16
В ноябре, в преддверии второй зимы без Ауры, я впервые надел пуховик, где в застегнутом на молнию кармане на груди оказалась пустая розовая обертка от презерватива, сперва я не мог вспомнить, как она туда попала, и с удивлением таращился на напечатанные на ней слова: Extra feucht, Zartrosa, словно эти буквы были некогда известным мне тайным шифром, впоследствии забытым. Это был привет из прошлой зимы, когда я провел несколько недель в Берлине. Однажды вечером я выбрался в бар с молодой женщиной, на самом деле даже девушкой, студенткой-мексиканкой, изучавшей искусство, приехавшей в гости к Панчо Моралесу, писателю, знакомому мне еще по работе в Мехико, оказавшемуся в Берлине по гранту ДААД. Она училась в Лондоне, но знала Берлин вдоль и поперек, и мы хотели перебраться в очередной бар, когда она обнаружила, что потеряла шапку — своего рода талисман, сделанный ее собственными руками, — еще одна мексиканка, помешанная на шапках; она решила вернуться к Панчо, чтобы ее поискать, и действительно, шапка висела на крючке в прихожей. Также в прихожей обнаружилась рождественская ель, ее лишенные коры и иголок бледные ветки были украшены чем-то вроде снега и сосулек, на поверку оказавшихся тонкими, переплетенными полосками медицинской марли и осколками зеркала на белых длинных нитях. Я сказал: что за прелестная рождественская ель! Дерево и вправду было красивым, как оказалось, она сделала его в подарок Панчо и его жене. Ты создаешь изумительные вещи, сказал я, и она предложила мне посмотреть кое-что из ее работ на компьютере. Мы пошли в отведенную ей комнату, уселись на лежавшем на полу матрасе, она открыла ноутбук и стала показывать мне свои произведения, и вскоре я уже целовал ее шею, а когда она подалась вперед, ее сорочка съехала и обнажила кожу на талии, которую я тоже поцеловал, и тогда она спросила: хочешь попробовать меня на вкус? Прямо так и сказала, с обезоруживающей откровенностью; эти слова отозвались эхом нашей первой ночи с Аурой, когда она читала мне рассказ про аэропорт и показывала «роботинки». С Аурой мы тогда не потрахались, а с девочкой из Берлина еще как, после того как я попробовал ее на вкус, о чем она и просила, с неутолимым голодом, впервые за долгое время. Мы использовали найденную в ее сумочке резинку в той самой розовой упаковке.
Ей было всего двадцать пять, как Ауре, когда мы встретились, но теперь, спустя пять лет Ауре было бы уже тридцать. Мы выспались, провалялись в постели до обеда, был один из обычных хмурых берлинских зимних дней, что пролетает мимо окна как безмолвная пепельная сова, в квартире было тихо; Панчо отправился на очередной кутеж, которыми он славился и с которых не возвращался по три дня, его жены было не слышно и не видно, мы еще немного потрахались, затем сходили в кино в «Сони Центр», съели по паре сосисок с глинтвейном на Рождественской ярмарке, а в три часа ночи я погрузил ее вместе со всеми чемоданами в такси до аэропорта и вернулся в квартиру своего гватемальского друга и его немецкой жены, где тогда остановился. Проснувшись на следующее утро, словно и не было этих полутора суток секса и общения с привлекательной девушкой,* хотя в действительности это было не так, я понял, что в моей жизни ничего не изменилось. Я чувствовал себя так же, как в любое другое утро: те же мрак и печаль, те же воспоминания и образы (мертвая Аура…). Секс и близость с красивой молодой женщиной ничего не изменили, я мог трахаться сколько угодно, или вообще не трахаться — все одно; чуть позже, когда я нашел в кармане джинсов розовую упаковку от презерватива, то решил сохранить ее как напоминание об извлеченном уроке и переложил обертку в пуховик. В следующие несколько недель, пока я еще был в Берлине, и после возвращения в Бруклин, мы обменялись парой писем, но больше я никогда о ней не слышал, хотя изредка и заходил на ее страничку в Фейсбуке. Она каталась на сноуборде в Альпах. Она решила завязать с алкоголем и наркотиками. Она делала скульптуры из разбитых зеркал.
▄
Валентина с Джимом заехали ко мне в гости, и я попросил их настроить компьютер так, чтобы он прокручивал фотографии Ауры — без нее я не мог справиться даже с самыми простыми компьютерными задачами, — и Валентина обнаружила у меня на ноутбуке более пяти сотен снимков Ауры.
Зачем тебе столько фотографий Ауры? — спросила она.
Потому что я любил ее, ответил я, и не мог ее не снимать.
Валентина обернулась к Джиму и сказала: почему у тебя в компьютере нет моих фотографий, как у Фрэнка?
Лицо Джима с присущей настоящему джентльмену невозмутимостью будто говорило: значит, фотографии на ноутбуке являются признаком любви, а дом в Грамерси-парке, в котором мы живем, нет?
Иногда по вечерам я встречался с Валентиной, Венди, Хулианой, чилийкой из Коламбии, и некоторыми другими нью-йоркскими друзьями Ауры — в соседних барах или других близлежащих заведениях, даже на Манхэттене. Они скучали по Ауре и через меня искали с ней связь так же, как я искал Ауру в них, всегда поддразнивая, подначивая и умоляя их рассказать о самых незначительных деталях и событиях ее жизни в их кругу. В первую зиму и первую весну после смерти Ауры перед поездкой в Берлин и особенно после моего оттуда возвращения столь сильное сближение с ними таило опасности и непредвиденные осложнения.
Валентина была северянкой, с длинными стройными ногами и идеальной осанкой прирожденной наездницы, с дерзким характером избалованной дочки богатого ранчеро. Вот только родители ее были учителями музыки и владели магазинчиком музыкальных инструментов в торговом центре в Монтеррее, а сама она проводила больше времени на тацполе, нежели с лошадьми. До Джима у нее было полно бойфрендов — все они как на подбор были обдолбанными рок-музыкантами с тягой к саморазрушению. Теперь она одевалась как богатенькая девочка-эмо, ее фантастические прически выглядели так, словно она только что вышла из самого крутого салона красоты Токио. Она была так же обаятельно говорлива, как и Аура, они заражали друг друга неудержимым детским весельем. Валентина называла Ауру — Рауа, а Аура Валентину — Навилента, они разговаривали и переписывались на выдуманном ими языке. Они любили друг друга, но и у их дружбы были острые грани, Аура временами опасалась на удивление резких слов Валентины. Она долго ее побаивалась, пока спустя несколько лет не поняла, что опасения напрасны. Валентина была умна, с ней было интересно, но, как и у большинства ньюйоркцев при деньгах, имевших отношение к миру искусства, ее разговоры крутились вокруг псевдо-интеллектуальных модных тем — это совершенно не значит, что они были пустыми или неумными, но в них она в основном придерживалась общепринятых точек зрения. Ее муж был одним из тех денежных мешков, что обитают в галереях Челси и Вильямсбурга, в рок-клубах и на площадках экспериментальной музыки и одеваются как престарелые панки, хотя и употребляют исключительно дорогое вино — я называл его «Старина Секс Пистол». Валентина не была счастлива в браке. Она постоянно пыталась разобраться с затянувшимся семейным кризисом. Она отчаянно хотела ребенка, но Джим, у которого было два взрослых сына от первого брака, был против. Мексиканке из среднего класса, приближающейся к сорокалетнему рубежу и так и не дописавшей диссертацию, было трудно даже задуматься о том, что придется отказаться от дома в Грамерси-парке стоимостью в двенадцать миллионов долларов и прочих привилегий: частных массажистов, инструкторов по йоге и пилатесу. Я обнаружил, что меня тянет к Валентине, я искал ее общества, страстно жаждал ее внимания. Я старался держаться к ней настолько близко, насколько это было возможно, заглядывал в ее лицо, пытался разжечь в ней ту же искру детской веселости, что пробегала между ней и Аурой, и если мне это удавалось, то я изумлялся мощи рождавшегося во мне желания: я как будто наедался сладкого, а когда возбуждение проходило, оказывался в полном ступоре.
