В 1495 году, после взрыва Андреевской башни Выборга, что удалось захватить московскому войску, царь Иван III снял осаду со шведской крепости Выборг и ушел. Но под Смоленском картина была иной — царь после неудачного штурма и больших потерь уходить не собирался. Как и не собирался повторять генерального штурма.
Царские воеводы, пусть и удрученные, успокаивали своего государя, мол, скоро, уж скоро литовцы белый флаг выбросят, их городу досталось не меньше, чем нам… И верно, крепость Смоленска сильно пострадала от последнего штурма: из солдат осталось всего две с половиной тысячи человек, в стенах и башнях были пробиты бреши, пушки попорчены, избицы разрушены, палисады вырублены, Малый вал разрушен полностью, и его исправить не представлялось никакой возможности. Особенно сильно разбиты были две ква-теры между Антипинской башней и Малым валом, а также стоявшая здесь Малая башня. Попытки Обуховича назначить кого-нибудь из горожан оборонять эти места полностью провалились.
— Идти туда как на смерть! — отвечали ему. — Не пойдем, пане, не проси.
Тогда воевода пытался приказать Корфу отрядить людей силой, но Корф стал бурно возражать:
— Я потерял большую часть своих солдат и не могу ничего сделать с чужими. Едва ли будет в моих силах защищать вал без людей, — заявил немец.
Пришлось две кватеры на протяжении более ста пятидесяти сажен бросить без всякой обороны. Сюда мог теперь прийти кто угодно — его бы никто не встретил даже одиночным выстрелом из мушкета — вход в Смоленск здесь был свободен. Все, что придумал воевода — это выставить здесь испорченные мушкеты, изображая присутствие солдат, поставить на палках круглые мушкетерские шлемы с гребнями, да сделать несколько манекенов людей.
В лагере Алексея Михайловича, напротив, царило веселье, хотя накануне расстроенный до смерти провалом штурма царь просидел весь день за столом с пером в руке, что-то рисуя, комкая и кидая на пол мятые листы, вновь рисуя, вновь комкая… Вечером он вызвал пушкарных дел мастера Чохова, внука знаменитого Андрея Чохова, и вручил ему лист, испещренный изображениями толстого, ствол а, вроде как пушки, и огромных ядер, какими-то цифрами и рисунками человечков на мостках рядом с огромными шарами.
— Такая пушка должна и стену пробить, и башню снеси, — заявил государь, пока Чохов с ужасом рассматривал рисунок, — оцени, добавь, чего нет, да будем в Туле отливать для полного разгрома Смоленска. Твой дед славную пушку отлил для Федора Ивановича, но она ни разу не стреляла. А моя должна стрелять и одним ядром всю стену проламывать!
Чохов продолжал смотреть на «чертеж» округленными глазами. Да, царь-пушка его деда, которую он сам называл «пушка-игрушка», ни разу не стреляла двухтонными ядрами, но та, что изобразил на рисунке царь, была еще хуже: короткий в четыре метра ствол, чудовищный калибр 850 мм, ядра, непонятно как закатываемые в зев этого чудовища… «Если по помосту закатить, как изобразил царь, то помост слишком крут будет, — рассуждал Чохов, — ядро больше любой бочки не усидит на нем, и даже два человека не удержат такое ядро на таком крутом помосте… Нет, помост отпадает. А порох? Ежели зарядить порохом да запалить, то просто разнесет все в клочья, и все дела…» Чохов что-то пробурчал, мол, покумекать надо, да и вышел вон. Показывал чертеж воеводам, те смеялись, иные плакать готовы были, советовали Чохову соглашаться да бежать куца подальше.
Царю пытались вежливо намекнуть, что кроме как для украшения царского двора такая вторая царь-пушка ни для чего не годится, но Алексей Михайлович настаивал. Документы и чертеж, правда, более аккуратно перерисованный, отправили с почтой в Тулу. После чего царя осмотрел немецкий доктор и прописал пускание крови для понижения кровяного давления на мозг государя. Царю сделали пускание, от чего он пришел в еще большее уныние и приказал всем подчиненным также пройти через такое лечение. Все, естественно, подчинились, кроме князя Родиона Стрешнева. Этот уже немолодой господин, всегда отличавшийся прямодушным и категоричным характером, наотрез отказался от «глупой затеи».
— Стар я для таких штучек, — недовольно заметил князь.
