Игра в классики на незнакомых планетах

Голдин Ина

Здесь и сейчас

 

 

Инспектор-стажер Легуэн прибыл в Пенн-ан-Марв промозглой весной. Был март, месяц ветров и забастовок. Стажер высадился из реннского поезда и едва успел на автобус. Последний автобус, в семь тридцать пять вечера. Пенн-ан-Марв назывался городом — там имелись мэрия и полицейский участок. Все городское на этом кончалось. Угрюмая бретонская деревушка, одним краем уходящая в лес и похороненная в оставшемся от зимы снегу.

К тому времени о Корригане в Пенн-ан-Марв говорить уже перестали.

***

Не то чтобы он был в участке лишним. И так людей не хватает, не говоря уж о забастовках. Но сперва, конечно, все морщились — новенький. Комиссар Легерек страдал затянувшимся гриппом. Он сам два года назад был здесь новой метлой, но об этом уже не помнили.

— Бретань, — кашлял Легерек. — Три месяца у нас холодно, а все остальное время — замерзаем к черту.

Покашлял и сдал новоприбывшего на руки помощника. Белобрысый инспектор Пеленн, сам стажера старше года на три, картинно вздохнул, потянулся, ноги на стол положил. Пометил территорию.

— Здесь тебе не Париж, — говорил инспектор Пеленн. — Дел-то у нас тут — сорока утащила фамильную брошку. Кража года. За что они тебя сюда сослали, хотел бы я знать.

За что его сослали, стажер не сказал, а глаза заблестели:

— А как же Корриган?

— Такой раз в сто лет случается, — сказал Пеленн. — Думаешь, на твою долю еще один перепадет? Шиш...

Убийца — Корриган, как прозвали его журналисты, — на целый год выдернул Пенн-ан-Марв из привычного спокойного безвестия. Четыре человека было убито за год, причем таким способом, что хоть рассказывай американским туристам. Всех четверых нашли повешенными в лесу. И все жертвы оказались приезжими.

Корриганом он стал, потому что по одному убитому пришлось на каждую веху кельтского календаря.

***

Они сидели с инспектором Пеленном и отмечали первое дежурство стажера. Пеленн вытащил откуда-то бутылку шушенна. Его оказалось нетрудно разговорить. О чем еще рассказывать холодными весенними вечерами. Выговор у инспектора был местный, вместо слов во рту будто галька.

— Никто вначале ума не мог приложить. Думали, кто-то посторонний прокрадывается по лесу. Ходили, лес прочесывали — ничего. Да его не слишком-то и прочешешь. Действовал этот маньяк чисто, ни одной улики ребята не подобрали. Сук, веревка — вот и все. И только после последнего убийства смогли отыскать доказательство. У той студентки — которую последней повесили — был браслетик. Плетенный из ниток. Знаешь, как у хиппи.

— Фенечка, — кивнул стажер. Он не был уверен, что шушенн позволен на работе. Но здесь не Париж.

— И нашли этот браслетик в кармане пальто у Мишеля Бризу. Порванный. У него жена пожаловалась соседке — мол, дома не ночевал. А сказать той соседке — все равно, что передать по «Радио Брейз». Мы проверили, когда его дома не было — и аккурат вышло все четыре убийства. Съездили за ордером, пришли с обыском. Он пропал. Пока суть да дело, отыскали его ближе к утру. На такой же самой веревке болтался, с той только разницей, что никто его не душил. И признание в кармане.

После третьего стакана шушенна инспектор покрепче уцепился за стол и сказал:

— И все так хорошо сходилось. И повесился сам, и признание в кармане, и браслетик...

Стажер раскрыл глаза. Сам он потягивал пока первый стакан.

— Раз ты теперь из нашей кухни, Легуэн, я тебе скажу. Поймали-то не того.

— Как — не того?

— А вот так... Душил этот парень удавкой. Сперва душил, потом вешал — такой метод. И та девчонка — Бишоп, как ее там — боролась с ним, пока он ее душил. И частички его кожи, которые у нее под ногтями остались, мы отправили на анализ ДНК. Пока пакет дошел до города, пока там сделали анализ, пока он вернулся — судья уж приготовился дело закрывать.

Пеленн вылил остатки шушенна в стакан Легуэна, бросил пустую бутылку в мусорную корзину и захоронил ее под смятыми листами бумаги.

— А ДНК оказалась не та. Только мало кто об этом знает. Мы сперва замалчивали, думали — он расслабится и покажется. Но все прекратилось. Ни одного убийства с тех пор.

— И что?

— И ничего. Официально дело все еще открыто.

***

Дни шли один за другим, неповоротливые и промозглые. Комиссар Легерек вернулся на работу, обчихал все бюро, заразил секретаршу, снова взял больничный.

Легуэн дежурил по три ночи подряд. Как любого стажера, его отправили копаться в архивах. В прочной тишине ему было не по себе. Церковь недалеко уныло вызванивала каждые полчаса.

Какие-то старики доложили: молодежь буянит. Поехали с Пеленном на вызов, послушали «Ю-Ту», гремевший из окна. Постучались, велели сделать потише.

Позвонил ребенок, весь в слезах: кошка не может слезть с дерева, а пожарных надо вызывать аж из административного центра. Отправились с Пеленном снимать кошку. Первым на дерево полез стажер, на полпути разорвал рукав, сполз.

— Неумеха, — покачал головой инспектор, вскарабкался сам. Киска расцарапала ему лицо.

До серьезных преступлений — вроде кражи брошки сорокой — в Пенн-ан-Марв не доходило.

***

В конце марта пошел снег.

***

Из супермаркета на Большом перекрестке поступил сигнал: кто-то ворует с полок. Тамошние охранники глядели-глядели, да ничего не выглядели. Легуэн с Пеленном отправились наблюдать. К вечеру поймали вора. Весь магазин глазел, как они забирали несчастную старушку. Старушка клялась и божилась, что у нее склероз и она забыла заплатить.

— Мадемуазель Магали, — вздохнул Пеленн в коридоре. — Та еще лисица — в ее-то возрасте. Объясни ты мне, зачем ей теперь духи? Да еще дешевые... Но не будешь же сажать бабулю, в самом деле.

Легуэну доверили миссию — доставить старушку домой. Потому что дороги были скверные, а передвигалась бабуля в ее годы плохо.

Мадемуазель Магали было семьдесят пять лет. Она позвала Легуэна пить чай с бисквитами ненамного младше ее самой. Но снаружи мела буря. Стажер обрадовался горячему чаю.

— Они меня здесь не слушают, молодой человек, — жаловалась мадемуазель Магали. — Они думают, я выжила из ума. Но я вам вот что скажу: не надо в этот лес соваться, коли нет в том особой нужды. Человек тем лесом не владеет. Там такое водится, что и говорить страшно. — Старушка перекрестилась. — В мое время, конечно, было не обойтись — топить-то надо. Так и то за опушку не заходили. Я вам скажу — то, что в том лесу, не от Бога и не от дьявола. Оно все старше и Бога, и дьявола, прости меня, господи. В ночь на Сен-Жан, знаете, в траве чертовы огоньки пляшут, манят кладом? Упаси вас Бог за этими огоньками пойти... Рассказывали — человек уйдет за хворостом и не вернется, — говорила старушка, разливая кипяток по довоенным фарфоровым кружкам. — С немцами-то слышали историю?

Стажер наставил уши.

— Я девчонкой была во время оккупации. — Мадемуазель Магали устроилась поудобнее. — Как американцы высадились, боши начали отступать, и через нашу деревню немало их прошло. Уж не знаю, почему нас не перестреляли, не сожгли... Не было времени уже, наверное. Вы бы их видели — торопились, тащили с собой, что успели награбить. Аукнулось им потом это награбленное... Останавливались на ночь на квартире, а утром — дальше... И вот те четверо, что жили у матери Мадлен — Мадлен-то, знаете, у которой дом у самого леса, рядом с лесопилкой, дочь у нее уехала в Париж, да там и...

Легуэн перетерпел обстоятельное повествование о похождениях дочери Мадлен. Наконец старушка спохватилась:

— Так вот те четыре немца отправились под вечер в лес, я так думаю, макизаров искать. А у нас маки-то никогда и не было. Вечер прошел, утро — нету их и нету. Ну, особо никто не волновался. Лейтенант велел обшарить лес, да времени у них уже не оставалось, так и уехали...

***

Стажер возвращался от старушки вечером. Было темно, и снег, за день укрывший дома, некстати напомнил саван. Церковь разразилась тоскливым длинным звоном — так звонят, когда в деревне кто-то умер. Темная стена леса вдали выглядела угрожающе. Легуэн ускорил шаг.

***

Из приемника, настроенного на «Радио Бро», неслось что-то тягучее и тоскливое. Легуэн взял в автомате стакан капучино. Разложил на столе папки, вытащенные из пыльной картонной коробки. Четыре мертвеца смотрели на него с фотографий.

Брендан Фонберг, пятьдесят один год, археолог-американец из Парижского университета. Приехал откапывать кельтские кости — вернее, готовить почву для команды студентов, которая должна была их откапывать. Утром первого ноября его нашли повешенным на дереве недалеко от места раскопок.

Примечание в досье, от руки зелеными чернилами: «Самайн?»

Янн Галлек, двадцать шесть лет, аспирант из Страсбурга, дальний родственник Марго Галлек, проживающей в Пенн-ан-Марв, улица Генерала де Голля, семь. Приехал повидаться с родственницей. Повешен на дереве в ночь на второе февраля. «Имболк», — подписано зеленым.

Жорж Брюно, сорок один год, директор столичного предприятия, приезжал поговорить с мэрией Пенн-ан-Марв о покупке пять лет назад закрытой лесопилки. Первого мая — в Бельтайн, ночь на Сен-Жан — найден качающимся на ветке дуба.

Лора Бишоп, двадцать пять лет, из Корка, студентка по обмену, путешествовала дикарем по Бретани, собирала легенды. Путешествие закончилось первого августа в здешнем лесу. На сосне.

***

— Получается — ничего общего, кроме веревки на шее, — поделился он на следующий день с Пеленном. Они играли в бильярд в прокуренном баре напротив участка. Пеленн усмехнулся:

— Вот ведь penn kaled, как зубами в это дело вцепился. Думаешь, приехал со стороны — сразу так все и раскрыл? Хорошо бы... Ты считаешь, мы два года назад все не обсосали? Не передумали? Тут весь участок на ноги подняли, из Кемпера людей присылали, едва из Интерпола не заявились.

Инспектор положил кий, сел на краешек стола, закурил.

— Комиссара нашего — прежнего — из-за этого дела уволили. После четвертого убийства. И меня могли бы уволить, стажер. Потому что я заслужил.

Он затянулся, не глядя на Легуэна.

— В августе, когда мы его цикл поняли, неделю кряду караулили лес. Все вроде бы проверили, за каждой тропинкой следили. Забыли, как ночью спать. А он повесил эту девчонку... прямо у меня под носом.

Он развернулся:

— А потом такие вот парижане приезжают и думают, что все расследуют в одиночку.

***

По радио судам объявили штормовое предупреждение.

— Знаешь, как переводится Пенн-ан-Марв, сынок? — сказал Легуэну хозяин кафе, наливая сидр. — Голова мертвеца. Мертвецов нам здесь хватило, а?

Зал нестройно загоготал. Сидевшая у стойки парочка — студенты, явно нездешние, с толстыми рюкзаками — потребовали рассказать. Хозяин упрашивать себя не заставил, кафе присоединилось. Легуэн слушал тоже — вполуха, поедая сосиску.

— Мамочки, — сказала девчушка.

— Я Корриган! — Парень набросил ей на шею ремень от рюкзака и стал понарошку душить.

— Ай! Отпусти! — Девчушка вцепилась в его руки.

— Осторожнее, — обиделся «душитель», — ты меня поцарапала!

— И много здесь таких бывает? — спросил Легуэн у хозяина, заплатив по счету.

— Только такие и бывают, — улыбнулся тот. — Так-то к нам кто будет ездить? А эти — подождите, ближе к лету их налетит. У кого диплом по кельтской культуре, кто диалекты изучает, кто просто из любопытства.

Стажер думал о Лоре Бишоп. Вот до чего может довести любопытство.

***

За обедом — они бегали есть в пыльный бар напротив участка — Легуэн спросил инспектора:

— А почему туристы?

Тот затушил сигарету.

— Потому, собственно, и заподозрили старого Бризу. Он приезжих ненавидел. В молодости, кстати, состоял в сепаратистах, правда, ничего серьезного на него не нашли. По крайней мере, это хоть с чем-то вязалось. У нас туристов не убивают. У нас их и так мало.

***

В конце концов выдался ясный день. Во дворе колледжа Святой Анны играли отпущенные на волю дети. Яркие курточки, светлые головы. «Раз, два, три — солнце!» — кричал ведущий, и застигнутые солнцем «ночные создания» замирали в вычурных позах.

— Неужто вы от нечего делать интересуетесь нашей историей? — спросил Жан Матье, сорокалетний преподаватель.

— Можно сказать и так, — пожал плечами Легуэн.

— Много здешних погибло в Сопротивлении. Но не у нас. Люди отсюда, те, кто не хотел терпеть, уходили в группы ближе к Кэмперу, кто-то даже в Ванн подался... Кюре вот только — знаете нашего кюре? Весь город был в курсе: если отец Гийом уезжает соборовать покойника — значит, или боша застреленного рядом найдут, или поезд под откос полетит. Ходят слухи, он и парашютистов встречал. Но в этой части леса никто не приземлялся.

— Мне мадемуазель Магали говорила, что четыре немца в лесу пропали. Разве они не макизарам попались?

— Старая Магали? Вы ее слушайте больше. Она уж сама не помнит, про какую войну рассказывает. Я довольно долго изучал городскую историю. Просмотрел все документы в мэрии. Нигде ничего о пропавших немцах не написано.

— Раз, два, голова, — считались дети. — Три, четыре, отрубили.

— Хотя, конечно, во время отступления... Все торопились, было им не до записей. Но я бы все равно не слишком доверял россказням Магали.

— Вы сами не отсюда?

— Я родился в Париже, — сказал историк. — Увлекся кельтскими языками, поступил в Ренн, на регионоведение. А потом… — Он махнул рукой, будто дальше все было понятно.

— Я тоже из Парижа, — сообщил стажер. — А те легенды, которые здесь существуют, — насчет леса?

— Господин инспектор, — серьезно сказал Матье. — Это же Бретань. Здесь некоторые даже по-французски не говорят. В это трудно поверить, я понимаю, но местных людей можно сравнить с затерянными в Африке племенами. И рудименты языческих верований здесь очень хорошо сохранились. Они верят чему угодно. А этот лес когда-то назывался Бросельянд. Так что вам тут всего порассказывают — если вы задержитесь, конечно. Но, ради Христа, инспектор, — вы же университет кончали!

Старомодный звонок задребезжал на всю деревню, заставив Легуэна вздрогнуть и прикрыть уши.

***

Кюре был высохшим и хрупким, с прочной верой в глазах. Легуэн не знал человека, которому больше подошло бы выражение «божий одуванчик». У кюре слетела цепь на велосипеде. Старый был велосипед; тот же самый, наверное, на котором во время войны священник ездил «соборовать покойников».

— Вот вы, молодой человек, — строго сказал он, когда Легуэн справился с цепью. — Вы здесь уже третью неделю, а на мессе я вас так ни разу и не видел.

— На... мессе? А. Я это, — попытался оправдаться Легуэн. — Того...

— Куда девалась вера? — вздохнул отец Гийом. Он повел пострадавший велосипед вдоль узенького тротуара. Легуэн пошел рядом. Они миновали ресторанчик домашней кухни, откуда тянуло блинами с каштановым сиропом.

— Господин кюре, а правду рассказывают про ваше боевое прошлое?

Отец Гийом нахмурился.

— Я не очень-то люблю о нем вспоминать, молодой человек.

— Но ведь вы, получается, герой, — сказал стажер.

— Герой! — Старичок поглядел на Легуэна с раздражением. — Думаете, наш Господь этого от меня хотел? Бог — это мир. Вряд ли он ждал от одного из своих слуг, чтобы тот бегал по лесам со сворой молодых бандитов. Кто, кстати, рассказал вам об этом? Жан Матье, я думаю?

Стажер пожал плечами.

— Он хороший человек, — сказал кюре, — и прекрасный учитель. Но он не понимает — есть прошлое, которое лучше не раскапывать. Он не чувствует себя у нас своим, вот в чем дело. Я себя спрашиваю, что его к нам привело из Парижа.

«Уж не в мой ли огород камешек», — подумал Легуэн. Сказал:

— Кроме вас, было некому.

— В том-то и дело, — покачал головой кюре. — Мы сражались в одиночку. И, самое отвратительное, — старческое лицо сморщилось, — сражались против своих же. Это страшно, молодой человек, — видеть, как твой сосед или знакомый надевает их форму и отправляется зверствовать.

— Я слышал про ребят из ФЛБ, которые сотрудничали с бошами, — кивнул стажер. — А что, и здесь такие были?

— Были, — хмуро ответил кюре. — Взять хотя бы Брюно. Или Жоэля Бризу...

— Бризу? — уцепился Легуэн. — Отец того, которого… который повесился? Сын-то, я слышал, тоже был националистом?

Кюре остановился. Велосипед звякнул.

— Сын мой, — сказал старичок, пристально глядя на Легуэна. — Я понимаю, что любопытство у вас профессиональное. Но зачем вам это?

— Простите за нескромность, отец мой. Те четыре немца в лесу — вы о них что-нибудь знаете?

— Я слышал, что те немцы пропали, но меня там в то время не было, и я понятия не имею, что с ними стало. Господь с вами!

Священник оседлал велосипед и поехал к церкви, не обернувшись.

***

Задумчивый стажер вернулся в участок. Поработал над рапортом. Отправился в архивы и снова вытащил дело первого убитого. Поглядел повнимательнее на страничку с личной информацией. Брендан Фонберг.

— Фонберг, — проговорил стажер вслух. — Фон-берг...

Все так же задумчиво Легуэн отправил копию по допотопному факсу. Секретарша подняла брови.

— Рапорт, — пояснил стажер.

***

Он зашел к мадемуазель Магали — на сей раз со своими бисквитами.

— Все их здесь ненавидели, — сказала старушка. — Да кто что мог сказать?

— А куда они потом делись? — невинно спросил стажер, помешивая кофе хрупкой ложечкой. — Когда пришли наши?

— Когда нас освободили, Брюно сбежал. Говорят, к немцам. Да кто его знает. А Бризу в Реннскую тюрьму посадили. Там он и умер. А сын-то его, Мишель — знаете? Ну да, знаете, конечно. Вы ж полицейский...

***

Лес Легуэну не нравился. Профессионально, так, как не понравился бы человек с бегающими глазками, которому на первый взгляд нечего скрывать. Лес обманывал; он начинался приятным светлым подлеском и обступал визитера со всех сторон, обхватывал темными стволами, зловеще-густыми кронами раньше, чем тот успевал заметить. Стажер тем не менее старался идти неторопливо. В руках он нес лопату. За деревьями, по обе стороны от тропинки, что-то шуршало. Хрустело. Шагало и следило. Даже при свете дня лес не казался безопасным.

Место, где когда-то проводили раскопки, почти полностью заросло, и если бы он не вглядывался пристально в траву, то, скорее всего, прошел бы мимо. Всмотревшись, однако, можно было приметить небольшую вмятину в почве и траву, росшую мельче, чем на остальной поляне, с большими залысинами.

Легуэн вытащил из кармана ксерокопию страницы, где описывалось место убийства. Археолога повесили здесь близко, лишь ненамного углубившись в чащу, стеной начинавшуюся прямо от лужайки. Легуэн постоял, глядя на вмятину. Поплутал среди деревьев, отыскал дуб, по описанию совпадавший с «деревом преступления». Посмотрел на него внимательно, будто ожидал увидеть свисающую с сука веревку или кровь на коре.

— Гензель и Гретель пошли за хворостом, — вслух сказал стажер. — Злая мачеха велела их отцу завести детей поглубже в чащу и там оставить...

Он поднял глаза вверх, к изрезанному ветвями кусочку неба. Потом принялся копать, с трудом разбивая мерзлую землю. Глупая затея, без сомнения...

Лопата наткнулась на что-то твердое. Это мог быть, к примеру, камень. Легуэн нагнулся и вытащил череп с забитыми землей глазницами. Он осторожно смел землю с части человеческого скелета. Одежда на костях почти вся истлела. Но остатки вышитого серебром орла со свастикой еще держались на полусгнившей кокарде.

Гензель и Гретель так и не вернулись домой.

Стажер распрямился, положил лопату, вытер со лба пот.

— Ищете вещественное доказательство?

Легуэна тряхнуло. Он развернулся, схватившись за казенное оружие. Рядом стоял учитель истории.

— Дерево не то, — сообщил он, — археолога повесили вон там, — он указал в другую сторону, — а девушку — еще дальше, если я не ошибаюсь. Весь город ходил смотреть. Могли бы спросить.

— А вы, — сказал стажер, когда сердце успокоилось, — вы здесь гуляете?

— Я живу тут недалеко. Мой дом рядом с лесопилкой. Увидел, как вы сюда идете...

— И решили пойти за мной? Вы за всеми приезжими так следите?

— Это намек или просто вопрос?

— Вопрос... пока.

— Я просто хотел вас предупредить. И не думаю, что я первый. От этого леса лучше держаться подальше.

— Это почему же?

Матье пожал плечами:

— Я человек нездешний. Вы лучше у кюре спросите. Спросите, почему он не велит прихожанам заходить дальше опушки.

Он попытался обойти Легуэна и взглянуть на яму. Легуэн не дал.

— Что-то интересное?

Стажер вздохнул и вытащил трехцветное удостоверение.

— Здесь проводится полицейское расследование. Вы не уполномочены. Идите лучше домой.

— Вы бы все-таки были поосторожнее, господин инспектор. Убийца-то все еще на свободе. И он не любит приезжих.

***

Участок перевозбудился. С одной стороны, кости, с другой — пришли из профсоюза сказать, что бастовать будут в конце апреля точно и, скорее всего, не меньше недели.

— Завтра приедут раскапывать, — сообщил Пеленн, поговорив со специальной командой из Бреста. — Ничего себе находочка, а, стажер?

— Интересно было бы знать, кто они и кто их закопал, — задумчиво проговорил Легуэн.

Пеленн посмеялся:

— Это уже не по нашей юрисдикции. Ими комендатура должна была заниматься. Сейчас бы этих гансов опознать.

— Кто знал, что Корригана не поймали? — с места в карьер спросил стажер.

Пеленн поморгал.

— Здесь-то? Мы старались, чтобы не просочилось. Ну, я знал, ну, напарник мой, комиссар... Патологоанатом. И жена комиссара, вестимо. А сообщить мадам Легерек — это все равно что...

— Передать по «Радио Брейз», — закончил за него Легуэн. — Ясно. — И рассказал Пеленну про учителя истории.

— Тип еще тот, — кивнул инспектор. — Ну да мы его проверяли. Алиби — не придраться. Да ты посмотри сам, раз уж копаешься в архивах.

***

Ночью лес был гораздо хуже. Стажеру Легуэну не хотелось туда идти. Вообще. И тем более, к тому месту, где не своим сном заснули четверо немецких солдат.

Яму оцепили, обвили желтой полицейской лентой, будто подарок экспертам. Сам мэр сказал, чтобы ничего не трогали руками, а комиссар повторил. Поставили полицейского агента — отгонять любопытных. Но тех было немного. Люди, по местной традиции, держались подальше.

Свет прыгал по стволам, по веткам, высвечивая чужой неприютный мир. Агент должен был стоять и курить возле захоронения. Но его там не оказалось. Парень мог отлучиться по естественной надобности. Вот только тишина вокруг вовсе не казалась Легуэну естественной.

— Агент?

Стажер осторожно посветил во тьму, вверх, боясь увидеть свисающее с ветки тело. Не увидел — от сердца чуть отлегло. Он опустил фонарь, вглядываясь теперь в землю. Тело агента лежало ничком у самых желтых лент, одна рука свешивалась в яму.

Рядом хрустнула ветка.

Легуэн вытащил казенный пистолет, с третьего только раза расстегнув кобуру — пальцы тряслись.

— Ни с места! Полиция!

Крутанулся вокруг. Кинулся между деревьев, туда, где слышал хруст. Никого. Никого, только чаща со всех сторон, плотная, давящая. Лес, в котором он — чужак. Незнакомый лес, куда и свои-то не ходят.

Стало страшно.

Озираясь, вцепившись в пистолет, он опустился на землю рядом с трупом. Тот, слава богу, трупом не был — когда стажер развернул его к себе лицом, агент замычал и открыл глаза.

— По голове, гады, — сказал он обиженно. — Сзади...

***

— Кто-то что-то искал, — резюмировал стажер, стоя на коленях и глядя в яму. Кто-то подумал о том же, что и Легуэн. Только подумал раньше. Не постеснялся потревожить мертвых — земля была разрыта и раскидана, кости разбросаны там и тут.

Пострадавший, топтавшийся за спиной Легуэна с его фонарем и револьвером, очухался достаточно, чтобы спросить:

— А вы-то чего тут делаете, инспектор?

Он не ответил. Он обшаривал фонарем землю меж деревьями. Прошлогодняя трава, хвоя, ломаные ветки. Какой здесь может остаться след?

Дуракам и новичкам, говорят, везет.

— Глядите, Берлю, — подозвал Легуэн. Тот подошел, держась за голову. На комочке мятого снега под деревом отпечаталась гладкая округлая подошва.

— Он был в кроссовках. Без экспертов видно.

— А толку-то, — пессимистично сказал агент. — Полгорода в кроссовках ходит. Удобные.

***

Наутро его вызвали на ковер. Ковер был старый и потертый, кабинет шефа — мрачный и облезлый. Пахло старыми бумагами и кофемолкой. Легуэн рассматривал открытки на стене — виды Ниццы и испанского берега.

— Вчера пришел факс, — комиссар Легерек все еще говорил хрипло и в нос. — Факс из Парижа. Вот этот вот.

Легуэн глянул на бумагу — и снова на испанский берег

— Ты что, решил заняться дорасследованием?

Стажер рассматривал неестественно синее море на открытке.

— Ты не думаешь, что сначала следовало спросить у меня?

— Следовало, патрон, — сказал стажер.

— Это первый вопрос. Второй — что ты ночью делал в лесу? Строжайший же был приказ — до приезда экспертов не ходить и не трогать!

— Извините, патрон.

— Тебя, значит, в лес понесло. А агента Берлю по голове ударили. А если я сложу два и два?

— Я не знаю, кто ударил агента.

— Вот как, — устало сказал комиссар. — И не догадываешься?

Легуэн помотал головой. Комиссар видел — догадывается. Молоденький, щуплый, в этой жиденькой кожаной куртке. Но не тушуется, глядит прямо. Себе на уме. Прямо как комиссар Легерек в его годы. Он тогда гонял по морю контрабандистов и тоже верил в мировую справедливость.

— Если я еще раз услышу, — проговорил он, — или увижу, что ты хоть пальцем шевельнул несанкционированно, — у тебя будет другое место для стажировки. Не знаю, правда, можно ли найти похуже.

Легуэн знал, что можно. Парижский пригород Сен-Дени, к примеру. Он кивнул и поднялся.

— А факс? — сказал ему вслед комиссар Легерек.

