Я сомневался, что выдержу возвращение домой, но дорога вилась себе и вилась, как будто все шло нормально. В этом-то и заключалась ирония, как вскоре выяснилось. Я думал о выволочке, которую мне устроила бедная Лиз. В конце концов, она не имела права ни на что претендовать, а Эмми давно уже исполнился двадцать один год. Что действительно влекло меня «домой», так это рукопись, которую вы сейчас читаете, работа, которую мне предстояло выполнить, а для нее могла оказаться необходимой масса бумаг, наполнявших ящики. Тем не менее я должен был подстегивать себя.
А потом Эмми встретила меня в дверях с красными глазами.
— Она ушла.
— Кто?
— Мама.
— Куда ушла?
— Ты… ты… черт побери, умерла, вот куда.
— Когда?
— Только что. Утром. Тебе повезло. Ты смылся.
Огромные слезы скатывались на опущенные уголки рта.
— Прошли годы и годы, Эмили.
— О Боже.
Будь я отцом, я обнял бы ее, а то и подставил плечо, чтобы дать выплакаться. Но я не был отцом, я был просто чужаком, ошеломленным тем, что на него вдруг свалилось. Она пыталась что-то сказать, но смогла лишь выдавить:
— Я… я… не могу…
Рот у нее раскрылся, и природа исторгла волчий вой из этого человеческого тела. Тогда я протянул руку, но она ее не заметила или не захотела. Она отвернулась и пошатываясь ушла, некрасивая, толстая молодая женщина. Ушла к реке, где, бывало, пряталась в детстве, когда внешний мир слишком уж доставал ее. Я зашел в холл, поставил свою единственную сумку и поднялся наверх.
Дверь «нашей» спальни была открыта, и окно тоже. Шторы были полузадернуты, от примул в вазе шел легкий сладковатый запах, словно символ всеобщего безразличия. Хвала безразличию! Из угла появился Генри, чуть менее веселый, чем обычно, однако заговорил он чуть ли не шепотом:
— Она не испытывала боли. Печень, понимаете ли.
Вот как повезло Элизабет! Из бесчисленного множества исходов она была вознаграждена именно этим!
Все, что полагалось, было сделано. Медсестра Генри, да и он сам, работали споро. Ее часы и кольцо ее матери лежали на прикроватном столике. Под белой простыней она выглядела монументально. Генри подошел к изголовью кровати, повернулся и кивнул мне. Покоряясь, как я понимаю, одному из ритуалов смерти, я приблизился и стал рядом с ним. Он сдернул покрывало до груди.
Элизабет выглядела поразительно похожей на себя. Кто-то стер алое пятно помады, и ее ненакрашенное лицо имело угрожающее выражение. Я сам удивился, почему так боялся изменений. Ничего особенного — просто лист опал.
Ее раскрытые глаза уставились прямо на меня. Весь мир мгновенно проплыл мимо меня и покрылся туманом.
Генри чуть ли не пританцовывал. Он нагнулся над ней и проделал какую-то хитрую операцию. Потом снова натянул покрывало.
Я обрел голос:
— Пенни. Драхмы. Оболы.
Генри взял меня под локоть и развернул. Мы вместе спустились по лестнице. Я подошел к буфету и достал не вино, а виски. Машинально предложил Генри, но тот улыбнулся и покачал головой. Я глотнул виски, и оно не пошло. От кашля я чуть не потерял сознание. Генри похлопал меня по спине. Велико могущество науки.
Наконец я распрямился. Генри прямо-таки сиял:
— Вам лучше?
Я подумал. «Лучше» — по сравнению с чем?
— Полагаю, что лучше. Да.
Генри радостно улыбнулся:
— Я все излечиваю… гм… Уилф.
— Да. Видимо, так. Спасибо, Генри.
— Ну, хорошо. Тогда я пойду.
И удалился, весь сияющий.
Я направился в сад и продрался сквозь кустарник. Эмили сидела на каменной скамье и смотрела на лес за рекой. Я стал у нее за спиной.
— Я чем-то могу помочь?
— Не знаю. Ты поздновато приехал, тебе не кажется? Нет. Не думаю.
— Нужно сообщить. Родственникам.
— И священнику. Она была такая религиозная.
— Это молодой парень в джинсах и дырявом свитере с крохотным воротничком от сутаны?