— Что?! — взревел Алексей Михайлович и при всех набросился на Стрешнева, колотя его руками и ногами по чем попало, приговаривая:
— Чем твоя литовская кровь лучше моей, холоп! Думаешь, если твой род из Литвы, так ты и лучше тут всех?! Получай! — и он наносил старцу все новые и новые удары. Потом резко прекратил избиение, сел за стол, уронив лицо в ладони, беззвучно порыдал и долго выпрашивал прощения у Стрешнева, одаряя его деньгами и жемчугами… Кровопускание не помогло.
Зато 20-го августа самочувствие царя резко изменилось к лучшему: ему донесли о долгожданном взятии Гомеля и о «разгроме» у города Борисова гетмана Радзивилла — пришло-таки письмо от Трубецкого. Раздраженный тем, что не удалось схватить самого Радзивилла и окончательно разбить его армию, Трубецкой успокаивал царя тем, что «гетмана Ради-вила побили, за 15 верст до литовского города Борисова, на речке на Шкловке, а в языках взяли 12 полковников, и знамя, и бунчук Радивилов взяли, и знамена и литавры поимали, и всяких литовских людей в языках взяли 270 человек, а сам Радивил утек с небольшими людьми, ранен».
— Вот уж хитрый лис этот Трубецкой! — качал головой царь, читая смехотворный отчет о потерях князя: 9 человек убитыми и 97 ранеными.
Рядом на столе у царя лежало еще одно письмо, от тайного соглядатая при Трубецком, в котором сообщалось, что князь потерял тысячу человек, как и Радзивилл, и более трех тысяч ранеными. Еще семь тысяч Трубецкой потерял на берегу Днепра 2-го августа, приближаясь к Орше. Ночная атака литвин застала воеводу врасплох, и его ратники в панике бежали на противоположный берег реки. Многие при этом утонули. Но хитрющий Трубецкой потери этого боя в список не внес, так же как наемную пехоту, казаков, французскую кавалерию — указал только потери московских стрельцов в бою на Ослинке. Царь простил этот маленький грешок своему воеводе (чем и сам был грешен), ибо результатом был доволен: Трубецкой прислал в лагерь трофейные бело-красно-белые знамена, булаву гетмана, личный штандарт Радзивилла с гербом «Трубы» — три трубы, соединенные мундштуками, наиболее важных пленников из полковников и одно прелюбопытнейшее письмо, точнее, копию письма Обуховича гетману, посланного еще в апреле, где воевода Смоленска описывал слабые стороны города.
Обрадованный государь велел открыть праздничную стрельбу из пушек по городу, а после сего «салюта» послал к Обуховичу парламентеров Ивана и Семена Милославских с дьяконом Максимом Лихачевым. Парламентеров пропустили в город, но в дом Обухович решил их не вести. Поговорили прямо на улице, сразу за воротами, сидя на пустых бочках из-под пороха под ярким августовским солнцем, последними лучами лета согревающим многострадальный город.
Лихачев повторил предложение и условия сдачи города московскому царю. Обухович с Корфом и Боноллиусом спокойно слушали.
— Вы обречены, — ехидно улыбался дьякон, — ваше дело безнадежно, судари. Сдавайтесь. Вы ждете, что ваш Великий гетман пришлет подмогу? Так вот, знайте, что в нескольких верстах от Борисова ваш гетман разбит, ранен и бежал с маленькой кучкой людей. Помощи не будет, — и дьякон достал из-под полы булаву Великого гетмана, — даже свой жезл потерял Радивилл.
— Ну, — Обухович выглядел невозмутимым, — булаву можно и подделать. Это не аргумент.
— А вот еще один аргумент, — изображая улыбку над козлиной бородкой, дьяк протянул Обуховичу бумажный лист. Воевода небрежно взял листок желтыми огрубевшими пальцами, прочел лишь первые несколько слов, начертанных красивым почерком по-русски. На его посеревшем от пороха лице трудно было что-то прочесть, но сердце опытного воина екнуло. Письмо он, конечно же, узнал. Это была расшифровка его закодированного апрельского донесения о состоянии Смоленска. Если секретное письмо попало в руки московитян, значит, гетман в самом деле ретировался достаточно спешно, бросив личные вещи и не успев уничтожить такую секретную переписку. Но ведь это письмо Радзивилл должен был получить еще в апреле! Он должен был его сжечь сразу. Так, может, кто-то просто выкрал тогда же, весной, это письмо?
— И это, — Обухович потряс листом в воздухе, — мало что для нас значит, — воевода улыбнулся дьякону, — мало ли писем валяется в мусорных корзинах! А ваши предложения мы принимаем, так сказать, для обсуждения, отвечая предварительным отказом сдать город.
