Пани Кмитич-Биллевич писала во все инстанции, куда только можно — но никто ничего не мог ей ответить вразумительного касательно ее мужа, полковника Самуэля Кмитича. Информацию Сапеги о его гибели никто не подтверждал и не опровергал. Пропал без вести. Но вот пришло письмо от некоего неизвестного Александра Тодоровского, пинского войта. Уже в первой строчке письма было сказано: «Милая пани Кмитич. Не печальтесь! Муж ваш жив!..» Алеся уронила лист на колени и разрыдалась. Заботливая Труде хлопотала возле нее, спрашивала, поднимала лист и, прочитав, радовалась:
— Пани! Когда надо было плакать, вы молчали! Сейчас плачете! Жив же пан Кмитич! Радоваться надо!
Далее Тодоровский, этот войт из Пинска, сообщал, что был с Кмитичем в одном отряде, что под Друцком на них напали, они потеряли одиннадцать человек убитыми, в том числе и ротмистра Полишука, друга Тодоровского по Пинску, но среди убитых не было Кмитича. Сам же Тодоровский с дюжиной товарищей ушел лесами и воссоединился с армией Сапеги. Там и узнал, что Сапега, по рассказам Лисовского, считает Кмитича погибшим. «Полковник Кмитич на добром горячем коне ускакал, и его, лесного хищника, в лесу уж точно никто не поймает, — писал Тодоровский, — мы за глаза всегда называли его ястребом-перепелятником…» Тодоровский, впрочем, не написал, почему же такую кличку дали в отряде Кмитичу — он, верно, был, как ястреб, быстр и маневренен. Но перепелочками неизменно называл красивых девушек. Тодоровский извинялся за свое сообщение, полагая, что пан Кмитич и сам уже успел дать о себе знать, но, тем не менее, счел своим долгом написать пани Кмитич, «кою так любит пан полковник, вспоминая при каждом удобном случае», предупреждая всяческие слухи о гибели князя.
Но Алеся не особо успокоилась. Весть от Тодоровского лишь заставила ее саму искать мужа.
— Друцк! — она ходила взад-вперед по комнате, слегка поглаживая округлившийся животик. — Надо ехать туда! Узнать! Может, Самуэлю нужна помощь! Ведь он один! Может, ранен! Никому до него нет дела! Дзякуй Богу, что есть такой пан как этот пинчанин Тодоровский!
— Пани! — всплеснула руками Труде. — Ехать в Друцк искать пана Кмитича — это все равно, что искать иголку в стогу сена! Пожалейте себя и особенно вашего будущего ребенка! Вам нужен покой!
— Покой на том свете мне будет нужен! — огрызнулась Алеся. — Собираемся и едем в Друцк!..
Не проходило дня, чтобы и Маришка не вспоминала о своем «любимом Самуле». Она думала о нем, представляла его притягательные серые глаза, его теплые ладони и жаркие поцелуи… Скучала. Подружки жалели Маришку.
— Бедненькая, — говорили ей они, — три месяца замужней побыла всего лишь! А слышала? Говорят, твой Самуль разбил московитов в Несвиже и под Двинском. Говорят, москали бегут от его меча, как черт от ладана! И скоро в Смоленск придет с хоругвией своею.
— Эх, побыстрее бы, — жалобно вздыхала Маришка.
А за спиной Маришки подружки шептались:
— Дура-дурой наша Маришка! Такого мужа упустила! Ведь сам Обухович звал ее поехать к нему!
— Там ее тятенька все решает! Суровый человек!
— Ну так пусть и живет со своим тятенькой, дуреха!..
Маришка же надеялась, ждала и боялась. Вернется ли к ней ее Самуль? Не променял ли ее на другую? Ибо ходили слухи, что блистательному пану Кмитичу покоряются многие великосветские дамы, готовые отдать ему и сердце, и руку.
Порой Маришка набиралась храбрости и, пожалуй, впервые в жизни начала перечить своему всегда строгому отцу:
— Вот, тятенька, не дали мне уехать с Обуховичем, и что? Сижу при живом муже как вдовушка!
— А куда бы ты поехала, дура? — хмурил брови пан Подберезский-Злотей да стучал кулаком по столу. — Ну, приехала бы ты в Варшаву? А там тоже война, со шведами! Сиди здесь! Здесь безопасней! Цела хоть будешь!