— Он самый. Дуглас. Он хороший человек. На прошлой неделе она ругала меня в присутствии некоторых людей. Потом он прошептал мне: «Страдание не улучшает людей». Вплоть до могилы.
— Я имею в виду, для тебя я могу что-то сделать?
— Как ты только что сказал — прошло много времени.
— И для меня тоже. Если тебя это утешит, тебе достанется немало денег. Сначала от нее, потом от меня.
Как однажды заметил Рик, они с Лиз долго смеялись. Теперь он мог включить в это число и Эмили.
Все прошло замечательно. На похороны явилась целая орда родственников, но все они кучковались возле Эмми, избегая меня. Рик явился на отпевание, на котором настояла Эмми, с последующей кремацией. Он сидел в заднем ряду, шумно плакал и ушел до окончания церемонии. Позже, на поминках, присутствующие запивали копченого лосося мозельским, еще более подчеркнуто игнорируя меня. Только один из них, видимо, незнакомый мне родственник, сорвался. Наверное, он был приятелем Валета Бауэрса, посланным на разведку, потому что я видел перед собой образцового солдафона — здоровенного, крепкого, краснощекого. Я готов был заговорить с ним и даже предложить выпить, но он лишь смеривал меня взглядом и открывал и закрывал рот, словно рыба. Потом передумал и вернулся к обществу. Я вспомнил свою итальянскую подружку и порку, которую она мне устроила. А теперь я получил порку по обычаям внутренних графств Англии. Я еще крепче утвердился во вновь обретенном убеждении, что бывают места куда лучше.
— Мысли о доме после дальних странствий, воистину!
Я разозлился.
Молодой священник, Дуглас, выделился из толпы, словно спеша пролить бальзам на раны и внести успокоение в умы. На нем была черная шелковая сутана, а духовный воротник сейчас стал гораздо заметнее. Он подошел ко мне с какой-то неуклюжей серьезностью, напомнившей мне Рика Таккера в те времена, когда тот еще действительно стеснялся. Я все еще сердился.
— А-а… вы Дуглас, да? Как поживает церковь в наши дни?
— Борется, мистер Баркли. Она нуждается в помощи.
— Денежной, разумеется.
Он решительно покачал головой:
— Нет. Во всяком случае, не в первую очередь.
— Если вам нужна духовная поддержка, то вы обратились по адресу.
— В самом деле?
— Можете мне не верить, но я страдаю стигматами. Да. Четыре из пяти ран Христовых. Четыре есть, остается одна. Нет. Видеть эти раны нельзя, в отличие от бедного отца Пио. Но заверяю вас, мои руки и ноги болят адски — или надо сказать «райски»?
— Не думаю…
— Не думаете, что такие, как я, могут претендовать на такое отличие?
Он озабоченно осматривался, видимо, соображая, какого психиатра мне порекомендовать. Может, назовет собственную фамилию и адрес.
— Ну, отец Дуглас. Разве это, по-вашему, не замечательно?
— Вы серьезно?
— А иначе вы вернетесь ко всем этим менялам и грешникам?
— О нет! Но… вы действительно серьезно?
— Еще бы. Временами боль просто адская.
Он внимательно присмотрелся ко мне:
— Вы должны ими гордиться.
Я оторопел. Он одарил меня совершенно не духовной улыбкой.
— В конце концов, крестов-то было три.
Я стоял, рассматривая комнату, как на экране: родственники дефилируют мимо Эмили, молодой Дуглас прощается с ней, все эти рукопожатия и всеми признанный вывод, что в наше время люди только и встречаются, что на похоронах.
Но зато для меня столь многое прояснилось! Три креста… полный спектр… Не для меня ответственность добродетели, жалкий ужас святости! Для меня — умиротворенность и прочность от осознания себя вором! Я стоял, ни слова не говоря и ничего не делая, пока все не разошлись. Эмми что-то сказала мне, но я не понял что. Похоже, в какой-то момент я сел, но совершенно этого не помню. Миссис Уилсон, по всей видимости, убрала этот разор, но я ее не замечал. Это было похоже на кататонию.
На следующий день Эмми заявила, что продаст дом, как только я, по ее выражению, «свалю к такой-то матери». После чего вернулась к своим занятиям социального работника в каких-то трущобах для среднего класса, а мне было позволено забрать свои вещи из дому. Оказалось, после меня не осталось почти ничего, кроме бумаг, столь раздражавших Лиз и Валета Бауэрса. Мне пришло в голову, что я подсознательно оставил свой архив здесь просто назло им. Мы мало что знаем о себе любимых, разве не так?