Милославские, ухмылявшиеся до сих пор в свои рыжеватые бороды, недоуменно переглянулись. Они не поняли, что сказал Смоленский воевода — сдаются литвины или отказываются? В этот момент Корф вынул табакерку нюхательного табака и поделился с Боноллиусом:
— Отведайте, пане. Исключительный голландский табак!
Лица Милославских завистливо вытянулись. Они с открытыми ртами смотрели, как Корф и Боноллиус втягивают ноздрями табак, чихают и со смаком делятся впечатлениями:
— Добрый табак!
— Отменный табак!
— А я и говорил!
— Але ж я маю лепей, пан Корф! Из самого Тринидада! В восемнадцать лет плавал на корабле адмирала Еванова-Лапусина в Вест-Индию и привез. Отменнейший табак, пан Корф.
— Вы с самим Лапусиным плавали? С этим чудаком?
— Так! Согласитесь, если бы не было Лапусина, то жизнь в Речи Посполитой была бы скучней намного.
— Согласен, пан инженер…
— Ну, потом, потом…
И Боноллиус, и Корф прекрасно знали, что за употребление табака — и нюхательного, и жевательного, и курительного — царь наказывает штрафом и ударами плетьми прилюдно на площади. Лицо дьякона позеленело.
— Вам должно быть известно, что мы взяли Гомель, — угрюмо, почти угрожающе процедил он, — и Оршу взяли, вот-вот захватим Шклов. Лишь добровольная сдача гарантирует всем вам жизнь. Нами захвачены земли до Березины. Православная шляхта сдавшихся городов отправлена воеводами под Смоленск к царю за жалованьем, а которая же не хочет сдаваться, отпущена. То же и с вами будет. Так что…
Дьякон не договорил. Все резко подняли головы… Высоко в небе, над парламентерами, с жалобным курлыканьем летел в южном направлении журавлиный клин. Рабочий деловитый шум на стене Смоленска враз прекратился. Все стояли и, задрав головы, смотрели на летящих птиц, слушая их такой печальный и почти мистический крик, словно души мертвых солдат, погибших у стен и на стенах Смоленска прощаются со своими товарищами. Смотрели вверх смоляне, смотрели московитяне, смотрели английские солдаты, впервые в жизни видевшие этих удивительных птиц. Смотрели татары, мордвины, вепсы, меря, москов, мещера и эрзя. У всех щемило сердце, всем было грустно, и каждый думал об одном и том же: о доме, о семье, о погибших, о том, когда же закончится эта проклятая война. Так думали русские из Твери и Ярославля, вепсы из Белоозера и эрзяне из Рязани. Так думали все, с грустью глядя, как плывет по осеннему небу, затянутому серыми облаками, печальный клин журавлей, оглашая тоскливым кличем пространство…
— В Персию, небось, летят, — задумчиво произнес Бонол-лиус, — там тепло и нет войны.
— Рановато как-то, — задрал вверх голову Корф, — еще же не первое сентября!
— Не немецкие, значит; журавли! — усмехнулся Боноллиус. — Не по часам перелетают.
— А в Германии их почти нет, — буркнул Корф, не отрывая взгляда от неба, — это, возможно, шведские журавли. Вот в Швеции они есть.
— И вот еще и у нас, слава Богу, — улыбнулся Боноллиус.
— Верста, поди, до них будет, а ведь как слышно! — вздохнул Иван Милославский, воздев к небу свои выразительные голубые глаза. Сердце московского князя защемило, набежала слеза. Как же ему сильно захотелось встать, обнять этих храбрых смолян, понюхать вместе табачку да вспомнить родной дом под горячий душистый чай!
— Странная птица, — Корф покачал головой, — у нас в Германии ее мало, а вот во Франции и других странах — вообще нет.
— Отчего же! — Иван Милославский возмущенно развел руки. — У нас журавли тоже живут. К северу от Московы есть селение мери Талдом, а рядом с ним есть место, называемое мерей Куркасюнимаа, что переводится как Журавлиная родина. Во там много этих журавлей собирается! Сам видел! Красивая птица!
— А на западе Европы их вообще нет, — повторял Корф, — раньше, говорят, водилось много, но ныне ни во Франции, ни в Англии нет ни единого…
— Странно, — удивился Семен Милославский, — птица вроде не особо промысловая. У нас ее не стреляют. Да и грех такую убивать.
— Убивать вообще грех. По христианским обычаям, — угрюмо отозвался Обухович, до сих пор молчаливо наблюдавший за полетом журавлей.