Но Смоленск не очень походил на безопасное место. Стрельцы, царские казаки, как русские, так и нет, пехотинцы с наемными солдатами — все вели себя в городе, как хозяева. Конечно, смоленской шляхте, тем смолянам, у кого водились деньги, бояться было особенно нечего — хотя торговлей и запретом табака они были жутко недовольны, — а вот для простого люда наступили времена беззакония, страха и непредсказуемости. Судья Галимонт все чаще вспоминал свои горячие споры с Обуховичем и Боноллиусом, вспоминал, что они отвечали на его требования сдать город, и находил, что логика в поведении Обуховича все же была. «Ладно, — успокаивал сам себя Галимонт, — прав я оказался хотя бы в одном: город не разрушили, и мы все живы». Тем не менее, ему как человеку закона было горько наблюдать, что новые власти устроены по системе отсутствия какого-либо четкого закона, конституции, коей в Княжестве всегда являлся Статут ВКЛ. Все решали судебники, указы и решения царя либо местного управленца- смоленского воеводы, — который в данном месте был сам себе царем. Галимонт был немало удивлен, узнав, что в Московии напрочь отстутствует свод законов, подобный Статуту, а крестьяне считаются людьми второго сорта.
Теперь в Смоленске действовали акты московской православной церкви, постановления Соборов, канонические «ответы» и «правила» московских иерархов, канонические послания архиереев, «несудимые грамоты» и поучения епископов… Объем и характер юрисдикции церковных судов определялся двояко: по виду рассматриваемых дел и по кругу лиц.
Уголовную юрисдикцию церковного суда можно было условно подразделить на две группы: преступления против веры и преступления против нравственности — убийство, блуд, прелюбодеяние, кровосмешение, противоестественные пороки, недозволенные браки, неповиновение родителям, оскорбление словом и действием, различные виды драки, «татьба» (кража), а также личные обиды. При этом почти все преступления рассматривались одновременно и церковным, и светским судом, где правили бал все же священники. Лица духовного звания и так называемые «церковные люди» были подсудны только церкви по всем гражданским и уголовным делам.
Но на практике дело решалось обычно тем, кто сколько заплатит суду, точнее, священнику. У крючкотвора и поборника неукоснительного соблюдения статей суда Галимон-та от этого голова шла кругом. Как так можно?! Судиться с обидевшим смолянина стрельцом или любым другим царским ратником было бессмысленно. Суд, если даже таковой и мог по какой-то причине состояться, просто оправдывал бы царского служаку в любом случае. Так, побитого на рынке глухонемого смоленского торговца судьи обвинили в том, будто он сам провоцировал стрельцов тем, что выкрикивал обидные слова в адрес московской веры и царя. И это подтвердили аж восемь человек (все, правда, стрельцы). Суд постановил, чтобы обратившийся в суд сам выплатил штраф. И лишь столкнувшись с очевидным фактом невозможности глухонемого кого-либо словесно оскорблять, отпустили истца восвояси.
Тем временем московитский гарнизон Смоленска пополнился новым подкреплением из-под Брянска, в то время как коренное население города убывало: в марте 1655 года Смоленск покинула группа в тридцать пять шляхтичей со свитой и провожатыми — общим числом до ста человек. Под различными предлогами эти люди умудрились заполучить от московского гарнизона охранные грамоты, на последние деньги приобрести коней и унылым обозом отправились ка запад.
В числе этих тридцати пяти шляхтичей был и вечно неунывающий Оникеевич, чьи постоянно озорные васильковые глаза сейчас смотрели грустно. Как ни надеялся вечно веселый пан, что литвины вернутся с наступлением весны, но от новостей о приближении московитов к Вильне растаяли и его надежды. Ясновельможный пан судья земский Смоленский, пан подсудок, писарь земский Смоленский, ротмистры Орлик, Дзятковский, Глушинский, Крас-ковский, Реут, Залесский, Лыко, Бакановский, Бржезецкий, Бака, Отрошкевич, Каминский, Мачульский, Корсак, Тол-пыга, Бенько, Корженевский, Вырвич, братья Цихановичи, Александр Лось и Василий Веложинич… все покидали родной город, все, кто в сентябре 54-го не видел причин уходить с Обуховичем. Злотей-Подберезский, впрочем, опять решил остаться.
