В 1662 году царская армия походила на огромный ком сплошных проблем. Ратники убегали из расположения своих частей, а иные переходили на сторону Речи Посполитой. Боясь усиливающегося дезертирства, в Смоленске за пределы стен города ратный люд вообще не выпускали. От оставшихся в сентябре 1654 года под рукой царя смоленских шляхтичей сохранилась едва ли половина — остальные разбежались. В семье Злотеев-Подберезских также росло напряжение. Маришка, вечно покорная и не перечащая отцу, сейчас чуть ли ни каждый день устраивала истерики.

— Это из-за вас, папенька, я лишилась мужа! Из-за вас сидела здесь, пока не изнасиловали! Из-за вас вся моя жизнь пошла наперекосяк! Чего ради остались мы с москалями в Смоленске? Какую безопасность вы мне здесь обеспечили?

Пан Злотей, осунувшийся, поседевший и сильно постаревший за последние пять лет, молча выслушивал нападки дочери, слеза блестела в его глазах. Но что он мог сделать сейчас? Да, напортачил. Да, был не прав, не отпустив дочь к Кмитичу. Но не признавать же дочке все свои ошибки, тем более, что былого не вернешь! Не уходить же сейчас, когда неизвестно куда идти! Злотей лишь подходил к углу и крестился на икону Божьей Матери.

— Помилуй меня грешного…

Кризис переживала не только армия Московии, но и сама ее экономика. Из-за затянувшейся войны царская казна пустела. Царь велел чеканить медные монеты по курсу серебряных, ибо денег в государстве почти не осталось, все сожрала жадная пасть военных расходов. Те желдаки и наемные донские казаки, что получали за службу такие медные гроши вместо серебряных, начинали бузить и возмущаться, ибо селяне не продавали за эти медяки им еду и питье по прежнему курсу серебряных денег. Цены на продукты, таким образом, выросли в пятьдесят раз! Ну, а в самой Московии крестьяне, возмущенные увеличивающимися в геометрической прогрессии поборами, начинали волноваться, грозя волнения перевести в бунт по всей стране. Собственно «медный бунт» из-за тех же самых медяков и поднялся в самой Москве…

Было солнечное теплое утро 25 июля 1662 года. Англичанин Патрик Гордон обучал московский полк на поле у Новоспасского монастыря.

— Хер унд да! Хер унд да! Хер унд да! Левой! Левой! Хер унд да! — командовал по-немецки Гордон, уча бестолковых, по его мнению, диких мужиков ходить в ногу строем под флейту и барабан.

— И что за «йерунда» такая? — переспрашивали друг друга мордвинские новобранцы, не понимая команд «немца»… Ревностный, но кажется, беспринципный католик Патрик Гордон служил вначале у шведов, потом под Варшавой попал в плен и перешел на службу Речи Посполитой, начав воевать против Московии. Ну, а еще позже, попав в плен и к московитам, с таким же безразличием и любовью к одним лишь деньгам стал служить и царю, уже против своей предыдущей страны-кормилицы.

Впрочем, Гордону было все равно где обучать ратных людей шагистике и приказам. С московитами ему даже нравилось — они вообще не знали ничего, кроме беспрекословного повиновения начальству. При этом в отличие от шведов или литвинов с поляками, московиты могли запросто удрать ночью из лагеря, если им что-то не нравилось. Поэтому Гордон предпочитал быть деликатным, не бить своих подчиненных, как его московские коллеги. Кажется, этим он и расположил к себе своих обучаемых желдаков. К «доброму немцу» хотели попасть многие.

— Хер унд да! Хер унд да! — командовал Гордон, но тут же ругался уже чисто по-английски:

— Damned! — как ви ставит нога, шорт подьери! Не так на пьятка, а на весю нога! Мат вашу! Стоп! Стоп! Унд да! — остановил Гордон своих подчиненных, напряженно всматриваясь: к нему на лошадях скакали два всадника.

Всадники приблизились, остановились. То был полковник Крофорд, еще один наймит на царскую службу. Его Гордон узнал еще издалека по пышному ярко-рыжему парику и красному камзолу.

Крофорд, стройный и подтянутый уже немолодой человек, удальски соскочил с коня, одернул камзол и приблизился к Гордону Гордон снял шляпу, отвесил поклон.

— Чем могу служить, сэр?

— Все очень плохо, — приветствовал Гордона Крофорд, — в городе великое смятение, я вам приказываю выступать к Таганским воротам с вашими варварами. Они хоть что-то умеют? Вы научили их стрелять?