***

В факсе слегка размазанным черным по белому было сказано: Брендан Фонберг, сын Келли Фонберга, изначально — Курта фон Берга, беженца из Германии. Принадлежность Курта к немецкой армии доказана не была, но американские федералы им одно время сильно интересовались.

***

— Письменного предупреждения не вкатал, и хорошо, — авторитетно сказал инспектор Пеленн. Легуэн продемонстрировал ему факс. Тот долго щурился, потом до него дошло.

— И ты думаешь, это, — он кивнул за окно, в сторону леса и команды экспертов, — связано?

Легуэн пожал плечами.

— По-твоему, этот археолог приезжал искать друзей отца? Вот чего нам не хватало, — Пеленн облокотился на подоконник и закурил, — это очумевшего пенсионера-мстителя из Сопротивления.

Оба замолчали.

— Кюре не смог бы, — сказал наконец Легуэн. — Он цепь-то на велосипеде натянуть не может, а уж человека поднять на дерево...

В двери ввалились сделавшие свое дело эксперты. Громкие, говорливые, раскованные — люди большого города, где никто не слушает тишину. Легуэн вдруг почувствовал себя в сабо. За ними в участок затолкались два репортера местной газеты (комиссар мрачно предрекал, что уже завтра притащатся из «Уэст-Франс», и хорошо, если не из «Монда»).

— Значит так, пока точно ничего сказать не можем, — отрапортовал главный, — но жмурика, скорее всего, три. По крайней мере, столько мы насчитали черепов. И, похоже, они были застрелены. У двоих во лбу дыры. Экспертиза покажет, но я не знаю, чем, кроме пули, такие дыры делаются.

Все пошли смотреть на упакованные кости. У фургона, на котором их должны были отвезти в Брест, стоял кюре. Его позвали, чтобы обеспечить хоть какое-то Божье присутствие.

Отец Гийом вертел в руках крест.

— Я вот думаю — зачем? — проговорил он очень тихо. — Оставить свою страну, отправиться неизвестно куда, убивать — зачем? Чтобы закончить вот так?

Зрелище было то еще. Не все кости остались целыми, и скелеты уже не походили на человеческие, а напоминали собачью еду.

Три скелета. Четверо пропавших и три скелета. «А если я сложу два и два?» — вспомнил он комиссара. Четыре получается, если сложить три и один...

Он попросил экспертов, чтобы результаты опознания — если будут — прислали, как только получат.

Кюре попрощался, сел на велосипед и укатил прочь. Легуэн долго смотрел ему вслед. Ну да, разумеется. Сан саном, а на велосипеде гораздо удобнее ездить в кроссовках.

***

— Взгляни-ка, стажер, — сказал ему Пеленн на следующий день.— Я нашел это в библиотеке мэрии.

Бумага, желтая, в пятнах сырости и старости, была исписана ровным почерком военного. Легуэн по-немецки не читал, но кто-то скрепкой прицепил к ней перевод. Рапорт гауптмана девятнадцатой армии Штаге о пропаже близ пункта Пенн-ан-Марв четырех членов личного состава.

Среди которых числился лейтенант Курт фон Берг.

— Там у них есть пачка немецких документов, — объяснил инспектор. — Тех, которые маки перехватили. Но больше я ничего не нашел — все перетряс. Это, конечно, ничего не доказывает.

Из прозрачных глаз Пеленна исчезало равнодушие.

— В мэрии, говоришь, — сказал стажер.

***

В субботу вечером в баре было набито битком и прокурено насквозь — «Ренн» принимал «ПСЖ». Легуэн еще с улицы услышал дружное «А-ах-х...». Нырнул внутрь.

— Забили?

— Пронесло, штанга...

Стажер взял сидра. Увидел в углу преподавателя истории. Жан Матье сидел в одиночестве и болел. За «ПСЖ».

— Не боитесь? — спросил Легуэн, устраиваясь рядом на батарее.

— Я тихонько. Тут уж я ничего сделать не могу, это моя команда с детства.

Экранный судья просвистел на перерыв.

— Да, несчастная находка, конечно, — сказал учитель. — Знаете, иногда здесь еще попадаются неразорвавшиеся бомбы. Да этот бедный Берлю. Надо же — получить по голове фонарем!

— Любопытно, — заинтересовался стажер. Агент Берлю стал на полдня национальным героям, потирая голову в баре над кружкой темного и рассказывая о произошедшем всем, кто желал слушать. Но он сам не знал, чем его ударили. Врач сообщил, что рана его — слава богу — не настолько глубока, чтоб можно было определить, чем ее нанесли. Он лично склонялся, например, к рукоятке пистолета.

— Так вы говорите, это был фонарь, господин Матье?

— Я? Говорю? Я просто предположил, — испугался Матье. Ощутимо испугался.

Стажер глянул на его ноги. Черные начищенные туфли. Преподавательские.

— Так вы, значит, ничего не знаете об этих немцах?

— Я ведь вам уже говорил, инспектор.

— Странно. Даже пересмотрев все документы? Мне архивистка в мэрии сказала, что вы особенно интересовались той пачкой немецких документов — знаете, которые остались у макизаров?

— Сожалею. — Учитель глядел на экран, но взгляд его не следил за игроками, застыл. — Ничем не могу вам помочь.

Нападающий «Ренна» обвел двух парижан и запустил мяч в «девятку». Бар взорвался ором. Жан Матье понурил голову.

***

Пришел конец апреля, и полиция забастовала. Даже комиссар Легерек, который не любил профсоюзы и не бастовал из принципа, сдался и отправился отдыхать. Инспектору Пеленну полагалось входить в аварийную команду, но он укатил в Ренн на семинар по борьбе с терроризмом.

Легуэн остался один в пустом участке с молчащей мини-АТС. Не то чтобы он сильно возражал. Сидел над своим блокнотом и слушал дуэт мухи и кофейного автомата.

— Странно получается, — сказал он мухе. — Как ты свяжешь кельтские шабаши и убитых бошей?

Муха потерла лапки. Это было за пределами ее компетенции.

Через какое-то время Легуэн опять заговорил:

— Мне кажется, мы с самого начала ставили вопрос неправильно.

Кофейный автомат замолчал и прислушался.

— Вопрос не в том, почему маньяк охотился за приезжими. А в том, какого лешего забыли четыре туриста в ночном лесу.

Бельтайн, Ламмас, Самайн... Четыре человека, приехавших с разными целями, оказываются рядом с захоронением в четырех точках цикла.

Что можно делать на шабаш? Плясать через костер? Колдовать на костях? Что там говорила старая Магали — в ночь на Сен-Жан чертовы огоньки манят кладом...

Стоп.

Стажер осторожно поставил чашку с кофе на стол.

Немцы тащили с собой трофеи. Экспроприированное золото, фамильные драгоценности, отобранные у расстрелянных... Курт фон Берг и его три приятеля отправились в лес, где не было маки, а вернулся оттуда только один. И его сын много лет спустя приехал на место захоронения... Приехал вести раскопки, но о телах не обмолвился.

Легуэн позвонил другу в Париж. Поблагодарил за факс, пообещал бутылку шушенна — вот только вернется.

— И как ты там держишься, — голос шел из другого мира.

— Ты и представить себе не можешь, как здесь интересно, — искренне сказал Легуэн. — Тут такое дело... — Он коротко объяснил ситуацию. — Так вот тот археолог — его прислали из Парижа-8. У него в бумагах все как-то смутно. Ты не мог бы связаться с университетом и спросить, что он тут собирался раскапывать?

Стажер положил трубку. Подумал. В городе было время обедать.

Он поставил мини-АТС на автоответчик, взял куртку и отправился к Марго Галлек.

***

Он долго стоял на крыльце дома из обычного здесь серого камня. Неприветливого дома с захлопнутыми ставнями. Надавил еще раз на звонок. В конце концов дверь отворилась.

— Кем вам точно приходился Ян Галлек?

Марго глядела на него недоверчиво. С раздражением.

— Послушайте, я ведь все это уже полиции рассказывала.

— Возможно, мадам Галлек, в этом деле появились новые факты.

— Какие? Какие еще могут быть новые факты?

— Вы не могли бы просто сказать мне, мадам...

— Он приходился мне троюродным братом. По отцу.

— Вы часто виделись?

— Нет. Не часто, — ответила она утомленно. — На праздники.

— Он много раз приезжал сюда?

Женщина возвела глаза к небу. Было ей далеко за тридцать. Волосы не уложены как следует, на домашнем платье на одну расстегнутую пуговицу больше, чем нужно.

— Нет. Он не приезжал... до того случая.

— И почему ему вдруг захотелось вас повидать?

— Навестить кузину в ее день рождения, по-моему, абсолютно нормально. Послушайте, господин инспектор, почему бы вам просто не спросить...

— Пожалуйста, — он потряс трехцветным удостоверением, — ответьте на вопрос, хорошо? Мадам Галлек, вы ведь знаете, что за лжесвидетельство вас могут привлечь? Подумайте еще раз. Вы абсолютно уверены, что вашего кузена не было здесь до того августа?

Женщина замялась.

— Он не приезжал, скажем, весной?

Марго Галлек смотрела в пол.

— Ладно, ваша взяла, — махнула она рукой. — В апреле. Он приехал сюда в конце апреля. Зачем-то ему это было надо.

— Он не расспрашивал вас о лесе? О немцах? О том, что понадобилось здесь американскому археологу?

— Ян... интересовался, — неохотно ответила Марго Галлек. — Но он очень быстро уехал.

— Так быстро, что никто из местных его не заметил. Почему вы не сказали об этом полиции в первый раз?

— Потому что меня никто не спрашивал.

— Марго! — раздалось сверху. По деревянной лестнице спустился мужчина без рубашки. Волосы его были еще в большем беспорядке, чем у хозяйки дома. — Сколько раз я тебе говорил...

Он осекся, увидев Легуэна.

— Добрый день, господин Матье, — поздоровался тот. — Что, сегодня нет уроков?

***

В участке на автоответчике ждало сообщение: перезвонить в Париж.

— Ты смеешься надо мной? — раздосадованно спросил его друг. — Мы вам еще два года назад отправляли полный рапорт, по всей форме, вот у меня копия. Ты бы в архивы глянул, что ли?

— Я глядел, — медленно проговорил стажер. — Я внимательно глядел. Ничего там не было.

— Вы бы там, в провинции, смотрели за документами! Чем вы занимаетесь — коров доите? Так я копию факсую? Та еще птица твой археолог.

Легуэн покосился на молчащий кабинет комиссара.

— Факсуй, — сказал он.

***

Стажер глотнул капучино. Взглянул еще раз на копию отчета.

Археологу Фонбергу было абсолютно нечего делать в Пенн-ан-Марв.

Ничего, заслуживающего раскопок, в этой области не имелось.

Бумаги от университета Париж-8, которые он предоставил мэрии, оказались поддельными. Студенческой команды не существовало в природе.

Каким-то образом директор его парижской лаборатории узнал о махинации. Директор был честный человек. Или просто не любил янки. Он предупредил парижскую полицию.

Та же, в свою очередь, отправила рапорт в полицейское отделение Пенн-ан-Марв.

***

На календаре значилось тридцатое апреля.

Поздно было выяснять, куда пропал парижский рапорт.

Поздно было узнавать, собиралась ли на самом деле компания Жоржа Брюно покупать лесопилку.

Оставалось найти карту и отправиться в лес.

У стажера было впечатление, что он знает, где нужно искать карту — или, скорее, координаты — клада лейтенанта фон Берга.

Он очень надеялся, что найдет мэрию открытой.

Но прежде надо было сделать несколько звонков.

— Я ищу сокурсника, — сообщил он секретарше исторического факультета Парижа-8. — Ян Галлек. Мы с ним вместе ходили на курсы профессора Фонберга. Археология. Да, да, я знаю, что профессор Фонберг умер... Печальная история... Нашли? И у вас есть его адрес? А, так он уехал обратно в Страсбур... Да... Я попробую отыскать его там, спасибо...

Все получалось уж слишком легко.

Потом стажер откопал в одном из дальних ящиков старые листы с домашними телефонами полицейских.

***

Вечером Легуэн заглянул к мадемуазель Магали. Та усадила его за блины, несмотря на возражения. Блин Легуэну в горло не лез, становился в буквальном смысле комом.

— Мадемуазель Магали, — сказал он. — Помните, вы мне говорили, что в ночь на Сен-Жан можно искать клады?

— Не только на Сен-Жан, — неохотно ответила старушка. — В любой шабаш можно, и на Ламмас, и на Самайн, конечно... — В глазах у нее мелькнуло подозрение. — Вы собрались, что ли? И не вздумайте даже! Вы, может, что и найдете, только известно — сокровища-то эти, они все прокляты!

— Вспомните, пожалуйста, — попросил он, — это очень важно. У вас кто-нибудь еще спрашивал про клады?

— Спрашивали, как же... Из наших-то никто, я ж говорила, меня здесь не слушают. Археолог-то приезжал, помню. Вежливый такой, с акцентом — сразу американский шоколад вспоминается, который с самолетов скидывали, я прямо девчонкой себя почувствовала... Находили, говорит, клады у вас когда? Я ему так и сказала: не находили, и лучше не искать. А потом... девочка та, упокой Господи ее душу. Ну, она не только кладами интересовалась, ей все легенды наши подавай... И кюре расспрашивала, и Матье, историка нашего.

— Вот как, — сказал Легуэн.

— А друг-то ваш, беленький, ко мне ее отправил. Поймал меня, грешную, с зубной пастой. Вот вам, говорит, мадемуазель Магали, общественные работы... И ведь говорила я ей близко к лесу не подходить...

***

Легуэн нашел нужную бумагу в библиотеке мэрии. В той самой пачке. Слава богу, библиотекарша в школе учила немецкий.

Маленькая желтая оборотка меньше всего походила на карту острова сокровищ. Стажер передвигался по лесу почти на ощупь — привык. Пятно света от фонарика скользило по траве и мелким кустикам. Дойдя до уже знакомой поляны, стажер остановился. Выключил фонарь. Облаков не было, и луна пробивалась даже сквозь перепутанные ветки. Первая в году майская ночь пахла ясно и пряно, и стажер втянул носом воздух, на секунду забыв, зачем пришел. Потом вздохнул и стал углубляться в чащу по вытоптанной за несколько дней тропке. Мадемуазель Магали не обманывала — в траве вспыхивали и угасали шальные огоньки.

Гнилушки, сказал себе Легуэн.

Ему стало немного не по себе. Огоньки — чем бы они ни были — обвивали, как гирляндой, место, где совсем недавно лежали немцы.

Легуэн включил фонарь и направил на бумажку с координатами. Удерживая и карту, и фонарик в одной руке, он щурился, чтобы разглядеть французские слова, которые библиотекарша карандашом надписала над строчками.

Кто-то приближался за его спиной, осторожно хрустя ветками.

— Пришел все-таки, — сказали сзади.

— Пришел, — ответил стажер, мягким движением положив свободную руку на кобуру.

— А я-то думал, зачем это все. Про немцев расспрашивал, про Корригана... Оказывается, тебе просто было нужно золото. Как и всем остальным.

Легуэн развернулся. Инспектор Пеленн стоял, прислонившись к дереву.

— Может, поговорим об этом? — предложил стажер.

Пеленн приблизился на несколько шагов:

— А Жан Матье...

— Он не придет, — сказал Легуэн.

— Не надо было мне покрывать тебя перед комиссаром, — вздохнул Пеленн. — Ох... черт! По-моему, стажер, мы не одни...

— Что?

Инспектор застывшим взглядом уставился Легуэну за плечо. Туда, где тот только что видел огоньки. Лицо исказилось.

— О Боже, — выговорил он. — О Господи...

Легуэн повернулся. Всмотрелся. Моргнул.

— Где...

В этот момент сзади на него накинули удавку и начали душить.

У инспектора Пеленна были сильные, тренированные руки, и очень скоро в глазах у Легуэна потемнело и все дыхание кончилось. «И ведь действительно, — подумал он, пока его собственные руки елозили в воздухе, пытаясь хоть за что-то уцепиться, — ничего не сделаешь...»

Он не сразу понял, что произошло. На периферии его меркнущего сознания раздался выстрел; кто-то закричал; и вдруг стягивающая его горло смерть ослабла. Отпустила. Ушла — до следующего раза. Нахватав ртом достаточно воздуха, он потряс головой, попытался осмотреться. Инспектор Пеленн извивался на земле, схватившись за плечо. Лунный свет, попавший на тропку, освещал стоявшую на ней фигуру в рясе. Скорее всего, виновато было его помутившееся сознание. Потому что на миг стажер увидел — четко, даже сквозь круги перед глазами — молодого макизара с упрямым прищуренным взглядом и трофейным револьвером, снятым с убитого боша.

Потом в мире снова включили звук.

— Больно! Ч-черт, мать вашу! Больно!

— Держите его, парни! — голос комиссара Легерека. — Легуэн! Легуэн, ты жив?

— Х-х-х-х... Х-хр-р...

— Это полицейская операция, отец Гийом, вы-то что здесь делаете, ради Христа?

— Не поминайте всуе, сын мой.

— Ноэль Пеленн, я арестовываю вас по обвинению в убийстве пятерых человек и покушение на представителя власти при исполнении им служебных обязанностей.

— Черт, — простонал Пеленн. — Комиссар... Я же должен был знать... Вы никогда не бастуете...

***

— Ну вы не слишком торопились, патрон, — сказал Легуэн.

— Это тебя научит, — буркнул комиссар Легерек, доставая из тайника бутылку виски, когда-то изъятую у контрабандистов. Последний трофей. Они сидели в его кабинете — Легуэн, комиссар, вызванный по тревоге патологоанатом и отец Гийом. Ночь тихо переходила в утро, но спать никому не хотелось. Пеленна отвезли в больницу.

— Хотел бы я знать, откуда вы там взялись, господин кюре.

— Господин кюре пытался загладить свою вину, я полагаю, — сказал Легуэн.

— Вину? — не понял комиссар.

— Вы же все знали, правда, отец мой?

— Я был связан тайной исповеди, — мрачно проговорил кюре.

— Знали? И молчали?

— Есть законы человеческие, — сказал отец Гийом, глядя в сторону. — А есть божеские.

Комиссар замолчал, неверяще качая головой. Наконец спросил:

— Может, объяснишь, стажер?

— Все, патрон?

— Все.

— Это в основном предположения. Тем более, инспек... Пеленн скоро придет в себя и сам все расскажет.

Комиссар пододвинул к нему доверху наполненный стакан.

Стажер сделал большой глоток. Говорил он хрипло, кашляя едва не через слово.

— Когда пришли союзники, лейтенант фон Берг и его три друга решили спрятать свои трофеи здесь в лесу. Рассчитывали, наверное, что потом вернутся. Зарыли все, что у них было, под деревом. Заметили координаты. Но в последний момент лейтенанту показалось, что трех друзей будет много. Тем более — в такое неспокойное время. Он застрелил всех троих — вряд ли они этого ожидали. Алан Брюно был тогда полицаем. Скорее всего, он проследил за немцами и все видел. Если бы лейтенант его заметил, одним коллаборационистом на свете стало бы меньше... Короче говоря — война кончается, фон Берг садится на корабль в Америку и не знает, вернется ли он когда-нибудь за сокровищем. В Америке он довольно быстро умирает, но оставляет сыну в наследство карту клада... Сын о карте помнит... Помнит всю жизнь. — Стажер глотнул. — Становится археологом, приезжает в Париж, потом подделывает свои бумаги и отправляется за сокровищами. Вот только насчет подделки узнают. И докладывают сюда. Пеленн принимает сообщение — и не торопится почему-то разоблачить Фонберга. Ему интересно, что тот ищет. Скорее всего, в лес они пошли вместе. А там Пеленн отобрал у Фонберга карту — и убил. И может, на этом бы все и кончилось.

Стажер использовал драматическую паузу, чтобы промочить горло.

— Только в карте что-то было не так. Потому что клада Пеленн не нашел. И тут появился Галлек. Он ходил на лекции к профессору Фонбергу. Возможно, когда-то они выпили вместе. В Париже так бывает. Так или иначе, Галлек знал, что с проектом Фонберга что-то нечисто. Он приехал за ним. Жил у своей кузины — никто в городе не знал, что он здесь. Потом Фонберга нашли убитым — он уехал. И вернулся все-таки, якобы к кузине на день рождения. И тут Пеленн совершил ошибку. Он думал, что Галлек в курсе, хотя тот всего лишь интересовался. Пеленн поймал его в лесу. Не знаю, хотел ли он его убивать, но так вышло.

— А цикл-то здесь при чем? — угрюмо спросил комиссар.

— А не было никакого цикла.

Легуэн замолчал, выдохшись, по горлу будто теркой проскребли. Но под взглядом шефа он выпил еще виски и продолжал:

— Фонберг пошел копать в ночь Всех святых. Может быть, это вышло случайно. Может быть, нет. Немцы — люди суеверные. По крайней мере, он говорил с мадемуазель Магали. У Марго Легерек день рождения пришелся на первое февраля. И когда понадобилось третье убийство, преступник уже знал, что делать. Жоржу Брюно, я так думаю, отец рассказал, что видел тогда в лесу. Когда он появился, Пеленн просто сопоставил два имени. Сложил два и два, как вы, патрон, говорите. Дальше — я не знаю, это только предположение...

— Ты рассказывай, стажер. Пеленн, если что, тебя поправит.

— Я так думаю, он встретил Брюно. Сказал, что знает, кем был его отец, и знает про клад. Предложил сотрудничество. Брюно с трудом мог отказаться — уже двух человек убили, и вряд ли он хотел, чтобы в городе стало известно, чей он сын. И Пеленн повел его в лес — уже специально в ночь на Сен-Жан.

— И они нашли.

— Нет. Не нашли, — тихо сказал отец Гийом.

— Но к тому времени Корриганом уже интересовалась всякая разная полиция. И Пеленн, вместо того чтобы затаиться, убил четвертого человека — так, чтобы цикл завершился. Мне сказали, что бродячих студентов здесь летом бывает много. Убийце даже не надо было самому заманивать ее в лес. Он просто отправил ее к мадемуазель Магали, зная, что та нарассказывает ей историй про лес и про шабаши. Конечно, цифры к тому времени уже просчитали, лес в ночь на второе августа окружили, стерегли убийцу. Но Пеленн-то эту ловушку вместе со всеми готовил. Ему просто было обойти кордон... И все вышло, как он рассчитывал. Кроме одного. Его застал Мишель Бризу. Скорее всего, он что-то знал про убийство Брюно. Он-то был в курсе, что эта фамилия означает, — сам сын полицая. Может быть, он и о других убийствах что-то знал — в конце концов, не ночевал дома все четыре раза.

Дальше я не могу сказать наверняка. Может, Бризу пытался его шантажировать. Может, он просто подал Пеленну идею — убийцу-то нужно было найти, потому что уже Интерпол начал интересоваться. Пеленн подбросил ему браслетик, сорванный у студентки, а сам отвел его в лес. Под дулом пистолета заставил написать признание. Вот только с ДНК он ничего сделать не смог, ему оставалось только смотреть, как материал отправляют на анализ...

— А Жан Матье? — спросил священник.

— Он, хитрый лис, услышал от кузена Марго Галлек, что археолог проводит какие-то некатолические раскопки, и заинтересовался. Тот, разумеется, ничего бы ему не сказал, но Матье расследовал со своей стороны... Даже сунулся в лес — в ту ночь, когда Берлю по голове стукнули. Увидел, как того ударили. И перетрусил — понял, что все серьезно. Вчера я его предупредил, чтобы не выходил из дома, — так его, по-моему, уже и предупреждать не надо было. Доложил мне, что сидит за всеми замками.

— А как... Как ты узнал, что это Пеленн?

— Я наверняка не знал до самого конца. — Стажер вздохнул. Потянулся за бутылкой. За окнами светало. — Когда я только приехал, он рассказывал мне про Корригана. И про то, что настоящего убийцу не поймали. Меня это тогда слегка покоробило. Это же местная тайна, такое не говорят стажеру, который только что прибыл. Думаю, он знал, что я сам до этого докопаюсь, если начну искать, и сразу решил подстраховать тылы. И потом, относительно этого ДНК... Вопрос-то был не в том, почему у девушки под ногтями нашлись кусочки кожи преступника. А почему у трех остальных жертв их не оказалось. Девушка была мельче и ниже всех остальных, если она сумела его оцарапать, то остальные могли точно. Получается, преступник не только работал в перчатках, но и вычищал жертвам ногти. А кому это может прийти в голову?

— Полицейскому, — кивнул кюре.

— Или тому, кто читает слишком много детективов, — сказал комиссар Легерек.

— Или... Я тогда так и подумал.

— В последний раз он этого не сделал, потому что его спугнули, — кивнул комиссар. — Причем не наши, как оказывается, спугнули, а Мишель Бризу.

— И потом, я читал досье с рапортом. Вроде бы очень грамотный отчет, но... Очень много написано о профиле убийцы, о кельтских традициях, о ритуалах... Но почему-то не было элементарной информации об убитых, которая в таких делах первой собирается: не проверено было, например, кто отец Фонберга, не сказано, что Брюно, по сути, местный, что Галлек ходил на курсы Фонберга и приезжал сюда весной, в то же время, что и профессор... Хотя все эти сведения можно получить по одному телефонному звонку. Как будто тот, кто составлял рапорт, не хотел копать вглубь.

— Это еще ничего не доказывает, — покачал головой инспектор.

— Верно. Но кляуза на археолога, которая так и не дошла до участка... Я звонил бывшему здешнему комиссару, он клянется, что слыхом о ней не слышал. И потом... Когда я раскопал эту яму, Пеленн сказал, что, мол, выяснять, кто их убил, должна была комендатура и теперь бы опознать этих гансов. Так и сказал — гансов, еще до того, как кости увидел. А я ведь никому не говорил, что нашел немецкую кокарду... Откуда ему было знать?

— Да уж, — покачал головой комиссар Легерек. — Агента Берлю тоже он по голове ударил?

Легуэн вдруг заметил, что кюре исчез.

— Нет, — сказал он, — не думаю.

— А как ты нашел карту?

— Мне Матье подсказал. Сам того не желая. Он заявлял, что ничего о пропавших немцах не знает, а сам рылся в их документах. Почему он не хотел об этом говорить? Выход напрашивался один — он видел в этих бумагах что-то еще и хотел это скрыть. Когда Пеленн принес мне эту бумагу — рапорт Штаге, — он говорил, что больше в мэрии делать нечего, что он все перетряс. Думаю, он хотел меня предупредить.

— Хорошая идея, правда, скрыть этот листок среди тех документов, — задумчиво проговорил комиссар. — У себя он бы прятать не стал — сам ведь полицейский, обыски проводил, знал, как это делается. А там никто не стал бы искать — тем более оборотку.

— Кроме Жана Матье, — кивнул Легуэн. — Я, кстати, едва его не подставил. Но к тому времени, думаю, Пеленн уже слишком сильно интересовался мной... Поставьте себя на его место — он же не знал, откуда я приехал. Может быть, мой перевод был такой же липой, как раскопки и лесопилка. Может быть, я что-то знал про клад. А уж когда я наткнулся на немцев...

— А на главный вопрос ты не ответил, Легуэн, — сказал комиссар. — С сокровищами-то что? Кто их отыскал? Или в карте фон Берга ошибка?

— В карте ошибки нет, — улыбнулся стажер. — Просто лес коварнее, чем мы думаем. Вот взгляните. — Он разложил на столе два листка бумаги, разгладил. — Это — описание дерева, под которым фон Берг зарыл клад и своих товарищей. А это — то, на котором повесили археолога. Видите?