Приезжал Рик, умолял меня, сыпал проклятиями и лаял. Я отказал ему от дома, что, конечно же, было просто смешно. Он все равно вертелся вокруг, ночуя бог знает где и шпионя за мной по всем углам. После своего бреда я мог с абсолютной уверенностью человека в здравом уме сказать, присутствует ли здесь та или иная личность или нет. Вне всякого сомнения, Рик действительно здесь и выслеживает меня. Он понятия не имеет, что это все в моей власти и — более того — я поставил своей целью излечить его. Он получит свою мечту. Об Уилфриде Баркли — великом консультанте.
Звонил Валет Бауэрс. Он не появился на похоронах, но ему хватило наглости требовать свои книги и ружье. Я бросил трубку. Надо добавить, что он вылакал весь мой замечательный винный погреб, даже и не думая его сохранить.
После отъезда Эмми я все время проводил за разбором гор бумаг, хранившихся в чайных ящиках. Но еще больше я сочинял и печатал это краткое сочинение. Вчера перечел в один присест все с самого начала — от Рика в мусорном ящике до Дугласа на поминках. Пробуждение. Ха и так далее.
Невзирая на повторы, многословие, жаргонизмы и умолчания, это честное повествование об обстоятельствах, при которых у клоуна спадали штаны. В моем возрасте рассчитывать на большее нельзя. Думаю, лучшее, что ему досталось, действительно, прямо-таки божественно остроумная часть его клоунады, — это стигматы, награда за трусость перед лицом врага! Но у святого Франциска и прочих внушаемых существ стигматы были не только на руках и ногах, они получали рану и в боку — ту самую, что послужила причиной смерти Христа или, во всяком случае, после которой его признали мертвым. Вот ее-то у меня нет. И вряд ли появится. Ибо я намерен вновь исчезнуть. Машина, в которой можно спать? Фургон? Домик на колесах? Нищенский навес под пальмой? Образумься, Уилф! Для этого слишком поздно. Я исчезну в комфортное место!
Что возвращает мысли в день сегодняшний. Я собрал все свои бумаги и свалил их на берегу. Стоит мне поднять голову от машинки, и я вижу эту кучу, настоящую гору преимущественно белой бумаги, изнывающую в ожидании — поразительно белую на фоне темного леса по другую сторону реки. Когда я покончу с этой рукописью, я возьму канистру керосина, полью им бумаги и подожгу — ритуал посвящения, состоящий из обломков, обрезков ногтей и волос, давно прошедшего времени, ненужной переписки, рецензий, заметок, платежной документации, рукописей, транспарантов, исковых заявлений — бумажного итога всей жизни!
А потом я найду Рика и отдам ему этот маленький клочок бумаги, все, что необходимо, все, что осталось, все, что тяжестью истины перевешивает лживые россказни, обрывочные дневники и все прочее. Это будет своего рода умирание. Воистину свобода, вот уж свобода — ничего не скажешь!
Я счастлив, умиротворенно счастлив. Почему это так? Иногда опыт схож с бриллиантом — острогранным, сверкающим, бессловесным. А иногда опыт скромен и небросок, и мой непритязательный опыт, именно благодаря своей скромности, позволяет мне испытывать счастье. Я счастлив. Это не подлежит обсуждению, это факт. Либо я сам ушел от нетерпимости, что невозможно, либо она отпустила меня, что также невозможно.
Как я мог измениться? Но я изменился. Вот выпивка, например. Четверть века безуспешно пытался бросить, а сейчас просто бросил без всяких попыток! Конечно, опасно утверждать такое с учетом того, сколько раз с клоуна спадали штаны, но я пишу с абсолютной внутренней убежденностью — я выпил свою последнюю рюмку.
Кто знает? Когда нетерпимость изгнана на задворки, остается место для неоправданного милосердия, например, того, что побуждает меня отдать Рику эти бумаги: милосердия, которым эти ни на что не годные существа, Уилфрид Таунсенд Баркли и Ричард Линберг Таккер, могут быть уничтожены навеки. Может, это делает меня счастливым?
Рик всего в ста метрах отсюда, за рекой, бродит между деревьями, словно играет в индейцев. При моем ритуале будет присутствовать публика. Сейчас он прислонился к дереву и рассматривает меня в бинокль. Каким чертом Рик Л. Таккер сумел завладеть га…