— Да, сэр! А что случилось?

— Бунт. Из-за медных денег, — коротко ответил полковник, оглянувшись на своего адъютанта, молодого офицера-московита.

— А где сам царь? — поинтересовался Гордон, весьма удивленный новостью.

— Царь в Коломенском.

— Может и нам отправиться к нему, да защищать его там? Зачем идти к Таганским воротам?

— Нет, — Корфорд нахмурился, видимо и сам плохо соображая, как поступать в подобном случае, — я лучше пошлю лейтенанта, пусть узнает, в чем там дело…

Корфорд ускакал, а Гордон тут же вскочил на коня и приказал своему полку двигаться в сторону Серпуховских ворот, где к мосту подходила толпа человек в пять тысяч с дубинами и рогатинами. Когда Гордон достиг моста, там уже курице негде было клюнуть. Люди затопили все пространство, размахивали палками и дубинами, кричали, требуя назад свои деньги.

— Отдайте деньги! Заплатите нам за медяки и соль! — кричали из толпы. Какой-то стряпчий громко, осипшим голосом, зачитывал лист с жалобами, выкрикивая имена и фамилии виновных чиновников…

— Цышей! — кричал по русско-литвински Гордон, ибо только в Речи Посполитой и учил более-менее язык Францыска Скорины. Но англичанина никто не слушал. Жилистые руки тянулись к поводьям его коня.

— А ну слазь, шельма немецкая! — орали злые бородатые лица.

— Прэч! — кричал Гордон, лупя по рукам кнутом… Неизвестно, что стало бы с Гордоном, если бы не выборные солдаты, начавшие теснить и молотить толпу мушкетами и бердышами…

Ну, а часом раньше Две большие толпы шли, одна — к дому старосты Василия Шорина, а другая, в тысяч пять, — в Коломенское, где укрылся царь. Толпа затопила Коломенское, требуя увидеть государя, чтобы спросить его по поводу денег. Бледный с дрожащими коленками Алексей Михайлович вышел из церкви. Толпа враз смолкла. Но государь не стал ничего говорить, он сел на коня, ступив сапогом изначально на спину, бросившегося под ноги для подставки отрока. Тут же вновь из толпы раздались сердитые крики:

— Что деется, царь-батюшка!

— Загладь обиды, государь!

— Нет мочи терпеть!

Царь оглянулся. Стрельцы в длинных до пят вишневых кафтанах испуганно жались, выставляя бердыши, окружая стеной царя. «Вот тебе и соколиная охота!» — с холодеющим лбом думал царь, понимая, что любимое занятие — охота с соколами — откладывается.

— Эй, православные! — крикнул Алексей Михайлович над малиновыми шапками стрельцов. — Чего же так в беспорядке пришли порицать своего государя!? Обиды будут заглажены! Я повелеваю немедля созвать совет! Вам остается немного подождать!

И пока толпа что-то недовольно гудела, царь свесился к какому-то боярину:

— Слышь, дурень, вели послать человека к Крофорду и стрелецкому полковнику Матвееву, ко всем, кто есть! Идти всем в Коломенское и стрелять всю эту чернь, чтобы духу тут их не осталось! Живо!

— Сию минуту, царь-батюшка! — испуганно кивнул высокой бурой шапкой боярин…

Именно по этой причине прискакал к Гордону Крофорд. При этом сам полковник сильно колебался. Он знал, что при вступление полка Гордона в Коломенское может произойти страшное кровопролитие… Но Гордон, напротив, рвался в Коломенское, полагая, что толпа растерзает царя, как только что чуть было не растерзали его самого. В полку Гордона было около 1200 человек, в том числе 800 мордвин и черемисы, кои, верно, не стали бы сочувствовать или примыкать к мятежникам и бунтовщикам. Остальные солдаты полка — пестрая смесь из московитских народов, в том числе и русского, — не вызывали большого доверия у Гордона. Правда, все они, тем не менее, оставались под знаменем приказа. Гордон раздал порох и пули, каждому по три заряда — все, что имел на тот день.

И вот полк Гордона спешно выдвинулся в Коломенское — Крофорд дал-таки приказ. Однако бунтовщики так обложили дворцовые аллеи, что англичанин никак не мог подобраться к ним. Орущие люди хватали его коня, наровя стащить с него седока, и вновь еле вырвался из толпы Гордон, бесщадно хлестая по рукам людей кнутом.