— Без шушенна не разберешься, — пробурчал комиссар.

— Я-то искал второе дерево и ошибся — нашел первое. У Пеленна и остальных, видимо, получилось наоборот.

— Тогда — где клад? — Взгляд комиссара Легерека стал колючим и подозрительным.

— Не смотрите так на меня, патрон. Я думаю, — стажер вспомнил об отпечатке кроссовки, — я думаю, нам не стоит удивляться, если у нашей церкви скоро появится, скажем, орган... Или ребят из церковного хора отправят на каникулы в Калифорнию. Или Армия спасения получит от отца Гийома большое пожертвование.

— Вот как, — сказал комиссар. — Вот как. Ну что ж... Скажи мне тогда вот что — почему я, старый морской пес, не додумался, а до такого щенка, как ты, дошло?

— Потому, что вы не слушаете мадемуазель Магали, — хмыкнул Легуэн. — Комиссар... Можно, я пойду спать?

— Стажер, — окликнул его комиссар, когда тот уже был у двери. Легуэн обернулся.

— Я работал раньше в береговой охране, — сказал шеф. — Всегда любил море... Однажды мы напали на перевозчиков наркотиков. Стали стрелять. Я прикончил одного. А он оказался русским. Каким-то чином. У нас были неприятности с посольством. И меня сослали... сюда.

— В пригороде Сен-Дени, — сказал стажер, — подрались две банды. Мы пытались разнять. У меня только стажировка начиналась. А у этого парня был пистолет. И я... отреагировал. Будь он белым, сказали бы, наверное, что оборона. Но он был араб. Семья подала в суд — убийство, мол, на почве расизма. Вот меня и отправили... с глаз долой.

Какое-то время они смотрели друг на друга.

Потом Легуэн повернулся и вышел.

Снаружи было свежо и почти светло, висел густой туман. Здесь такой называют «brumenn du», вспомнил стажер.

В конце концов, по отцу он был бретонцем.

Примечание автора

До этого рассказа я вообще не думала, что умею писать детективы. Теперь у меня их уже три — если считать «корректорские», но этот был первым. И создавался, если честно, куда больше ради атмосферы, чем ради самой истории. Я очень люблю Бретань, и мне хотелось написать настоящий французский детектив — о забытом богом участке в провинции, об опытном усатом комиссаре и «зеленом» стажере, который, оказывается, совсем не прост... А еще я люблю рассказ этот, потому что писала его взахлеб и в условиях, «приближенных к боевым», то есть за стойкой бара с чашечкой кофе или рюмочкой шушенна — чтоб было поаутентичнее... Я дала себе обещание когда-нибудь перевести его на французский. Тогда и посмотрим, насколько рассказ вышел «настоящим».

 

Тяжелый пакет с продуктами нехорошо кренился набок в руках у Мэри. Она с трудом донесла его до багажника — тот замер с открытой крышкой, как птенец, разинувший рот в ожидании червяка. Хозяйка лавочки, скрестив руки на груди, смотрела с крыльца. Других покупателей у нее не было. Ветер подметал сентябрьские листья на дороге.

— У меня детские наборы есть. — Мэри вздрогнула; в здешней отгороженной тишине голос прозвучал неожиданно громко. — С трансформерами. Возьмете?

— А... зачем? — неловко спросила Мэри. — У меня нет детей.

— Да бросьте, — легко сказала хозяйка. — Здесь-то... — Она нырнула в темноту дверного проема, вынесла две яркие картонные коробки. — Из морозилки, — сказала она. — Годность до следующего августа, вы не беспокойтесь.

Мэри взяла. Молча. Что тут скажешь.

— Моя спряталась, — сообщила хозяйка. — К августу небось не останется вовсе никого.

Дверь машины Мэри нервно хлопнула. Она боялась думать о том, что застанет дома. Нельзя было оставлять Тима на целых полтора часа, но кончилась вся еда, а взять мальчика с собой...

Она передернула плечами. Отберут на первом же перекрестке. Отведут во «временное убежище». Но в убежищах — куча детей. Все, что остались.

А дети играют в игры.

Раз-два-три-четыре-пять...

Сначала взрослые улыбались, когда проходили мимо играющей на площадках детворы и слышали позабытые с детства ритуальные фразы. Вроде: «кто не спрятался — я не виноват». Или «кто придумал — тот и галит». Или еще: «туки-туки, я тебя застукал!»

Ритуальные фразы.

Нафталином пахнущие считалки.

И дети, невидимой рукой вырванные из своей виртуальной действительности, выброшенные на улицу, в волны солнечного света и ветра, играть — под теми же платанами и тополями, у стволов которых замирали, считая вслух, их бабушки и дедушки. Как в прежние времена, матери кричали с балкона:

— Винсент, домой! Тесс, сколько можно!

Я иду искать...

В той книге это называлось «игровой терапией». Сейчас все говорили о прятках как о вирусе, о заразной болезни, вспыхнувшей среди бездомных и приютских и потом уж перекинувшейся каким-то образом на благополучных детей. Но Мэри помнила — да все помнили — ту синюю книжку с улыбающимся ребенком на обложке. Книга по детской психологии. Их выпускали в изобилии, с единственной, кажется, целью — приглушить чувство вины, возникающее порой у родителей.

«Верните их в детство, — предлагала книга. — Научите их играть по-настоящему». Мэри зачиталась тогда. Доктор Скотт писал, что забытые детские игры: прятки, жмурки, кошки-мышки и бог знает, что еще (ляпы, вспоминала Мэри, и «ковбои-индейцы», и «третий лишний») — все они идут из древности, где были созданы, чтобы восстановить природное равновесие в душе человека, симметрию между его сущностью и природой.

Когда полиция пришла за доктором Скоттом, его не было. И не было никаких следов. И даже в газетах не писали: «исчез» или «скрылся». Писали: «спрятался».

Книга дала воспитанию новое течение. Заразное, как все новые течения. Дети играли запоем, с утра до ночи. Но почему-то только в одну игру.

В прятки.

Мэри вдруг вспомнила, что забыла купить кофе. Впрочем, бог с ним. Спать по ночам она и так не может. Ей вдруг показалось, что Тим ее зовет, она прибавила скорости.

Но, может, он и не звал ее; сидел, как обычно, сосредоточенный и бледный, отстреливал монстров в компьютере. Зачем ему мать?

Пропадать они начали не сразу. Взрослые грешили на привычное: на отлученного от ребенка отца, на педофилов, похитителей детей.

И матери кричали с балконов пронзительно и безнадежно, как чайки над погибшим кораблем.

Постепенно становилось ясно: детей не похищают. Они не сбегают. Они просто прячутся.

И никто не может их найти.

Прятки захватывали все больше территории; количество детей на земле сократилось втрое, пока родители стояли, разинув рты. Тогда спохватились. Стали запирать дома. Не отпускать. Взрослые не стеснялись выпотрошить душу сына или дочери, извлечь самый жуткий страх и этим страхом упрочить запрет.

Подите запретите ребенку играть.

Вот когда поняли — не запретят, когда увидели, что дети стали играть с еще большей увлеченностью, со слезами, с отчаянием, подкрепленным извечной ненавистью к родителям, что прятки превратились в священный ритуал, — вот тогда уже власти стали принимать меры. Детей отбирали у матерей. Отвозили во «временные убежища», где за ними, не смыкая глаз, следили надзиратели. Ходили слухи, что детей там пичкали снотворным — пока спят, не играют.

Но Мэри была начеку. Ночью схватила Тима, на заднем сиденье, под одеялами, отвезла за город. Теперь они жили вдвоем, в доме, который лес так хорошо скрывал от чужих глаз: не знаешь — не найдешь. Дом со стегаными покрывалами, с запахом древней полировки и старости был когда-то маминым. Мэри думала — одному мальчику играть будет не с кем. Тим не спрячется от нее, как его сестра.

Сью Энн, когда началась эпидемия, исполнилось четырнадцать, и в детские игры ей играть не пристало. Сью Энн, ее доченька, невозможный ребенок. Они банально и вечно не терпели друг друга, просто потому что были — мать и дочь, запертые в одной семье. Сью Энн, казалось, подмечала каждую ошибку Мэри и складывала в копилку предлогов, необходимых, чтоб оправданно злиться на мать. И Тим, и развод — все шло в эту копилку.

Но Мэри не думала, что девочка станет играть в прятки.

Пока не услышала, как в протяжную, уже обретшую роковые нотки считалку вплетается голос Сью Энн. Выбежала — сердце будто вперед выскочило из груди, кубарем скатилось по ступенькам крыльца — но не успела. Сью Энн спряталась.

Кто-то из взрослых, чтобы отвратить ребятишек от игры, придумал кое-что поумнее: заронил в воображение детей несколько зернышек страха, которые тотчас разрослись в огромную и жуткую, с острыми когтями, тень на стене — Прятошника. Он приходил за играющими детьми и забирал их; и чем лучше прятался ребенок, тем вернее находил его Прятошник. Находил и съедал или делал что похуже — зависело от рассказчика. Но дети — те еще революционеры; скоро они переписали историю: будто Прятошник добрый, будто он приходит, чтобы освободить их от власти тиранов, неизвестно кем посаженных на домашний трон. Чтобы увести их от ругающихся, разводящихся, совершенствующихся, сублимирующих родителей.

Мэри свернула на дорогу, ведущую к дому — забытую, почти заросшую. Из соседних коттеджей люди повыезжали в приступе паники — увозили семьи за границу. Будто от этого можно убежать за границу.

Может, и так, думала Мэри, открывая багажник. Может, и пора уже. Мы перестали смотреть за детьми, заботиться о детях. Мы тупо послушали психоаналитиков, внушавших нам: берегите себя. Берегите свое внутреннее спокойствие. Не позволяйте ничему — никому — вас задеть. Будьте настолько равнодушны, циничны и эгоистичны, насколько позволят ваши маленькие души. Только тогда вы будете в относительной безопасности. И дети — чем раньше они станут такими, как вы, тем лучше. Зачем учить ребенка добру, когда вы сами знаете, что добра не существует.

Нам говорили не поддаваться дьяволу. А дьявол получал университетские дипломы. И мы платили ему по двадцать долларов за сеанс.

На самом деле, думала Мэри, все знают, что происходит. Все знают, кто такой Прятошник, забирающий их детей, как крысолов из Гамельна. Ведь знали же, кто этот крысолов.

Было и что-то еще. Но в этом кто признается, кто разберется? Это читалось в глубине застывших от боли взглядов родителей. Любопытство, по-детски беспощадное. И обида, что не посвятили в чужой секрет. Что не позвали. Та же обида, что у ребенка, рано отосланного спать.

Мэри проехала по дорожке, среди разросшейся травы — давно бы уж скосила, но никто не должен знать, что в доме живут. Посидела немного в гараже, откинувшись на спинку сиденья. Так бы здесь и заснула, если б не Тим. Как она устала; но устала не только в последнее время, еще раньше, до Пряточника. И не только она. Иногда Мэри ловила взгляд дочери — равнодушный, будто припорошенный серым. Взгляд человека, которому надоело. И у Тима был такой взгляд. Иногда.

«Мы все устали, — думала она, — в этом дело».

Может, трубили уже трубы Иерихона, а никто не услышал. Да что трубы — сами всадники Апокалипсиса свалились им на головы, вместо коней оседлав «Боинги». Они замерли тогда у телевизоров на несколько дней, с открытыми ртами, не решаясь поверить. Но жили они далеко от Нью-Йорка, родственников в Башнях у них не оказалось; и Мэри не сказала ничего, когда Сью Энн поднялась и пошла жарить попкорн.

Тогда бы им что-то и понять — но никто не понял.

— Тим! — крикнула она. — Тим, иди помоги!

Что-то страшило ее в нависшем силуэте дома. Она заметила это только сейчас. Что-то, заставившее Мэри кинуться к дому, выронив пакет — тот упал содержимым вниз, рассыпался внутренностями по дорожке. Она бежала, поскальзываясь на гравии. В прихожей стояла тишина; нехорошее, шевелящееся, поскрипывающее безмолвие старого дома.

«Зря мы сюда приехали», — вдруг подумала Мэри.

— Тим?

Она замерла внизу лестницы, вслушиваясь, боясь своим дыханием заглушить какой-то важный звук.

— Тимми?

Он не отвечал. Но откуда-то несся голос. Голос, будто созданный из тишины:

— Девяносто восемь... девяносто девять... сто...

И предупреждение, которое никто, в общем-то, не обязан делать, оговоренное только в ненаписанных правилах детской фэйр-плей:

— Я иду искать! Кто не спрятался — я не виноват!

Голос принадлежал не Тиму. Мэри стало холодно. Ее сын выжил только потому, что до сих пор ему выпадало водить.

Но теперь водил не он.

Мэри бросилась вверх по ступенькам, к комнате сына. Остановилась на полдороге. Тима больше не было здесь. Особая, безжизненная пустота сказала ей об этом.

А голос раздавался снизу. От косяка двери, где до сих пор оставались зарубки, удержавшие во времени рост маленькой Мэри. От косяка, к которому она поворачивалась, закрывая лицо руками:

— Раз, два, три, четыре, пять...

Мэри повернулась, сощурилась. Никого не увидела.

— Будем играть, да?

Мысль о том, что Тим ушел, спрятался, странно ее успокоила. Сильная боль иногда проясняет сознание.

— Ладно, — сказала она, — давай играть.

Это ведь только ее вина...

Мэри повернулась и стала медленно подниматься, слыша за спиной смех.

— Раз... два... три...

Но считал не Прятошник, не крысолов из Гамельна, не доктор Скотт, не Тот, кто был всеми этими именами. Считал Донни Руни. Восьмилетний Донни Руни, который лучше всех умел искать. Он находил ее — в подвале, приткнувшуюся у бойлерного котла; на верхней полке бельевого шкафа, где она сворачивалась калачиком. Нашел даже, когда она умудрилась залезть в стиральную машину.

«Туки-туки, я тебя застукал!»

Он находил бы ее и дальше — может быть, всю жизнь, — если бы не умер от лейкемии.

Мэри бежала. В какой-то лихорадке, уж слишком похожей на веселье, она распахивала двери, открывала дверцы. Выросла Мэри, не спрятаться ей ни в бельевом шкафу, ни в ящике с игрушками.

Ей хотелось, чтоб он ее нашел. Нашел и забрал к Тиму, к Сью Энн.

Тогда она наконец узнает...

Но Донни не любит слишком легкие места. Мэри помнила, как кривилась его мордочка:

«Да ну... Перепрятывайся».

— Пятьдесят шесть... пятьдесят семь...

Возбуждение сменилось азартом. Нет, решила Мэри, в тумбочку под компьютером она точно не влезет.

«Вот так и сходят с ума», — сказал кто-то.

«Теперь он приходит и за взрослыми», — добавил кто-то. Кажется, Сью Энн.

— Восемьдесят девять... Девяносто...

Уже не думая, Мэри залезла в платяной шкаф. Прикрылась одеждой на плечиках, спрятала ноги под мешками с ненужной обувью.

— ...я не виноват, — донеслось снизу.

Он искал ее недолго. Минут через пять дверь шкафа открылась. Мэри за платьями затаила дыхание. Услышала четкий, встревоженный голос Тима:

«Топор-топор, сиди как вор, не выглядывай во двор!»

Как всегда в таких случаях, Мэри еле удерживалась, чтоб не захихикать.

Она слышала дыхание Донни, могла даже почувствовать его, оно пахло банановой жвачкой.

Дыхание смерти.

Мэри все поняла. И знала так же верно, как Донни знал, где ее искать: то же самое чувствуют сейчас взрослые по всей земле, нелепо свернувшиеся под кроватью, залезшие на антресоли, не дышащие за шторой.

Она узнала наконец, что хотела. Куда Прятошник уводил детей. И зачем.

Если это Апокалипсис, то он совсем не страшный. Если свет померкнет, ей будет все равно. Чур-чура, кончилась игра.

«Я свободна», — подумала Мэри.

В следующую секунду она уже ни о чем не думала.

Восьмилетняя Мэри Макгиннис не выдержала и прыснула; выскочила из шкафа и помчалась вниз — кисточки на белых гольфах отчаянно трепыхались — быстро-быстро, так, чтобы не дать Донни первому хлопнуть ладонью по косяку и прокричать:

— Туки-туки, я тебя застукал!

Примечание автора

Помню, я бродила по книжному магазину — и придумался такой вот рассказ. Я вообще очень люблю ходить между полками, заглядывать наугад в чужие тексты, читать аннотации, потихоньку пропитываясь книжным духом. Наверное, продавцы меня не любят: приду, послоняюсь, получу свою дозу вдохновения — и на выход. А вдохновение у нас пока бесплатное.

Про финал этого рассказа мне говорили разное. Кто-то решил, что это такой своеобразный конец света. Мне же больше нравится думать, что Мэри, когда она сдается и практически возвращается в детство, открывает дверь в мир, который раньше ей был недоступен. Может, это тоже имеет отношение к вдохновению. А может, и нет...

 

В город Жозеф прилетел без багажа.

Он мог не прилететь вообще — едва успел на свой транзитный самолет. А все потому, что дома бастовали кофейные автоматы. Он пытался узнать в справочном, как связаны кофейные автоматы и задержка рейса, но ничего путного там не сказали. С тех пор как у автоматов появился профсоюз, сладу с ними не стало.

Городская управа, куда ему следовало отправиться, находилась по трем разным адресам.

Главное здание было по Старых Фронтовиков. Жозеф посмотрел в карту и нахмурился. Улица Фронтовых Бригад в плане имелась. Улица Старых Большевиков — тоже. Но вот среднего между этими двумя...

В гостинице ему сказали, что они лично не знают, но вот от вокзала ходят маршрутки.

— Ходят прямо к управе? — уточнил он.

— А вы там спросите, — сказали ему.

Он спрашивал, но в ответ ему только недоуменно пожимали плечами. Он отчаялся, и ему очень хотелось кофе; и он пошел уже по направлению к забегаловке, когда какая-то старушка начала вдруг многословно рассказывать, где эти Старые Фронтовики. Покосился на бабушку — не наткнулся ли вдруг на «помощницу»? Но снежный туман прянул в лицо, и бабуля растворилась.

Жозеф сел на указанную маршрутку. Окна ее плотно и непроглядно замерзли, и, хоть за бортом еще брезжил день, в пахнущем бензином салоне стояли сумерки. На стене под шторкой он увидел объявление: «Тише скажешь — дальше будешь». Машинально попробовал перевести это на французский и тут же понял, что все это не переводится: и афишка, и сама маршрутка, и бесполые существа в черных, бесформенных дубленках-ватниках, время от времени просившие «остановить на остановке».

Он давно уж забыл эту страну и недоумевал — почему именно его послали. Он и задания не понимал, если честно. Кто-то потерялся в хитро сложенном сплетении реального и «другого» города, незаметно сложились два расхристанных лабиринта — и вот, пожалуйста, теперь он едет в управу города, которого не видел с дальнего советского детства. Ему почему-то казалось, что, скажем, в Берлине такой инцидент был бы невозможен, что там чертежи «заднего» города только повторяют и преувеличивают — как всегда бывает с «задними» — четкую планировку и бюргерскую устойчивость города настоящего.

Само собой, в Париже о такой четкости говорить не приходилось. Это с виду кажется, что «звездчатый» город построен не абы как, а попробуй, не будучи «из района», пройти два квартала и не свернуть в ненужный тебе переулок.

Именно поэтому, видимо, здешний откровенный бордель не пугал Жозефа.

***

Улицы были закупорены. Пробки — новая болезнь городов. Мало приятного — опоздания, нервы, общий городской склероз. Здесь их, видно, не лечили вообще.

Когда Жозеф попытался спросить, где ему выходить, ответом было общее молчание. Все будто спали, сдвинув лица в воротники, прикрывшись сползшими на глаза шапками. Ему вдруг показалось, что в маршрутке нет никого живого, и стало не по себе.

Вышел он опять в снежно-белый, предновогодний день. Разнотекущему времени его давно научили не удивляться.

***

В здание Управы он попал только с третьего раза, зато его сразу провели к первому лицу города. Лицо города было округлое, с двумя подбородками и голосом-трубой, что мог бы вещать из тарелок-репродукторов.

— Дело в памяти, — сказал голова. — Человек заплутал в памяти, только и всего. Потому вас и позвали.

Жозеф отказывался понимать, какое отношение он имеет к памяти.

Они одновременно наклонились: Жозеф полез в портфель за бумагами, голова — в стол за бутылкой.

Чокнулись, выпили, крякнули.

— Значит, вы уже работали с Лабиринтом?

Жозеф поднял брови: неужто кто-то, имеющий отношение к «внутреннему» городу, там не работал?

— Гадость, — поморщился голова. — Ключница водку делала.

Фраза про ключницу показалась странно знакомой.

— С эмигрантами беда, — вздохнул голова. — А край у нас унылый, много уезжает... Я говорю — начинаешь новую жизнь, не тащи старую... Так нет ведь! Сундуками гребут!

Он глотнул водки, выдохнул со звуком, занюхал с таким смаком, что Жозефу стало завидно. Он подумал о русской душе.

— Это вам не бабушкин хрусталь. Воспоминания — они ж цепкие, прорастают. А Лабиринту одна радость...

***

Ему не нравился этот город. Он не мог нравиться — с этой дикой архитектурой (стеклянные небоскребы, попирающие мелкие хрущевки), с недостроенной башней, колом торчащей поверх мутно-желтой, холодной реки.

Но все равно — Жозеф хотел попасть сюда, потому что здесь остались просторы его детства, его шалаши, заборы, теплый асфальт и нагретые вечера. Ему казалось, что Париж на такое скуп; и уж точно там он не найдет того щемящего ощущения простора.

***

Жозеф отогнал от себя романтику и решил заняться делом. Сперва нужно было прочесать город на предмет узелков. Узелок мог появиться где угодно. Находясь в состоянии сплина, можно связать его из самой самых простых ассоциаций. Впрочем, сплин — слово, более подходящее туманному Лондону или Парижу с его любителями абсента. По-русски надо говорить проще: хандра.

***

Глава города не предложил никого ему в спутники, видимо, проверял. Хотя как раз помощников в городе найти было нетрудно. Жозефу повезло. Едва он вернулся в центр — и стоял, озираясь, пока мелкий снег ударял ему в лицо, и пытался в белом тумане отыскать гостиницу, — как рядом возникла группка молодых людей. Обычная зимняя одежда сидела на них странно, тяжело, будто ребята до этого ничего подобного не носили. Одна из девушек была без шапки, в замысловатой диадеме из бисера. Ее спутник нес за плечом зачехленную гитару.

Жозеф заступил им дорогу — одна нога по колено ушла в снег — и попросил помощи. Они стрельнули на него не слишком удивленными глазами.

— Давайте отойдем, — сказал парень. Жозеф послушно побрел за ребятами, непривычно скрипя снегом на каждом шагу.

В центре маленького скверика они опустились на заледеневшую скамейку. Парень представился Линдиром, расчехлил гитару и стал дергать струны.

Жозеф объяснил, что из Управы, только не из этого города; приехал по поручению и теперь ищет, как пройти в Лабиринт.

— А зачем?

— У нас человек пропал. — Он зачем-то вытащил из портфеля фотографию. Ее внимательно рассмотрели. — Насколько мы понимаем — заплутал в воспоминаниях.

— Давние получаются воспоминания... — протянул парень.

— Давние, — сказал Жозеф.

— Из какой эпохи? — поинтересовалась девчонка с перьями.

— Цыц, Артано, — сказали ей. — Дай взрослым поговорить.

— Зайти-то с любой точки можно, — нахмурил брови Линдир. — Вот где выйти, надо смотреть. У нас город такой... жесткий. Цепкий. Я вон раз вошел — так если б не гитара, кранты бы. Вы карту дайте, я отмечу... Хотя, конечно... — Парень оглянулся на своих. — Если воспоминания такой давности, то у нас в городе одно место, верно?

***

Жозеф зашел в местное кафе, удивился набору всяких капучино — чуть ли не с кокосовой стружкой. Но шоколадного мусса у них все равно не было. Жозеф заказал эспрессо, раскрыл папку с документами и сосредоточился. Выданную в управе бумажку с адресом и телефоном старой квартиры Манжено он тщательно свернул и убрал в карман. Вздохнул, снова вынул карточку и положил ее прямо на обведенную фломастером область. Фотографии ему дали две: старинную и современную, цифровую. У женщин на двух карточках был одинаковый взгляд. Темные зрачки, расширенные оттого, что чересчур внимательно смотрели в объектив. Ускользающее настроение — печаль, ожидание... дальше не понять. Желтовато-серое лицо, четко, как острым карандашом, выведена каждая черта.

Так бывает, когда долго смотришь на старые фотографии — кажется, что тебе пытаются что-то сказать, докричаться до тебя из вечной тюрьмы застывших черно-белых зарослей, игрушечного морского пейзажа.

«Сонечка Ламберт» — фиолетовыми каллиграфическими буквами на обороте. Что же такого забыла здесь Сонечка? Софи Манжено умерла в Париже, на улице Вожирар. Сабин, ее внучка, пропала, приехав на историческую родину. Подняли тревогу; сперва искала милиция, а затем, видно, голова почувствовал что-то неладное в ткани заднего города и позвонил в Париж.

Похоронили бабку честь по чести во Франции, но Жозеф знал, что это ни о чем не говорит. Софи скончалась недавно, а чувство вины перед мертвым может затянуть очень далеко... и надолго.

Все-таки весьма странно, что ему не дали напарника. Хотя бы чтоб проследить за тем, что он делает. Впрочем... «Уважаемые постояльцы, не поливайте цветы, а то микрофоны ржавеют». Жозеф невесело усмехнулся старой шутке и тогда только понял, что с ним. Древняя, еле заметная паранойя. Какие-то силы здесь уже заработали против него.

***

«Это вам не бабушкин хрусталь».

Зря голова так сказал. Дело-то, пожалуй, как раз в хрустале... в том, что не успели вывезти. За чем мысленно возвращаешься и возвращаешься...

«Самое страшное, когда эмигрируешь, Жожо, это вещи, — говорила мать. — И не новые, ценные вещи — такие можно найти и в другой стране. Нет, самый большой груз — это бабушкины вазочки, салфеточки, это коробка с новогодними открытками, которые все старше меня, любовными письмами, гербарии, пастушки с отколотыми шляпами, медведи, которых ты помнишь с колыбели... Это все нельзя взять; это все нельзя оставить».

И в конце концов оно становится кошмаром...

***

Все правила предписывали — не лезть в Лабиринт сразу, и Жозеф их послушался. Он вытащил блокнот с заранее найденным адресом старушки Манжено. Бывшим адресом, естественно.

Дворик — небольшой, заставленный гаражами, со сломанными красно-желтыми качелями посредине — был знакомым, почти таким же, как их старый двор, где они с Вовкой строили плотину. Тогда, в детстве, он не понимал — зачем уезжать. Даже таинственная атмосфера побега — как в шпионских фильмах — его не увлекала. Он хотел сбегать к Вовке и попрощаться, но родители не дали.

Эх, Вовка, Вовка...

У крыльца, размахивая ведрами, препирались три крепкие закутанные старушки. Жозеф подумал, пожелал им доброго дня и показал фотографию. Сабинину.

— А это хто ж? — вгляделись бабки. — Не, не, милок. Не видели.

Одна из них тихонько перекрестилась — и снова посмотрела чистыми глазами:

— Ой, нет. Не видела. А ты что, сынок, из милиции?