Но Валентина иногда могла быть настолько бессердечной, что я даже заподозрил у нее легкую форму аутизма. Почему ты снова не можешь стать таким, каким ты был до встречи с Аурой? — спросила она меня в один из тех вечеров, когда мы сидели в очередном баре. Ее бестактность говорила о том, что у нее есть и другие пороки, и я поймал себя на мысли, что мечтаю и прикидываю, смогу ли я когда-нибудь переспать с ней. Было что-то странное в том, как Валентина возбуждала меня. Словно непонимание и неприятие стали для меня предпочтительнее, чем симпатия и сочувствие. Я осознал, что мне никогда не нравилось, чтобы люди были чуткими ко мне.
Еще меня раздражало, что Валентина считала, будто знает обо мне и Ауре какие-то нелицеприятные вещи, я понятия не имел, какие именно, но у меня были причины полагать, что это неправда. Я одновременно хотел и не хотел знать, что такого она, по ее мнению, знала.
Однажды вечером Аура вернулась домой после загула с Валентиной и, встав в позу раскаявшейся грешницы, — вернее, изображая таковую, театрально, комедийно имитируя горе, — она прижалась лбом к моей груди, в раскаянии начала биться об нее головой и пробормотала: я сказала Валентине ужасную вещь про наш с тобой брак, я наврала. Но я сказала это только потому, что Валентина так несчастлива с Джимом, и мне хотелось, чтобы ей стало легче. Я никогда больше так не сделаю, обещаю! Фрэнк, я ужасный человек?
Думаю, что именно из-за этой истории я иногда слышал насмешку в словах Валентины. Она любила напоминать мне, что ей знакомы такие грани личности Ауры, о которых я и не подозреваю, в любом случае ни у кого нет права узурпировать абсолютное знание о ком-либо — эта тема была коньком Валентины, — якобы в таком присвоении есть даже что-то фашистское. Когда мы спорили с друзьями Ауры, то невольно разделялись на лагеря: Венди с прохладцей поглядывала на импровизирующую Валентину и пыталась утешить горюющего вдовца несколько старомодным образом, ласково смотрела на меня распахнутыми глазами, говоря обходительно, поглаживая мою руку, пока я сидел, вскипая, в подчеркнутом безмолвии, а затем, очнувшись, говорил: безусловно, я хорошо знал Ауру, ты не можешь утверждать, что это не так. (Обходительность — la douceur — революционный подход XIX века к лечению сумасшедших «мягким обращением», о котором я узнал во время чтения истории психоанализа для романа Ауры.) Когда я рассказал Валентине, что поведала мне Аура — как наврала о нашем браке, чтобы утешить подругу, — оскорбленная и униженная, она выбежала из бара. С моей стороны было жестоко сказать ей такое. В тот вечер с нами была Хулиана. Я думал, что Хулиана пойдет за ней, но она осталась в баре, одним глотком допила бокал вина и заказала еще один. На нас накатила волна молчаливой меланхолии. Никогда раньше мы не оставались вдвоем. Я пил бурбон. Ох, Франсиско, Валентина так тоскует по Ауре, с приглушенным стоном выпалила Хулиана. Я знаю, никто не скучает по ней так, как ты, сказала она, но это не соревнование, Франсиско, нам всем не хватает Ауры, Валентина очень, очень сильно тоскует по ней. В отличие от Ауры, я не была лучшей подругой Валентины, и иногда я чувствую, что Валентина хочет, чтобы я заменила ей Ауру, но я не могу. У Хулианы были карие лисьи глаза с длинными загибающимися ресницами, темно-каштановые волосы обрамляли ее тонкое красивое лицо, завитками спадая на шею и плечи, мне это казалось невероятно притягательным. В такси по пути домой на Бруклинском мосту мне вспомнилось, как Аура порой смотрела из окна машины на открывающийся с высоты вид и вскрикивала от восторга. Мне вспомнился вечер, когда она вертелась вокруг своей оси на заднем сиденье, чтобы удобнее было смотреть из окна, она поджала ногу, платье задралось, обнажив внутреннюю сторону стройного бедра балерины, голая пятка высунулась из туфельки, огни моста и закат освещали Ауру словно вспышки молнии, и я чуть не сошел с ума от радостного возбуждения. В следующее мгновение я уже целовал Хулиану на заднем сиденье такси. Мы приехали к ней на Парк-слоуп и трахались до глубокой ночи, а потом снова с утра, как будто это что-то для нас значило. Обручальные кольца свисали на цепочке с моей шеи, звенели и лезли ей в лицо, и я видел, как она вздрагивает под ними. Она пахла не как Аура, ее кожа, ее губы, ее слюна; девочка в Берлине тоже не пахла как Аура; для меня ничего не изменилось. Еще до того как я встал тем утром с постели, я знал, что больше это не повторится. Зачем мы это сделали? — спросила Хулиана перед тем, как я ушел, и я неуверенно ответил: потому что нам обоим было одиноко, и мы оба тоскуем по Ауре.
Позже в тот же самый день я дожидался Валентину в небольшом парке в Вест-Виллидж, напротив того места, куда, как я знал, она дважды в неделю с трех тридцати до пяти ходила на уроки игры на арфе. Как только она вышла в своей оранжевой куртке до середины бедра, с отороченным мехом капюшоном, в солнечных очках, черных лосинах и высоких ботинках, я окликнул ее. Переходя улицу, она не выглядела удивленной. Я извинился за то, что наговорил в баре. Я держал в своих руках ее красивые, с аккуратным маникюром пальцы, учившиеся перебирать струны, целовал их один за другим, а потом целовал и губы. Мы стали говорить друг другу разные вещи, будто долго держали их в себе и только ждали подходящего момента. Это было безумие. Мы решили, что убежим вместе в Мексику, но не прямо сейчас, а через пару месяцев, когда после смерти Ауры пройдет год, и это не будет выглядеть столь ужасно. Да, тогда это не будет выглядеть столь ужасно. Мы прощались, целуясь как сумасшедшие, издавая какие-то восклицания в перерывах между вдохами: это действительно происходит? Она направилась на запад, словно шпион после конспиративной встречи. В нескольких кварталах была остановка линии А, и я поехал назад в Бруклин, по пути представляя себе, как она лежит в своей кровати за миллион долларов, раздвинув стройные бедра, и, пока я смотрю на нее, медленно мастурбирует ухоженными, гибкими пальцами арфистки. На следующий день я написал ей письмо, в котором сообщил, что, кроме извинений, ничто из сказанного вчера не было правдой. Потом мы долго спорили, чья это была идея — убежать в Мексику и кто первый произнес «спустя год, когда это не будет выглядеть столь ужасно». Почему все это произошло?
Я думаю, что, не отдавая себе отчета, все мы пытались найти друг в друге частицу Ауры. Нам было одиноко, мы еще не оправились от шока. Каждой из этих молодых женщин было страшно при мысли о трагической и неожиданной потере любимого друга. Все мы были выбиты из колеи. Безусловно, они стремились оказаться в объятиях кого-то, кто способен их понять, кто так же напуган. Возможно, я пытался обрести утерянного себя — мужа, привыкшего получать и дарить любовь изо дня в день, — используя для этого женское тело как медиума-проводника, дабы через него обрести связь с возлюбленной. В результате, спустя пятнадцать месяцев после смерти Ауры, никто из нас даже не разговаривал друг с другом. Но Валентина наконец-то забеременела от своего Старины Секс Пистола, их брак был спасен. Второй год без Ауры обещал стать еще более одиноким, чем первый.