— Одыходим! Не палить! — дал приказ Гордон своему полку. Его желдаки стали пятиться, возвращаясь на луг, откуда вступили-было в толпу бунтовщиков. Там, на лугу, уже стоял приказ другого стрелецкого полковника Аггея Али Шепелева — его шеренги «светились» яркими желтыми кафтанами. От его полка, впрочем, осталась едва ли половина — другая примкнула с пищалями и бердышами к бунтовщикам.

В полной растерянности Гордон повернулся к Шепелеву, прокричав:

— Какие ви получит приказаниа?

— Мне приказано стоять на месте! — ответил Шепелев со своей вечно непроницаемой физиономией, матерно ругнувшись в конце по-угорски.

— Shit! — ругнулся в ответ на своем языке Гордон, пришпорив коня, и поскакал в конец луга, где зеленела салатовыми кафтанами шеренга приказа Артемона Матвеева. Сразу за ним выстроились темно-зеленые кафтаны стрельцов Семена Полтева, также изрядно поредевшие из-за переметнувшихся на сторону бунтовщиков. Оба полковника сказали, что им велено идти в Коломенское.

— Что делат мне? — все еще не мог найти себя во всем этом хаосе Гордон.

— Почем я знаю? — отвечал Матвеев и Полтев тоже.

Тем временем все три стрелецких приказа с примкнувшим к ним князем Юрием Ромодановским, одним из главных наперсников и фаворитов царя, вошли в Коломну. Гордон со своим полком остался позади. Он лишь то и дело поднимался в стременах, прислушиваясь к непрекращающейся стрельбе и крикам, ничего не в состояние разобрать… Как ему показалось, стреляли не только стрельцы Матвеева, Шепелева и Полтева, но и стреляли по ним… Его полк караулил у Кожуховского моста, где получил приказ остановиться, охранять мост и захватывать беглецов. Таковых схватили тринадцать человек…

Из всех бунтовщиков почти тысячу человек на другой день повесили в разных местах, а около двух тысяч с женами и детьми впоследствии сослали в Сибирь. Еще около тысячи погибло в стычках с царскими полками. Были убитые и среди стрельцов. Сколько? То никто не говорил.

Патрик Гордон, а также все остальные иноземные офицеры на службе царя получили за сие дело небольшие пожалованья или награды.

И в эти же самые дни возмутились башкирские татары в Уфе, Осе и других городах, где московитские гарнизоны были либо разгромлены либо атакованы. Поводом к сему бунту послужили притеснения и вымогательства жадных и продажных губернаторов этих краев. Башкиры — хорошие наездники, вооруженные луками, стрелами и копьями, быстро атаковывали и быстро ретировались… Положение осложнялось. Патрику Гордону тут же приказали выступать против башкир. Но англичанин заявил, что, будучи майором, он, прослуживший верой и правдой почти год у царя, не намерен отправляться так далеко — за тысячу верст… Подавлять мятежных башкир отправили другого. Перепуганный Алексей Михайлович бросил против бунтарей десятитысячное войско. Возмутителей утопили в крови. После всех этих передряг Москва заметно опустела.

Кажется, вот он шанс для литвинов вдарить по неприятелю и разгромить его окончательно. Но и армия Речи Посполитой походила на рассорившихся из-за пойманных в пруду рыбок друзей-мальчишек. Общего руководства как не было, так и не стало. Михал Радзивилл с кузеном Богуславом разъехались по своим маенткам со своими хоругвиями, не подчиняясь пока что ни королю, ни гетману. Ян Павел Сапега, вроде бы, командовал армией, которая, однако, подчинялась ему едва ли на треть. Винцента Гонсевского предлагали выдвинуть в руководство Братского союза конфедератов, но этому резко воспротивились войска правого крыла.

Конный эскадрон Навашинского и Хвелинского — около пяти сотен всадников — ворвался в столицу ночью 29 ноября.

— Хотим видеть Гонсевского и Жаромского! — требовали командиры эскадрона от полковника панцирной хоругви Вильны Неверовского.

— Жаромский сейчас в кляштаре кармелитов. Туда езжайте! — отвечал полковник Неверовский, прекрасно, впрочем, понимая, зачем и на что он шлет этих людей. Часть отряда с Навашинским и Сорокой во главе отправилась к монастырю кармелитов… Жаромский вышел из монастыря и тут же уперся взглядом в толпу разгоряченных людей. Одни сидели на конях, другие спешились. Жаромского тут же обступили возмущенные конфедераты.