Из боязни за свою семью или из-за еще чего, но неудав-шийся тесть пана Кмитича и во второй раз не решился последовать за своими товарищами, пусть покидал Смоленск и датчанин Вернер Энгиллярт из Колкович, друг Злотея, что сражался на стене плечом к плечу с Оникеевичем. Уезжали и литвинские родственники Энгиллярта: лютеране Мартин Станиславович и Миколай Обушек… «Вернусь ли?» — спрашивал сам себя Оникеевич, с тоской глядя с подводы на медленно удаляющиеся в весенней дымке стены древнего города. Где-то впереди колонны печально завыла колесная лира, а хриплый голос песняра запричитал про сдачу Обуховичем Смоленска:
— Холера ясна! — сплюнул Оникеевич, слушая песню и вспоминая Обуховича. — Нужно было вместе с воеводой уходить, — крикнул он в сторону ехавшего рядом верхом судьи Галимонта, — уходить да к Великому гетману примыкать! Как овцы безмозглые поступили, пан судья!
Галимонт хмуро зыркнул на Оникеевича из-под своей высокой черной шляпы и ничего не ответил, лишь крикнул куда-то вперед:
— Эй! Скажите этому пану песняру, чтобы заткнулся! И так на душе кошки скребут! — а затем, повернувшись в сторону Оникеевича, добавил:
— Эх, пан ротмистр! Если бы знать, где упасть, то соломку подстелили бы…
Зато раздольно чувствовал себя в Смоленске… Ванька Пу-горь, которого также по-русски называли Ванька Бугор, ибо Пугорь — маленькая уральская деревенька горной черемисы, родом из которой был Ванька, — на русский так и переводилось как «гора», «бугор» или «холм». Ванька рос забитым юношей из бедной семьи. И если два старших брата Ваньки Пугоря хоть как-то нашли свое место, хоть чем-то стали заниматься, то сам Ванька считал труд делом унизительным. Впрочем, унижали и его все, кто мог: отец, лупя почем зря, братья, соседи, товарищи… Ванька мечтал о жизни, где ему будет позволено все… Он сбежал в Рязань, потом подался в Москву. В солдаты пошел с радостью, ибо война виделась для него делом выгодным: тебе дают оружие, еду, одежду, даже платят и посылают грабить и убивать. Вот где дармовщинка да пожива! Но, придя в рядах московских пехотинцев под стены Смоленска, Ванька угодил в плен. Однако не растерялся и выдал себя за добровольно сдавшегося, стал помогать на стенах литвинским пушкарям. Тогда ему казалось, что он вновь ловко угадал — Смоленск виделся городом крепким, надежным, а штурмующая его армия — «хороший» шанс получить пулю в бок, картечь в грудь или ядро в голову. Но после генерального штурма Смоленска Ванька смекнул, что второго такого штурма город не выдержит. И хитрый Пугорь улизнул обратно в московский лагерь, где рассказывал страхи о «польском полоне», о том, как били, заставляли предать царя-батюшку…
И вот Ванька вновь в Смоленске. Но уже как победитель, почувствовав себя наконец-то важной птицей, имеющей власть над нижестоящими людьми. Ну а ниже Ваньки теперь находился целый большой город — Смоленск, о существовании которого Пугорь раньше, в своей деревне, и не догадывался. Под своими лыковыми лаптями Ванька Пугорь теперь ощущал тысячи людей, которых можно было совершенно безнаказанно топтать, грабить, оскорблять и даже убить, если на то будет охота. Теперь забитый и оплеванный у себя на родине молодой ратник сам мстил всем за тумаки и унижения своего голоштанного детства и юности, и сам мог приложить кого угодно кулаком. «Крылья» выросли за спиной у Ваньки Пугоря. Он неожиданно для самого себя проявил недюжие лидерские качества и сколотил целую шайку из таких же молодых и плутоватых ратников-пехотинцев, которым выдали мушкеты-рушницы да берендейки и которые под прикрытием знамен царя могли теперь всласть «пошалить» и наживиться на этой войне. Когда смоляне на рынке видели бритую башку Ваньки Пугоря, они предпочитали прятать под прилавок все более-менее ценное. Ванька никогда не платил, хватал с прилавков все, на что устремлялись его бегающие вороватые глазки, а идущие рядом с ним друзья грозили смолянам березовыми прикладами своих пищалей, мол, не рыпайтесь, Бога благодарите, что живы и торгуете. Что же касается Бога, то и вера в том месте, где родился и вырос Ванька, была столь же намешанной, как и мысли в его голове: не то ислам, что остался от Казанского ханства, не то московская схизма, подтравленная местными божками да идолами.
Правда, кто-то все же пожаловался воеводе Смоленска на Ваньку Пугоря и на его шайку, приплатив, видимо, при этом, ибо в пехотной роте, где служил Ванька, сотник назначил по двадцать ударов по спине любому, кого поймают ворующим на рынке товар у купцов. Ванька озлобился еще больше. «Чертовы литвины!»