Шло второе лето без Ауры. Однажды вечером после моего возвращения из Мексики я зашел в супермаркет за углом. Круглолицая, очкастая кассирша-эквадорка спросила меня: о, вы так загорели, сеньор, отдыхали на море?
Нет, ответил я.
А как поживает ваша жена, сеньор?
У нее все хорошо, сказал я, ну знаете, университет, много работы, она очень занята.
Но она изучала мое лицо так, как озабоченный врач изучает лицо пациента, подозревая его в укрывательстве симптомов, а затем сказала: но я так давно ее не видела.
Ты не видела ее больше пятнадцати месяцев, подумал я. Мне показалось, или она действительно смотрит на меня так, будто уверена, что я лгу? На Смит-стрит, напротив кафе «Ле-Руа», примерно в десяти минутах ходьбы, есть другой супермаркет. И я решил, что буду ходить туда.
Мексиканские сотрудники нью-йоркских ресторанов были особенно неравнодушны к Ауре, часто они бросали все дела, чтобы просто с ней поболтать. Аура была похожа на типичную мексиканскую соседскую девчонку, ее дружелюбные карие глаза сияли, волосы были заплетены в две спадающие на плечи косички, правда, она редко делала такую прическу, но неизменно выглядела чертовски милой. Она походила на Любимицу Мексики из современного аналога мексиканского фильма о Второй мировой, навещающую солдат на чужбине. Часто, даже в самых шикарных ресторанах, не только помощники официантов, но и люди с кухни толпились у нашего столика в своих заляпанных белых одеждах, чтобы с ней поговорить. Она спрашивала их, где именно они жили в Мексике, а они рассказывали свои истории и задавали вопросы. В этих беседах было что-то настолько неподдельное, что я ни разу не видел, чтобы администратор ресторана рассердился на своих подопечных или заставил их вернуться к работе. Иногда они просили дать ее телефон, но она им, конечно же, отказывала. Однажды, еще в самом начале, под влиянием идиотского энтузиазма, я дал одному такому парню наш домашний номер, и он названивал раз в два-три дня в течение нескольких недель. Практически всегда трубку брал я. У него был деревенский выговор, каждый раз он просил позвать землячку, а я отвечал, что ее нет дома, и в конце концов сказал, что она вернулась в Мексику.
Кафе «Ле-Руа», где мы регулярно ели бранч, было единственным заведением на Смит-стрит, где мексиканцы работали не только помощниками или чернорабочими, но и официантами. Среди них была чрезвычайно красивая девушка, похожая на юную Нефертити: глаза как огромные вытянутые драгоценные камни, атласная впадинка между тонкими ключицами, от которой было трудно отвести взгляд; как и большинство ее коллег, она была из Пуэблы и училась в одном из городских общественных колледжей. Когда официантка по имени Ана Ева доверительно сообщила Ауре, что с большой вероятностью провалит экзамен по литературе и ее непременно отчислят, Аура двое выходных подряд встречалась и занималась с ней где-то по соседству. Ана Ева должна была подготовить курсовую работу о поэтическом направлении XX века по своему выбору, и Аура решила, что ей нужно написать о мексиканских поэтах, известных как Los Contemporáneos, и помогала ей собирать материал, исправляла ошибки в черновике, и в конце концов Ана Ева получила «А» с минусом. Я не был в «Ле-Руа» со дня смерти Ауры. Я не знал, работает ли она там до сих пор.
Однажды вечером я читал в Нью-Йоркской публичной библиотеке эссе Фрейда «Траур и меланхолия»: «Функция траура — отвлечь воспоминания и помыслы выжившего от усопшего». Предполагалось, что необходимо принять и пережить случившееся. Фрейд считал, что этот процесс занимает от года до двух лет. Но я не хотел ни от чего отвлекаться или что-то принимать, не считал нужным, зачем мне хотеть «излечиться»? Я почувствовал, как кто-то легко прикоснулся к моему плечу, повернул голову и увидел ее, официантку из кафе «Ле-Руа», она сказала: привет, Франсиско… В тот момент я не мог даже вспомнить ее имени, и растерянная улыбка, по-видимому, выдала меня; она произнесла: я Ана Ева, официантка из «Ле-Руа»… Египетские глаза, точеные скулы, идеально очерченные губы, темно-красная помада. Я ни разу не видел ее в чем-то кроме скромной униформы официантки, состоявшей из блузки с белым воротничком и черных брюк. Теперь же она была одета в широкий серый свитер, синюю хлопковую юбку ниже колен и высокие красные кеды «Конверс» с выглядывающими из них черными носками; ее голени были длинными, стройными, худыми и загорелыми. Студентка колледжа. Макушка ее черноволосой головы доставала мне до подбородка, она была на пару дюймов ниже Ауры. Я искал тему для беседы.
Ты все еще учишься?
Я давно хотела поговорить с вами, Франсиско, о том, как мне жаль, что так случилось с Аурой. Но я не знала, как с вами связаться.
Мы вышли на улицу в Брайант-парк, я купил кофе в киоске на углу, и мы уселись за один из зеленых металлических столиков. Ноябрь только начинался, холода еще не наступили. На ней был джинсовый пиджак и черный бархатный шарф. Стоял пасмурный день, трава все еще была зеленой, на бледных листьях уже виднелись коричневые вкрапления, и я вспомнил Париж и сбежавшие статуи французских королев. Ана Ева сказала, что узнала об Ауре из небольшой заметки в еженедельном разделе латиноамериканских новостей «Дейли Ньюс» — о траурной панихиде и публичных чтениях, устроенных одногруппниками Ауры. Ана Ева была уже на последнем курсе колледжа Баруха и работала в ресторане рядом с ним, но по-прежнему жила в бруклинском квартале Кенсингтон. Ее нежность и красота привели меня в состояние повышенной боевой готовности, чего со мной давно не случалось, будто я очнулся от полудремы. Я вспомнил, какие мысли меня посещали, стоило Ане Еве наклониться, чтобы долить мне кофе, и как Аура ворчала после ее ухода: так она тебе нравится? Аура не прочь была иногда поревновать. Для этого не было ни малейших оснований, но ей все равно нравилось вызывать в себе чувство ревности. Она часто дразнила меня, что я готов влюбиться в любую проходящую мимо мексиканку и что мне очень повезло, что этой случайной мексиканкой оказалась именно она. Я смеялся, но когда осознал, что слишком пристально всматриваюсь в юное лицо Аны Евы, услышал слова Ауры: первая встречная мексиканка, не так ли, дорогой? — и, должно быть, улыбнулся, потому что Ана Ева игриво поинтересовалась: в чем дело? А я ответил: ох, ничего, прошу прощения. Я просто вспоминал, как Аура любила перекусывать в «Ле-Руа». И прекрасно, что любила, сказала Ана Ева, если бы не вы, я, скорее всего, уже не училась бы в колледже. Аура спасла меня, когда помогла написать курсовую работу. Никто в моей жизни еще не был так великодушен ко мне, Франсиско. Я не знала, что для нее сделать или что подарить, чтобы дать понять, насколько я восхищена ей и благодарна. Но я всегда надеялась, что в один прекрасный день найду способ ее отблагодарить… Ана Ева подняла свои хрупкие плечи, и мне на секунду показалось, что она готова заплакать, но она вздохнула и расслабилась. Я задумался, насколько она молода, и уже собирался улизнуть под благовидным предлогом, когда Ана Ева сказала: иногда я чувствую Ауру внутри себя. Ее дух посещает меня. Я уверена. Всего пару дней назад ее голос внутри меня попросил, чтобы я позаботилась о вас, Франсиско. Но я не знала, ни где искать вас, ни что делать. В ресторане мне сказали, что вы туда больше не приходите. И вот сегодня я столкнулась с вами в библиотеке, будто Аура хотела, чтобы я нашла вас.