— Пан Жаромский! Вы арестованы и поедете с нами! — строго приказал Навашинский.

— Куда и зачем? По какому праву вы меня арестовываете? — нахмурил брови Жаромский, положив правую руку на эфес шпаги.

— Хватит с ним болтать! Болтун этот сейчас опять нам зубы заговаривать начнет! — кричали люди, потрясая злобно обнаженными клинками. Тут взгляд Жаромского встретился с тревожным взглядом ротмистра Сороки, которого виленский стольник хорошо помнил по битве у Кушликовых гор.

— Пожалуйста, пан Хвалибога, не противьтесь! — крикнул перекрывая шум разгневанных солдат Сорока, — отдайте шпагу и поехали.

— Я не признаю ареста, ибо не совершил никакого преступления! — возмутился Жаромский.

— Отдай шпагу! — кричали вокруг.

— Тише! Здесь я приказываю! — крикнул Навашинский, но его, похоже, уже мало кто слушал. Какой-то солдат стал силой вырывать у Жаромского шпагу. Тот оттолкнул солдата. К Жаромскому бросилось еще двое, чтобы забрать-таки шпагу Виленского стольника.

— Стойте! — Сорока схватил и стал оттаскивать от Жаромского не в меру разбушевавшегося конфедерата. В этот самый момент кто-то прикладом мушкета сзади огрел Жаромского по голове. Низенькая меховая черная шапка с пером слетела с головы, ноги виленского стольника подкосились, и он рухнул на заснеженную брусчатку.

— Что вы делаете!? — закричал Сорока, но другой конфедерат саблей наотмашь рубанул уже упавшего на землю Жаромского. Кровь окрасила свежевыпавший снег темно-багровым цветом. Сорока в ужасе смотрел, как медленно расплывается по снегу кровавое пятно вокруг головы убитого Жаромского. Все молча стояли, глядя на это ужасное зрелище.

— Халера, — лишь процедил Навашинский, — мы же судить его хотели!

— Да черт с ним! Заслужил! — крикнул кто-то…

В это же время к дому Гонсевского подъехал с отрядом и Хвелинский. Было около восьми часов утра. Хорошо знакомый польному гетману Хвелинский беспрепятственно вошел в дом и объявил хозяину об аресте.

— Собирайтесь, пан гетман, — Хвелинский сердито заложил руки за спину. Два солдата по бокам держали в руках заряженные мушкеты.

— Я никуда не поеду. Я больной, — ответил Гонсевский, нервно теребя длинный ус левой рукой, — мне доктор запретил выходить из дома.

Желваки заиграли на чисто выбритом скуластом лице Хвелинского.

— Пан гетман! Я вас не на вячерю приглашаю! Вы арестованы и должны быть взяты под стражу для доставки в суд! Я вам русским языком говорю!

Гонсевский нервно оглянулся. Как назло его охрана, простоявшая у дома всю ночь, утром ушла на отдых. Как не вовремя!

— Добре, я сейчас, — кивнул польный гетман и при помощи слуги стал не спеша одеваться… Натянул на ногу сапог, потом другой… Хвелинский ничего не говорил. Не торопил, не подгонял, лишь бросал мрачные взгляды, что-то шевеля губами. Солдаты с мушкетами стояли словно статуи.

Гонсевский накинул на плечи шубу, обернулся на слугу, кивнул, мол, свободен… По привычке начал было одевать карабелу, но Хвелинский, словно до того дремавший, вдруг встрепенулся, перехватил саблю и отдал солдату.

— Ах, да, — снисходительно улыбнулся польный гетман, — я же арестован…

Гонсевский взглянул на Хвелинского, словно ожидая хотя бы какого-нибудь ответа, но Хвелинский стоял, упорно разглядывая кончики своих темно-желтых сапог.

— Вы уже все, пан гетман? — лишь спросил он, глядя на распятие на стене.

Гонсевский также оглянулся на распятие, мол, чего вы там увидели… перекрестился и пошел к выходу.

В сопровождении двух солдат и Хвелинского Гонсевский вышел во двор, где его ожидала закрытая карета, запряженная двойкой лошадей. Все четверо сели в карету.

— Но! Пошла! — крикнул кучер, шлепнув лошадей длинным бичом. Карета дернулась и громыхая колесами по мощеной улице выехала со двора.

