Для коммунистической партии Англии наступили великие дни. Быть коммунистом означало ходить в ореоле некоего благородства, мученичества и знания цели. Я уже бегал от Беатрис, хоронясь в многолюдье улиц и залов. В ратуше как раз намечался митинг, на котором член местного совета вызвался изложить причины, побудившие его вступить в партию. Решение спустили сверху. Он был из бизнесменов и, оставаясь «скрытым» коммунистом, не мог надеяться занять место повыше, то есть какой-нибудь государственный пост. Так почему бы — куй железо пока горячо! — не заработать капитал на своих убеждениях? Дело происходило осенью, промозглой осенью при затемнении — шла «ну и война». «Почему я вступил в коммунистическую партию» — возвещали афишные тумбы и доски, и народ набился битком. Но советнику так и не дали возможности выступить со своими объяснениями: в зале бушевал шквал одобрений и осуждений, опрокидывали стулья, синие клубы табачного дыма то и дело взрывались аплодисментами, выкриками, улюлюканьем. Кто-то в конце зала затеял потасовку, в воздухе дугой пронесся бумажный смерч, полопались стекла. В советника прямо у меня на глазах, которые я не сводил с него, запустили бутылкой, жахнувшей ему по лбу чуть повыше правого глаза, и бедняга рухнул за обтянутый зеленым сукном стол. Я поспешил ему на помощь, кто-то выключил свет, и залились полицейские свистки. Мы, его дочь и я, стащили бесчувственное тело с подмостков и через боковую дверь под охраной полиции — как-никак, а советник! — отнесли в машину. Зал по-прежнему ревел во тьме, и первые слова, прорвавшиеся ко мне сквозь бурю криков из невидимого рта моей спутницы, были:

— Вы засекли ублюдка, который швырнул бутылку?

С Теффи я прежде ни разу не пересекался и, когда мои глаза привыкли к темноте, с трудом поверил тому, что увидел. Смуглая, энергичная, с лицом из тех, какие всегда кажутся накрашенными, даже в ванной, — смоляные брови и пунцовый рот, красивее девчонки я в жизни не видел, — точеный профиль, пухлые щечки с двумя ямочками и, по контрасту, низкий, почти мужской голос и площадной язык. Всю дорогу она промокала отцу лоб комочком носового платка и, не переставая, повторяла:

— Лепешку бы из этого гада ползучего сделала.

Мы отвезли советника в больницу и остались ждать. И тут в один прекрасный момент, стоя лицом к лицу, встретились взглядом, и сразу все стало ясно. Мы доставили его домой, и я опять остался ждать внизу в холле, пока Теффи укладывала папочку в постель, — остался ждать, хотя на этот счет мы не обмолвились ни словом. Потом она спустилась по лестнице, встала, и все — и ничего не нужно было, кроме взгляда, никаких слов. Она прихватила шарф — по-моему, отцовский, — и мы вместе вышли на улицу. Завернули в какой-то затемненный паб и уселись там, рука в руке, ошеломленные дивным сознанием, что нашли друг друга. И тут же стали целоваться, не стыдясь и не бравируя, потому что, сколько бы народу ни стояло в полушаге от нас, мы были там вдвоем. Мы оба были крепко связаны на стороне, но оба, ни на секунду не колеблясь, решили, что ни за что не упустим друг друга. В тот же вечер она пришла в мое спартанское жилище, и между нами была любовь, сумасшедшая и взаимная. В конце концов, мы, как коммунисты, считали частную жизнь нашим собственным делом. Мир стоял на грани взрыва. Никто не рассчитывал на долгую жизнь. Потом Теффи ушла домой, оставив меня в мечтах о следующей нашей встрече и с мыслями о Беатрис. Что мне было с ней делать? Что я мог сделать? Отказаться от Теффи? Моралист, полагаю, дал бы именно такой банальный ответ. Что же, мне прожить всю жизнь с Беатрис, теперь, когда я знаю, что люблю Теффи?

В конце концов я ничего не сделал. Просто следил, чтобы они не пересекались. Но бедняжка Беатрис стала меня раздражать. Прежнее очарование, привычное влечение умерло, перегорело. Я уже не жаждал понять ее, перестал верить, что за ней что-то есть. Она вызывала у меня жалость и действовала мне на нервы. И хотя я пытался скрывать это, надеясь, что со временем решение придет само собой, вел себя недостаточно хладнокровно, чтобы выйти сухим из воды. Беатрис заметила, что я стал холоднее и суше. Она вцепилась в меня сильнее, ее лицо, ее грудь ввинчивались мне в живот. Возможно, если бы мне тогда достало смелости взглянуть ей прямо в глаза, я увидел бы в них ужас и страх, которые не вошли в написанный мною портрет Беатрис, но я избегал встречаться с нею взглядом: мне было стыдно. Беатрис цеплялась за меня, испуганная и заплаканная, и молчала.