Лихачев первым пришел в себя, смущенно кашлянул в кулак, зло зыркнул на Милославских. Те медленно опустили головы. Боноллиус вздохнул, провожая журавлиный клин взглядом. Обухович молчал, все еще глядя на удаляющихся к югу птиц, превратившихся в едва заметные точки. Неловкая пауза затянулась. Дьякон вновь нетерпеливо кашлянул.
— Ну, так что, господа? Я же вам как лучше хочу сделать. Вы же умные люди.
— Нам ваши условия уже известны, — ответил Обухович и встал, отвешивая поклон, — честь имею, спадарство!
Когда парламентеры ушли, Обухович собрал всех на совет в своем доме.
Шановное спадарство! Оно, конечно, дешифрованное письмо и булава гетмана могли попасть к царю разными путями, но все это, тем не менее, доказывает, что миссия Кмитича осложняется, и скорой помощи нам не дождаться — война идет уже на Березине и нашим там туго приходится. Нужно рассчитывать только на свои силы в ближайший месяц. Похоже, что царские войска в самом деле ушли далеко на запад, а мы как остров в бушующем море. Однако это не значит, что мы собираемся сдаваться. Пока есть порох и пули с ядрами — будем драться. Волнует меня лишь судьба мирных жителей, женщин и детей. Их надо увести, ибо если московитяне ворвутся в город сами, то нашим мещанам несдобровать.
— Можно сказать? — встал городской судья Галимонт. Облаченный во все черное, с длинным носом, он выглядел как грач. — Я полагаю, что нужно вести разговор о сдаче города, и все на этом. На что надеяться? Что просидим здесь еще неделю или месяц и погибнем?!
— Так, панове, — вскочил пан Соколинский, — мы проиграли, и это надо признать! Надо сдаться, пока москали не злые. В другом случае они нас всех перережут, что православных, что протестантов, что католиков.
— Мы их сильней! — возразил Боноллиус. — Наша сила в том, что за нами правда, Бог, а условиям царя я не верю ни на грош! Хочу напомнить панам историю русских республик Новгородской и Псковской. Ведь тамошние помещики рассуждали точно так же, как вы, паны Галимонт и Соколовский. Новгородские богатенькие бояре полагали, что останутся при своих грошах, власти, земле и при московском царе. Что стало? Напомню! Царь кого выслал, кого казнил, все отобрал и посадил своих людей. Новгород пришел в запустение. Псков помог Василию III в борьбе с Новгородом. Что стало со Псковом? В январе 1510 года сняли вечевой колокол и в Пскове. Город тоже пришел в запустение. Я не верю никаким обещаниям. Нужно надеяться только на себя, на Бога и на помощь гетмана.
— Нет помощи и не будет! — закричал Соколинский, краснея круглым одутловатым лицом. — Откуда она придет? С неба? О себе не думаете, подумайте о женщинах и детях! Не зря солнечное затмение было!
— Женщин и детей будем выводить из крепости под разными видами! — повысил голос воевода. — Если московцы не согласяться принять беженцев, то изобразим, что они сами сбежали из города под власть царя.
Судья и Соколинский продолжали настаивать на капитуляции. Некоторые их поддерживали. Сторону Обуховича кроме инженера держали Корф, Тизенгауз, Оникеевич. Несколько офицеров колебались, не зная, к кому примкнуть. Это окончательно разозлило всегда спокойного воеводу.
— Пока я здесь командую, будете делать то, что я скажу, а не судья! — заключил Обухович. — На этом пока все!
Галимонт и Соколовский остались при своем. Они искренне полагали, что несговорчивая политика воеводы ведет к краху. Эти паны решили создать оппозицию Обуховичу и тайно договориться с царем о сдаче города. Их точку зрения разделяли многие в Смоленске, ибо люди уже отчаялись, и никто не надеялся на благоприятный исход осады.
На следующий день Боноллиус отправился с группой наемных казаков укреплять стены. Однако работа сорвалась. Казаки кричали, что «вся эта праца напрасна», когда целые участки стены не защищены никем.
— Приступить к работе! Нам нужно продолжать работать руками, а не языком! — угрюмо повторял инженер.
Казаки угрожающе обступили Боноллиуса.
— А ты нам тут не приказывай! — кричал тощий, как хлыст, человек с суточной щетиной и длинными слипшимися усами. — Мы не рабами нанимались к вам, а свободными людьми за деньги, вино и хлеб! Где все это?
— Верно, — кричали остальные, обступая инженера, — за последние две четверти не плачено ничего! Может уже и задарма работаем и служим?!