Они ведь прекрасно видели, что он не из милиции. И акцент его слышали... И — по меньшей мере отражение та крестящаяся бабка заметила.

Он пошел со двора; шепот клеился к спине:

— Х-ходит тут... С-странный какой... может, ш-шпион...

Жозеф чувствовал, что это не последняя метка, которую придется стирать. Но не сейчас, дома...

Церберы. Хуже консьержек.

Город ему не доверял; отчего-то это казалось обидным.

От крыльца «церберы» отходить не собирались, затеяв пересказ какого-то сериала. Пока они здесь, о том, чтоб войти в подъезд, можно и не думать. Жозеф спрятал руки в карманы и решил пойти прогуляться. Тем более что ветер унялся и стало теплее.

Он остановился, увидев небольшой дом — одноэтажный, старый, с кружевцами. Здесь много было таких домов, в провинциальном безнадежном стиле разрушенной России. Странный уют, свет в окнах. И черное и вязкое оттуда — так, что рука Жозефа сама поднялась и сотворила крест. Запах, как от поля боя... день на третий.

Он отвлекся, засмотрелся на небо, а когда еще раз взглянул на дом, то увидел вместо него огромный, помпезный новорусский храм. Замели мусор под ковер, молодцы... На куполах плясали отблески лунного света — будто огни святого Эльма.

«Если воспоминания такой давности, то у нас в городе одно место, верно?»

Все же странно — ведь и во Франции убивали королей, вон как весело летели головы на площади... И что? Булыжники сглотнули кровь, город умылся утренней росой и снова улыбается. А тут... Гнилое место. Проклятое.

Наверное, тут не умеют писать на месте разрушенной тюрьмы «Здесь танцуют».

Стоять стало неуютно, вдобавок поднялся ветер и снова взмел снежную крупу. Подчиняясь интуиции, Жозеф перешел на другую сторону — туда, где по холму спускалась цепочка белоснежных зданий. Одно из воспоминаний его собственного детства — дом пионеров.

***

В пустом саду, укрытом от ветра, стояла беседка. Посреди озера. Жозеф поежился при виде этого озера и все-таки пошел вперед по протоптанной дорожке, потом по мостику. Над темной водой низко висела огромная белесая луна.

Жозеф поздоровался с девушкой, сидевшей в беседке. Той явно было не холодно, шубка накинута лишь для вида, на коленях — маленькая потрепанная книжица.

— Bonjour, — сказала она, оборачиваясь и глядя на Жозефа глазами с черно-белой фотографии. Не совпадение: на его работе совпадений не бывает. Он ответил ей по-французски, представился другом ее отца. Призраки верят всему, что им скажешь.

— Ах да, вы же приходили к нам...

— Не помешаю?

— Как можно...

Он присел рядом на скамейку, заглянул в книгу, зная, что времени у него мало. И спросил наугад:

— Послушайте, мне очень важно знать, вы случайно не забыли... не потеряли чего-нибудь важного... недавно?

Призраков не надо бояться спрашивать прямо.

— Ой, — она взмахнула чернильными ресницами, — вы как в воду смотрели! У меня шкатулка пропала, с аистами. Бабушкина еще, из Пруссии... обыскались, Маруся весь дом перетряхнула, я уж не знаю, что и думать!

Кокетливый взгляд:

— А вы не поможете мне найти...

Как многие призраки, она посчитала, что Жозеф послан ей лично. У теней это бывает; все больше от одиночества.

Из-за этой шкатулки мадмуазель, значит, и вернулась в Россию. Сидит в беседке и читает свой томик Сытина, никогда не переворачивая страницу...

За кустами раздался вдруг пронзительный свист и мальчишечий голос:

— Тили-тили-тесто! Жених и невеста!

— Это Павлик, — вздохнула Сонечка. — Дурной мальчишка. Он все время в этом парке...

Она отвлеклась, и у Жозефа получилось встать и откланяться. У самого выхода из парка он обернулся: в беседке уже никого не было. Бронзовый Павлик высунулся из-за дерева и засвистел ему вслед, а потом проорал:

— Распустила Дуня косы, а за нею все матросы!

Потом и он исчез.

***

Жозеф вернулся в гостиницу — поспать хоть несколько часов. Теперь у него было за что зацепиться; однако он понимал, что дело легким не будет.

Все-таки в Париже — который теперь чувствовался болезненно-родным — он всегда, стоило ему задрать голову и посмотреть, как лимонное солнце просвечивает через кроны дубов, ощущал поддержку и любовь — этого квартала, этого города, этих притиснувшихся друг к другу кремовых домиков.

И всегда откуда-нибудь тянуло кофе.

Здесь же основным ощущением была враждебность.

***

Детям легче войти в Лабиринт; для них всегда открыты дыры в заборах, манящие летней темнотой туннели в зарослях, двери пустых домов. Но и знающий взрослый разыщет путь без труда. Самая простая практика — пожалуй, заплутать в незнакомом районе. В своем городе, даже таком, как Париж, это требует умения. Но здешних улиц Жозеф давно не помнил и поэтому просто свернул — наугад удаляясь от запруженных, крикливо освещенных проспектов.

Русские города, как он успел заметить, выставляли свои размеры напоказ, кичились шириной улиц, растягивались и пыжились, как могли. Взять ту же Москву с ее жуткой манией величия...

Здесь было холоднее. Руки уже болели от мороза, ног он не чувствовал. Жозефу нестерпимо захотелось домой, где сейчас тепло и чуть дождливо. Присесть бы в «Дантоне», вдыхая приторный, почти ядовито-сладкий запах конфет из лавки неподалеку, заказать кофе.

Жозеф моргнул, поежился и ускорил шаг. Он не удивлялся уже, как смог этот город затянуть Сабин. Внутри он был темным и глубоким, как болото; полным тяжелой, суровой энергией, вроде той, что скапливается в небе перед грозой.

Город стал уже заметно ниже и темнее, теперь его не светлил даже снег. Откуда-то донесся гулкий мужской голос:

«...после тяжелых и продолжительных боев наши войска оставили Смоленск...»

На боку одного из домов мелькнула вывеска с ятями и завитушками.

Однако, когда Жозеф оглянулся, храм нависал над ним все с тем же укором.

Теперь нужно было нащупать путь к дому Ламбертов. Он припомнил ориентиры, неизменные в обоих городах: столетние деревья, памятники, под которыми назначает свидание не одно поколение... Уродливый столб башни, скажем, оставался на месте.

Он увидел Сабин, когда выбрел на нужную улицу. Девушка выглядела не по-здешнему. Хоть одежда и была совершенно обыкновенной — тонкое черное пальто, перехваченное пояском на талии, белый шарф, высокие сапоги. Обыкновенной — для первой линии метро, но никак не для этого города.

Шагала она медленно, неуверенно, щурилась, пытаясь в сумраке разобрать номера домов.

Так, мадемуазель Манжено... кажется, этот город вознамерился вас сожрать.

Жозеф пошел за ней осторожно, как за лунатиком. Заблудившиеся и есть лунатики.

— Мадемуазель Манжено? Сабин Манжено?

Она обернулась испуганно:

— Да...

— Вы меня, наверное, не помните... Я знал вашу бабушку, Софи...

— Ах да, — она посмотрела на него, не видя. — Я как раз должна кое-что для нее забрать...

— Шкатулку?

— А откуда вы знаете? — без удивления, рассеянно. Вот вам и узелок...

— И давно вы ищете?

— Давно. Не знаю. Не помню.

Жозеф прикинул, что, пожалуй, лучше проводить ее до дома и поглядеть, не найдется ли шкатулка. Может быть, тогда город их отпустит...

Так они и шли по пустынной улице — два молчаливых призрака. Где-то недалеко выкрикивали считалку дети, навсегда оставшиеся в Лабиринте.

«Церберов» у подъезда не было, зато дожидалась черная машина; из окна вился сигаретный дымок. «Воронок», так их называли.

На месте давешней железной двери оказалась резная деревянная. Жозеф толкнул ее, нырнул в темный подъезд и стал тихонько подниматься по лестнице — к доносившемуся сверху шуму и резким голосам. Сабин следовала за ним, опасливо держась за перила.

Дверь на втором этаже была распахнута, без стыда являя внутренности перетряхнутой, разоренной квартиры. У самой двери очень прямо, вздернув подбородок, стояла девушка. Весьма похожая на ту, в беседке.

— Это семейная реликвия, — сказала она.

— Реликвия, реликвия... от дворянских предков осталась? А письма эти — тоже реликвия? — Черный человек распахнул шкатулку, вытряхнул на ковер пачку конвертов с яркими марками. — Иностранщина эта?

— Пойдемте отсюда, — шепнул Жозеф. — Мы ничем не поможем.

Сабин посмотрела на него внезапно проснувшимися глазами:

— Это... это же тетя Верочка... Как же так получилось?

— Сабин!

— Д-да...

— Вы хотите домой?

— Хочу...

— Где ваш дом? Скажите мне свой домашний адрес, живо!

— Э…э… — голос у нее вдруг стал странно детским. — Вознесенский проспект… н-номер…

— Сабин! Что находится рядом с вашим домом? Куда вы ходите в магазин? А?

— В «Шампьон», — сказала она и вдруг проморгалась. — Что это я… Конечно, мой адрес — улица Лекурб, тридцать пять, в пятнадцатом…

Ф-фу…

— Бежим!

Далеко не убежали. Скатились кубарем по лестнице — а во дворе им перегородили дорогу люди в кожаных куртках. Одинаково хмурые, одинаково безликие.

— Куда это вы собрались?

Жозеф плотнее ухватил Сабин под руку.

— Мы не местные, — сказал он твердо. — Мы возвращаемся домой.

— Домой? — Парень в плотно сидящей ушанке выдвинулся вперед. Лицо у него было прямоугольное и будто закопченное. — А разве ваш дом не здесь? Разве вам не жалко всего, что вы здесь оставили?

Сабин беспомощно оглянулась на дом. Но темные глаза города смотрели на Жозефа:

— Что вам дала эмиграция? Лишний кусок хлеба, возможность спасти свою шкуру? И что — это стоит предательства? Стоит того, чтобы оставить своих друзей, свои воспоминания, свою родину?

Он ступил чуть ближе, и голос его неожиданно смягчился:

— Думаешь, страна о тебе забыла? Думаешь, город не помнит тебя, Ося? Ты жил на улице Карла Либкнехта и ходил с родителями в кафе «Пингвин». И в первый раз зашел в Лабиринт, когда тебе было шесть... Останьтесь, — теперь парень в ушанке обращался уже к обоим. — Останьтесь, здесь у вас будет второй шанс...

Верочка, незаметно спустившаяся к двери подъезда, прихватывала у горла куцую шубку и умоляюще смотрела на Сабин. Та не могла оторвать от нее взгляда.

— А... шкатулка?

— И шкатулку вернем, барышня, что мы, воры какие? — Парень заметно повеселел. Вокруг засмеялись — гулким, потусторонним смехом.

Бом-м!

Колокол ударил будто в самое ухо.

Бом-м!

Ясный звук разорвал на мгновение туманную ткань Лабиринта. «Чекисты» вздрогнули и заколыхались. Жозеф перехватил Сабин за руку и бросился прочь, пока над головой переливался колокольный звон.

Те быстро пришли в себя и ринулись в погоню; раздались выстрелы. Тощая бабуля — давешний «цербер» — махнула Жозефу рукой, указывая, куда бежать.

Пожалуй, отпусти он Сабин — она бы вернулась. Но его пальцы, хоть и заледеневшие, крепко сжимали ее запястье. Нырнули в подворотню, помчались, оскальзываясь на насте, вниз по небольшому холмику, проскользнули в арку. И оказались у реки.

— Не могу больше, — задохнулась девушка. — Подождите...

Жозеф усадил Сабин на старую скамейку — кое-где в досках были прорехи.

— Верочку... Верочку оставили...

Жозеф заглянул ей в лицо:

— Верочки давно уже нет. Если все это и было, то закончилось... лет шестьдесят назад. Понимаете меня? Слышите?

— Да, — сказала она, помолчав. — Понимаю.

Он лихорадочно думал, куда же им идти. В храм, хоть оттуда доносился колокольный звон, ему по непонятной причине не хотелось. К тому же никто не знает, будут ли там открыты двери.

Сбоку от дороги из снега росли камни. Ровно обтесанные, некоторые квадратные, некоторые продолговатые. Вроде бы не кладбище, мертвых под ними нет...

Клавиатура. Так и есть; сверху на камнях вырезаны буквы и цифры. Кому-то пришло в голову вкопать в землю каменные клавиши.

Кто, интересно, на ней печатает?

Пусто было вокруг, вымерше. Жозеф коснулся одной из клавиш ладонью, и она чуть вдавилась в землю.

Глупый вопрос. Петляя среди камней, он дотронулся по очереди до S, O и снова S. Потом подумал и нажал Enter.

***

И почти сразу рядом с ними остановилось такси — вполне современный «Мерседес» в шашечках. Совершенно здесь неожиданное — хотя бы потому, что дорожка была пешеходная и довольно далеко от проезжей части.

— Куда?

— В аэропорт!

Сабин повалилась на заднее сиденье и свернулась там клубком, кутаясь в свой слишком длинный шарф. Такси, неловко переваливаясь, вырулило из сугробов и направилось к залитой огнями главной улице города.

Жозеф вздохнул. Ну и работенка.

— Верочка — это сестра вашей бабушки?

Сабин закивала. Руки у нее дрожали; она стащила перчатки и стала дуть на покрасневшие пальцы.

— Я не знала раньше... никогда не знала, что у нее была сестра... Бабушка эмигрировала, потому что была беременна мамой и боялась. А Верочка, младшая... Сначала не хотела ехать, а потом не получилось, — девушка сглотнула, — поздно было.

Такси покидало город, оставляя за собой сиротливые новостройки. Дорога впереди была глухо-темной, окруженной ельником.

— А шкатулку эту... бабушка всю жизнь ее искала. Письма посылала... Даже на аукционах, в Интернете... И только перед самой... самым концом мне сказала про Верочку. Это ведь выходит... Выходит, шкатулка ее погубила. Ведь из-за писем... Господи, как же это страшно...

Она шмыгнула носом:

— Бабушка всегда говорила, что зря уехала, всегда... Все хотела вернуться, но так и не вышло, город ведь не так давно открыли...

И выходит, что все накопленное чувство вины по наследству досталось внучке. Вместе с воспоминаниями и «якорем» в виде шкатулки с аистами.

***

Уже когда они подъезжали к зданию аэропорта — с колоннами и белыми башнями оно напоминало какой-то Дворец Советов, — Жозеф вспомнил, что не назвал терминал. «Аэровокзал» — горело неяркими светло-синими буквами; точно такие же были когда-то на соседнем «Гастрономе».

Несвоевременное воспоминание. Несвоевременно показанное.

Они влетели в здание, толкнув тяжелые стеклянные двери.

— Внимание, внимание! Объявляется посадка на самолет «Ту-134», следующий рейсом девяносто третьим до Кирова.

— До... чего?

Но Жозеф и так понял, что все не то.

— Такси! Надо вернуть...

Но, конечно же, они не успели.

В аэропорту было мало людей; куда-то подевались магазины сувениров, кассы обмена валют и огромная «Шоколадница», которую он видел по прилету. Да и здание будто съежилось втрое. Остались прикорнувшие в углу на стульях пассажиры, автомат с газировкой по три копейки, летчики в новенькой синей форме. На фуражках — крылышки, увенчанные серпом и молотом. Рекламный щит «Летайте самолетами Аэрофлота!».

И пахло тут вокзалом — прелой одеждой, курицей, залежавшейся в рюкзаке.

Сабин, вцепившись в его руку, таращилась по сторонам. На них начинали коситься люди.

А может, полететь — хоть до Москвы? Денег на билет хватит... всегда хватает. Он представил себе тесный, теплый салон «Ту», тихо переговаривающихся стюардесс, лимонад в коричневой пластиковой чашечке...

Тьфу ты! Жозеф тряхнул головой, избавляясь от наваждения. Получается, что город бросил против них все силы... Стоит ли так стараться? Он привык, что в аэропортах притяжение города ощущалось меньше всего. А здесь... Но Сабин говорила правду — раньше тут был «закрытый объект»...

— Это из-за того, что я не забрала шкатулку, — сказала она решительно. — Нужно вернуться и забрать. Пусть даже Верочке это не поможет. Все равно, ведь это память...

Значит, вот в чем дело.

Орфею сказали, чтоб он не оборачивался, выходя из царства Аида. Древние боги дураками не были, они знали, что оглядываться нельзя. А теперь город ловит нас на сожалениях, которые, конечно, у каждого есть...

— Я сейчас, — сказал он, заметив у стены аппарат с газировкой по три копейки. Сабин удивленно смотрела, как он шепчется с автоматом; в конце концов тот по-человечески вздохнул и выбросил в щель «возврат» несколько двушек. Жозеф сгреб мелочь в ладонь и замер. По залу шел милиционер. Жозеф представил себе, что будет, если у них сейчас спросят документы.

— Оська! — раздался вдруг голос, громкий и какой-то свежий посреди оцепеневшего аэропорта. — Оська, ты, что ли?

Жозеф узнал не голос — интонацию. Обернулся. Совсем рядом стоял веселый широкоплечий мужчина в короткой дубленке, с дипломатом. Глаза его светились.

— Владимир? — спросил сперва Жозеф с привычным ударением на последний слог, а потом уже выдал забытое детское: — Вовка!

— Ну надо же! Сколько ж мы не виделись! Какими судьбами, брат?

— Я тут... по работе. — Жозеф не мог удержать дурацкую улыбку. С незнакомого взрослого лица глядели те самые глаза — Вовкины.

— А я, видишь, из Киева прилетел, с конференции... Ого! — Вовка заприметил Сабин. — Твоя? Представишь?

— Не моя, но представлю. — Жозеф заторопился. — Ты мог бы довезти нас до города? Очень надо...

***

У Вовки — Владимира... — оказалась темная «Волга» с уютным салоном, почти сразу нагревшимся от печки. Сабин на заднем сиденье, кажется, уснула. Неразборчивые напевы радио ей не мешали. Вовка с видимым удовольствием рулил по заснеженной дороге и болтал:

— Никто тогда и не понял, куда вы делись... Кто говорил, в Израиль, на историческую... А вы, значит, во Францию.

— Во Францию, — эхом отозвался Жозеф. В душе росло неловкое чувство. В последний раз они с Владимиром виделись, когда ему было семь лет. Вовка давно стал... выходцем из сна. Радость от встречи казалась излишней, ненатуральной...

— А мы-то вас не забыли, — сказал Вовка. Жозефа пробрал холод. Машина зарулила в дебри; узкие улочки, черные деревянные постройки.

— Мне бы к гостинице, — начал Жозеф. Он оглянулся на Сабин — девушка спала.

Что-то шло не так, совсем не так...

— Да не вопрос! — бодро ответил друг. — Только сейчас заедем кой-куда, хорошо? Ну в наше место... Мы же плотину не достроили тогда...

Вот теперь он вспомнил. О Владимире рассказала в письме отцовская кузина. Он пытался сделать научную карьеру. Неудачно — что-то где-то подвело. Начал пить и спился. В неполные тридцать лет...

— Плотину? Ну хорошо... Давай достроим...

Снаружи было неожиданно тепло. Зима прослезилась, стала плавиться, воздух пах арбузом и югом. Вовка деловито шагал вперед по подтаявшим, затвердевшим сугробам, и Жозеф вдруг вспомнил, где они. На улице Попова, там, где он в первый раз попал в Лабиринт.

Здесь где-то должен быть деревянный забор. Мягкие синие сумерки светились, обещая приключения. Сабин шла, повиснув на руке Жозефа; она, кажется, не проснулась по-настоящему.

— Зачем ты уехал? — спросил Вовка. — Так сильно надо было?

— Меня же не спросили. Папе работу дали там, в оркестре. Ну и все...

— Ты мне даже не сказал, что уезжаешь...

— Я не мог, — сказал Жозеф растерянно. — Меня не пустили, даже по автомату позвонить...

Семилетний Вовка швыркнул носом, вытер рукавом болоньевой курточки.

— Ну и ладно. Теперь-то ты останешься.

Так вот почему аэропорт их не выпустил.

Это не Сабин, это он не может улететь. Из-за Вовки, из-за вот этих весенних сугробов, ярко-алых, с потеками покрашенных детских качелей.

Воспоминания — это не бабушкин хрусталь...

Завернули за гаражи. Резко стало холодно, будто открыли дверь на мороз.

Он не знал, как выбираться, у него не было инструкций на этот счет. «Если Лабиринт не выпускает, надо дать ему, что он хочет». Жозеф наклонился, смял в перчатке комок снега, пристроил его наверх «плотины» — тощей преграды из жухлых веток и земли. Из включенного где-то радио на волю неслось: «Здесь живут мои друзья, и, дыханье затая…» Он очутился в сердце своих детских воспоминаний, и тут оказалось холодно, тоскливо и страшно. И нужно было вытаскивать Сабин; хрупкую, совсем чужую в этом городе Сабин с ее огромными глазами, кутающуюся в свой шарф так, будто он мог укрыть ее от мира.

— Вовка, — сказал он, с усилием подняв голову от темного бурлящего ручья, — тебя мать зовет, слышишь?

Мальчик поднял голову, прислушался.

— А?

— Зовет, — повторил Жозеф. Он сосредоточился изо всех сил и сам так поверил в это, что услышал, как несется по вечернему небу над дворами забытый женский голос:

— Вова-а! Домой!

— Каюк, — печально вздохнул Вовка, отряхивая вымазанные в глине руки. — Точно загонит...

Он поглядел на Жозефа, деловито отряхивая куртку, и тот вспомнил, что именно таким видел Вовку в последний раз.

И Жозеф смотрел в его спину, обтянутую болоньевой курточкой, глядел, как брызжут, разбивая лужи, яркие резиновые сапоги, и надеялся, что здесь, в Лабиринте, Вовку действительно ждет мать и ужин. И еще он гадал, почему город так легко его отпустил.

А потом он повернулся к Сабин, чтобы взять ее за руку и вывести — нужно отодвинуть пятую доску в заборе, — и увидел, что девушки нет. Только снег, сумерки и горящие окна девятиэтажек, вставших бесконечной стеной.

Он дернулся — прочь, мимо качелей во дворе, мимо деревянной горки, но теперь город играл с ним — куда бы Жозеф ни кинулся, везде оказывался тупик.

— Merde! — сказал он вслух и увидел наконец просвет в одной из арок. Побежал туда, поскользнулся на черной ледяной дорожке. Над головой прогремел смех: «Пить меньше надо...»

***

Он нагнал Сабин почти у дома Ламбертов. Схватил за локоть; девушка вырвалась, вытаращила невозможно большие глаза:

— Я должна вернуться к Верочке... Забрать... Помочь!

Жозеф развернул ее лицом к себе. Заговорил медленно, глядя в глаза:

— Послушайте. Ваша бабушка уехала, потому что спасала вашу мать. Хотела дать ей достойную жизнь. Мои родители тоже... Оставьте вы эту шкатулку. И мысли эти оставьте, они тоже якоря. Выбор сделан, сожалеть поздно.

— Это был не мой выбор!

«Это Лабиринт, — подумал Жозеф. — Лабиринт делает это с ней — очнувшись, она будет удивляться. Сабин даже не родилась тут, как я... Но она не видит, насколько мы здесь чужие...»

Жозеф, кажется, понял, почему послали именно его. Мало кто во французском бюро знал, что по старому красному автомату звонят, бросив «двушку».

— Пойдемте! — Он почти грубо рванул девушку за собой — к маячившей впереди телефонной кабинке. Выудил из кармана две копейки, выклянченные у автомата в аэропорту. Отыскал бумажку с адресом и телефоном. Гудки звучали потусторонне. Потом щелкнуло; трубку сняли, но ничего не сказали.

— Отпустите Сабин, — попросил Жозеф в пустоту. — Вы же знаете, что ей лучше уехать.

Молчание.

— Отпустите ее, — с нажимом повторил Жозеф. — Иначе все жертвы Софи пойдут прахом.

Далекий-далекий голос из трубки:

— Пожалуйста, могла бы я поговорить с ней сама?

Он знаком подозвал Сабин; глядел, как напряженно она слушает гудки в трубке; видел ее испуганное лицо, когда на том конце ответили.

Он понял, что очень скучает по дому. И хочет свою чашку эспрессо с желтой пенкой. И даже не против выйти с утра на работу — в маленькое незаметное бюро недалеко от Отель-де-Вилль. Главное, чтоб забастовка кончилась...

— Я говорила с ней, — пробормотала Сабин. — С тетей Верочкой... И она сказала, чтоб я уезжала... как можно скорее. Пока не поздно. И чтоб... И чтоб я ни о чем не сожалела.

Она поежилась:

— Как же здесь... холодно.

Жозеф оглядывался по сторонам, ничего не узнавая; те нити, что соединяли его с городом, будто разом оборвались. Потемнело — кажется, погасли и без того нечастые фонари.

— Слышите? — вдруг сказала девушка. — Слышите, музыка?

Недалеко кто-то играл на гитаре.

В небеса упираются рельсы — две ленты безбожные, Мы проехали все — все селения, все города. По столбам и минутам мои вычисленья несложные Говорят: через час или два мы прибудем туда.

— Быстрее, — скомандовал Жозеф, но Сабин сама уже направилась на звуки песни. Настоящий город вывалился из небытия им навстречу, полоснул по глазам огнями.

— Мы уж думали, вы там совсем застряли, — сказал Линдир. Они стояли у памятника Пушкину — очень странному, полуголому. — Какая-то дрянь с городом творится в последнее время.

— Это уже не первый раз так, — шепотом, каким рассказывают страшилки, говорила Артано.

— Город реагирует. Все эти разговоры о величии Отечества, весь этот надсадный патриотизм... Помните, что было, когда Сталин созывал домой эмигрантов?

— Эй, там маршрутка пришла! Надо попробовать уехать! Вам же в аэропорт?

— В аэропорт...

— А вещи из гостиницы забирать не надо? — спросил кто-то из эльфов.

И Жозеф едва не засмеялся, вспомнив, что его багаж так и не прилетел.

— Нет, — сказал он. — У меня здесь ничего не осталось.

Примечание автора

Этот рассказ я написала, когда переезжала во Францию и зимой возвращалась ненадолго в Россию забирать и раздавать оставшиеся вещи. И вот между расхламлением шкафов и встречами с друзьями родился «Город Е». В России городское фэнтези пишется обычно о двух городах: Москве и Питере. Поэтому писала я отчасти из чувства противоречия: Екатеринбург заслуживает собственной повести никак не меньше. Мистическое пространство в нем свое, не такое монументальное, как в Москве, не такое глубокое, как в Париже. Оно мрачное и холодное, как камни Уральских гор, и не у всех есть к нему доступ, но городские легенды, которые оно порождает, не менее интересны, чем московские или питерские.

А еще этот рассказ — про то, как мы уезжаем; и про то, что подчас тянет нас назад.

 

Осенний дождь начался неожиданно. С неба падали крупные капли, почти неестественные посреди жары, задержавшейся с августа, шелестели по асфальту сухо, как листья. Капли неприятно клеились к лицу, к одежде, но не увлажняли горячий воздух. Но наконец в небе что-то прорвало, подул ветер; рекламные щиты дрогнули и поплыли, становясь похожими на витражи.