За весь этот год и несколько месяцев я, конечно, часто размышлял над тем, где может обитать дух Ауры. Мне было интересно, что бы Аура хотела, чтобы я теперь делал, допуская, что она может думать обо мне или даже наблюдать за мной (но, надеюсь, что наблюдать она все-таки не может). Я верил, что дух Ауры либо ушел в небытие, превратился в чистую энергию на сорок девятый день после смерти, как верят буддисты, либо никогда не покидал Мексику. Возможно, она заботится о матери, думал я. Поэтому, когда Ана Ева сказала, что ее посещает дух Ауры, я поверил, что она сама верит, а лишь это имело значение, ведь никто не мог доказать обратное. Может быть, она действительно разговаривала с Аурой во сне. Я думаю, что с Аной Евой Перес все началось в тот момент, когда я принимал решение — поверить ей, или сделать вид, что поверил.
Как это «позаботиться обо мне»? — спросил я.
Она опустила глаза: я не знаю, — и слегка смущенно улыбнулась.
Может, готовить для меня? Ты умеешь делать мясной хлеб из индейки? Аура готовила его тремя разными способами. А еще, например, утром в воскресенье она делала к завтраку чилакилес с зеленым соусом, ммм, мои любимые, жаль, что у нее это всегда занимало так много времени, что завтрак был готов только к обеду. Она проводила на кухне часы, если только не покупала соус в супермаркете.
Я умею делать чилакилес, сказала Ана Ева, улыбаясь. А вы готовите?
Готовил, ответил я, когда был женат. Может, сначала я что-нибудь тебе приготовлю, и, если тебе понравится, ты приготовишь мне чилакилес.
Полная чушь, но я сказал именно так, и она согласилась. Мы обменялись телефонами. Когда я позвонил ей спустя несколько дней, то почувствовал, как сжимается от напряжения желудок — бабочки! — я даже запаниковал, когда она не ответила на звонок и мне нужно было решить, оставлять сообщение или нет, и я оставил, безуспешно пытаясь говорить как ни в чем не бывало. Я не переживал ничего подобного с тех пор, как звонил Ауре, когда она еще жила вместе с соседкой-кореянкой. Было ли это знаком, что я готов к новым отношениям? Я начал размышлять, когда смогу попытаться снова и смогу ли вообще; найду ли я женщину, способную полюбить меня, и которую буду любить сам? Впервые мне пришлось задуматься над этим во время похорон Ауры, когда перед всеми собравшимися там людьми ее мать неожиданно сказала мне:
У тебя еще будет в жизни шанс, а у меня уже никогда не будет дочери.
Я не знал, что ответить. Хуанита потеряла дочь, своего единственного ребенка, и у нее никогда не будет другого. Должен ли я был просто подтвердить это? Было ли в ее словах обвинение, требовавшее какого-то ответа? Глядя ей прямо в глаза, я сказал: да, я знаю. А про себя поклялся: нет, никогда, твоя потеря не больше моей. Но что, если ее потеря на самом деле больше моей? Можно ли их сравнить? Что, если все-таки больше? Что это значило для моего горя, для меня? Должен ли я был поклясться Хуаните, что никогда снова не полюблю, чтобы показать, как сильно я любил ее дочь? Этого ли она хотела? Нет, она хотела не этого.
Я никогда никого не любил в своей жизни так, как я любил Ауру, мои чувства к родителям, сестрам или братьям, к бывшим возлюбленным и первой жене и близко не походили на мои чувства к Ауре; возможно, до нее я никого в действительности не любил. Я был уверен, что любил Ауру так, как мужу положено любить жену, как должно любить в священном браке и даже сильнее.
Но Хуанита была права.
Вся литература о горе и тяжелых утратах, все научные работы о вдовах и вдовцах, найденные мною в библиотеках и интернете, трактовали этот вопрос крайне размыто. Согласно этим текстам, вдовы и особенно вдовцы зачастую быстро вступали в новые браки, поскольку это было для них привычно, они умели любить и брать на себя обязательства, налагаемые с браком; сочетание глубокого горя с крахом устоявшегося быта и бессмысленностью ежедневного существования было для них невыносимо, поэтому, взяв себя в руки, они старались как можно скорее обрести нового партнера. Один психиатр даже написал, что новый брак вскоре после потери любимого должен рассматриваться как дань ушедшему супругу и их браку. Но исследования также показывали, что в большинстве случаев за быстрыми повторными браками следовали и быстрые разводы. Осиротевшие супруги, чей брак был счастливым, оказывались куда более уязвимы перед тем, что специалисты по трагическим утратам именовали «патологическим трауром» — «абсолютное эмоциональное одиночество и тяжелые симптомы депрессии» — нежели те, чей брак не был счастливым, и в наибольшей степени это касалось вдовцов моего возраста. У вдов и вдовцов, чьи браки были счастливыми, больше проблем со здоровьем, чем у других. Если ваш супруг был, как они это называют, «объектом привязанности», то есть человеком, являвшимся для вас главным источником благополучия, если благодаря союзу с ним вы считали, что ведете осмысленную жизнь и вполне счастливы, тогда вы были в полной заднице. Исследования показали, что для вдовцов мощная поддержка семьи (которой у меня не было) и друзей (которые временами у меня все-таки были) не имеет значения. В довершение всего, если смерть любимого супруга была скоропостижной, неожиданной или болезненной, а смерть Ауры подходила под все три определения, то вы были практически обречены на «патологические реакции», включая посттравматические расстройства, как у ветеранов войны. Я вычитал, что «травматическое горе» делает человека более предрасположенным к раку, сердечным заболеваниям, злоупотреблению алкоголем (да, сеньор!), расстройствам сна, нездоровому питанию и «суицидальному мышлению». Словом, пережившие потерю мужья лишались примерно десяти лет жизни; если им не удавалось еще раз удачно жениться, овдовевшие после счастливого брака пятидесятилетние обычно были в могиле к шестидесяти трем годам. А что, если умершая жена была невероятно молода, красива, талантлива, умела любить, была в шаге от реализации своего потенциала и достижения самых заветных желаний (сочинительство, материнство), а семья винила в ее смерти выжившего супруга — обвинение, которое он готов был полностью принять, только не в той форме и не с тем содержанием, какое они в него вкладывали? Мой случай не упоминался ни в одном исследовании.
В сухом остатке получалось, что хотя бы ради себя я должен был постараться, или постараться постараться. Мне хотелось зацепиться за жизнь, снова стать мужчиной, связанным с кем-то обязательствами. Я был хорошим мужем, не считая долгов, накопленных на кредитных картах, таких же, как у миллионов других добропорядочных американских мужей, и неспособности переехать в более просторную и дорогую квартиру. В ночь президентских выборов, в момент подсчета голосов, когда объявляли победителя, во время последовавшей за этим всеобщей эйфории, я лежал в своей кровати под вращающимся ангелом и плакал. Наш ребенок должен был вырасти в этом стремительно улучшающемся мире, динамичной, быстро меняющейся стране, по крайней мере такой она мне казалась той ночью. А какие дивиденды с этого получу я? Место в лучшем государственном доме престарелых? Или в более приемлемом приюте для бездомных, если до этого дойдет?