Она была воплощением обманутой женщины, оскорбленной и беззащитной невинности. На такой дистанции времени я уже набрался достаточно цинизма и предвзятости, чтобы усомниться в ласках ее подбородка. Оперно-театральный жест? Вряд ли. У нее не хватало на это эмоциональных ресурсов. Она была искренней. Беззащитная и испуганная. Ее жалкие объятия не обладали достаточной силой: она держала физически то, что ускользало от нее эмоционально. Теперь я узнал, что такое женские слезы; теперь, будь я и впрямь скотина, вполне мог бы сквитаться с ней за стылую постель в студенческие годы; теперь я видел, как чистой воды горе густыми каплями свисало с ресниц или сбегало по щекам, образуя подобие восклицательного знака в начале испанского предложения. В промежутках между посещениями моей комнаты или когда требования, предъявляемые занятиями в колледже, мешали ей встречаться со мной, Беатрис следовала моему давнишнему примеру. Она писала мне письма. С хорошо продуманными вопросами. Что случилось? Что такого она сделала? Что могла сделать? Неужели я разлюбил ее?

Однажды за городом я по проселочной дороге вышел на шоссе. И сразу увидел причину адского крика. Кошку переехала машина, отняв пять из ее девяти жизней, и при виде бедной раздавленной твари, волочившейся по обочине, вопя и требуя, чтобы ее прикончили, я бросился прочь, заткнув уши, и бежал, пока не исторгнул из души это корчащееся существо, пришел в себя и, так сказать, привел корабль в гавань. В конце концов, сказал я себе, в этой детерминированной Вселенной, где, однако, ни в чем нет уверенности, кроме как в собственном существовании, главное, к чему нужно стремиться, — это покой и наслаждения для самого султана. А потому умение циклопа, гомункулуса показать свою силу и дыба решают все, и отсюда моя погоня за Беатрис. В занятном и полузабытом образе Беатрис, позирующей на фоне моста в стиле Паладина, я теперь видел лишь способность души к самообману. В ее лице не было света, и под ее кожей, если поискать, проступали пятна, а под глазами в уголках темнели треугольники — свидетели бессонных ночей. Теперь она обладала лишь силой обвинительницы, скелета в шкафу, а в нашей детерминированной Вселенной с этим можно легко рассчитаться.

Итак, мы с Теффи, наплевав на все, шли своим путем. По моим низким стандартам, она была леди. И от многого воротила нос, когда не вспоминала, что мы — передовой отряд пролетариата. К тому же у нее водились деньги — недостаточно, чтобы обеспечить мужа или любовника, но достаточно, чтобы поддержать. Поэтому я сменил комнату и адрес, не предупредив хозяйку и не расплатившись, — да и куда было посылать деньги за этот разваленный бомбой полуподвал, за этот квадрат взорванного цемента в основании шаткой, покосившейся кирпичной кладки? — но приходил тайком через день-два забрать из почтового ящика письма. И однажды нашел там письмо, которое Беатрис написала мне, когда так и не сумела выяснить, где я. Письмо было полно упреков. Я повидался с Теффи, и мы на некоторое время разбежались в стороны. Теффи кое-что разнюхала и надулась. Между нами состоялся один из вечных назидательных разговоров на тему: отношения мужчины и женщины. Не надо быть ревнивым, надо с пониманием относиться к удовольствиям, какие может дать третье лицо. Ничего нет постоянного, все относительно. Любовь — частное дело каждого. И вообще, это — физиология, а противозачаточные средства избавили человека от необходимости вести ортодоксальную семейную жизнь. А потом мы прильнули друг к другу, как к единственному устойчивому предмету во время землетрясения. И я бормотал ей в затылок:

— Выходи за меня, Теффи, заклинаю, выходи.

И Теффи фыркала у меня под подбородком, хрипло сыпала крепкими словечками и, прижимаясь, терлась лицом о мое джерси.

— Положи только глаз на другую, я из тебя все кишки вырву и ими подпояшусь!