Старший инспектор Управления охраны речи сложил зонтик и нырнул в приоткрытую дверь участка. В предбаннике его обдало густым сигаретным дымом. Из дыма раздался голос:

— Дантес, рапорт по «делу о запятых» когда сдашь?

— Сейчас, сейчас, — пробормотал он, пробираясь в коридор. Как оказалось, его уже ждали. Заглянув в кабинет, Дантес увидел у стола пригорюнившуюся старушку. День, начинающийся со старушки, вряд ли мог оказаться удачным. С другой стороны, серьезных дел у таких не бывает. Наверняка невестка переписала по-своему рецепт борща, и «теперь мы все отравимся». Или мальчишки намалевали неприличное на стене, а оно возьми и материализуйся...

— Ой, товарищ корректор, у меня горе! — взвыла бабка, стоило Дантесу появиться на пороге. — Горе, я прямо вся не могу! Сыночек мой пропал!

— Простите меня, гражданка...

— Нестерова. Наина Ивановна...

— ...гражданка Нестерова, но пропажей людей наше бюро не занимается, мы ведь Охрана речи. Вам нужно обратиться в милицию, сейчас я дам вам телефон...

— Так ведь пропал-то он по вашей части! — Старушка свирепо зыркнула на Дантеса. — Вот, поглядите!

Из огромной черной сумки, судя по виду — немецкой трофейной, она достала сложенный вдвое рекламный буклет и протянула Дантесу.

— Ох, это ведь я виновата. Я насоветовала. А что же было делать? Мы ведь уже все перепробовали, и метод Щербы, и кодирование, и к бабке я его водила... А он все — по матушке, да паразитами сыплет, бывает, придет с работы после получки, ни одного правильного слова, хоть уши затыкай. Невестка из дому ушла, не выдержала. Вот я ему, грешная, бумажку эту окаянную и дала...

Валентин развернул буклет.

«Девушка снова послала тебя читать Розенталя? Не можешь найти работу из-за неграмотного резюме? Охрана речи штрафует тебя каждый день? Делаешь четыре ошибки в слове “еще”? Измени свою жизнь! Эффективная методика очистки речи и полного восстановления грамотности доктора Х уже дала свои результаты. Стопроцентная грамотность — это не миф!»

Дантес осуждающе глянул на бабку поверх буклета. Без словаря ясно, что это жулики.

— Сначала все было хорошо, — сказала та, будто услышав его мысль. — Сходил туда мой Миша в первый раз, вернулся — любо-дорого глядеть, говорит лучше, чем по телевизору, ни одного бранного слова. Точно, думаю, полное очищение речи, не врут. Письмо написал в домоуправление — хоть бы одна ошибка. Жена к нему вернулась... Только вот на работе задерживаться долго стал... А позавчера вечером звонит мне — мол, надо в клинику по делу, рано не ждите... И пропал. Так и нет его с тех пор, я уж все обзвонила...

Не их это было дело. Такими лавочками занимался обычно Второй отдел. Но Дантес забрал у старушки буклет, расспросил ее о сыне и заверил, что позвонит, как только что-нибудь станет ясно.

***

Шеф, когда Валентин явился к нему с рапортом, сидел с мрачным видом, уставившись в газету.

— Кофе, — обронил он, не поднимая взгляда.

— Со сливками? — уточнил Дантес.

— Оно, мое, — сказал шеф. Валентин уронил руки.

— Не может быть, — ответил он тихо. Ему швырнули через стол газету.

«Поправка относительно рода слова “кофе” была принята парламентом в первом чтении, что вызвало бурную реакцию со стороны поборников правильности речи. Многочисленные акции протеста прошли на улицах столицы...»

Дантес бросил газету, словно обжегшись.

— Чередовать вашу гласную! Куда же мы катимся?

— Это ты мне скажи. Что будет дальше? Они узаконят «ложить» и «звонить»? Я вообще не понимаю, как парламент мог пропустить такое. Может, Совет на него надавил?

— Да зачем это им?

— Кто знает... Ну, что у тебя еще?

Дантес протянул шефу буклет:

— Очередная клиника для безграмотных. Утверждают, что там человек пропал...

— Это в редактуру. У нас и так вися... кхм... нераскрытых дел полные руки. Тем более что клинику эту я знаю, вполне солидное заведение, несмотря на... фривольную рекламу. С лицензией.

Валентина интересовало, кто и в каком состоянии мог выдать лицензию подобному учреждению, но у шефа он уточнять не стал. Тот считал, что любого, кто хоть на йоту повышает уровень грамотности в городе, можно причислять к лику святых. Скорее всего, он был прав...

— Как интересно. А что у них за прогрессивная методика такая?

— Дантес. Займись-ка лучше вывесками на Вайнера, там опять понаставили лишних букв...

Совет писателей, разумеется, способен был на самые разные гадости. И мог позволить себе давление на парламент. Самих авторов туда бы не пустили — со своей способностью изменять мир одним росчерком пера они могли бы натворить Розенталь знает что. Во все времена памфлетчиков и всяких политических писак ловили и сажали. Не потому, что они были против правительства, а оттого, что нарушали одну из главных заповедей Совета — принцип чистого искусства. Бывали, конечно, у корректоров провалы: взять хоть «1984», после его публикации в Англии чуть не весь редакторский отдел попросили с должностей.

Но какое дело авторам до рода несчастного кофе?

***

Разобравшись с вывеской на Вайнера (остроумный конкурент заменил в «Веке золота» «з» на «б», и лавку залило вонючей темной водой), Дантес в участок не вернулся. Он сел на маршрутку и поехал в самый криминальный район города, куда даже редактора не совались по одному.

Там, в крае унылых многоэтажек и редких магазинов, жил Шульц, бывший напарник Дантеса, а теперь — речевой преступник, уволенный из органов. От тюрьмы Шульцу удалось отписаться — во многом благодаря напарнику. Однако он предпочитал лишний раз не попадаться на глаза властям. И другу открыл только после кодового стука.

— Ну и рожа у тебя, Дантес, — с момента своей отставки Шульц стал вольно относиться к излишнему цитированию.

— Загоняли на работе. Плохо без напарника...

— Не намекай, Валя, — вздохнул бывший корректор. — Ты же знаешь, что обратно меня не пустят. Ну, чем тебе помочь?

— Ты креведко, — сообщил Дантес.

— Ну, знаешь, если ты явился меня оскорблять...

— Ты говоришь на олбанском и не можешь обойтись без паразитов. Вдобавок в школе по русскому ты получал только двойки, так что ситуация запущенная. Но я знаю клинику, в которую ты можешь обратиться. Анонимно, разумеется. По совету друга.

***

Клиника находилась почти в самом центре города. Неплохие же деньги приходится платить за аренду, думал Шульц, поднимаясь по узкой лестнице. В приемной пахло отчего-то как в стоматологии: клеенкой и обезболивающим. Его передернуло.

— Добрый день. У вас назначено?

— Не совсем, — помотал головой отставной корректор. — Я, это... как бы... в общем, мне друг посоветовал сюда прийти. У меня, того... паразиты совсем заели, в общем.

— Вам требуется консультация? — белозубо улыбнулась девушка, снова напомнив о стоматологии.

— Ну типа... как бы... да.

— Хорошо. Я доложу доктору о вашем визите. А вас пока попрошу написать небольшой диктант...

Минут через пятнадцать после того, как девушка забрала тест (Шульц надеялся, что сделал правдоподобное количество ошибок), его провели в кабинет к доктору — высокому человеку с доброжелательным, но нечитаемым взглядом.

— Ну что же, господин Шульц, расскажите, что вас беспокоит...

Экс-корректор выложил припасенную легенду, как следует разбавленную паразитами. Доктор почеркал красной ручкой в диктанте и покивал:

— Ну что ж, лечение лучше начать в ближайшие сроки... Вы обратились к нам вовремя. Некоторые запускают речь до такой стадии, что потом, простите, всякая лингвистика бессильна. Варвара рассказала вам про нашу методику?

— Мне друг мой рассказывал, Миша Нестеров. Он это... ну типа еще хуже меня был. А к вам сходил, теперь, грит, все просто супер. Он теперь, как бы, у вас, это, торчит, все время грит, типа дела в клинике...

— Нестеров? — Врач посмотрел на него с удивлением. — Пациента помню, безусловно, но я не видел его с тех пор, как выписал...

— А... ну типа я че-та не так понял... Извиняюсь. А че там насчет методики?

— Лечение у нас, — доктор прихлопнул рукой некстати зазвеневший телефон, — основано на нейролингвистике. А еще мы используем творческий подход.

Как у любого уважающего себя корректора, от слова «творческий» у Шульца заныло в животе.

— Сначала, — продолжал доктор Х, — мы восстанавливаем навыки распознавания лингвистических объектов и синтаксических конструкций. Потом, когда пациент достаточно восстановится, начнутся лечебные тренировки тех структур сверхсознания и подсознания, которые отвечают за грамотность. Что же до слов-паразитов, то здесь мы используем медикаментозное лечение...

Тут он заметил, что Шульц клюет носом.

— Однако прежде всего, — сказал он, — прежде всего мы избавим вас от страха. Что мешает нам писать правильно? Страх. Мы подсознательно боимся учительницы русского, которая в детстве била нас указкой. Или штрафа от корректоров. Или просто — последствий, если напишем что-нибудь не то. Нас хорошо научили бояться — но ведь этот страх чаще всего надуманный...

— Ну это вообще супер, — сказал Шульц. — Док, а можно вопрос? Чего это у вас такое с именем?

— Стиратель, — вздохнул врач. — Как выражаются корректоры, я «попал под перо» какому-то недоброжелателю. Что ж, как видите, и так можно жить...

***

Дантес решил сходить к бабке — той, к которой от отчаяния обратилась мать Нестерова. Бабка Арина жила по знакомому адресу, на безнадежном городском отшибе; и только добравшись туда, Валентин понял, откуда знает это место.

Бабка Арина, в миру — Наталья Васильевна Даль, работала редактором, до того как уйти на пенсию. Не в КОР, а в обычном издательстве, в одном из самых спокойных отделов — отделе классики. Вот только книги выходили довольно странными — там изменялись детали, порой незначительно, а порой так, что у всего текста менялся смысл. Корректоры добрались до нее далеко не сразу: отчего-то казалось, что в переизданных текстах все именно так, как и должно быть.

В конце концов редактор призналась, что изменения ей подсказывали сами авторы, материализуясь то в кабинете, то у нее дома на кухне, где она доделывала «горящую» правку. Ее прабабушка считалась в своей деревне ведьмой, и, видно, что-то от ее дара досталось самой Наталье Даль. У классиков было сколь угодно времени, чтобы переосмыслить и подчистить свои произведения, — и теперь они являлись к своему редактору, требуя необходимых правок. Когда ее взяли, она почти обрадовалась — так надоел ей гарцующий по комнате Пушкин, являвшийся в самые неприемные часы и кричавший, что Татьяна Ларина вовсе не должна была выходить замуж. Или Чернышевский, который дул чай ведрами, ожидая ответа — что все-таки делать.

Посадить ее не посадили — попробуйте найти такую статью в РК РФ. Но от работы в издательствах, разумеется, отстранили. Дантес ждал, что Совет писателей ею заинтересуется, но с тех пор о Наталье Даль не слышал.

За обитой дерматином дверью оказалась старая квартира с высокими потолками. В коридоре было темно, горели свечи; доносилась откуда-то фортепьянная музыка. Со стен строго смотрели портреты классиков.

— Здравствуйте, молодой человек. — Навстречу ему вышла седая ухоженная женщина в очках, с необъятной шалью на плечах. — Что вам угодно?

Тут Дантес не стал притворяться, вытащил удостоверение.

— Ах да, — она поправила очки, — я помню вас...

— Что, Пушкин больше не беспокоит?

Женщина улыбнулась:

— Только и исключительно по моей просьбе. Так в чем же я на сей раз провинилась, инспектор?

Дантес показал ей фотографию Нестерова.

— Я ищу вот этого человека. Он приходил к вам советоваться о проблемах с грамотностью, вы направили его в клинику. Так вот — после нескольких посещений этой клиники он пропал без вести.

Наталья Даль пожевала губами.

— Садитесь, — сказала она. — Я сделаю чаю...

Чай они пили все так же — при свечах. От взглядов портретов Дантесу делалось неуютно.

— Что вы знаете об этом докторе? Почему посылаете к нему людей?

— Насколько я знаю, доктор работает по выданной вами лицензии, — проговорила женщина, пригубив чай.

— Я никого ни в чем не обвиняю, — елейным тоном сказал Дантес.

— Метод его и в самом деле экспериментален, недаром клиника начала открыто работать совсем недавно... Но что я точно знаю — это помогает. Поверьте, я видела людей с такой кашей в голове и во рту, что только удивлялась, как они вообще живут... А потом они возвращались от доктора Х, чтобы поблагодарить, и я, признаюсь, завидовала их манере изъясняться. Что же до пропажи человека... Вы поймите, господин корректор, с восстановлением грамотности круто меняется жизнь. Нет ничего удивительного, если ему захочется найти другую работу... или даже другую семью.

— То есть вы думаете, что он просто бросил жену и мать, ничего не сказав?

Женщина развела руками.

— Еще чаю?

— Вы не знаете случайно, как этого доктора звали до... инцидента со стиранием?

— Нет, — покачала головой Наталья Даль. — Но, если вы желаете, можно устроить спиритический сеанс. У классиков на многое находятся ответы.

Дантес почувствовал, что засиделся. Он поблагодарил за чай и встал, но от самого порога обернулся:

— Послушайте, не для протокола... Вы работали в этой клинике?

— Нет, — неохотно ответила Наталья. — Но какое-то время я была консультантом.

— Можете сказать, кто в ваше время там лечился?

— Наверное, вам бы следовало спросить у самого доктора Х. Но... если вам нужны известные имена, то, скажем, писатель Бельский...

— Андрей Бельский? Ему... ему понадобилось восстановление грамотности?

— Да, и лечение прошло весьма успешно... как видите. А что такое?

— Нет, ничего, — пробормотал Дантес. — Совсем ничего...

***

Вот как, значит. Андрей Бельский, вместе с которым Дантес заканчивал когда-то филологический, которого любил и которому отчаянно завидовал из-за умения писать. Закадычный друг, так и не простивший Дантесу ухода в корректоры. Именно Бельский, пренебрегая всеми клятвами, данными при поступлении в Совет, по заказу стер из жизни Дантеса семью, любовь, хорошую работу. Стер почти всю его жизнь...

А теперь оказывается, что у него были проблемы с орфографией.

***

За остаток дня Дантес успел зафиксировать показания по вывескам на Вайнера; сорганизовать младших корректоров и послать их охранять манифестантов — те собрались перед мэрией и скандировали «Кофе — он, кофе — мой!»; зарегистрировать три рядовые жалобы по настенным надписям; арестовать двух человек за использование фени и поссориться с отделом по борьбе с заимствованиями. Но странная клиника и Бельский из головы не выходили. Вечером, вместо того чтоб вернуться с работы по затянувшемуся дождю, он заварил себе крепкий кофе и засел за компьютер. У клиники «доктора Х» обнаружился неплохой сайт, подробный и приятный глазу. Списку «выпускников» отвели отдельную страницу. Дантес, прихлебывая кофе, пробил каждого из них по базе. Кое-кто из них успел посидеть, и почти за каждым числились штрафы — у кого за неграмотность, у кого за олбанский или феню — но только до их помещения в клинику. После — никаких упоминаний о штрафниках.

Он без особой надежды поискал в файлах докторов с фамилиями, которые могли бы начинаться на русское или латинское Х. Бесполезно. Искать информацию на человека с такой фамилией — мартышкин труд. Кем бы ни был неизвестный стиратель, он только налил воды на докторову мельницу.

Дантес потянулся, прислушиваясь к тишине помещений и еле слышному бряцанью дождя по подоконнику. Домой не хотелось все равно. Валентин подумал лениво, что вот он и дошел до образа одинокого детектива, так любимого писателями. Он включил для компании старый радиоприемник и вернулся к компьютеру. Вбил описание Михаила Нестерова и отправил его по всем отделам.

— Как показывает социологический опрос, большинство граждан недовольны поправкой к роду слова «кофе». Наш репортер взял интервью у депутата Сергея Хлебникова, который объясняет необходимость данной реформы...

Дантес навострил уши. Вернулся на больничный сайт и снова пробежал глазами список пациентов. Так и есть, С. Хлебников. И что бы стоило чуть побольше интересоваться политикой...

Депутат тем временем разглагольствовал:

— ...наша страна сегодня – настоящая диктатура. Диктатура грамотности и нормы. Такие организации, как КОР, контролируют жизнь гражданина вплоть до малейшего неправильно сказанного слова, что в современных условиях, в условиях демократии, неприемлемо. Внося эту поправку, мы сделали шаг к демократизации словесной политики. Речь должна служить человеку, а не он — речи, и если народ самостоятельно изменяет форму или род слова, то кто мы такие, чтобы противоречить народу?

Говорил Хлебников — заслушаешься. Чистейший языковой стандарт, безупречное произношение. Большой шаг вперед для человека, который каких-то три года назад отсидел два года по 121-й статье РК. Дантес в очередной раз подумал, что, возможно, и шеф его, и редактор Даль были правы — если в этой клинике действительно исправляют речь, то чего же еще желать?

Домой по-прежнему не хотелось. Валентин закрыл дверь кабинета, нерешительно побрякал ключами и отправился к бывшему напарнику.

***

— Зачем, по-твоему, Бельскому было лечиться от неграмотности? — спросил Валентин, вваливаясь в небольшую душную квартиру.

— Твоему — Бельскому? — вылупил глаза Шульц. — Ты сам мне говорил, что он — лучший...

Дантес вытащил из кармана звякающий груз — бутылку «Джека Лондона» — и проследовал за другом на кухню. По пути он рассказывал о своем визите к «бабке».

— Старая, — не очень уверенно предложил Шульц. — Не помнит...

— Эх, знай я раньше... Спросил бы у самого Бельского.

— Я могу поинтересоваться у доктора. Кажется, я у него на хорошем счету. Делаю успехи в лечении. — Шульц разлил принесенное по бутылкам. — Не слишком быстро, иначе доктор догадается, что казачок засланный...

— А о Нестерове?

— Ничего. Как в воду канул. Не слышали, не видели. Валь, ты у меня ночуешь?

Дантес поглядел на безрадостные сумерки за окном и кивнул.

Ночью он лежал на старой советской раскладушке, слушал дальний грохот ночных поездов и разглядывал тени на потолке.

***

... наша страна – диктатура грамотности и нормы...

...кофе — он, кофе — мой!

...лечение прошло весьма успешно... как видите.

Дантес растолкал напарника.

— Ы? — спросил тот.

— Скажи мне еще раз, что тот доктор говорил насчет страха?

Шульц потер кулаками глаза:

— Сколько времени, твою грамматику? Говорил, что страх... страх — это главное, что мешает человеку писать. У тебя что — есть идеи?

— Идеи, — повторил Дантес. — Как по-твоему, могли доктора Х раньше звать Хлебников?

***

Шульц встретился с доктором в коридоре несколько дней спустя. Тот любезно поинтересовался, как идет лечение, и экс-корректор изобразил, что смущается:

— А скажите, доктор, правда, у вас лечился Андрей Бельский?

Тот заулыбался:

— Правда, правда, только еще в то время, когда клиника была полностью экспериментальной... и он не любит это афишировать, вы понимаете? Хотя, разумеется, такой знаменитый автор сделал бы нам честь...

— Но как так получается, — Шульц запнулся, — чтоб сначала неграмотный, как я, а потом — стать писателем? У вас в клинике это делают?

Тот улыбнулся еще добрее:

— Без сомнения, в вас есть потенциал. Я вам советую дождаться творческих упражнений, они у вас начнутся на следующей неделе. Вам должно понравиться.

***

— Не может быть, — сказал Дантес на следующий день. Они стояли за высоким круглым столиком дешевого кафе. Располагалось оно недалеко от КОР, но корректоры сюда обычно не ходили. — Получается, все это лечение безграмотности — всего лишь прикрытие? А на деле там маленький филиал Совета?

— Еще хуже, Валя. Эти упражнения — их дают всем. Всем пациентам, понимаешь? Я вчера пролез в стол секретарши, где она хранит программы. Посмотрел я там на творческие упражнения — «развейте тему», «закончите рассказ», «напишите текст без глаголов»... Тебе это ничего не напоминает?

Дантесу это очень сильно напоминало литературный. И пять лет, проведенные за одной партой с Бельским, который к тому времени уже вылечился от речевого недуга.

— Это невозможно. Они не могут учить всех. Чтоб стать писателем, нужен талант. Совет-то не резиновый...

— Нейролингвистика, — пробормотал Шульц. — Передовые методы. А если они способны... давать человеку такой талант? А вообще, если подумать... Многие ведь до сих пор считают, что автору прежде всего нужна грамотность. А остальное приложится...

— Чередовать вашу гласную! Это что же получается? Куча дрянных писателей, бывших зэков, которые теперь способны менять мир?

— И заседать в парламенте, — подытожил Шульц. — Этих же никто не регистрирует...

Пришлось заказать водки.

***

Подтаявший, в серых потеках город затаился в ожидании первого утреннего звонка — диверсии, когда город подорвет миллион трещащих, бьющих по ушам, гудящих сиреной будильников. Окна были еще темны и занавешены; но за какими-то шторами чьи-то неутомимые пальцы стучали по клавиатуре, хотя песнь соловья давно уже сменилась бы трелью жаворонка — если б такие птицы в городе были. Дантесу снилась орда писателей, кидающихся на него с перьями наперевес, и разбудившему его телефонному звонку инспектор обрадовался.

На том конце трубки оказался шапочно знакомый младред.

— Это вы нам отправляли описание пропавшего Нестерова М.? Тут у нас в больницу поступил человек со стертой памятью, по описанию совпадает...

Визит в больницу ничего не дал. Михаил сидел на кровати, хлопал глазами и ничего не помнил о клинике. Правда, говорил грамотно, без паразитов и мата. Действительно, хмуро подумал Дантес, стопроцентное восстановление грамотности...

— Чем стирали память, установлено?

— Доктор говорит, не «Штрихом» и не «Ластиком». Скорее всего, беднягу заказали кому-то из писателей...

— Инспектор Дантес? Что вы здесь делаете, позвольте поинтересоваться?

Валентин обернулся и увидел человека в штатском, с уверенным лоснящимся лицом.

— Пришел навестить старого друга, — сказал он.

***

Кажется, Дантеса решили серьезно взять в оборот. Отвели под белы рученьки обратно в участок, но не на родной этаж, а выше — во Второй отдел. Там его допрашивали до обеда — почему не передал дело о пропаже в редактуру сразу, для чего он по собственной инициативе поехал к «бабке Арине», а главное — зачем ему понадобилось общество неблагонадежного элемента, отставного корректора Шульца.

— У вас на него что-нибудь есть? — поинтересовался Дантес.

У них, разумеется, ничего не было на Шульца; но общаться с преступником, без двух минут — писателем, ему, Дантесу...

— А ему не впервой, — сказал нависший над Валентином старший редактор. — С подследственным Бельским они тоже дружили...

— Подследственным? — Валентин вскинул глаза. — Вы арестовали Бельского? За что?

— Мы бы попросили вас умерить любопытство. Особенно в том, что касается дел редактуры.

Когда Дантеса наконец отпустили на свет божий, он первым делом набрал номер Шульца. Но попал на автоответчик.

***

Шульц редко использовал свое писательское умение. Он еще не устал удивляться тому, что оно вообще у него есть. А уподобляться авторам не позволяли выработанные за много лет корректорские привычки.

Но теперь он вытащил на свет блокнот и ручку и в нерешительности встал перед сейфом. За пару недель занятий он высмотрел, куда доктор Х складывает документы, и во время обеда пробрался в его кабинет.

«Шульц увидел сейф, — написал он в блокноте. — Код сейфа был...»

Он приписал комбинацию из четырех цифр, подождал и поставил ее на сейфе. Дверца щелкнула и открылась. Внутри лежало огромное количество папок: истории болезни, сочинения пациентов, какие-то бумаги... Он лихорадочно пролистывал их, выискивая знакомые имена.

Наконец в руки ему попала обычная школьная тетрадка с надписью «Нестеров М. Тренировочные упражнения». Шульц начал листать с конца, и брови у него взлетели вверх.

— Положите тетрадь на место, прошу, — раздался из-за спины ласковый голос доктора.

Медленно обернувшись, экс-корректор увидел, что доктор пришел не один. Вот и все; незаконную писательскую деятельность засекли в КОР и за ним послали кого следует...

— Пройдемте, гражданин, — сказали ему.

***

Андрей Бельский, хоть и выглядел очень бледным, даже в тюрьме не потерял своей породистости. Он с видимым безразличием глянул на бывшего друга — очевидно, думал, что тот пришел позлорадствовать.

Дантес бы и позлорадствовал — если б не имелось у него более неотложных дел.

— Это же надо, после всего, что ты натворил, — попасться на заимствованиях...

Бельский лениво поднял ладонь:

— Аль Капоне арестовали за неуплату налогов...

— Вот что, Аль Капоне. Я могу вспомнить о нашей дружбе и попросить за тебя. — Дантес умолчал, что скоро Второй отдел придется просить за него самого. — Негоже такому известному автору мотать срок. Но в обмен ты расскажешь мне все о клинике доктора Х.

***

Шульц сперва требовал, чтоб ему разрешили позвонить, но потом перестал — не хотелось подставлять Дантеса. Блокнот и ручку корректоры, разумеется, конфисковали. Так что Шульц делал вид, что читает словарь, которых в камере предварительного заключения было в изобилии. А сам пытался по памяти восстановить увиденное в тетрадке Нестерова.

«Отряд редакторов ворвался в тот момент, когда доктор Х прятал документы в сейф...» Автор этой записи знал, что с клиникой не так. Но зря понадеялся на свое новоприобретенное писательское умение. Последнее сочинение пациента Нестерова так и не было закончено. Оставалось только гадать, куда подевался сам пациент Нестеров...

***

— Хорошо, — сказал Бельский. — В конце концов, это давняя история. Доктора Х зовут на самом деле доктор Хлебников.

— Значит, это все-таки брат...

— Да. Хоть я и не думаю, что доктор это знает. С такой фамилией довольно сложно помнить о корнях...

— Ты был в его клинике одним из первых?

Писатель кивнул.

— Еще до того, как мы с тобой повстречались. У меня были... большие проблемы с грамотностью. Я пытался сдать рукопись в одно издательство и вместо этого чуть не попал в КОР. Но одна из редакторов, Наталья Даль, сказала, что знает, как мне помочь. Так я и оказался у Хлебникова. Его фамилию тогда еще не стерли, и они с Натальей работали вместе. Это Наталья придумала, как использовать новый метод. Нейролингвистику... Она, видишь ли, хотела, чтоб любой человек мог стать писателем, если пожелает. И самое забавное, методика срабатывает... Но они с доктором разошлись... в целях. Наталья в душе настоящий писатель, ей хотелось чистого искусства...

— А доктор чего хотел?

— А он хотел, чтоб в мире стало как можно больше авторов... Людей, которые смогут применять свою силу в жизни. И менять мир...

— Да уж, — пробормотал Дантес, вспомнив про кофе. — Это ты стер ему имя?

— Я? — Бельский изогнул бровь. — Я не работаю так грязно. Может быть, Наталья его заказала. А может быть...

Но Дантес уже во весь опор летел по лестнице.