Инженер выхватил шпагу. Казаки замерли на месте.
— А ну, осади назад, а то проткну! — решительно крикнул Боноллиус. — Не хотите работать — идите и скажите пану воеводе. Пусть отдает вас под суд!
— Добре, — кивнул тощий. — Под суд, кажите? Добре, пойдем под суд. Айда, хлопцы, тем более, что судья сам хочет царю сдаться!
— Это кто тебе сказал? — удивился Боноллиус, что этим мужикам известна такая деликатная информация.
— Сам он и говорил! Нехай судит! — усмехнулся тощий, и казаки разошлись.
— Дьявол! — сплюнул Боноллиус. — Наш город все больше напоминает мне пиратское судно.
Дела в самом деле были плохи. Народ бунтовал. Многие наемники, кому не выплатили жалованье за пять четвертей, тайно покинули город, уйдя в лагерь московской армии. От всей немецкой пехоты, двух полков, осталось всего лишь четыреста человек. Ввиду таких обстоятельств Обухович, пользуясь тем, что москвитяне предложили перемирие для уборки трупов, решил вступить с царем в новые переговоры. Призвав на помощь нескольких смоленских обывателей, воевода составил и подписал манифестацию такого содержания, что «осажденные, будучи не в состоянии более выдерживать неприятельских штурмов и нападения, решили вступить с неприятелем в переговоры, но не для того, чтобы так скоро сдаться ему, а для того, чтобы, затягивая переговоры, могли дождаться хоть какой-нибудь помощи и обороны». Воевода рассчитывал затянуть время и таким способом продержаться в течение октября. Он не верил, что король и великий князь Речи Посполитой забыл о Смоленске. Не хотел в это верить.
Большинство же горожан было настроено иначе. Оппозиция под председательством городского судьи и Соколовского уже начала собираться у отцов-доминиканцев на частные сеймики, и здесь было принято решение сдать город царю. Судья даже послал тайного гонца в московский лагерь. Гонец вернулся с подписанным царем обещанием пожаловать своей милостью «судью Галимонта и шляхту, и мещан, и казаков, и пушкарей, и пехоту, которые били челом нам на вечную службу и веру дали, и видели наши Царские пресветлые очи, велели их ведать и оберегать от всяких обид и расправу меж ими чинить судье Галимонту…» и сохранить их «прежние маетности». Под подписью стояла и дата — сентябрь 7163 года.
— Что за странный год? — удивлялись смоляне. — Наверное, москали считают лета от сотворения мира…
Но один пленный объяснил, что такое летоисчисление идет от года какой-то победы над древними китайцами. Что за победа — пленный и сам толком не знал.
— Точно, монголы! — судья испуганно глядел на Соколовского. — Эхе-хе, пане, в чьи руки предаемся! Для них не рождение Спасителя началом веремен есть, а какая-то война с китайцами! Люди войны!
— Да это же бунт, измена! — возмущался Боноллиус, когда Обухович и его штаб узнали о вероломном поступке судьи и его сторонников.
— Когда я возвращался из Вест-Индии на корабле адмирала Еванова-Лапусина, — говорил инженер, — то часть команды также подняла бунт, недовольная платой и условиями содержания. Если бы Лапусин вовремя не выстрелил в главного зачинщика, то неизвестно, приплыли бы мы назад в Европу. Схватить зачинщиков, и под замок, чтобы людей не баламутили!
— Нет, не могу так, — качал головой Обухович, — мы все-таки не в такой стране живем, чтобы хватать и сажать под замок людей, пусть они и ошибаются.
— Время сейчас военное! Все должны строго придерживаться команд одного человека! — возмущался Боноллиус. — Мы же не законы вырабатываем на сейме, а врага сдерживаем! Арестуй, воевода, этих смутьянов, а то худо будет всем!
Обухович отказывался. «Как не хватает Кмитича!» — думал воевода, уже жалея, что отпустил хорунжего из города. Вот бы кто подсказал, посоветовал!.. Боноллиус верный боевой товарищ, на него можно положиться, но именно смекалки и удали Кмитича сейчас особенно не хватало Обуховичу. В конце концов он предложил другое: составить протест против решения капитуляции и подписать его. Боноллиус не соглашался, но его удалось уговорить, и протест был составлен, но… не исправил положения ни на йоту. Судья взбунтовал шляхту, мещан, крепостную пехоту, которая охраняла ворота, также польскую пехоту, казаков и других обывателей крепости.
— Нужно брать власть в свои руки, — подбивал людей судья, — иначе всех московитяне перережут, как моголы древних китайцев.