Да, жалость к себе. Почему бы и нет, черт побери.
Но я могу бороться. Я все еще могу стать мужем и отцом. Ане Еве было двадцать шесть. Была ли она слишком молода для меня? Не достигли ли мы с Аурой максимально допустимой разницы в возрасте? Мы могли бы даже стать альфа-парой. Аура, с ее ученой степенью Лиги плюща и блистательной литературной карьерой сразу на двух языках, была бы крайне востребована как в Нью-Йорке или Мехико, так и в любом другом городе мира. У меня была приличная работа, неплохая зарплата, подкрепляемая гонорарами за книги, которые, что бы вы о них ни думали, отображали мои кипучие отношения с миром. Теперь мне придется начать сначала. Ана Ева была восхитительной, умной, трудолюбивой молодой женщиной. Она хотела стать учительницей в начальной или средней школе. Она интересовалась литературой. Если мы поженимся, она сможет получить американское гражданство. Она уверяла, что ее не волнует наша разница в возрасте. Она утверждала, что ее разница в возрасте с Аурой совершенно незначительна. Из-за ее занятости в колледже и на работе нам было непросто выкраивать время, чтобы побыть вместе. Но скоро Ана Ева начала бывать со мной все свои свободные часы. Я водил ее в рестораны Бруклина, в основном в близлежащие заведения с пиццей и пастой. Будучи официанткой, она научилась разбираться в винах, и ей нравилось самой делать заказ. Когда мы отправились в суши-бар на Корт-стрит, куда я раньше любил захаживать с Аурой и где не появлялся с момента ее смерти, владелец-израильтянин приветствовал нас так, будто он удивлен и рад снова нас видеть, и тогда я понял, что он принял Ану Еву за Ауру. Иногда она приходила ко мне заниматься, или мы шли в какое-нибудь местечко с вай-фаем, чтобы вместе сделать ее «домашнюю работу». Я покупал ей подарки, но уже без фанатизма; я не стал покупать ей новый ноутбук взамен старенького и маломощного. Мы поцеловались на нашем первом свидании, занялись любовью на втором. Я готовил для нее, используя кастрюли, сковородки и посуду, которые стояли нетронутыми с тех пор, как их последний раз касалась Аура, я чувствовал себя так, будто бужу их от скорбного сна, заставляя пойти на предательство. Заткнитесь, кастрюли и сковородки, это часть движения вперед, мы все должны идти вперед. Я позвонил всем самым близким друзьям в Нью-Йорке и Мексике и сообщил, что влюбился, и, как голодный пес, ждал поздравлений и слов одобрения; если в их словах чувствовалась хоть толика недоверия, я немедленно приходил в ярость. Я сказал Ане Еве, что люблю ее, а она ответила, что любит меня. Она жила в Кенсингтоне вместе с двумя другими студентами городского колледжа, юношами-иммигрантами, один из которых был из Туркмении, а второй из Словении.
Она нашла их по объявлению. Юноши спали на разных кроватях в одной комнате, она занимала вторую. Мне не нравилось там бывать — ни в этом районе, где нечем было заняться вечерами, ни особенно в этой по-мужски неряшливой квартире. Поэтому мы поехали ко мне. Мы занимались любовью в нашей постели, под ангелом, у висящего на зеркале свадебного платья, рядом с комодами и шкафами, все еще заполненными одеждой, украшениями, косметикой, сумками и обувью Ауры. Волновало ли это Ану Еву? Она говорила, что нет, они кажутся ей красивыми, она чувствует связь с Аурой, она уверена: Аура счастлива, что мы нашли друг друга. Я пообещал, что сниму платье и решу, как поступить с вещами Ауры после второй годовщины ее смерти; Ана Ева сказала, что это было бы прекрасно. Я старался не забывать перекидывать цепочку с нашими обручальными кольцами на спину, когда мы занимались любовью. Ей нравилось разглядывать мои татуировки и расспрашивать о них. Все, кроме одной, появились в результате трехдневного кутежа в конце одного августа. Эту татуировку сделала мне юная художница по имени Консуэло, у которой была мастерская в квартале Зона Роса; она всегда была одета в просторную кожаную жилетку на голое шоколадно-коричневое тело, испещренное чернильно-синими татуировками; когда она склонялась надо мной, аромат ее лосьона для тела смешивался с мускусным запахом подмышек и действовал как наркотик, ее длинные темные волосы щекотали мою кожу, создавая гипнотический контраст со жгучими укусами татуировочной иглы; она выслушивала меня, как психотерапевт пациента, преобразуя даже самые смутные образы в картины; тихий, лаконичный, звучащий почти по-китайски голос вытягивал идеи. У меня уже была одна татуировка на плече в духе Хосе Посады, сделанная в Мексике в восьмидесятые, — слегка выцветший скелет, оседлавший комету. Я хотел увековечить свое «перерождение» после разрыва отношений, которые теперь с трудом могу вспомнить: новая татуировка с надписью «Natalia 17/1/09» была сделана на плече. Аура хотела назвать дочь Наталией, а сына Бруно, и я решил, что у нас будет девочка, которая родится 17 января 2009 года (лежа в постели с Аной Евой, я понял, что до этой даты осталась всего пара месяцев); над моим сердцем было нарисовано сердце, разбитое на кусочки, сверху была дата «25/7/2007», снизу надпись «Hecho еп Mexico»; мои ребра украшало изображение Ауры в подвенечном платье с короной из звезд, как у Девы Гваделупской, с датой нашей свадьбы «20/8/05»; на лопатке был выведен грустный клоун с темной слезой, катящейся из глаза, подпись гласила: «Смейся сейчас, плачь потом»; и слова из «Траурной элегии» Генри Кинга, епископа Чичестерского, были убористым почерком выгравированы подобно ожерелью под ключицей:
Я ВНИЗ СПЕШУ ДЕНЬ ОТО ДНЯ
На самом деле ты не хочешь умирать, сказала Ана Ева.
Порой мне хотелось умереть, Ана Ева, пока я не встретил тебя.
Я принес томик с «Траурной элегией» в постель, и мы начали читать стихотворение. Это дало мне возможность поговорить с Аной Евой о том, что случилось: смерть Ауры, мое чувство вины, упреки ее матери, как любовь переживает утрату и как жить с этой любовью дальше, и, конечно же, сам язык стихотворения, то, как в нем описаны, казалось бы, простые и вечные горестные эмоции, которые, вероятно, невозможно выразить более точно и правдиво, хотя этим строчкам уже больше трех веков. Вот для чего нам необходима красота, чтобы осветить даже то, что убивает нас, сказал я, и почувствовал, что веду себя, как преподаватель. Не для того, чтобы пережить или превратить это в нечто иное, а прежде всего для того, чтобы научить нас видеть это. Ана Ева, словно благоговеющая студентка, торжественно кивнула и тихо сказала: да, чтобы научить нас видеть..
Так подавись ты, долбанный Смеагол, ты и твое латиноамериканское эго, соломенное чучело, пародия на страстную любовь, давай, трахни себя в жопу, ты, идиот!
Ана Ева уставилась на меня. Чем вызван этот всплеск? Почему я начал орать спустя всего несколько секунд после того, как она выказала свое восхищение стихотворением?
Она была напугана. Забилась в угол кровати. Что случилось? Это из-за нее? Почему я кричу на нее из-за какого-то Смеагола?
Ах, Ана Ева, прости, это не имеет отношения к тебе. Это из-за того, что в свое время написал литературный критик Смеагол. Он сглазил нас в метро. Это он, черт бы его побрал, убил Ауру, а не я.