***

Как он и ожидал, клиника оказалась закрыта. На двери висела табличка «сдается помещение». Доктора Х и след простыл.

***

Редактор Даль курила, стоя у окна; всякий раз, вдыхая дым, она будто набирала воздуха, чтоб заговорить, — и всякий раз у нее не хватало сил.

— Подумайте, — торопил ее Дантес. — Он ведь в этот самый момент может переписывать вашу жизнь.

— Он? — горькая усмешка. — Он так и не научился.

— В таком случае он закажет вас первому попавшемуся стирателю. Я понимаю, вы не хотите больше иметь дело с корректорами. Но поверьте человеку, которого стерли: это куда хуже...

Женщина молчала. Достоевский без стеснения разглядывал Дантеса со стены. Вряд ли ему нравилось то, что он видел.

— Вы хоть представляете, что это такое, господин корректор? — проговорила она. — Когда всю жизнь проводишь, редактируя чужие творения; когда каждый день общаешься с великими авторами и видишь — они до сих пор живы, только потому, что писали... Это такая великая несправедливость — когда сам не можешь писать, а другим достается эта способность — просто так, по рождению...

— Почему же сами вы писать не научились?

Она раздавила сигарету в пепельнице.

— Я научилась... писать плохо. Думаю, этому можно научить кого угодно. Именно этим доктор Х и занимался...

— И поэтому вы хотели его уничтожить?

— Вы думаете, это я его... стерла? Нет. Я полагаю, это сделал Сергей Хлебников. Чтоб их имена не связывали...

Она поправила на плечах шаль, с сожалением взглянула на портреты.

— Отчего вы ушли из клиники? — спросил Дантес.

— У доктора появились странные идеи, — проговорила Даль, кончиками пальцев поглаживая уголок портретной рамы. — Он принялся доказывать, что норма в языке губительна, что она стесняет творческую свободу... Мол, сейчас у нас так мало авторов, потому что люди боятся творить. И если расшатать норму в языке, у общества появится не только свобода слова, но и свобода мысли...

«Что ж мне так везет на фанатиков», — уныло подумал инспектор.

— А вы...

— А я работала редактором. Почти всю жизнь. Послушайте, мне жаль, но я действительно не знаю, где он может быть... Разве что... мы спросим у классиков...

Даль взяла со стола увесистый том Достоевского, пошевелила губами и, наугад раскрыв книгу, ткнула пальцем в страницу.

— ...промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны» где-нибудь в Мещанской улице, — зачла она.

— Глупо, здесь же не Петербург! И нет никаких Мещанских улиц...

Она покачала головой:

— Постойте. Та улица сейчас Гражданская... Что же это... Нет, не улица! Поселок Гражданский, это к югу... Доктор говорил мне когда-то, что у его брата там дача!

***

Дождь становился все холоднее, ноги оскальзывались на мокрых листьях. Дантес поднял воротник и быстро шагал по двору, думая, звать ли подкрепление или ехать за доктором самому. Какая неудача, что Шульца упекли.

В арке его встретили люди. Дантес успел выхватить табельный «Ластик» и только потом сообразил, что это редактура.

— Где он? — спросил, раздувая ноздри, старший редактор. — Вашу фонетику, Дантес, мы пытались его взять уже несколько месяцев!

— Поехали, — бросил Валентин.

В машине было полно серьезных людей со «Штрихами» в кобурах. Дантес подумал в очередной раз, что не годится он для этой работы и правильно не идет в редактуру.

— Нестеров — ваш кадр? — спросил он.

— Не совсем, — нехотя ответил редактор. — Мы его... попросили нам помочь. Профиль как раз подходил. Мы не сразу сообразили, что с этой клиникой не так. А когда сообразили, они уже успели внедрить своих «пациентов» повсюду...

— Он ведь теперь ничего не вспомнит, — проговорил Дантес.

В машине молчали. Дачный поселок приближался, темный с редкими всплесками огней.

— Выпустите Шульца, — попросил корректор.

***

Из тюрьмы тот вышел на следующий день к обеду. Постоял на ступеньках, втягивая драгоценный свежий воздух. Медленно спустился к ожидающему его другу.

— Ну и рожа у тебя, Шульц, — назидательно сказал Дантес и повел его к ближайшей пивной.

— Эй! Это мне разрешено цитировать, я-то уже не корректор...

— Брось. От нас не уходят.

Они заказали по пиву. Дождь кончился, светлый и ленивый осенний день медленно плыл мимо окна.

— Так что вчера было? — спросил напарник.

— Погоня со стрельбой, — мрачно сказал Дантес. — Доктора Х взяли и в бумагах его, похоже, нашли кое-что интересное.

— План захвата мира с помощью дрянных писак, — покачал головой Шульц. — Куда мы катимся, друг?

— Хлебникова теперь затаскают в КОР. Надеюсь, газеты об этом узнают, и поправка не пройдет...

— Норма языковая им помешала, — плюнул Шульц. — Как будто они ее когда-нибудь соблюдали, эту норму... Слушай, Валя, а Нестеров точно был их?

Кажется, они подумали об одном и том же. Нестеров теперь уже ничего не вспомнит, а редактуре достанется новый нейролингвистический метод...

Так что она вполне может заняться повышением грамотности среди населения.

— Еще два кофе, пожалуйста, — попросил Дантес у подошедшей девушки.

— Вам черное или с молоком?

— И все-таки, — пробормотал Шульц, когда она отошла, — стопроцентная грамотность — это было бы так хорошо...

Примечание автора

Это уже второе расследование Дантеса и Шульца после «Дела об ураденной буве», и я рада, что они ко мне вернулись. Да и мудрено ли не вернуться – когда вокруг такие дела: кофе пишут в среднем роде, а на магазинах крепят вывески вроде «Цвет диванов» или «Creme de la creme» (это я своими глазами видела в Екатеринбурге). А уж на каком языке говорят в Интернете! Дел корректорам хватит до конца жизни, и, думаю, этот рассказ про них далеко не последний.

 

Пахло дождем — сладко, по-летнему, по-детски. Пол задержался у трапа, наслаждаясь командировочной легкостью. Ему надо было уехать. Он обрадовался бы, пошли его в город Овечья задница, штат Монтана. А теперь вот вытягивает сумку с транспортера по другую сторону рассвета. Наверное, это скорее отпуск по болезни или ссылка, нежели командировка. Но все же правильно шеф решил послать его «к самураям».

— Господин Тиббетс? — Каору Тоши, замдиректора филиала, подошел к нему, поклонился.

Пол поздоровался по-японски, смущенно — мол, я понимаю, что выгляжу туристом-идиотом, но оцените хотя бы попытку. В нью-йоркском офисе «Райан-Ихито» он один учил язык. Улыбка Тоши была широкой и искренней, но Пол подозревал, что для улыбки в этой стране существует строгий регламент, как для длины кимоно и ширины банта.

***

Отель оказался старинным, с застоявшейся тишиной в комнатах. Домик — спичечный коробок c перегородками-седзи, весь устеленный соломенными циновками. Хозяева — старичок и старушка из рисовой бумаги, непрестанно кланяющиеся, как болванчики с рынка в Чайна-тауне. «Прошлый век какой-то», — подумал Пол. На футон кто-то посадил сложенного из бумаги журавлика. Пол хотел было попросить номер с нормальной кроватью, но передумал.

Он сел на футон, и его закачало, понесло куда-то. Он представил, как гнутся бумажные стенки домика от ветра. «Как дуну, как плюну...»

«Нам не страшен серый волк», — устало подумал Пол. Напротив висела картина: такой же спичечный коробок под косыми серыми чертами дождя, спешащий человечек с зонтиком. Вверху пейзажа выцветшими иероглифами написано хайку. Пол напрягся, разобрал:

Из-за занавески Смотрю на дождь за окном. Приют в дороге...

Он вздрогнул: на пол легла чья-то тень. Дверной проем только что был пустым местом, ровно вырезанным в бумаге. Теперь в нем появилась фигурка. Хозяйка гостиницы смиренно сложила руки: нуждается ли в чем-нибудь гость? Пол спросил, что значит журавлик. Морщинистое лицо старушки разложилось в улыбку, как веер:

— Пожелания счастья и здоровья.

Внезапно все это — добрая старушка, уютное хайку, птичка на футоне — растрогало Пола едва не до слез. Дома ему вовсе истерзали душу. Там он стал ни на что не способным мужем, никудышным отцом. Под конец даже — плохим работником. А здесь, где он иностранец, чужак, ему желают здоровья и счастья.

Утром хозяйка беззвучно подала завтрак на низком столике. Пол улыбнулся, глядя на розовое, ровно дышащее утро. За окном беспокойно зазвонили городские часы. Пробили восемь, а на наручных часах Пола было уже восемь четырнадцать.

— А часы-то у вас опаздывают, — подмигнул он старушке. Та смотрела мимо него.

— Не обращайте внимания, — прошелестела она. — Это всего лишь память... Память мертвых.

***

Тоши, открыв перед ним дверцу машины, предложил для начала показать город. Пол почувствовал себя на каникулах. Он немного знал Токио, но здесь ни разу не был. Вежливый Тоши покорно говорил с ним на японском. Город оказался похожим на всю Японию: гладкий, шумный, деловой. Один раз царапнуло взгляд: стоящий на отшибе остов дома с обглоданным куполом, скалящийся пустыми окнами, как череп. Не похоже на японцев — оставлять уродство на виду.

— Что это? — обернулся он к Тоши.

— Торгово-промышленная палата, — отозвался тот.

— Здесь был пожар?

Тоши отвлекся на разговор с шофером и вопроса не услышал.

***

Они обедали в европейском ресторане. Пол предпочел бы японский. Устроились снаружи, за круглым французским столиком. Пол рассказывал о новой программе «МедиТич». Тоши серьезно кивал. Без единого проблеска во взгляде, по которому Пол догадался бы, что японец в действительности думает.

Сирена воздушной тревоги разорвала день, взвыв невыносимо громко и требовательно. Пол инстинктивно вскочил, сглатывая подступившую к горлу панику. В Нью-Йорке он ездил на работу мимо «граунд зеро»; страх такой тревоги впечатался в его подсознание.

— Вы слышите? — Он схватил Тоши за руку. — Слышите, сирены?

Тот высвободил руку, взглянул холодно:

— Я ничего не слышу. Вам что-то показалось. Сядьте, господин Тиббетс, кушайте.

Остальные вовсе не обращали внимания. Невинно позвякивали приборы, люди смеялись — под жуткий аккомпанемент непрекращающихся завываний.

Остаток дня оба провели в бюро. Пол, тыкая виртуальной указкой в пункты новой программы, то и дело вздрагивал от звуков выдуманной сирены.

***

Из офиса позвонили ему на мобильный — узнать, как дела. Пол похвастался гостиницей:

— Как будто довоенная Япония. Телефон и тот — старинный. И похоже, я у них единственный клиент.

Шеф помолчал на другом конце провода.

— Ты что-то путаешь, — сказал он наконец. — Какой у тебя адрес?

— Сейчас... вот — семь-двадцать, Нака-маши, Нака-ку. Это в центре, рядом с парком.

— Точно, мы тебя туда и посылали. Только там большой современный отель, с бассейном и прочим. Я сам в нем останавливался. Ничего похожего на то, что ты описываешь.

— Да нет, постой, — начал Пол, но в этот момент села батарейка; беспомощно пискнув, сотовый выключился.

***

На следующий день Тоши повез его в городскую больницу — смотреть, как прижились там языковые программы «Райан-Ихито». Врачи и сестры то и дело подходили поблагодарить; они говорили на различаемом английском. Пол улизнул и долго искал туалет в переплетении коридоров.

Потом он сам не мог понять, как оказался в другом крыле. Здесь, видимо, делали ремонт. Черно и гнило пахло недавним пожаром. В коридорах чувствовалось болезненное отсутствие всякой жизни. Пол остановился перед открытой дверью одной из палат. Койки, наскоро сколоченные из досок. На полу — куски бинтов в почерневшей крови. «Слава богу, что они это ремонтируют».

В запустелой тишине у него за спиной протопотали детские ножки.

Пол посмотрел; его отшатнуло, ударило о стену. О Господи Иисусе.

Перед ним стоял труп. Детский трупик, обвиняюще глядящий на него провалами глаз.

— Здравствуйте, господин.

Ф-фух... Надо ж свалять такого дурака. Ребенок был живой. Непонятного пола, в длинной больничной рубашке, лысенький, с ввалившимися щеками. Пол с горечью понял, что его видение опередило реальность месяца на полтора.

— Здравствуй, малыш. Как тебя зовут?

— Садако.

Все же девочка. Лет девять, а может, больше — у больных детей не бывает возраста.

— И что ты здесь делаешь, Садако? Сбежала от врачей?

— Я ищу бумагу, — тихо сказала девочка. — Я делала журавликов, только у меня не хватает...

За спиной грохнуло; Пол развернулся рывком, но то всего лишь захлопнулась дверь пустой палаты. Когда он снова посмотрел на девочку, сердце его дернулось и зависло в безвоздушном ледяном пространстве страха. Это была Эбби. Его Эбби в терминальной стадии. С выпавшими от химиотерапии волосами и серым личиком.

— Вы мне не дадите листочек?

Показалось. К психиатру тебе надо, старина.

Пол бы отдал ей что угодно. Он делал обучающие программы для врачей, он знал, что рак можно лечить и нельзя вылечить. Пол вытащил из кейса толстый блокнот. Эбби так кашляет в последнее время; а Мэри сказала, что теперь это не его забота, и пусть он оставит их в покое...

— Спасибо! — Малышка улыбнулась, притиснув блокнот к груди.

— Пойдем отсюда. Тебя, наверное, ищут...

Пол подхватил ее на руки. Ощущение было, что он держит скелетик.

Он еле нашел выход в другой корпус. Толкая тяжелую дверь («Только для персонала»), Пол ясно ощутил, что в руках у него — мертвая плоть. Расползающаяся на костях.

— Зачем ты это сделал? — печально спросила Садако. Ее глазницы были забиты землей. Оголенные фаланги сжимали бумажного журавлика. — Зачем?

Пол заорал.

***

Его усадили на стул в чистой, безопасной приемной. Дали успокоительного.

— Как неловко, — суетилась сестра. — Как неловко перед гостем.

— Вы бы закрыли то крыло, — стучал зубами Пол. Тоши поднял брови. Шепотом сказал что-то медсестре. Та тоже понизила голос, но Пол расслышал:

— Там было еще одно крыло, правда. Только оно сгорело во время бомбардировки.

Две пары одинаковых глаз обратились на Пола. Бронированный, непроницаемый взгляд.

Узкоглазые.

Пол удивился этой мгновенной вспышке неприязни. Он не терпел расистов; в университете даже боролся за права черных. Он списал все на легкую ксенофобию, неизбежную, когда уезжаешь далеко. Странная все-таки культура, и неправы те, кто говорит, будто ее можно познать через язык. Вот он понимает язык, а толку?

Узкоглазые — так их называли во время войны.

***

Ему просто хотелось поговорить с Эбби. Пол долго стоял у ресепшен, сжимая трубку антикварного телефона. В трубке что-то гудело, трещало, будто напоминали о своей реальности проложенные через океан провода. Он стоял так, завороженно слушая тишину. Вздрогнул от неожиданно громкого голоса телефонистки. Девушка говорила по-английски жизнерадостно, с аккуратным акцентом. Пол неуверенно попросил соединить с Америкой.

— Сожалею, — прощебетала девушка, — такого номера нет.

И опять — писк и помехи на линии. И будто — ворвавшаяся в трубку пустота. Сколько он потом ни вертел диск — гудков не было.

***

Что-то странное случилось с его часами: секундная стрелка исправно бегала по циферблату, но часовая и минутная замерли на восьми четырнадцати. Он долго тряс часы, щелкал по стеклу и в конце концов спрятал часы в карман.

Как бы далеко он ни улетел — все идет наперекосяк.

***

Пол вышел прогуляться по теплым легким сумеркам. Без путеводителя — он не так уж хотел знать, где находится. В парке, засаженном сливами, лоточник продавал гречневую лапшу. Пол шагал по прохладным аллеям, желая вобрать в себя непроницаемое спокойствие, которым веяло от здешних жителей.

Памятник открылся ему неожиданно. Фигурка человека с птицей на пьедестале. Пьедестал напоминал бомбу. Наверное, не надо было сюда приходить. Прежде Хиросимы случился Перл-Харбор; и произошло-то это черт-те когда. Но, может, для здешних это до сих пор что-то значит. Пол вспомнил вздернутый черным членом посреди города обелиск в Вашингтоне. Некоторые не забывали; окапывались рядом, протестовали, будто пытаясь голыми руками удержать прошлое. Пол не воевал. Его могли послать куда-нибудь в хорватское Сараево, но пронесло, а для Ирака он оказался стар. Наверное, поэтому он не понимал, зачем людям вечно пережевывать воспоминания о войнах.

Не понимал — до недавнего времени. Есть воспоминания, которые невозможно не пережевывать.

В первый момент он подумал, что вокруг памятника грудами лежат бумажные цветы. Их разноцветье здесь — в могильной безветренной тишине, рядом с мрачно однотонным памятником — было пугающе неуместным, будто на кладбище нарядили елку. Потом он увидел, что это не цветы, а гирлянды журавликов-оригами. Неизвестно зачем Пол потянулся, дотронулся до одного из них.

Неожиданный ветер со злостью рванул деревья за ветви, как за волосы, кроны тревожно зашумели. На безупречно выметенную тропинку осыпалось несколько листьев. Пол застыл, четко ощущая спиной чей-то взгляд. Они не имеют права так на него смотреть; он ничего им не сделал.

Он обернулся.

Парк был абсолютно пуст и темен. Пол выпустил журавлика с брезгливым испугом, будто на бумажное тело налипли комья земли. Улетучилась вся безмятежность, которую он собирал с травы и деревьев, как пыльцу. Что за страшная ирония — приносить к братской могиле «пожелания счастья и здоровья».

***

В номере было успокаивающе душно. Журавлик снова таращился с футона. Пол снял его с подушки, скомкал, спрятал в глубь чемодана. Выкидывать ему не хотелось — вдруг хозяева обидятся.

Полковник, которого звали Пол Тиббетс, сбросил бомбу на Хиросиму — им рассказывали об этом в школе, и Пол тогда гордился, что имена совпадают. Но вот и не вспомнил бы сейчас, если б не памятник.

Полковник Тиббетс наверняка называл японцев узкоглазыми...

***

В номере он открыл ноутбук; на экране ниоткуда появились обои, изображающие памятник в парке. Пол грешил на сервер гостиницы.

Какой сервер? Ты видел здесь хоть один компьютер? И сети тут нет...

Пол плюнул, убрал заставку. Вышел через окно в маленький садик, где росли красные цветы. Вернулся в комнату. Что-то в ней изменилось, он не мог понять — что.

Хайку. Пейзаж на стене остался прежним, но стишок в верхнем углу был уже не тот. Календарь это, что ли? Меняли б тогда и картинку...

Поднялся ветер... На мосту неподвижны Тени погибших.

Поднялся ветер, оборвал с цветов алые лепестки, разбросал по полу.

***

Наутро он отыскал в чемодане путеводитель. «Статуя Садако Сасаки... умерла от лучевой болезни... легенда о журавликах...»

Вы мне не дадите листочек?

В машине Пола трясло, несмотря на жару.

— Вы ведь здесь родились, Тоши-сан?

— Да, — сказал японец и уставился в свои бумаги. Пол почти рассказал ему. Но испугался — не того, что его примут за психа. А того, что Тоши пожмет плечами и пробормочет что-нибудь вроде: «У мертвых долгая память...»

***

В перерыве они остались обедать в столовой при офисе. Пол не возражал. Здесь он не услышит сирен. Совсем рядом с ними живой рекламой путешествия в Японию заливисто смеялись над мисками с лапшой две девушки в цветастых кимоно. Секретарши, должно быть. Или телефонистки, подумал отчего-то Пол. Может, из-за кимоно с огромными бантами девушки выглядели как-то... несовременно. Словно на старой черно-белой фотографии. Одна из девушек вдруг перестала смеяться и будто случайно посмотрела на Пола. Но случайный взгляд не бывает таким пристальным, таким сумрачным. Ему снова, как в больнице, показалось, что пахнет горелым.

Садако?

Пол отогнал воспоминание о том, что ему привиделось в заброшенном крыле госпиталя. Так же как отгонял, заталкивал в самый дальний угол памяти белую пыль и расплющенные тела на асфальте.

Губы девушки раскрылись, сложили слово:

«Зачем?»

— Господин Тиббетс?

Тоши глядел с беспокойством. Даже — с сочувствием.

— Что это вы там увидели?

Пол неловко улыбнулся. Показал Тоши на соседний столик — но тот уже опустел.

***

Ладно, сказал он себе, ты давно уже вырос из детских ужастиков. Все, что тебе кажется, — твои собственные страхи. Страх за Эбби, тогда, в больнице. Знакомая и саднящая боязнь потери. Паника — перед всем, что может еще произойти. Господи, да он и в самолете летел, вцепившись в подлокотники кресел.

Говорят, по «граунд зеро» до сих пор бродят призраки клерков, чей рабочий день так никогда и не закончился. Может, ходит там и менеджер, с которым у Пола в тот день была назначена встреча. И недовольно смотрит на часы, потому что Пол опаздывает...

Мэри права: давно уже следовало к кому-нибудь обратиться. Он пойдет к психиатру, как только вернется. Иначе тревога так и будет разъедать его действительность...

Когда он вернулся в отель, на футоне снова сидела бумажная птица. Уже никого не стесняясь, Пол изорвал ее, отряхнул с пальцев остатки бумаги. Тенью из коридора на него укоризненно смотрела хозяйка отеля.

Краем глаза он увидел, что иероглифы на картине опять поменялись. Новое хайку было еще тоскливее:

Рис не собрали, А зима пришла в Хиросиму, Черный снег лежит...

Пол поежился.

***

Когда-то они с Мэри возили дочь в Диснейленд. Эбби сразу влюбилась в парк, выглядевший как ожившая и легализованная детская фантазия. А Полу очень скоро стало не по себе. Слишком слащавым было все вокруг — кукольные домики по обе стороны Мэйн-стрит, розовая вата в ларьках, песни, исполняемые голосами оживших кукол. Пол удивлялся, как работающие там люди не сходят с ума.

Так же и этот город. Аккуратный, свежий, на переливающейся воде — и не догадаешься, что стоит на пепле. И все какое-то кукольное, субтильное — люди, газоны, порции в ресторанах, нежный запах лепестков под дождем. Ему хотелось прочь, к вокзально-дымным запахам Нью-Йорка, к тройным чизбургерам с колой. К чему-то настоящему.

***

Он заблудился в городе среди бела дня. Ему надоел Тоши, маячащий за спиной с постоянностью телохранителя якудзы. Решил взять коробку бэнто, прогуляться. И не заметил, как оказался один среди тысяч одинаковолицых небоскребов, тысяч коробок бэнто. Он метался кругами, как кот за собственным хвостом, в поисках единственной нужной улицы и не мог найти отель, сколько ни спрашивал. Ему отвечали вежливо, непременно улыбаясь, щуря глаза в щелки; под конец все улыбки слились для него в одну. Когда с неба опять завыли сирены, ему показалось, что город начинает рушиться; что окружающие его небоскребы сейчас загорятся, осядут, погребут его под собой. Он заткнул уши, чтоб не слышать надрывного гула тревоги.

Потом вой прекратился. Пол обнаружил, что сидит прямо на тротуаре, прикрыв голову руками. Проходящие мимо японцы не удивлялись, не показывали пальцами. Они вообще его будто не замечали. Будто он стал бесплотен, как призрак. Как девочка, бродившая по сгоревшему госпиталю...

Господи, почему они не сровняли этот город с землей? Почему не уничтожили до конца? Они не знали. Не знали. Он ведь никогда...

— Не забудет.

— Что? — Он смотрел непонимающими глазами.

— Я говорю: после обеда заседания не будет, — сказал Тоши. — Я еле вас отыскал, господин Тиббетс. Господин директор сказал, что жарко, все устали, а главные вопросы мы уже обсудили. Соберемся снова завтра с утра.

— Мне не по себе, — выговорил Пол. — Я, наверное, уеду раньше.

— Не уедете, — сказал Тоши.

— Простите?..

— Я говорю — вы же не уедете до презентации. Столько прессы созвано...

На экран вернулась заставка с памятником. На столе сидел белый журавлик. Пол скомкал его и выкинул за окно. Он уедет; завтра же, первым рейсом. Плевать на презентацию. В гневе, прикрывающем страх, Пол сдергивал с вешалки одежду. Застегнув чемодан, он распрямился, чуть успокоенный. Собрался было позвонить в аэропорт, но передумал — не хотелось снова услышать по телефону пустоту. Потом он вспомнил о часах, где время застыло на восьми-четырнадцати, и почувствовал, что попал в ловушку.

Ему не хотелось читать новое хайку. Но взгляд, который Пол отводил нарочно, все равно возвращался к картине.

Пугало плачет: Выклевал оба глаза Бумажный журавль...

С футона рисованными глазами невозмутимо смотрела птица.

***

Он проснулся под утро от странного шороха. На его одеяло один за другим садились бумажные журавлики. Пол стал смахивал их, не в силах вскочить, не в силах закричать — от ужаса. Птиц становилось больше и больше.

— Смотри, сколько я их сделала, — сказала из угла комнаты мертвая Садако.

Пол скатился с футона, попытался встать. Журавлики садились ему на плечи, на голову; бумажными клювами тянулись к глазам.

Полковник Пол Тиббетс так никогда и не раскаялся в том, что сделал. Почти никто из экипажа «Энолы Гей» не раскаялся...

— Отстаньте! — Он беспорядочно махал руками. — Я ни при чем, отстаньте, это просто имя!

Еле держась на ногах, кинулся к двери. Но маленькая старушка преградила ему путь.

— У мертвых хорошая память, — сказала она ласково. Ее кожа почернела и стекала по лицу и рукам.

«Большой современный отель, с бассейном и прочим... Ничего похожего на то, что ты описываешь...»

— Вас тут нет, — понял Пол. Конечно же; ему все приснилось, утром его разбудит вежливый голос с ресепшен — в четырехзвездочном отеле с обычными номерами. — Ни вас! Ни этой вашей гостиницы! Уйдите!

— Нет, — согласилась хозяйка. — Вы ведь нас убили.

— Вы спутали, — просипел Пол, отступая. — Я ни при чем! Я не виноват!

— Мы тоже были ни при чем, — сказал тихий старичок, обгоревший до костей.

— Ни при чем, — откликнулась Садако. Как по сигналу, бумажные птицы всей стаей устремились на Пола. Стало темно. Он кричал, пока его рот полностью не набился бумагой. Кричал и вслепую отступал к высокому окну, ведущему в садик.

Он удивился, почему так высоко падать.

***

Тело Пола Тиббетса нашли у подножия современного отеля «Ана», недалеко от бассейна. Покачали головой. Скорее всего, самоубийство. Такое случается. Но как неудобно — гость...

— Ай-ай, — сокрушенно покачал головой Каору Тоши. Подобрал с земли невесть как оказавшуюся рядом с телом бумажную птицу. Тщательно расправил и положил в карман. Улыбнулся.