Прошло уже больше двух лет после свадьбы Маришки. Но девушка все еще вспоминала те три месяца своей замужней жизни как самое светлое время в своей судьбе. Ничего с тех пор не менялось к лучшему. Она молилась, прибиралась по дому, вязала по вечерам с сенными девушками под тихую песню, ходила на рынок со служанкой Василиной. Рынок, впрочем, заметно обеднел за эти два года. Теперь, чтобы что-то приобрести, приходилось не просто пойти и купить, как до войны, а договариваться, платить сверху… Подберезские, увы, также не стали богаче, бюджет семьи трещал, как дрова в очаге, а Смоленск с исчезновением бернардинцев, лютеран и униатов лишился былой чистоты и аккуратности, запустением несло от заброшенных домов. Там же, где квартировались солдаты оккупационных войск, царили и вовсе беспорядок и грязь. Смрадные запахи гонял ветер по закоулкам и переулкам города, и даже колокола церквей зазвучали как-то печально, словно огромные капли божьих слез, падающие с небес на грешную землю горемычного Смоленска. Правда, «успокаивали» новости из соседних Мстиславля, Дубровны, Орши — там, говорили, все еще хуже. В Мстиславле, по слухам, вообще едва ли половина города уцелела да всего треть жителей.
В солнечный январский субботний полдень, хрустя по свежевыпавшему снегу, Маришка и Василина весело возвращались с рынка. Маришка предвкушала вечер, что проведет с подружками, гадая на будущее, которое, несмотря на тяжкое бремя войны, ей представлялось все же полным надежд.
— Ведь все это не должно длиться вечно! — говорила Маришка Василине. — Ведь скоро все закончится, и Самуль вернется домой!..
Неожиданно, проходя мимо стены дома, Маришка почувствовала, как кто-то с силой дернул ее за руку. Она лишь ойкнула — словно куклу, девушку затащили между домов неизвестные люди. Где-то глухо кричала и отбивалась Василина, но Маришка ее уже не видела… То были московитские пехотинцы. Маришка сразу догадалась. Одного — и она его узнала — звали Ванька Пугорь, и его часто видели на рынке, боялись и советовали избегать. Маришка, впрочем, была не уверена, что это именно он.
— Отпустите меня! Что вы хотите? — в ужасе пролепетала она, глядя широкими от страха глазами на ухмыляющуюся физиономию с хитрым прищуром плутоватых глаз и жидкими усишками над тонкой верхней губой.
— А ну, держите ее за руки, мужики! — сказал Ванька Пугорь. — Вначале я, потом все остальные! Форхан! Постой на часах!
Трое человек крепко держали Маришку, один приставил к горлу нож:
— Закричишь, сука, сразу зарежем.
Судя по звукам, кто-то зажимал рот Василине. Вероятно, ее тоже насиловали, а может, просто держали у стены. Того Маришка не видела.
Ванька грубо расстегнул и распахнул короткую шубку Маришки, оголил ей грудь и погладил ладонью по розовым соскам.
— Красива, шельма! А я тебя давно заприметил!
— Сиськи что надо! — услышала Маришка басоватый голос откуда-то сверху. — Давай, Ваня! Быстрее. Застукать могут. День-то деньской!
— Отпустите, дяденьки, я вам денег дам, — захныкала Маришка, но Ванька Пугорь ее и не слушал, лишь злорадно усмехнулся:
— Деньги? Это хорошо! Но ты нам и так отдашь все, — произнес он своим сипловатым голоском, как-то странно, не по-русски растягивая слова. Затем он задрал ей платье…
Маришка зажмурилась. Ее насиловали, она старалась не кричать, чтобы не получить в горло холодную сталь ножа, лезвие которого уперлось ей в шею… Ванька закончил быстро. Новый насильник внедрился в ее плоть, словно зарезал, но… кто-то напугал пехотинцев. Бросив Маришку, они резко ретировались, успев сказать напоследок:
— Пикнешь — не жить тебе…
Маришка, всхлипывая, размазывая слезы по щекам, запахнулась, с трудом поднялась с земли на корточки, еле удерживаясь на ватных ногах, опираясь о кирпичную стену спиной, огляделась. На снегу валялась ее перевернутая корзина, пехотинцы раздавили ногами два упавших на снег коржа… Чуть далее без движения распласталась Василина, не подавая признаков жизни — слишком сильно сдавили ее хрупкую шею желдаки-пехотинцы…