения Никона Неронов писал царю, что с уходом патриарха все в церковных делах стало еще хуже, мол, «уход Никона вселил в сердца людей еще больше сомнений по поводу правки книг». По словам старика Неронова, очень много «малодушных людей погибает, еже в отчаяние впали, и к церквам Божиим по оскуду учали ходить, а инии и не ходят, и отцев духовных учали не иметь». Это царь и так знал: схизма одна порождала схизму другую. В народе всякая дурная молва ходила и о царе, и о его бывшем патриархе из-за различий в церковных службах да печатных книгах, из-за нового крещения не двумя пальцами, а щепотью, против чего особенно выступала вдова Глеба Ивановича Морозова, брата Бориса Морозова, бывшего временщика и воспитателя царя.
— Иуда подавал щепотью Христу хлеб! — кричала гневно боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова, общаясь с чернью, поднимая вверх руку с двумя пальцами: — Сие же есть то, как крестил людей сам Христос, прикасался к ним и даровал здоровье, исцеление, а иным и саму жизнь возвращал!..
— Тремя пальцами Новгород всегда крестился! Лишь душегуб царь Иван IV велел двумя креститься! — возражали противники Морозовой.
Но Морозова не унималась. Ее московский дом стал центром критики правки книг по киевским и греческим образцам и нового обряда осенять себя крестом. Дочь окольничего Соковнина, близкого родственника и дворецкого царицы Марии Ильиничны, Морозова занимала самое высокое место при дворе царицы. Она приходилась племянницей Ртищеву и двоюродной сестрой его сыну Федору Ртищеву, который в это время стоял во главе приказа Большого Дворца. Ртищев хотя уже не был таким близким другом царю, как в годы их молодости, но все же оставался одним из самых выдающихся по положению лиц при дворе. Благодаря своему родству и связям госпожа Морозова могла себе позволить в течение долгих лет занимать независимое положение, и ее дом стал пристанищем сторонников старой веры. У нее находили приют, защиту и покровительство юродивые и странники, вожди традиционалистов и нередко изгнанные из монастырей за стояние за старую веру монахи. У Морозовой поселился и опальный протопоп Аввакум, вернувшийся в начале 1664 года из сибирской ссылки, а сама Морозова сразу же стала его духовной дочерью. Аввакума сослали еще в 1653 году в Тобольск. В 1655 году по распоряжению Никона его отправили как армейского священника при экспедиции воеводы Афанасия Пашкова, которому поручалось привести под высокую руку царя забайкальских даурских бурят и других инородцев. Теперь же и этот царский недруг вернулся.
Все это довело Алексея Михайловича до того, что в письме к патриарху иерусалимскому он с горечью и без былых ухитрений и скрывания правды откровенно высказывал свои пессимистические взгляды на церковную смуту: «В Московии весь церковный чин в несогласии, в церквах Божиих каждый служит своим нравам». И при всем этом московиты еще что-то требовали от православных литвин на захваченных территориях! Правили правильное православие соседей!? Хулили их за отличие от московской веры!?
Алексей Михайлович еще не забыл бунта приверженцев креститься не щепотью, а двумя, как прежде, перстами, под стенами Смоленска. Сейчас бунтари и староверы, воодушевленные возвращением Никона — пусть Никон и был сторонником как раз щепоти, тем не менее, люди воспринимали расстригу патриарха как знамя борьбы с нововведениями — поднимали головы, и царь, собравший пять тысяч ратников, чтобы послать Хованскому в подкрепление для удержания Витебского воеводства, решил придержал эту рать для Москвы, где становилось явно неспокойно.
Срочное собранное Алексеем Михайловичем заседание бояр и епископов предписало Никону немедленно, «до восхода солнца», вернуться в свой Вознесенский монастырь, где для него был заведен суровый режим. В ожидании окончательного решения положения Никона представители царя, боярин Семен Лукьянович Стрешнев и новый, недавно приехавший в Москву грек Паисий Лигарид, предложили Никону тридцать вопросов, на которые бывший патриарх ответил монументальным трактатом в 955 страниц. Это «Возражение или разорение смиренного Никона, Божиею милостью патриарха» явно показывало, что «смиренный Никон» вовсе не смирился пред лицом грозной для него судьбы. Суета и переполох из-за Никона сорвали переговоры со шведами. Де ла Гарды уехал в Ливонию, не уступив царю ничего из того, что Алексей Михайлович просил. Да царю было и не до этого. Староверы, протестуя против нововведений, начали акты самосожжения, что еще больше всколыхнуло Московию. Число приверженцев древнего православия в лесах между Волгой и Белым морем было особенно велико. Здесь главным возмутителем против царя был игумен небольшого Беседного Николина монастыря Досифей, ставший в 1662 году настоятелем этой лежавшей около Тихвина обители. «Великий авва», «равноангельский отец», как его называли старообрядцы, был энергичным и умным человеком, который до поры до времени сидел тихо, пристально присматриваясь к событиям в Москве. Теперь же настало время протестов.
В Нижегородском уезде чернецы, когда пришли за ними стрельцы, запершись в кельях, подожгли себя и сгорели. А из Вологды воевода Зубов доносил, что «в прошлом году померло без покаяния и без причастия мужского и женского полу девять человек, покончив жизнь самоубийством, да в нынешнем году в марте месяце — четыре человека, нанеся в избу сена и запершись, изнутри сожгли и сами згорели. Да семь человек, утаясь от людей, вышли из деревни ночью в поле, сели в дехтярном струбе, зажгли сами и в том струбе згорели».
Весь север Московии озарился бесконечными пламенами массовых гарей, в огне которых фанатики искали спасения от антихриста царя. На левом берегу Волги, на север от Нижнего Новгорода, по речкам Керженцу и Бельбаш с начала 1660-х годов вырос большой район поселений, скитов и починков противников нового обряда.
Все эти события ломали планы царя, заставляли держать при себе больше обычного стрельцов и ратных людей. И таким образом, Хованский оставался без подкрепления. Ожидал московский князь, что его силы вырастут до 15 000, и тогда от Кмитича мокрое место останется. Но все шло против Хованского. Подкрепление не явилось. Царь же спешил с продолжением переговоров и полным выводом своих войск из Литвы.