Примечание автора

Этот текст стал первым моим рассказом, опубликованным в недавно почившем журнале «Полдень. XXI век». Сдается мне, потому, что его сочли антиамериканским. А антиамериканское в России теперь модно. Вот и хочу оговориться, что я абсолютно не противник США, хотя и чрезвычайно сочувствую жертвам Хиросимы. Более того – я люблю Америку, in many ways, как и все мое поколение, выросшее на диснеевских мультиках, Рэе Брэдбери и кока-коле. И рассказ – не про то, что «отольются янки японские слезы». Он, скорее, о том, что справедливость мироздания – вещь достаточно рэндомная...

 

Полчаса до рейса, полчаса до рейса...

Не хватало еще опоздать на самолет, после всего. Но аэропорт пуст, и очередь небольшая. На паспортном контроле женщина с пуленепробиваемым лицом щурит глаза:

— Цель поездки?

«Отсюда. Навсегда».

— Деловая. Работа по контракту.

По громкоговорителю объявляют Санкт-Петербург. Печать, занесенная уже над моим паспортом, медлит в воздухе. Господи, да какая вам разница? Когда я была нужна этой стране?

Печать опускается со щелчком, окончательным, определяющим, отпускающим — вместе с грехами. Я неловко подхватываю чемодан, едва не роняю сумку с ноутбуком, наступаю на развязавшийся шнурок. Чувствую себя неуклюжей и счастливой.

Навсегда. Навсегда.

Вот и все, что было, вот и все, что было...

Раздев, обыскав, обхлопав, просветив, моя страна наконец выпускает меня в маленький аквариум, на пару рядов кресел — здешний «No man's land».

Объявляют Иркутск. Объявляют Красноярск.

Я все еще надеюсь, что она позвонит мне. Еще пятнадцать минут у нас есть, пока мой телефон окончательно не выйдет из зоны доступа. Ругаясь про себя, давлю на кнопки, но знаю уже, что услышу только длинные гудки.

Ну и черт с ней. Пусть отправляется к своим... русалкам.

Чего себя обманывать.

А ведь все было почти хорошо. Настолько, что моя совесть успокоилась и улеглась на дне души. Мы пили. Мы устроили мне прощание с городом. Смеялись — еще по стаканчику, и она улетит вместо меня.

«Это что, правда, Париж? Это — город на Сене?»

Смешно, но я почему-то уже сейчас не могу вспомнить ее лицо.

***

Вам случалось бояться детей и слепых? Я боялась. Всегда. Потому что, не видя того обычного, что видим мы, они смотрят вглубь. Проедают глазами душу. Малоприятное ощущение.

Мой эльф слепым не был, но глядел так же.

Вряд ли на земле что-то могло связать нас, перекрестить наши пути. Если б она не упала мне прямо на руки. Так получилось. Человек сваливается вам на руки, и приходится что-то делать. Не с неба — мы были в метро. С лестницы. Тридцать пять кило, не больше. Кто-то задел ее, она не удержалась на ногах, пролетела несколько ступенек — тут я ее подхватила.

Она сказала:

— Спасибо.

Почему-то я не смогла просто довести ее до скамейки, посадить и оставить.

Мы вместе вышли из подземки. Она хромала, и я поддерживала ее под руку с уже высунувшим нос из норы инстинктом собственника. На выходе мы вроде бы двинулись в разные стороны, и тут она сказала:

— Давайте попьем чаю.

Девушка глядела на меня из-за чашки. Неровно подстриженные черные волосы, маленькое бледное лицо. Она смотрела мне вглубь, и там, внутри, что-то содрогнулось.

— Ушла из дома. Надоели. Все.

Под вечер нам обеим некуда было деваться.

— Пойдем ко мне, я живу одна, квартира большая.

Так легко и лестно было принимать за нее решения — будто она моя младшая сестра или кто-то в этом роде.

Квартирка у меня та еще. Огромная, заброшенная, со сломанным бачком и призраками в коридоре. В холодильнике — заплесневелые банки времен покойной бабушки. Куски обоев поотклеивались от стен, висят грустно высунутыми языками.

Вот что случается с домом, когда в нем живешь лишь наполовину.

В тот вечер, когда загудел на плите полусоженный чайник (будто мы только что чай не пили!), когда под ванной загорелась тонкая полоска света, я ощутила тепло чужого присутствия, и это было настоящее тепло, будто прежде времени включили батареи.

— Своим-то позвони, — сказала я, когда вечер уходил в ночь и мы сидели на кухне. Она сделала какой-то неопределенный жест, и всякий раз потом, когда я пыталась заговорить о ее доме, мне не доставалось ничего, кроме этой неопределенности.

Так мы жили около года. Она, как кошка, — вошла, свернулась клубочком и осталась. Зажигала вечером лампы по всей квартире. Когда возвращаешься с работы, а в окнах горит свет — каково, а?

При этом она вовсе не казалась человеком, способным разрушить чье-то одиночество, сидела по несколько часов, забравшись с ногами на табуретку, разглядывала что-то свое за надежным прикрытием черных очков.

Ты как хочешь это назови...

Однажды, когда мне вконец осточертела действительность, мы пошли в кубинский паб. Бесстыдно, безгранично забылись; напились мохито, сбросили туфли с каблуками и танцевали под «Че Гевару», прося ставить песню еще и еще. О нас многое можно было подумать, и все неверно.

***

Постепенно — будто разматывались не спеша cемь покрывал — я узнала, что по профессии она — художник. Что семья ей досталась... в общем, из тех, в которым художникам лучше не жить. Что она старше, чем кажется. Что так же, как и я, она зависла где-то посередине действительности, без проторенного пути. И естественно — ее имя, только оно оказалось таким обычно-советско-рабочим, что абсолютно ей не шло, и вообще непонятно было, можно ли из всех имен на свете подобрать для нее подходящее.

Я называла ее ребенком. Называла — эльфом.

Через какое-то время у меня появилось иллюзорное, но стойкое ощущение, что я ее знаю.

И странности, конечно, — но на них я тогда не обращала особого внимания. Не было времени.

***

Однажды мой эльф пришел и сказал, что у озера были русалки.

— Какие русалки? И зачем тебя вообще к озеру понесло?

— Они танцевали и пели. На берегу.

— Господи. Это даже не озеро. Это водохранилище. Чтоб больше одна туда не ходила.

Ну да; и кроме русалок, что-нибудь да было. Как-то ночью мы сидели на кухне, и она сказала, что слышит музыку. Тишина стояла ватная, даже холодильник не гудел.

— Это от соседей.

— При чем здесь соседи? Это твоя музыка. Собственная.

Она вроде бы даже была довольна. Тогда на ее лице впервые появилась улыбка, которую я не любила. Будто она знает что-то, и знает, что я в это никогда не поверю, и за это меня жалеет.

Меня это не слишком беспокоило. Беспокоишься о чем-то неадекватном — но ей все это было абсолютно адекватно, если вы понимаете, о чем я. Мне она сама казалась ненамного реальней русалок на озере.

Как-то я увидела, что она рисует. Наклоняться над плечом — вообще входить в комнату, когда ее прижимало и она хватала карандаш, как сердечник хватает пузырек с нитроглицерином, — я зареклась очень скоро. Мое, нельзя, не пущу. Ладно; не очень-то и хотелось. Но когда она уходила из дома, я, как вор, тайком вынимала эти рисунки и смотрела.

Страшнее всего были птицы. Невероятно натуральные комки серых и черных перьев, заштрихованные так, что любой психолог испугается. Глядя на этих птиц, я отчетливо понимала — если сейчас она не вернется домой, я не буду знать, где искать.

Просто — не найду никогда.

— Ну и где тебя носило?

— Ну, — кокетливая, чуть извиняющаяся улыбка. — Ну... ты же знаешь.

— Вот именно, что я не знаю ни хрена! Ты время видела?

— Ну... у меня сотовый сел. Не сердись.

***

Мне всегда приходилось приезжать обратно. И в какой-то момент, помнится, меня так измотало вечное зависание между двумя странами, что я решила остаться хоть где-то, но — приземлиться уже. Сколько можно.

Тем более что — огромная квартира стоит пустая, после смерти отца и Саньки. Платить за воду и газ — это не то что по четыреста евро выкладывать за маленькое студио на улице Депар позади метро «Монпарнас».

Я решила жить дома.

Жить не вышло.

***

Было у меня — вроде как у той девочки из страшной истории с зеленой пластинкой. Всякий раз, как я уезжала, я кого-то не заставала по возвращении. Сначала бабушки. Потом Саньки. Потом отца. Однажды я себя спросила — а уехала бы я, если б знала?

И не смогла ответить.

Потому что там... ну что рассказывать, если я в «Шарль де Голле» начинала плакать от запаха моющего средства в коридоре — потому что это был мой запах; потому что нигде, кроме Франции, таким средством не пользуются. Там я будто... становилась собой.

И если совсем честно — я-то в чем виновата? Если кто и виноват, так наша российская армия. И отец — потому что не сумел отмазать. Я же говорила им. И Канада была вполне реальным вариантом. Конечно, беженцам на первых временах трудно, и без языка — труднее. Но все равно лучше, чем...

Чем бродить невидимым по дому.

А отец... Ну да, сердце. Не из-за меня ведь, из-за Саньки. Если б можно было нас поменять местами — поменял бы, конечно. Но тут уж ничего не поделаешь. Смерть всегда рождает вину — надо чем-то заполнять пустоту, только стоит ли эту вину тянуть на себя? Кому от этого польза?

***

Эльф мой рассказал как-то... то ли сказку, то ли что, откуда она это взяла — не знаю. Про город теней. Про людей, которые мучаются всю жизнь, не зная отчего, а причина проста — они где-то потеряли свою тень. И если такой человек дойдет до города, где все оставленные тени собираются и ждут хозяев, — тогда он почувствует себя полноценным. Почувствует, что значит жить. Для меня этот город — там, всегда там был. В нем я чувствую себя питекантропом из учебника биологии, который поднимает голову, распрямляется и становится человеком.

Некоторые люди рождаются в чужом теле; это бывает, я с такими знакома. Мне не повезло: я родилась в чужой стране.

***

Она появилась, когда у меня не было ничего. Ничего — за что зацепиться, о чем написать хоть строчку в мысленной книге мемуаров. Работа — на автомате, путь домой — все время одним и тем же трамваем, по одним и тем же дворам. Кофе паршивый, единственная радость — полночный сериал. (А в Париже осень сухо пахнет жареными каштанами; и у выходов из метро — печеной кукурузой, и яркими, ломкими листьями на ветру, и теплым, масляным духом булочных. Холодает; в кафе зажигают радиаторы, вносят столики внутрь...)

Проигрыш, в общем, по всем фронтам.

И вот в эту обесцвеченную жизнь она и влилась струей краски. Ко мне вернулись чувства; так что можно было теперь улыбаться мокрому снегу на улицах, можно было торопиться с работы домой. Душу переполняло какое-то невнятное вдохновение. Хотелось быть сильной и нежной, хотя ни того, ни другого я особенно не умела; хотелось много зарабатывать, чтоб спокойно покупать дорогой шоколад и водить ее в ресторан.

Но черная «выездная» сумка так и лежала под журнальным столиком. Если бы кто-то сказал мне, что надо срочно ехать, потому что вот — есть возможность, мне бы и трех часов не понадобилось, чтоб ее собрать.

***

Ночью в квартире неуютно; если соседи у себя открывают дверь, то кажется, что заходят они прямиком ко мне в коридор, и все звуки проникают сквозь стены, мутируя по пути в нечто стучащее, клокочущее, страшное. Вдобавок ветки кленов, растущих у окна, бьют по стеклу, царапают. И шаги по ночам — от кухни до спальни — тоже надо привыкнуть. Я-то не боюсь; знаю, что это или отец, или Санька. Брата я почти увидела однажды, хотела попросить прощения, что не приехала на похороны. А как бы я приехала? Денег на билет нет, и права птичьи — между визой и картой резидента, желтая бумажка, выехать с ней выедешь, а обратно...

И потом, мне ночью не до страха; я сплю, если удается. А ей боязно было спать одной, когда я уезжала на переводы.

Ночью, замечали, даже если рядом никого нет, часто говоришь шепотом. Вот и мы — шепотом, испугавшись неизвестно кого:

— Ну чего ты? Просто ветер разгулялся. Это клены.

— А если они вышибут стекло?

— За десять лет не вышибли, а сейчас...

— Ты не понимаешь. Не слышишь разве, как птица кричит?

— Два часа ночи, солнце мое. Все птицы спят давно.

— Это же она... черная, вон, смотри.

— Ой-вэй. Русалок нам не хватало... теперь еще птицы. Слушай, пол холодный. Замерзнешь.

— ...

— Нет тут никаких птиц. Я их не впущу. Иди сюда. Давай, говорю, под одеяло. Ну, вот... Вот так...

Тепло.

Потом я ее спросила:

— Что еще за птичка?

Она перевернулась на спину.

— Знаешь, мои желания всегда исполняются.

Я позволила себе улыбку:

— Ну-ну.

— Это правда. Если я чего-то очень сильно захочу, то это сбывается. Но только потом... Прилетает это... эта птица. И требует платы. Если что-то получаешь, надо за это платить. Ты ведь знаешь.

Пальцы наши переплелись под одеялом. Я знала. Я слышала шаги отца и Саньки в коридоре.

— Ну ладно. А что ты такого получила, что теперь ее боишься?

— Тебя, — сказала она.

***

Вывернутый ящик старого стола. Бумаги на полу. Обрывки тамошней жизни, собранные за те пять лет, что я забрасывала и забрасывала крючок, пытаясь зацепиться. Не вышло.

Все вроде получалось: и стипендия, и стаж после университета. И Люсьен. Слишком хорошо, чтобы быть правдой; ну так правдой это и не стало. И Люсьен не виноват... наверное.

***

Я разворотила ящики под предлогом какой-то уборки — и пошло. Сначала я подавляла эту ярость, вела сама с собой холодную войну, тихо ненавидя все вокруг. А потом началось — истерика вспышкой за вспышкой, как серия взрывов в Багдаде.

— Да пошло все! Задрали! Не хочу! Все, уезжаю отсюда на...

Эльф мой отмалчивался. Сидел на стуле, смотрел стену, как телевизор. Или — пальто на плечи и долой. К русалкам. К троллям, пляшущим на горе. К кому там еще.

Пока я не поняла — это не истерика. Это даже не депресняк. Это прозрение. Все. Я дала этой стране шанс. Дальше — извините.

***

На самом деле — никогда нельзя возвращаться. Если все-таки возвращаешься, никогда нельзя даже на минуту представить, что ты вернулся навсегда. Представишь, согласишься с этим хоть на секунду — все, ты покойник. Этой стране только и надо, чтоб ты сдался. У нее так хорошо получалось удерживать людей семьдесят с лишним лет. Может быть, страх, что, попавшись, уже никогда не сможешь уехать, у нас врожденный.

Наконец — очень важно: находясь там, никогда не думать, что на родине тебе было бы лучше.

Я почти забыла эти правила, когда мне позвонила знакомая и сказала: вот, и лучшей кандидатуры, чем твоя, все равно нет. Зачем-то она мне льстила, лучшие кандидатуры есть всегда, но тут было за что зацепиться. Работа «ассистента по русскому языку» в парижском лицее, требуется носитель, с опытом, лучше с французским дипломом — то есть с таким, как у меня.

***

И вот я отправила все бумаги, сжала кулаки и начала молиться. Молилась я про себя, но, видно, так громко, что моя девочка пришла ко мне, села рядом и спросила:

— Тебе это действительно так надо?

Ты бы знала...

И что вы думаете? Недели через две пришла бумага: мадемуазель, мы ознакомились и рады вам сообщить. Отче наш, иже еси на небесах. Да где бы ты ни был. Слава тебе, Господи, я еду домой.

Только сейчас я понимаю, что, похоже, благодарила не того.

***

С этого момента я жила на чемоданах. Смотрела на окружающий мир с прощающей снисходительностью заключенного, к которому в последние дни отсидки приходит ранняя ностальгия. Сколько вдруг появилось дел — собрать документы на визу, поставить «поленницей» в расписании оставшиеся пары, обегать бухгалтерии и отделы кадров, везде сообщая, что увольняюсь, — а улыбка так и прет из глаз. Сбегать в турагенство за билетами:

— Куда летите?

— В Париж.

— Туда и обратно?

— В одну сторону.

И я обзванивала друзей, рассовывала ученикам и начальству телефоны и мейлы, делала вид, будто меня еще интересует, что станет с этой землей, когда я ее покину. Я знала, что в этот раз все получится и я точно уже не вернусь. Потому что если не получится — то не стоит и ехать, а я ведь еду.

***

Она сказала: я всегда знала, что ты будешь во Франции.

Кассандра, блин.

— А меня с собой заберешь?

Я обняла ее крепче:

— Конечно. Попозже только.

Заберу, ага. С такой-то работой, с полулегальной грин-кард, в студио два на два. Самое смешное — я ведь верила. Мало ли — оттрублю стаж, наймусь на нормальную работу, найду квартиру. Заключим ПАКС — во Франции, в отличие от нашей прогрессивной страны, это делается спокойно. Будем жить.

***

Я вернулась домой с последнего предотъездного перевода. Был где-то час ночи, я открыла дверь своим ключом и с порога почувствовала — что то не так. Вот что: свет и ветер. Свет, зажженный по всей квартире, отчаянный какой-то. И ветер, свободно гуляющий по коридорам.

Я к этому была вовсе не готова. Думала, возвращаясь — не будет ли там в аэропорту опять забастовок, как в прошлый раз, когда стоял весь «Руасси»; думала — шубу точно не уложу, да и нужна ли она там, где в феврале в кампусе — цветы посреди зеленой травы?

А тут — она на балконе, двери открыты настежь; сидит, сжавшись, трясется и смотрит... ни на кого не смотрит, взгляд ушел в себя.

Конечно, я испугалась. Вытащила ее с балкона буквально на руках, не зная, кого вызывать — то ли «скорую», то ли ребят в белых халатах с Сибирского тракта.

— Что случилось, маленький? Кто тебя? — как в детском садике.

Молчит. Лицо по-мертвому обескрашенное, губы запеклись.

— Что с тобой? Где болит? Сердце?

— П-птица, — вымолвила она наконец. — Это птица, она... по мою душу...

— Какая еще птица, господи боже мой?

— Я же тебе говорила. Хорошо, что ты пришла. Ты ее спугнула.

Остаток ночи мы просидели на кровати. Было тихо. Она взяла мою руку и перебирала пальцы.

— Она больше не прилетит.

— Откуда ты знаешь?

Конечно, ей было по-настоящему страшно. Никаким шантажом тут и не пахло. И все равно я злилась. Мне казалось — да нет, я знала, — стоит мне уехать, как с ней обязательно что-нибудь случится.

— Ну и как я теперь тебя оставлю?

— А может, все-таки... — сказал мой эльф. — Нет, ты не думай, я все понимаю.

Тишина. Как после взрыва.

— Но я же, — она подняла глаза, — я тебя люблю.

Наверное, это должно было меня остановить.

Наверное, кого другого это остановило бы.

— Я тоже тебя люблю, — ответила я. — Только ведь я уже билет купила.

***

А потом началась вся эта неразбериха с консульством, и знающие люди сказали: не надейся, с такой биографией тебе теперь и туристическую на две недели не дадут.

Я начала считать трещины в асфальтах, гадать на бегущей строке, на фонарных столбах. Я попросила мою девочку:

— Поставь за меня свечку, ладно?

Она посмотрела печально:

— Ты этого правда так хочешь, да?

А что я могла сказать?

— Это же... Это не просто так. Придется заплатить. Ты видела.

— Я понимаю.

— Ничего ты не понимаешь.

***

В конце концов визу мне дали. Мы вдвоем закатили пир: надо же было промотать «последние русские». Мы бродили по городу и смеялись.

А потом она исчезла.

Как бы долго я ни готовилась к отъезду, всякий раз получается, что собираю вещи накануне. Спешно вспоминаю о том, что надо постирать; устраиваю в ванной шторм, мыльные океаны в тазах пузырятся, переливают через край, грозя разродиться цунами. И естественно, эти штаны до завтра не высохнут, и эта шерстяная кофта тоже, и придется засовывать их в чемодан мокрыми. Есть в этих спешных сборах что-то беженское. Тороплюсь застегнуть сумку, пока крыша не обвалилась мне на голову от удара вражеского снаряда. Тогда я окажусь на дороге в огне, с мокрой кофтой в боковом кармане сумки.

Я бегу. Как будто кто-то может меня задержать.

***

Я сквозь воду в ванной даже не услышала, как хлопнула дверь. Просто вышла — а ее нет. Подумала сначала — эльф выбежал до круглосуточного. Ведь если нам захочется посреди ночи французского сыра, мы за этим сыром пойдем, ничтоже сумняшеся, — подумаешь, живем на Уралмаше, который похуже Чикаго.

Но через два часа она не вернулась. Мобильный не отвечал, сколько ни набирай — да я уже знала, что набирать бесполезно. А у меня вещи полусобраны, документы разлетелись по всему дому. И куда за ней бежать?

Птица.

Унесла.

Так, не хватало еще, чтоб я начала сходить с ума. Она и раньше убегала посреди ночи... Но сегодня-то — почему? Когда последний раз, когда — еще раз обнять друг друга и все? Я перестала злиться около четырех утра, когда с трудом застегнутые сумки лежали в коридоре. Заказала такси до аэропорта. Может, она просто не захотела прощаться. В каком-то смысле я ее понимала.

И того, что было, и того, что было, Нам с тобою снова не связать...

Я старалась не думать об озере с русалками. И о птице.

***

Объявляют Париж.

В самолете я облегченно валюсь в кресло. Спать-то как хочется. Пристегиваю ремни. Опять пытаюсь дозвониться.

— Пожалуйста, выключите сотовые телефоны.

Тьфу ты...

Быстро, прикрывая мобильный от стюардессы, выстукиваю сообщение: «Солнышко, я тебя понимаю и не сержусь. Просто сбрось мне, все ли у тебя в порядке, пожалуйста».

Самолет гудит, медленно выруливает на дорожку. Через несколько минут меня резко вдавливает в кресло и огромная сила несет вперед — неудержимо, неостановимо. Вперед и — замирает сердце — вверх. Долой отсюда.

По аэродрому, по аэродрому Лайнер пробежал, как по судьбе,

На секунду я забываю обо всем. И о ней тоже.

— Уважаемые пассажиры! Приветствуем вас на борту «Боинга-737» компании «Уральские авиалинии», следующего рейсом...

Я знаю, куда мы следуем, не беспокойтесь. Засовываю мобильник в сумку, вытягиваюсь в кресле. Оставшиеся до Франции пять часов можно банально проспать.

Но задремать не удается: самолет начинает трясти. Пальцы помимо воли впиваются в подлокотники кресла.

— Дамы и господа, наш самолет попал в зону турбулентности.

В этот момент в сумке коротко вибрирует телефон. Сообщение. Как назло, стюардесса останавливается прямо над моим плечом.

Жаль, что мы друг другу так и не успели Что-то очень важное сказать.

Вид у девушки напуганный. Первый рейс, что ли?

Трясет сильнее. С багажной полки в проход падает чья-то сумка.

Значит, с моим эльфом все в порядке. Хотела бы я испытать облегчение.

Ерунда все это; мы выйдем из зоны турбулентности, и стюардессы начнут раздавать завтрак и кофе.

«Я понимаю».

«Ничего ты не понимаешь».

Птица. Огромная черная птица — в небе.

Кто-то кричит.

Как все просто. Почему я об этом не подумала?

Почему я об этом не...

Примечание автора

«Погода» сложилась из множества «кирпичиков» разного происхождения. Что-то в нем автобиографично и вышло из истории моего отъезда, сюда же вложилась история двух девчонок, которых я практически наяву увидела в метро (уже французском): одна из них едва не упала с лестницы, а другая протянула руку, поддержав. Еще что-то прибавилось из истории моей собственной дружбы с человеком, который иногда весьма напоминал это эльфийское существо из рассказа. Ну а то, что сверху, – просто фантастика. Понимаю, что именно об этом рассказе будут гадать – а что же здесь именно автобиографичного, а что – чистый вымысел? Что ж... пусть себе гадают.

 

Я наливаю в сифон лимонного сока и добавляю сахар по вкусу. Настоящего сока у меня нет, но концентрата сколько угодно. Бросаю несколько листочков мяты. Кажется, я наконец отучил Джеки ее жрать. А может, он просто наелся. Тщательно все это перемешиваю и наливаю воду.

Свищу.

— Пошли, Джеки.

Джеки отвлекается от интересного дела — он ловил бабочек — и смотрит на меня вопросительно.

— В чем проблема, парень, — говорю я, — уже восемь.

Наш дом стоит на вершине холма. Он белый; посреди неба, и желтых полей, и краснеющего к закату солнца он выглядит как забытый кусок раскраски. А иногда дом похож на маяк — думаю, вечером, когда на всю округу горят только наши окна, он и есть маяк. Мы спускаемся по тропинке к проезжей дороге. Джеки, как обычно, бежит зигзагом, и потом вся шерсть будет в репейнике. Для инвалида он уж слишком хорошо бегает.

Эта дорожка, конечно, не федеральное шоссе, но в сезон работы хватает, да, сэр, не жалуемся.

Так что наша команда — Джеки и я — выходит на обочину, толкая перед собой тележку с лимонадом. Там мы и устраиваемся, пока жара не осела пылью на моем лице и Джекиной шерсти. Не проходит и пяти минут, как он звонко гавкает в летнее утро.

— Ну вот. А говорил — работы не будет...

Здесь очень много тишины. Она набивается в уши. Не полная тишина, конечно, — мошкара жужжит, птицы голосят, и кузнечики стрекочут — почти как вертолет. Только это все не человеческий шум. Те, кто проезжает, это замечают, но не сразу. В основном, если замечают, хлопают дверью машины — и долой. А потом еще долго вытряхивают тишину из ушей.

Но это не все. Некоторые прислушиваются и что-то вспоминают. Может быть, то время, когда все мы были обезьянами, как говорил тот старик, и человеческого шума просто не существовало — потому что не появились еще большие грузовики, и мобильники, и все, что звучит по дороге. А может, они вспоминают рай.

Один так и сказал, выпив кружку лимонада: да у тебя здесь просто рай, мальчик.

А я ему: как же! Вам дотуда ехать и ехать, мистер.

Они уезжают, а голоса их отпечатываются в летней полуденной пыли. Я слышу, что они говорят.

Говорят:

«Что с твоим псом, парень?»

«Поехали отсюда, Сэм. Поехали, я сказала! Мне здесь не нравится».

«Как интересно, это место без пространства и времени. Этот лимонад, который, возможно, так же продавали на дорогах первым поселенцам. Вот ради таких уголков я и путешествую».

«Где твои родители? Есть тут кто-нибудь взрослый?»

Я играю в радио. Раскрываю ладонь, и их слова пляшут, перебивая друг друга, будто кто вертит настройку старого приемника. Раз я сделал себе радио в пустой банке из-под кока-колы: там голоса звучали четче и оставались дольше. Я слушал их перед сном, но потом стало как-то одиноко, и я эту банку выкинул.

Первая машина — маленький «Форд», едет медленно, нащупывает дорогу. За рулем оказалась девчонка. В джинсах и пропотевшей футболке, с усталым лицом.

Взяла у меня стакан лимонада и спрашивает:

— Здесь всегда так жарко? Час назад только был дождь и холодно, а теперь...

— Здесь всегда так, — говорю я. — Место такое.

Она смотрит на меня усталым взглядом, и я без слов подливаю ей еще лимонада.

— Как отсюда выехать на шоссе?