Ох, Пакито, любимый, — она грациозно придвинулась ко мне. Ты не убивал Ауру, никто не убивал. Это был несчастный случай. Ана Ева качала мою голову в своих руках, а я в ужасе раскаивался. Я никогда так не бесновался при Ауре. С ней я всегда стремился быть уравновешенным, держать себя в узде. Однажды, на заре нашей любви, я сцепился с таксистом-арабом, который не хотел везти нас в Бруклин, и хотя все-таки повез, уже в такси спор, подогреваемый взаимными оскорблениями, разгорелся не на шутку. В конце концов мы выскочили из машины под проливной дождь и, размахивая кулаками, стояли у въезда в «Кэдман Плаза», выкрикивая проклятия, и тогда таксист потребовал, чтобы Аура и ее подруга Лола вышли из машины. Я орал, чтобы они оставались внутри, но девушки подчинились таксисту и вылезли наружу; Лола убежала и спряталась за редкими деревьями у съезда с дороги. Такси умчалось. Мы с Аурой отправились в лес искать Лолу, выкрикивали ее имя до тех пор, пока не нашли: словно промокший котенок, она скорчилась под деревом. Лола сказала, что спряталась, потому что никогда в жизни не видела такой свирепой ненависти, как между мной и этим водителем. Насквозь промокшие, мы ждали другого такси. Позже Аура скажет мне: нет ничего более низкого и безвкусного, чем драка с таксистами, официантами или продавцами. Отчим славился этим, и я не собираюсь иметь ничего общего с тем, кто повторяет его подвиги. Если еще хотя бы раз, Франсиско, ты сцепишься с таксистом, клянусь, я брошу тебя. И я больше не дрался, ни разу! С тех пор я стал кротким, вежливым пассажиром, вступающим в споры только при крайней необходимости, в мягкой и уважительной манере. Любовь способна изменить тебя, она заставляет тянуться к лучшему. Ты можешь измениться. Но посмотрите на меня: бесноваться из-за Смеагола, бесноваться в точности как мой отец!
Ана Ева как-то спросила, какое полное имя было бы у Наталии, и я ответил: наверное, Наталия Голдман. Но мы могли бы дать ребенку и фамилию Ауры — Эстрада, или даже девичью фамилию моей матери — Молина. Мы с Аурой обсуждали это. Ребенок был бы только на четверть евреем. Так зачем давать ему самую еврейскую фамилию на свете? Зачем Наталии всю жизнь отбиваться от остроумных намеков, что Голдман — Сакс?
Думаю, взять фамилию отца — это еще одна возможность отдать ему должное, сказала Ана Ева.
Так думаешь, да? — спросил я. Что ж, не могу в полной мере разделить с тобой это чувство. Как сейчас помню — отец стоит на голубом ковре наверху лестницы в нашем доме в Массачусетсе и кричит: «Мой тупорылый папаша, этот долбанный русский крестьянин, приезжает в страну и позволяет пришить ему треклятую жидовскую фамилию „Голдман“. Он же, черт побери, был пекарем, мог сказать — дайте мне фамилию Бейкер! Он еще и огурцы солил. Пусть я буду Пикулем, почему нет? Или — большое спасибо, но я лучше оставлю ту фамилию, которая у меня уже есть! Только не Голдман, ну уж нет! А потом этот умник берет и из Мойше превращается в Мортона!»
Я был потрясен. Больше восьмидесяти лет моего отца душила злость из-за доставшейся ему по чьей-то прихоти чужеродной, отвратительной фамилии, и он дал выход эмоциям только после того, как кома слегка расплавила ему мозги. Тогда-то я узнал, что в России фамилия моего деда, настоящая фамилия нашей семьи, была Маламудович. Она нравилась мне куда больше, чем Голдман. Почему мы не сохранили ее? Маламудович Молина нравилось мне еще больше. Если бы это было в моей власти, я бы назвал себя своим настоящим именем: Франсиско Маламудович Молина.
Но я даже выговорить этого не могу, сказала Ана Ева.
Тогда Пако М&М.
Мне все равно больше нравится Голдман. Звучит как имя супергероя. Человек-сделанный-из-золота, сказала она.
Да-а-а? А как насчет Пикульмана? Человек-сделанный-из-огурцов?
Когда я повел Ану Еву в закусочную Каца, потому что она ни разу не пробовала сандвич с пастрами, она согласилась купить один на двоих. Все равно что есть печенье Пруста, пробормотал я, откусывая первый кусок. Она спросила: а кто такой Пруст? Что? Печенье с пастрами? Она даже не справилась со своей половиной сандвича. Я начал сравнивать то, что говорила или сказала бы Аура, с тем, что говорила Ана Ева. Однажды Ана Ева печально спросила: я хоть иногда говорю что-нибудь смешное? Нет, не так ли? Как бы я хотела быть смешной.
Качества Аны Евы, которые поначалу нравились мне больше всего, в частности ее безмятежный характер, теперь меня раздражали. Ее подход к сексу был предельно прост, как и у многих других девушек ее возраста. Однако ее ежедневная доза секса намного превышала дозу Ауры. У Ауры всегда был миллион дел и столько же идей. Мы могли обниматься и целоваться среди бела дня, это было восхитительно, но совершенно не обязательно приводило нас в койку. Подход Аны Евы к жизни был крайне методичным, все на свете могло подождать, кроме секса, и ждало ежедневно. Если я начинал ее обнимать, она мгновенно заводилась, а если клал руку ей на грудь или поглаживал внутреннюю сторону бедра, она извивалась, словно школьница-девственница, и нарочито хриплым девичьим голоском говорила что-то вроде: что ты делаешь? — и еще сильнее впивалась в мои губы, или слегка отталкивала меня, затем резко скидывала рубашку или платье через голову и наклонялась вперед, чтобы расстегнуть бюстгальтер, освобождая маленькие красивые груди с твердыми, темными, огромными, как шмели, сосками, в этот момент я обычно успевал перевести дух. У нее были длинные стройные ноги, тонкие гибкие руки, и мне казалось, что я провожу в переплетении ее конечностей, в их игривом шевелении, среди пробегающих по ним мурашек и дрожи половину того времени, когда не сплю. Порой она возвращалась домой, прямо с порога опускалась на колени и расстегивала мою ширинку. Я начал ощущать, что у нее слишком много сексуальной энергии, что я не справляюсь, сперва я списывал это на разницу в возрасте, затем на разницу темпераментов, хотя причина, вероятнее всего, крылась и в том, и в другом. Однажды я сказал ей, что устал, не хочу секса и собираюсь просто лечь спать, и она разозлилась. Она не вздыхала в раздражении и не дулась, отвернувшись от меня в постели. Ее глаза засверкали, как раскаленные угли, она требовала объяснений. Впервые в жизни я видел ее такой настойчивой. Я просто устал, повторил я. Я не могу трахаться каждую ночь и, возможно, не хочу. Тогда зачем она осталась здесь на ночь? Какой в этом смысл, если мы не собираемся заниматься любовью? — спросила она.