— Куда меня везут? — Гонсевский бросил испытывающий взгляд на Хвелинского, но тот лишь отвернул лицо к окну… Гонсевский еще пару раз задал тот же самый вопрос, но не получив никакого ответа замолчал.

Карета миновала ворота Вильны… Доехали до Волпы, где лошади неожиданно резко остановились.

— Что там? — спросил Гонсевский, подозрительно косясь на своих сопровожатых. Хвелинский вновь ничего не ответил, открыл дверь и вышел, бряцая по ступенькам своей волочащейся по земле саблей. Карету остановила толпа литвинских солдат в черных плащах и шляпах — конфедераты. На морозный воздух начинающейся зимы конвоиры выволокли и Гонсевского. Тут же с Библией в руках стоял католический ксендз в черной длинной рясе. Гонсевского подвели к куче булыжников и щебня.

— Что это? Это и есть ваш суд? — удивленно смотрел польный гетман на обступивших его плотным кольцом солдат.

— Так, пан гетман! — ответил офицер в черной шляпе с высокой тулью и черным пером. Это был Навашинский. Из-за толстого коричневого кожаного ремня Навашинского торчал пистолет.

— Это и есть наш суд, — громко произнес Навашинский, — суд тех, кого вы предали и обманули. Мы пытались вас спасти, пан вороватый директор, но так и не достучались до вашей совести.

— Вор! — кричали солдаты в лицо Гонсевскому.

— Гнида!

— Думаешь, никто не знал, чем ты занимался?

— Изменник отчизны! Как ты мог такое совершить?

— Царский прихвостень!

— А еще из плена его выручали! Пусть бы оставался у царя, мерзавец!..

Навашинский поднял руку в желтой перчатке, как бы говоря «тише!». Все в раз замолкли.

— Именем нашего Братского союза мы приговариваем вас к смерти, пан польный гетман, за измену родине, за мошенничества с выплатами Братскому союзу, за разбазаривание родной земли! — говорил Навашинский громким четким голосом. — Святой отец! Отпустите пану Гонсевскому его грехи!

Уже бывшего польного гетмана схватили за плечи и силой поставили на колени перед ксендзом.

— In nomine Patris, et Filii et Spiritus Sancti. Amen, — прочитал ксендз, перекрестив Гонсевского. Тот принялся по-латински читать католическую молитву:

Pater nos ter, qui es in caelis,

Sanctificetur nomen Tuum.

Adveniat regnum Tuum

Fiat voluntas Tua, sicut in caelo et in terra.

Panem nostrum quotidianum da nobis hodie

Et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos…

Неожиданно Навашинский, не дожидаясь пока Гонсевский дочитает молитву до конца, резко схватил за руку ксендза, оттолкнул его в сторону и, приставив к голове гетмана дуло пистолета, спустил курок. Глухо прозвучал выстрел, дернулась стриженная наголо голова польного гетмана, обдав лицо Навашинского мелкими брызгами крови. Обмякшее тело Гонсевского ничком рухнуло в кучу камней. Тут же в спину упавшего выстрелил другой солдат, выстрелили вновь… Стреляли все, кто стоял вокруг. Не выстрелил лишь Хвелинский, с угрюмым видом отойдя в сторону. Ему, единственному кроме ксендза католику (и кроме уже мертвого Гонсевского), во всем этом «быстром и праведном суде» экзекуция польного гетмана казалась диким варварством, но Хвелинский успокаивал себя тем, что Гонсевский сам виноват и заслужил смерть своими грехами против Отчизны, против шляхты… Впрочем, ротмистр Сорока также не стрелял. Он лишь с ужасом взирал на быструю расправу и думал, что же теперь скажет пану Кмитичу. Почему не смог помешать убить ни в чем не повинного Жаромского?

«Хоть назад и не возвращайся!» — в смятение думал Сорока…

Выстрелы отгремели. Толпу конфедератов затянуло пороховым облаком, но ноябрьский ветер вперемешку с мелкими снежинками тут же разогнал дым. Все молча смотрели на окровавленное изрешеченное пулями тело бывшего директора комиссии и польного гетмана, а побледневший, как снег, ксендз, отвернувшись, крестился, читая «Pater noster».

— Тело не хоронить! — сдвинув брови обронил в сторону ксендза Навашинский, утирая платком лицо. — Пусть все видят, что случается с предателями. Даже с такими ясновельможными панами и героями былых битв. Не то сейчас время, чтобы помнить старые заслуги!