— А куда вы едете?

Обычно случайному человеку такого не рассказывают. Я бы точно не стал. Но те, кто останавливается попить, рассказывают всегда. Кажется, это называют «синдромом случайного попутчика». На самом деле — место такое.

— Далеко, — говорит она. — Уж если мне представился шанс сбежать из этого городишки, поверь, я не остановлюсь, пока не отъеду от него за тысячу миль.

Я смотрю на нее — пока она разглядывает Джеки — и вижу. Там и в самом деле только дождь, и холод, и серость, как ранним ноябрьским утром.

— А он неплохо выкручивается, без лапы-то, — говорит девушка.

Вот это — и еще она не спрашивает про взрослых. Два очка на ее счет. И указатель на Портленд — проезжайте, мэм, путь открыт.

— Сперва прямо, увидите перекресток — там налево...

Я вытягиваюсь во фрунт и козыряю, когда «Форд» плюется пылью из-под капота и двигается дальше.

Не люблю, когда спрашивают о родителях. Я знаю, что всегда жил в непокрашенном доме вверх по холму, вместе с Джеки. Я могу рассказать про вещи, что были всегда: золотые колосья пшеницы, которую никогда не соберут, облупившийся почтовый фургон, лежащий кверху боком в овраге недалеко отсюда.

Я могу рассказать о старой заправке Эда: три безукоризненно красные колонки, неподвижные в желтоватом свете четырех часов пополудни. Таблички с ценами висят, как флаги давно разбитой армии.

Там никого нет.

Через полчаса дорога снова зашуршала. На этот раз — дама в элегантном «Крайслере», в элегантном костюмчике, в шейном платке под цвет машины. Назвала меня «милым мальчиком» и стала охать-ахать на Джеки.

— Знаешь, милый мальчик, я, кажется, заблудилась.

Я насупился, молчу. Сейчас еще попросит взрослых позвать.

Она чуть помялась и продолжает:

— Я решила сделать тут круг на машине. Повспоминать... Мы часто ездили здесь с моим покойным мужем... А теперь вот никак не могу выехать на шоссе.

Я в нее вгляделся — и увидел только асфальт и асфальт, бесконечно убегающий из-под колес.

— А давно умер ваш муж?

Она смутилась — так, будто ее попросили вспомнить таблицу умножения.

— Около десяти лет назад...

По такой дороге можно колесить долго, а потом ненароком свернуть на бензозаправку.

— Поезжайте прямо, до развилки. Там будет поворот на Джексонвиль — увидите, там указатель. Это сельская дорога, но по ней вы выедете на шоссе.

— Спасибо, милый мальчик.

Мне достался доллар, дверь седана хлопнула вежливо, почти неслышно.

Перед самым выездом на Джексонвиль у нее сядет батарея, дамочке придется дожидаться кого-нибудь, чтобы «прикурить». Я видел того, кто придет ей на помощь, мне он вполне нравился — чуть ее постарше, давно разведен, взрослые дети за пол земного шара отсюда. Джентльмен, не из тех, кто бросит даму посреди дороги. А дальше... дальше пусть сами разбираются.

Потом мы с Джеки ждали долго-долго. Успели развернуть наш пикник и запить сухари вечным лимонадом. Я выковыривал застрявшую в зубах мяту и смотрел на горизонт; Джеки улегся в пыль рядом со мной, высунув язык.

Я люблю тех, кто появляется днем. Солнце не обманешь, оно будто просвечивает их насквозь.

Дорога послала мне парочку. Нормальные с виду — бывают такие, что подъезжают, и издалека видно, как машина раскалилась от ссоры. А эти ничего — открыли окно, он попросил у меня два стакана, отдал один жене, а потом и второй дал допить.

— Ох... надо было все-таки лететь самолетом. Такая жара... — Особого недовольства в ее голосе не было.

— Да ладно. Теперь я бог знает, когда сюда вернусь...

— Теперь ты такие места будешь на «Сессне» пролетать, — сказала она, и засмеялась, и поглядела на него, ища ответного смеха. Он улыбнулся, но потом вышел из машины, прислонился к дверце и стал смотреть на небо.

— Какое чистое, — сказал он, а потом перевел глаза на меня, а там — будто детская мольба: «Не увозите меня, пожалуйста».

— А куда вы едете?

— Скажи ему, Фил, — велела она из машины, радостно сияя темными очками. Она вообще была радостная. — Мы едем в большой город, в Сан-так-его-Франциско!

— Ладно тебе, Пэм. — Парень улыбнулся. Он казался таким спокойным и уверенным... а в глазах вот такое.

Мама, папа, не хочу уезжать.

Чаще это у детей бывает — им не дают выбирать дорогу. Но чтоб у взрослого...

Только одна вещь может помешать взрослому человеку выбрать путь.

Насколько я знаю, потом он сильно об этом пожалеет.

— Потому что Фил у меня самый лучший, — сообщила женщина.

— Да уж, самый лучший, особенно по части дорожных карт, — усмехнулся парень. — Слушай, дружище, может, ты подскажешь, как отсюда выбраться? Мы вроде ехали по нужной дороге, а потом... — Он развел руками.

— Конечно, подскажу. Это просто, вы езжайте прямо, на развилке вправо, а потом увидите указатель. Там так и написано — Сан-Франциско.

Под ее взглядом парень потянулся за кошельком и вытащил для меня новенькую банкноту. Видно, это входило в его новый образ — успешного дельца из Сан-Франциско, или кого там она видела.

Они уехали, и пшеница заколыхалась им вслед. На дороге, куда они свернут, неожиданно пойдет дождь, потом у них забарахлит мотор, потом окажется, что они опять свернули черт-те куда... и так далее, пока она не выскочит из машины, громко хлопнув дверью, и не пойдет пешком — в сторону ближайшего мотеля.

Они помирятся. Потом. Но так у него, по крайней мере, будет время подумать.

Я ведь не всемогущий.

Дорога, по которой едут на бензоколонку Эда, — самая одинокая на свете. Она — плохое место... Люди приезжают на покалеченных машинах, глаза у них очень усталые и будто стеклянные. Эти ничего у меня не берут, только просят показать направление. Джеки от них забивается в пшеницу, поджав хвост, но, сдается мне, они и так не обратили бы на него внимания.

Живые тоже бывают. Я помню одного: он хлебал мой лимонад, будто пил последний раз в жизни. Да так оно, наверное, и было.

— Знаешь, в чем проблема с Богом, сынок? — сказал он. — Он знает все твои слабости. Лучше, чем твои родители, твой сволочной старший брат, даже лучше, чем твоя жена. А ты ведь веришь в Него. Тянешься к Нему. И в этот самый момент Он по твоей самой слабой точке — хрясь! И ты рассыпаешься.

Я пытался представить для него другую дорогу, но, сдается мне, он все равно вырулил на бензоколонку.

Только один раз я сам отправил человека на заправку. Он остановился рядом с моей скамейкой, но пить ничего не стал. Всего только спросил:

— Куда мне ехать?

Я смотрел на него и ничего не мог разглядеть. Там все было залито кровью. Кровь впиталась в него, как в обивку разбившейся машины. Джеки, как увидел, кто едет, заскулил и удрал по тропинке к дому. Он так-то не трус, мой Джеки. Но я тогда впервые почувствовал, что вокруг никого нет — вообще никого за много миль. И даже если рвануть к дому, как Джеки, и укрыться за дверью — дверь можно выломать. Дунет, плюнет, дом и развалится...

Но он спросил, куда ему ехать. Все застыло, как будто даже ветер боялся трогать цветы. Я честно сказал, что не знаю. Пусть едет прямо, до бензозаправки Эда, а там спросит.

Иногда я думаю, что не имел права. Но потом мне кажется, что он не свернул бы с шоссе, если б сам втайне не знал, как правильно.

Больше я потом никого не боялся.

Кое-кого мы с Джеки видим второй раз. Значит, в первый они свернули не туда. Что ж, и на старуху бывает проруха. Они, останавливаясь здесь, вертят головами, принюхиваются, прислушиваются, как пес, почуявший чужака. Ну то есть любой пес, кроме Джеки — он чужакам всегда очень рад. Я уже понял: такие бегут от себя. Оттого им и не нравится здесь: куда ни пойдешь, вернешься все равно к себе.

Следующий прибыл на своих двоих. Те, кто пешком, обычно сами знают, куда идут, — иначе зачем бы им тащиться на своих двоих в такую даль? Или же они вообще идут никуда, и тогда не нужен им ни я, ни мои указатели. В лучшем случае — глотнут лимонада, так и четвертака от них дождешься не всегда. Джинсы у них дырявые, за спиной — гитара, на шее — ожерелье из яблочных семечек.

У этого не было ни гитары, ни ожерелья. Он шагал по дороге с таким видом, будто шел так всегда, будто это только его дорога. Джеки даже гавкнул — приревновал малость.

Человек улыбнулся мне и попросил налить лимонаду.

— Это твой дом там, на холме?

Я не знал, зачем он спрашивает. Обычно людей не интересует ничего, кроме дороги. Я кивнул. Джеки тявкнул и попытался поставить здоровую лапу ему на штанину.

— Что это у него с лапой?

— Знаете, мистер, — говорю, — если б вам отхватили ногу где-нибудь во Вьетнаме, вам было бы сильно приятно, что остальные все время спрашивают — мол, что это у вас такое с ногой? Нет — значит, нет.

Он распрямился. Поглядел сперва на меня, потом на пса. По-моему, с уважением.

— Все, понял. Прости за нескромность. А с чего ты вдруг помянул Вьетнам?

— М-м? — строю дурачка. Со временными пластами здесь бардак сплошной. Трудно уследить за временем там, где его нет. Но человек не стал дальше расспрашивать. Он спросил:

— А далеко здесь заправка?

Тут я вылупился на него. Он не был из тех, кто ищет заправку. И я возьми да измени своему же правилу — сказал ему:

— Вам туда не надо.

Он глянул на меня — будто из-за солнечных очков, только вот очков на нем не было.

— А ты знаешь, куда мне надо?

— Вы пешком, — говорю. Понятно же, что ему не нужен бензин.

— Да я думал, может, поесть там куплю, — сказал парень и потер урчащий живот. И мне просто ничего не оставалось, кроме как пригласить его поужинать.

Ему было, наверное, лет двадцать восемь, а может, и больше — то есть давно взрослый, но не старый. И глаза такие... открытые, так что хочется сделать для него что-нибудь за просто так. Ему бы коммивояжером работать или страховым агентом — а он по дорогам пешком болтается.

А еще в нем было что-то знакомое. Но такое случается с приятными людьми. Тебе кажется, что век их знаешь.

Тут я нарушил второе правило.

Он помог мне довезти тележку — хотя сифоны теперь были пустые, и вообще мы прекрасно сами справляемся. Дверь белого дома неприветливо заскрипела, увидев, что пришел чужак. Занавески заколыхались, непонятно где найдя ветер. «Он уйдет», — мысленно сказал я дому. Я уже видел таких — он подкрепится, и уйдет, и не спросит меня куда.

По вечерам у нас очень спокойно. Темнота становится сначала зеленой, потом темно-синей, потом черной. Чуть холодает, и мошкара звучит громче. Я открыл три банки консервов — для Джеки, для себя и для гостя. Он покосился, но промолчал. Не может же он не понимать, что свежей еды здесь ждать очень-очень долго. Ну и ладно. Хлеба нет, зато сухари хорошие.

И лимонад. Чтоб запить.

В этот раз спокойствие было лучше обычного. Потому что у нас с Джеки появилась компания.

— Сколько тебе лет? — спросил он, намазывая тушенку на сухарь.

— Десять.

— Врешь, — сказал он так просто, что я понял: он знает. Поэтому признался:

— Вру.

Он кивнул, съел несколько сухарей с тушенкой.

— Вообще-то я хочу добраться до Большого каньона. Стопом, естественно. Ты видел Большой каньон?

Я мотнул головой. Ничего я не видел, я же здесь как на привязи, даже приемник давно сдох.

Потом мы вышли смотреть на луну. Луна у нас большая, она зависает над домом, как инопланетный корабль. Я, конечно, мало что знаю про такие корабли. Вот парень, как оказалось, знает. Он рассказывал, пока мы сидели на пороге, — о городах, которые он видел, о том, как бывает на других дорогах. Мы с Джеки слушали его, только рты пораскрывали. Он дал мне затянуться от своей сигареты, а я потом сбегал в погреб, где консервы, и нашел ему банку пива. Сам-то я пива не пью, и Джеки не нравится.

Из-за всех этих рассказов я забыл включить свет во всем доме; теперь он не мог считаться за маяк.

А потом я понял, что поздно выгонять его на ночь.

— Слушай... А может, айда со мной, к каньону?

Я едва не выдал, что мне родители не разрешают путешествовать с незнакомцами. Они ведь наверняка не разрешали. То есть я так думаю.

Потом он стал спрашивать. Откуда электричество. Отчего здесь так жарко. Какой сейчас день и год. Мы лежали в темноте, выключив свет, — я на кровати, он на диване, дымя в потолок. Но тут я вскочил. Потому что от этих вопросов и до других недалеко, а других я не люблю. Темнота вглядывалась в наши лица и слушала шепот.

— Почему ты сюда пришел?

Он совсем не удивился вопросу, хотя должен был бы. Тогда меня в первый раз кольнуло. А может, в тот момент, когда я понял, что ночью он будет под моей крышей.

— Просто так.

Здесь никого не бывает просто так. Поэтому я молчал и ждал, пока он скажет правду. Если сам ее знает.

— Ну ладно. Не просто так. У тебя тут рядом — аномальная зона. То есть... не рядом. А прямо здесь.

— Ничего не замечал аномального. — Джеки мой проснулся, поднял голову и зарычал.

Здесь мой дом. Здесь я под защитой.

— Ты газеты читаешь, парень?

Я подумал про желтый бок фургончика в канаве.

— Нет. Не очень-то.

— В газетах об этом писали. — Он вдруг перешел на шепот, каким рассказывают страшилки. — Здесь, случается, пропадают люди. А бывает, что не пропадают по-настоящему, но... сворачивают сюда, а потом оказываются на неизвестной дороге, там, куда совсем не ехали. И никто не может дознаться, что не так...

Кажется, это и есть страшилка. Можно было успокоиться, выдохнуть — но я не мог почему-то.

— Знаешь, что я думаю? — Он повернулся ко мне. — Я думаю, сюда просто никто не может добраться. Журналисты там, полиция...

А ты, значит, добрался. И куда тебе нужно?

Я попытался вглядеться в него, но как ни вглядывался — видел только свой же отрезок дороги, тележку с лимонадом. Тьфу, ересь какая-то. А потом меня одолел сон.

***

Утром я проснулся от того, что в доме что-то было не так. Я вспомнил о госте сразу, хотя на первый взгляд ничего не поменялось. Солнце кружевами проходило сквозь занавески, падало на пол. Снаружи трещали кузнечики. Я знал, что уже семь утра; а еще я знал, что работы сегодня не получится. Придется разбираться с гостем.

В кофеварке оказался свежий кофе. Мы с Джеки редко его пьем, но тут уж я налил себе чашку. Гость сидел на крыльце, в солнечной луже, с кофе и сигаретой. Почему-то я почувствовал облегчение; уйди он ночью, я б не знал, чего от него ждать. Я сел рядом; свет перелился мне на колени. Из сада тянуло мятой.

— Знаешь, есть еще история про это место, — сказал парень, прихлебнув из кружки. — Я читал про этот случай в газете. Печальная катастрофа... Джон и Линдси Браун, их десятилетний сын и собака... Собаку, кстати, звали Снапи. Машина столкнулась с трейлером на выезде с бензоколонки.

Мама, папа, давайте не поедем...

Я сжал кулаки. Здесь мой дом, здесь я сильнее.

— Что интересно — нашли тела родителей, но не сына. — Он глядел на меня как-то странно, будто ждал, что я подскажу ему. — И собака тоже пропала. Их долго искали, но тела как в воду канули.

— Джеки! — крикнул я. — Хватит мяту жрать! Иди ко мне!

— Знаешь, я изучал такие явления. Я думаю, что у сына Браунов были кое-какие... сверхспособности. И ему сильно не хотелось умирать.

Он ждал, что я что-нибудь отвечу. Проявлю интерес. Тут-то и ловушка. Я положил Джеки руку на холку и молчал. Пусть выкладывает, что там у него.

— Я думаю, он каким-то образом заморозил для себя и собаки пространство и время. И так и живет в этой заморозке с момента аварии.

— А как же эта... аномалия?

Ладно, ладно, пусть считает, что я попался.

— Я же говорю — у ребенка были сверхспособности... Он смог как-то выжить в катастрофе. И возможно, сила вышла наружу. Это как радиация — знаешь про радиацию? Взорвалось в одном месте, а заражена вся округа.

Заражена? Да я даже простудой болел, может, два раза в жизни.

Он поставил кружку на ступеньку:

— Ты ведь так и не сказал, как тебя зовут. — И взгляд снова будто из-под очков, только теперь это занудные очки в стальной оправе, какие у врачей бывают.

Я тот, кто отвечает за указатели. Другого имени у меня нет...

— А меня зовут доктор Стив Корриган. Я парапсихолог. Тебя же, я думаю, зовут Бенджамин Браун. Бенджи.

Я вспомнил, что в кладовке есть старый «винчестер», но он, как назло, не заряжен. Джеки мой уже уши навострил, рычит тихонько и слюну набирает. Но он же инвалид, куда ему... И убираться этот Стив явно не собирался; сидит на моем крыльце, будто навсегда устроился.

— И что, — говорю, — если того ребенка забрать, так аномалия исчезнет?

— Я думаю, что так, — сказал он очень серьезно.

И тут я понял, что ему надо. Он просто хочет снять меня с поста. Я ни словом не обмолвился про указатели — но что-то мне казалось, парень и про них знает.

А кому выгодно, чтоб я перестал смотреть за указателями? А, Джеки? Может, это помощник Того, кто хочет, чтобы у людей не было второго шанса. Может, он сам и есть.

На кухне Стив спросил меня:

— У тебя что, ничего нет, кроме этих хлопьев?

Ткнул в коробку овсянки с нарисованным на боку квакером. Хорошая здоровая еда, то, что нужно растущему организму.

— Даже арахисового масла нет? — В глазах у него была какая-то прозрачная печаль. А потом с места в карьер: — Тебе не бывает здесь одиноко?

И вот он ел мои хлопья (так, будто это была его кухня, будто он здесь родился), а мы с Джеки делали вид, что готовим лимонад, а сами обдумывали ситуацию.

Я вот как решил — он ведь явно пришел оттуда же, откуда сны и откуда фургон. А значит, ничего хорошего не жди. Беззаботными мы были, вот что. Думали, что дом достаточно защищен. В старых комиксах про вампиров, которые хранятся в подвале (они слежались, и обложки намертво слиплись), написано: нехороший гость не войдет, пока сам не пригласишь...

— Ты ведь небось и в Диснейленд не ездил? — спросил Стив. — На русских горках не катался, нет?

Как настоящий взрослый. Они обещают хорошие вещи. Заманивают. Мороженое, Диснейленд, покататься на машине с мамой и папой. Просто покататься.

И доктор тебе понравится. Это не простой доктор, он особенный. И очень хороший, тебе интересно будет с ним поговорить...

Тут я чуть сифон себе на ногу не уронил. Доктор, точно! И этот — доктор. А я еще думаю — что ж такое знакомое...

— У нас раз «Луна-парк» был, — сказал я, набычившись.

Я закрыл глаза, но вместо русских горок представил себе указатели на перекрестке. Самое разное было написано на них, кое-где — даже не по-нашему. Да и по-нашему, я вам честно скажу — половины названий я вообще не знаю. Я представил их себе, как они взмывают, кружатся в воздухе, будто детские флажки, и я, протянув руку, могу выхватить один и поставить его на перекрестке, и он будет там стоять, пока я не заменю его на другой.

Джексонвиль. Салем. Ханаан. Эльдорадо. Бензоколонка Эда.

На руке у Стива висел плетеный браслет — наверное, что-то индейское, красные с желтым узоры. Прямоугольники, звезды. Индейцы здесь ни разу не проходили. Они сами знают все дороги, может, они и поставили самые первые указатели. Чаттануга, Виннипег, Ацкатл...

Мне все казалось, что я этот браслет уже видел. Но я столько всякого тут перевидал...

Никто не может убрать меня с поста. Никто не может заставить меня делать то, что я сам не захочу.

Я притворился, что клюнул. Как рано или поздно клюют все дети. На обещание дороги, ночевки под открытым небом и чего он там хотел повидать. На то, что нас будет двое.

Джеки, сказал я, вот теперь держись. Потому что указатели имеют власть даже над Тем, кто перекрыл бы все дороги, будь на то Его воля.

Мне даже не понадобится ничего делать. И ждать долго не понадобится: всего лишь пока у него не кончатся сигареты. Тот, кто жил в доме до нас, пил пиво, но не курил.

Правила не меняются, на машине ты или без.

Я делал вид, что собираюсь (будто были у меня вещи — собирать), солнце светило в окна, а Стив сидел и курил. Время от времени я поглядывал на дорогу, но за несколько часов так никто и не проехал — пустой день, бывают у меня такие.

А может быть, Бог услышал меня и не посылал никого, пока он не ушел.

— Здесь слишком пусто, — сказал в конце концов Стив. — Не место для такого пацана, как ты.

Он дымил как паровоз и все придумывал, что мы будем делать, когда уйдем отсюда. К тетке его можно заехать, чуть-чуть с причудой женщина, но блины готовит — объедение.

— Мой брат их всегда любил, — сказал он почему-то. — Может, она нас на зиму оставит, если попросить.

Но ведь у него нет брата.

Я выклянчил у него сигарету — просто чтоб извести еще одну, и попросил еще раз рассказать, что было в тех газетах.

— Ты думаешь, этот Бенджи... это из-за него вышла авария? Потому что он так сильно не хотел ехать?

Никто не может заставить меня делать то, что я сам не захочу.

— Знаешь, — проговорил он, зачерпнув себе лимонада, — я много про это читал... с некоторых пор. По мне, так простой несчастный случай. Видно, водитель на жаре задремал...

Ни одной машины. А небо надвинулось низко, погустело, посиреневело; от потемневшего солнца и дом, и рубашка Стива стали желтыми.

— Гроза будет, похоже... — сказал он и полез за очередной сигаретой. И наконец нащупал пустую пачку. — У тебя нигде сигареты не завалялись, Бендж?

Ну и дурацкое имя. А Снапи? Что за имя для собаки?

Я думал: зачем он пришел именно ко мне? Почему из всех мест, где стоят указатели, он выбрал это?

— В доме нет, — сказал я. — Джеки все скурил.

Он засмеялся. Так непривычно — шутить для кого-то, кроме Джеки.

— На бензоколонке должны продаваться...

— Должны, — сказал я. — Там магазинчик...

— Ну, пачка «Лаки» у них найдется... Это куда — прямо?

— Прямо, потом направо, там есть указатель. Тут недалеко.

Джеки прижал уши. Ладно, дружище, мне самому это не нравится.

— Пойду, пока не грянуло. — Он перемахнул через подоконник в сад, из сада — на дорогу и пошел ровно посередине, будто по разделительной линии, которой не было.

Вот тогда я и вспомнил. Видит Бог, только тогда. Потому что — это он сказал в тот раз про разметку, про белую линию. И был он на машине. На старом пикапе. И ехал в никуда.

То есть это он мне сказал. На самом деле в никуда — это по другой дороге.

Он стоял, прислонившись к дверце пикапа — чуть не сползал с нее, и таращил глаза, и по всем признакам был пьяный в стельку.

— Разве можно водить в таком виде? — спросил я тогда.

У него, похоже, начинался сушняк, и он выдул сразу две кружки моего лимонада.

— Главное, — объяснил он, — держаться белой линии. Главное — не сбиваться. Тогда приедешь куда угодно...

У меня на дороге нет разметки. А ему точно дорога лежала на заправку Эда. В таком-то состоянии...

— Может, вызвать кого, сэр, чтоб вас забрали?

Дело было под самую ночь. Старинный телефон в доме только для красоты, но я знал указатель к телефонной будке.

Он покачался на ногах, будто размышляя. Потом сказал:

— Ты х-хороший парень. На брата моего похож. Дай-ка еще попить.

Я дал, конечно, хоть и чувствовал, что про деньги он не вспомнит.

— У вас есть брат?

Он посмотрел так, что я сразу понял: уже нет.

— Надо было держаться белой линии, — объяснил он. — У меня всегда выходило... Я не часто в таком виде вожу, ты не подумай чего, парень, ладно?

Я стал на него смотреть — и ничего хорошего не увидел. Был какой-то бар, поздно вечером, и мальчишка, моего возраста вроде, а потом — машина, смятая с одного боку. Меня чуть не стошнило. Хорошо, он не заметил — вот был бы стыд, я ж на службе...

Я заставил себя посмотреть еще и увидел кладбище, и тут мне точно хватило.

Похоже, лимонад протрезвил его немного. Он поглядел на меня, на звезды, уже блекло высыпавшие на небе, и сказал:

— Ну, пора мне.

Меня как толкнуло.

— К брату едете?

Он серьезно, как только пьяные умеют, покачал головой:

— К брату.

Ну говорю же — Эда клиент. Но с этого пути он еще мог свернуть. Я подумал и переставил ему указатель — там будет ровная узкая дорога, ни одной машины, так что он сможет ехать, пока не протрезвеет. А потом поедет по направлению к Огасте (туда я тоже один поставил) и по дороге встретит мальчишку, у которого тоже кто-то умер...

Вот ведь мастер-ломастер. Взял и самому себе сделал петлю. Как будто нам с Джеки тут кто-то был нужен. Но где он ездил столько времени, что я успел забыть? Доктором стал, гляди ты...

До заправки Эда пешком сразу не дойдешь; время у меня было. Я закрыл глаза, дал повертеться указателям. Что бы выбрать? К Большому каньону он хотел. Ну пусть будет каньон. Там тоже найдется кто-нибудь, кому Стив даст затянуться сигаретой и расскажет про межпланетные корабли. Подумаешь, большая печаль... Мне здесь работать надо.

Джеки клацает зубами, ловя муху. Кажется, я достал его своими разговорами.

— Ну хорошо! Ладно! Хорошо!

А потом я нарушил самое главное правило. Я вылетел через окно в сад, перемахнул через изгородь, кубарем спустился по тропинке и побежал по дороге. Асфальт больно бил по пяткам.

...И ведь я даже не знаю, что ему скажу. Я ведь не могу уйти с поста. Просто, может, он бы остался здесь. Сухарей еще надолго хватит, и консервов — на всю жизнь. И зато лето тут всегда.

Я просто скажу ему, что магазинчик Эда закрылся — это ведь святая правда. А может, я возьму да расскажу ему про указатели. Брат же. Брату можно.

За спиной у меня вздулась, плюнула первыми каплями и разразилась — гроза.

Примечание автора

Этот текст — немножко челлендж: я решила поиздеваться над формулой «мальчик с одноногой собачкой» и доказать, что и на такую тему можно написать что-то стоящее (ну хорошо, у собачки не одна нога, а три, но вы же поняли тенденцию). А вообще это, конечно же, трибьют Кингу, Брэдбери, Хопперу и беспечному, жаркому парижскому июлю, когда приходилось сбегать в парк, и прятаться там в тени деревьев с ледяной бутылкой кока-колы и блокнотом, и слушать, как недалеко журчат фонтаны... Хорошее было лето.