Начиная с той ночи, к моим чувствам и мыслям в отношении Аны Евы примешалась обида. Я стал резок, и, должно быть, она поняла, что мне с ней довольно часто бывает скучно. Я чувствовал, как возвращается депрессия, которая почти беспрерывно сопровождала меня с тех пор, как Ауры не стало, только на этот раз она казалась еще тяжелее, мрачнее, проходила сквозь меня словно электрический разряд и разрушала мои нервные окончания. Как-то вечером мы с Аной Евой разговаривали на кухне, и я обнаружил, что кто-то оставил на стойке яд, могло показаться, что в бутылке мескаль, но на ней было крупно написано по-испански «ЯД» и красовались черные черепа. Я сказал: это нельзя оставлять на стойке. Затем взял бутылку и поставил ее в шкаф. К чему убирать в шкаф пакет грейпфрутового сока? — спросила Ана Ева. Я услышал ее слова, и как только она их произнесла, понял, что это был пакет сока, а я убрал его в шкаф, вместо того чтобы поставить в холодильник, но когда я взглянул на нее, мне показалось, что она где-то очень далеко, в другой комнате, за стеной из матового стекла. Я сказал, ощущая, что тщетно пытаюсь вытолкнуть слова в густую желеобразную пустоту: потому что это яд, Ана Ева. Я думаю, что именно тогда и начались эти размытые дневные галлюцинации, мои глаза были открыты, я видел и знал, кто рядом со мной и что происходит, мои уши слышали все, что говорилось, но почему-то в такие моменты я уплывал, словно видения из ночных снов прорывались в действительность, как нефть выливается из затонувшего танкера. Однажды мы пошли в кино, на фильм о сбежавших из дома влюбленных подростках: в конце девушка погибает по вине юноши, она лежит в машине скорой помощи, ее белое платье залито кровью, щеки бледнеют, жизнь медленно угасает в ее глазах; я начал дрожать с головы до ног, бормотать, а потом практически кричать: нет-нет! Не надо! Нет! Я вскочил и, шатаясь, пошел вниз по проходу, кусая ладонь и плача, Ана Ева шла следом за мной, не отставая, я тащил ее за собой, не останавливаясь, не говоря ни слова, пока наконец не оказался один в баре «Рексо», где я сидел с пятью пустыми рюмками мескаля, уставившись на пустынную авениду Нуэво-Леон, залитую зеленым светом уличных фонарей; четыре улицы под разными углами сливались в одну, днем это был самый опасный и загруженный перекресток Мехико, заколдованное место; за несколько лет до этого мой друг Джуниор, приехавший сюда из Нью-Йорка, остановился на углу прямо перед «Рексо» и сказал: однажды здесь кто-то умер, — и я в тот же миг понял, что он прав. Прилив адреналина и паника, вызванные концовкой фильма, ушли, уступив место подаренным алкоголем пустоте и одиночеству, которые казались бесконечными. Я смотрел сквозь окно бара на освещенный асфальт практически пустой улицы и думал: это навсегда. Но бар был на Хаустон-стрит, а не в Мехико, передо мной были рюмки с текилой, и Ана Ева в полудреме сидела рядом.
Спустя несколько ночей она очнулась в постели, словно от кошмара, обхватила голову тонкими загорелыми руками, выглядевшими в темноте как треугольные канцелярские скрепки, ее дыхание вырывалось тихими вскриками, и сказала: прости, я больше не могу, не могу больше спать рядом с ее свадебным платьем, не могу постоянно чувствовать ее присутствие, не могу, не могу, я стараюсь, но не могу, а-а-а-а-ай, Аура, прости меня!
Через неделю мы расстались, и я сказал Ане Еве, что это не ее вина, что она прекрасна, но я оказался не готов к новым отношениям. Неужели ты думаешь, что Аура не хотела бы снова видеть тебя счастливым? — умоляла она. Я был поражен, насколько тяжело она восприняла разрыв, мне казалось, что к тому моменту Ана Ева сама хотела избавиться от меня. Когда она преклонила колени перед алтарем Ауры и ее свадебным платьем, чтобы проститься, она напомнила мне нашу бывшую домработницу Флор. Стоя на коленях, Ана Ева оплакивала нашу «несчастную маленькую умершую любовь», будто она была брошенным ребенком, умоляла Ауру простить ее, говорила, что изо всех сил заботилась обо мне, как завещала ей Аура, но я не позволял. Ее плечи вздрагивали. От начала и до конца наших отношений прошел почти месяц.
▄
Чуть позже я выяснил, что Маламудович означает «сын мудреца», или «просвещенный». А чему мой отец научился у своего отца? И чему я научился у своего?
Мы с Аурой выросли в несчастливых семьях, сталкивались с гневом и разными проявлениями насилия. Я не стану останавливаться на этом подробнее, но среда, из которой мы оба вышли, привела нас к общему пониманию того, чего именно нам следует избегать в нашей новой жизни. Однажды вечером, мне тогда было двенадцать, я вернулся домой после футбола с друзьями несколько позже, чем мне было сказано. В тот раз мы собирались на ужин к тете Софи, вероятно, это был канун одного из еврейских праздников, и теперь мы опаздывали. Отец избил меня прямо у входной двери у подножия лестницы, это было обычным делом, если я умудрялся что-то натворить, но на этот раз он ударил меня коленом по спине с такой силой, что я упал, а когда попытался подняться, то не смог, я был парализован от пояса до самых пяток. В приемном покое больницы, пока я лежал на столе и к моим ногам понемногу возвращалась чувствительность, строгий доктор спросил, как это случилось. Ему ответил отец. Фрэнки получил травму на футболе, сказал он. Надо было открыть рот и отправить его в тюрьму, или как минимум доставить ему неприятностей, но я промолчал. Как же я ненавидел его. Долгие годы я клялся себе, что единственное, чего хочу, — это не стать таким, как он. Ничто не могло расстроить меня сильнее или наполнить большим презрением к самому себе, чем ощущение вскипающей во мне ярости, той ярости, которой кормились его вспышки раздражения и злобы. Я убеждал и настраивал себя, что темпераментом я пошел в мать, мы добродушные, терпимые, способные многое держать в себе, в сущности милые люди, хоть и чересчур мягкие, чтобы при необходимости дать сдачи. Мы редко — а моя мать и вовсе никогда — не отвечаем на агрессию и не выплескиваем гнев наружу.
Но разве гнев — не одна из признанных стадий осознания горя? Тогда где же он? Со мной многое произошло со дня смерти Ауры, но гнева не было. Что могло бы стать уместным выражением гнева? И может ли оно вообще быть уместным? Когда я словно в бреду разорялся о Смеаголе, не было ли это шагом вперед? После расставания с Аной Евой я почувствовал, что черная ярость, будто зловещий телохранитель, следует за мной. Не разбирая пути, я бродил по округе, заставляя прохожих шарахаться от меня. Мне хотелось бить в праздничные барабаны: наконец-то, вот она, стадия гнева! И я ждал, что будет дальше.
Однажды я вернулся в раздевалку после тренировки в спортзале и обнаружил перед своим шкафчиком говорящего по мобильному парня в костюме без галстука. Его каштаново-рыжие волосы были все еще влажными после душа. Из бокового кармана блестящего кожаного портфеля, стоявшего на лавке, торчали аккуратно сложенные «Файненшл таймс» и «Уолл-стрит-джорнел». Очередной финансист, их здесь было полным-полно, в раздевалке я часто слышал, как они что-то обсуждали и жаловались на свои проблемы. Этикет требовал, чтобы он подвинулся или по меньшей мере переставил портфель так, чтобы я мог устроиться перед шкафчиком. Я снял пропитанную потом майку, встретился с ним глазами и жестом указал на шкафчик. Он смотрел сквозь меня и продолжал разговаривать. Я ждал, уставившись на него. Он слегка отвернулся. Казалось, он очень увлечен беседой. Наконец я сказал: не могли бы вы подвинуть свои вещи? И тут я увидел, как этот ублюдок закатывает глаза и усмехается, поворачиваясь ко мне спиной и продолжая говорить по телефону. Моя рука взметнулась, я схватил его за плечо и рывком развернул к себе: не-е-ет, я этого не сделал — хорошо бы, я это сделал, но не сделал. Я дрожал от сдерживаемого желания убить, а этот парень запихнул телефон в карман, подхватил чемодан и прошмыгнул мимо меня, даже не удостоив взглядом. Случившееся заметили еще несколько парней, я чувствовал, что они смотрят на меня и беззвучно смеются. Они таращились на мои татуировки — смеялись надо мной, пока гнев растворялся в моем унижении, как в соляной кислоте. Я пошел в душ и долго стоял под струями воды.