Я отказался от временной койки в ХАМЛ: Теффи на свои деньги сняла нам студию. Мы зарегистрировались в отделе актов гражданского состояния — для отвода глаз: церемония эта не имела для нас никакого значения, разве только давала возможность свободно располагаться в студии. Я получил письмо от Беатрис через Ника Шейлса — он тогда все еще преподавал в училище — и долго колебался, вскрывать ли конверт. Ник сопроводил письмо уязвленной запиской. Беатрис ходила по всем общим знакомым, разыскивая меня. Я представил себе, как она обивает пороги, краснея от стыда, и все же снова и снова выжимает из себя:

— Вы не знаете, где теперь Сэмми Маунтджой? Я куда-то заложила его адрес…

Я вскрыл конверт. Первые строки были мольбой о прощении, а дальше читать я не стал, потому что один вид первой страницы резанул меня как нож острый. В верхнем левом углу стоял крестик. Мы были вне опасности.

Сохранилось у меня еще одно воспоминание — воспоминание о сне, таком живом, что он неразрывен с рассказываемой здесь историей. Я возвращаюсь по какой-то пригородной, до бесконечности длинной дороге, мимо тянущихся по обеим сторонам бедных, некрашеных, но уныло респектабельных домов. Вслед за мной бежит Беатрис и кричит пронзительно птичьим криком. Вечереет, и тени накрывают ее со всех сторон. А из подвалов и сточных канав выступает вода, и ноги ее скользят и хлюпают, хотя мои почему-то не заливает. Вода подымается только вокруг нее, подымается и подымается.

Ну а что касается нас с Теффи, то нас вполне устраивало отсиживаться в четырех стенах, и из партии мы, как только стали падать бомбы, а мне пришло время идти в армию, потихоньку выбыли. Мы поведали друг другу историю своей жизни: я — в несколько отредактированном виде, она, думается, тоже. И достигли того редкостного уровня безопасности, когда перестаешь ожидать от партнера правды и только правды, зная, что сие и невозможно, и заранее дали друг другу carte blanche всепрощения. Беатрис и партия понемногу стерлись в моем сознании. Я рассказал обо всем Теффи, и крестик сделал свое дело. Теффи ждала ребенка.

Иного выхода, как сбежать от Беатрис, у меня не было. Что еще я мог сделать? Речь не о том, что я должен был бы сделать или что сделал бы кто-то другой. Я просто хочу сказать, что такой человек, каким я представил себя здесь и каким, оглядываясь назад, себя вижу, мог только спасаться бегством. Я не мог прикончить кошку, чтобы избавить ее от страданий. Не моя вина, что природа создала меня таким, а не иным, — способным реагировать лишь механически и неумело. Какой я был, такой и стал. Молодой человек, распинавший Беатрис на дыбе, совсем иной, чем тот мальчишка, которого вели в школу за руку мимо герцога в антикварной лавке. Где, когда прошел водораздел? Какой был у мальчишки выбор?

Где-то в эти дни я столкнулся с Джонни — столкнулся на запомнившееся четкое мгновение, которое запечатлелось в моем уме мерой различия между нами. Однажды, убегая от себя, я бродил за городом и как раз поднялся на Каунтерс-хилл там, где дорога переваливает через гребень, когда на меня на своем мотоцикле выскочил Джонни, и мне пришлось метнуться в сторону. Он, видимо, поднялся с другой стороны на скорости не менее ста миль в час, и теперь, взлетев на холм и появившись передо мной, казалось, несся в воздухе мимо, мимо. В моей памяти он мчится на фоне неба по пустой дороге. Левая рука лежит на руле. Торс откинут, голова в шлеме, насколько возможно, повернута назад и направо, к девушке, которая обхватила Джонни, а ее густая грива развевается по ветру. Правой рукой Джонни обнимает голову девушки, положив ей на макушку ладонь, и они целуются, летя на бешеной скорости через вершину холма, и плевать им на все, что было, и все, что будет потом, потому что этого «потом», может, никогда и не будет.

Я приветствую развал и разлад, причиненные войной, смерти и ужас. Пусть мир провалится в тартарары. Да, в наших умах был хаос, и хаос во всем мире, в двух царствах, столь похожих, что одно вполне могло породить другое. Разваленные дома, горы трупов и истязания — примите их как образ, и ваше собственное поведение сразу станет вполне нормальным. С какой стати терзаться из-за убийства, совершенного вами в личной жизни, когда можно публично стрелять в людей и публично получать за это благодарности? С какой стати терзать себя из-за одной растоптанной девицы, когда их взрывают тысячами? Несть мира для душ нечестивых, но война с ее разрушениями, похотью и полным отсутствием ответственности вполне его восполняет. И я еще мало воспользовался всеобщим развалом, потому что я уже приобрел кое-какую известность как военный художник.

Не надо брать Сэмми в солдаты. Пусть станет ангелом-летописцем.

— Так здесь?

— Нет. Не здесь.