Между тем я продолжал оплачивать абонемент Ауры в спортзале. Не мог справиться с бумажной волокитой, собрать весь пакет документов о смерти и т. п. Так все и закончилось, мой гнев сдулся, как дырявый воздушный шар.
Скоро сбережения Ауры кончатся, все мои кредитные карты исчерпали лимит. И что тогда? Во что превратятся моя любовь и моя утрата? Я обнаружил, что с повышенным интересом наблюдаю за бездомными, примерно так же я наблюдал за знаменитыми и начинающими писателями на пороге двадцати лет; так же, да не совсем так. Помнится, едва поступив в колледж, я оказался в комнате мотеля в северном Нью-Йорке в компании Кена Кизи; не смея поверить в происходящее, я с благоговейным трепетом тянулся, чтобы принять из огромных рук Кизи дрянной косячок. Ранее в тот же вечер мне сказали, что Кен Кизи во время чтений на курсах писательского мастерства выделил меня из собравшихся в аудитории ребят и, обернувшись к сидевшей рядом студентке-старшекурснице, поэтессе, удостоившейся чести представить его слушателям, спросил: кто этот кудрявый херувимчик? Спорим, все девушки мечтают его усыновить? Так сказал обо мне Кен Кизи. Кудрявый херувимчик, которого мечтают усыновить все девушки. Под впечатлением от этого, поэтесса предложила мне вместе с другими студентами-писателями сопроводить Кена Кизи в его номер в мотеле. Должно быть, он удивился, почему я ничего не говорил, а просто сидел на краю его кровати, затягивался марихуаной, глазел, смеялся, когда смеялись другие, отворачивался, если ловил на себе его взгляд; а может быть, и не удивился. Где же мой бездомный наставник, который выделит меня из толпы на улице или в переполненном вагоне метро и спросит: кто этот кудрявый неудачник? Если он сейчас же не подберет свои сопли, то быстро присоединится к нам. Этот чувак, видать, думает, что он единственный, кто потерял жену?
Как пишут психоаналитики в книгах о преодолении горя, сны оплакивающего должны раскрывать неизбежный, хоть и медленный процесс ее или его отторжения от «утраченного объекта». В одной прочитанной мною работе врач анализировал сон вдовца средних лет о следах экскрементов на отрезе белой материи; сон приснился тому после долгого и тягостного траура — по словам психоаналитика, это означало прогресс. Как бы сильно вдовец ни любил почившую супругу, он смог поместить смерть и утрату на подобающее им место. Он был готов снова начать жить, снова обрести любовь. Однажды мне приснилось, что Аура бросила меня. Я был один в незнакомой, большой, очень грязной квартире. В дверях появилась Аура. Печальная, убитая горем, оттого что влюбилась в кукловода-хиппи из Испании и сбежала с ним в Вермонт, но затем испанец отверг ее. Прошу, вернись ко мне, взмолился я. Ты же знаешь, что мы любим друг друга. Но она даже не замечала моего присутствия. Аура легла на диван, она выглядела растрепанной, бледной и какой-то разбитой, но хуже всего было то, что она была отстраненной и погруженной в свои мысли. В конце концов она поднялась и собралась уходить. Даже не попрощавшись, она медленно двинулась по усыпанному мусором полу к выходу и уже почти скрылась за дверью. Я больше никогда ее не увижу. Я бросился за ней, схватил за руку и втащил назад в квартиру. В следующее мгновение мы целовались, как одержимые, шептали «mi amor, mi amor», и я знал, что во сне мне удалось одурачить судьбу, вернуть Ауру и, боже мой, как же мы были счастливы.
Канун второго Нового года. В затерянном в дремучих джунглях городе Субвей у Ауры вырос огромный живот, толчки в нем продолжаются день и ночь, до рождения Наталии остается всего семнадцать дней. В затерянном городе я соглашаюсь на высокооплачиваемую преподавательскую ставку в заурядном Северо-Восточном университете, которую мне предлагали еще прошлой весной: сто шестьдесят пять тысяч долларов в год. Большой объем работы практически не оставляет времени на сочинительство, но пока Наталия совсем маленькая, а Аура заканчивает свой первый роман, меня это не беспокоит. Копим деньги. Через пару лет мы, возможно, переберемся в Мексику.
Первый Новый год без Ауры я встретил в Берлине, в компании Мойи и его жены — немки Кирстен, во вьетнамском ресторане с ярко-оранжевым, как будто пластиковым интерьером. В это заведение мы забрели только потому, что приближалась полночь; чуть раньше в их квартире мы выпили бутылку белого вина «Белла Аура», которую я нашел в супермаркете. Немного побродив по окрестностям, мы не нашли другого места, чтобы встретить Новый год. Мы заказали еду и шампанское. Владельцы ресторана, их родные и часть персонала высыпали на улицу и приделывали фейерверки к стремянке. На улицах Берлина Новый год встречали так, будто праздновали окончание войны, или своего рода изгнание духа войны: петарды, ракеты, небольшие бомбочки взрывались по всему городу, группы молодежи, заткнув уши, прятались за водосточными трубами в каждом темном закоулке, холодный воздух пропах порохом. Когда пришла полночь, я сказал Мойе и Кирстен: все это не имеет значения, теперь Новый год наступает для меня двадцать пятого июля. Но когда с последним ударом часов Мойя и Кирстен вместе с остальными посетителями и сотрудниками ресторана поднялись и вышли на улицу, чтобы выпить шампанского и полюбоваться фейерверками, я последовал за ними. Мы с Аурой встретили вместе четыре Новых года, всего четыре. Эта мысль пронзила меня с наступлением полуночи, и, обняв на прощание Мойю и Кирстен, я решил пройтись по темному городу и побыть в одиночестве. Несколько лет назад мы встречали Новый год в Париже, где на месяц сняли квартиру в пятнадцатом округе. Гонсало и Пиа, наши переехавшие в Париж мексиканские друзья, пригласили нас на ужин к себе домой, на Монмартр. У них были маленькие дети, как и у пришедших в гости брата Гонсало и его жены. Это был один из тех ужинов, когда половина взрослых отсутствует за столом, поскольку следит за детьми, но дети в то же время были главным развлечением вечера. Я наигрался в «Супер Марио» и сразился на мечах с маленьким Джеро. Простецкая, но милая семейная новогодняя вечеринка. Мы с Аурой ушли около часа ночи и решили прогуляться по площади Пигаль с ее злачными барами и клубами. Мы выбрали местечко с запотевшими окнами и разумной платой за вход, где звучала африканская музыка. В баре было полно африканцев и европейцев, и почти все танцевали. Группа играла божественно: у них были электро- и стил-гитары, говорящие африканские барабаны, саксофон и зажигательный вокал. Мы протанцевали там до рассвета, пока выступление не закончилось и толпа не начала редеть. Выйдя на улицу, потные и веселые, щурясь от яркого утреннего света, играющего на зимних парижских мостовых, мы решили не спускаться в подземку и пойти пешком. Мы добрели до Люксембургского сада, чтобы посмотреть на замок и статуи королев, прогулялись по улочкам вокруг Сорбонны, поглазели на огромное жилое здание напротив маленькой средневековой церкви, в нем Аура вместе с двумя студентками из Японии снимала квартиру летом 2001-го, когда приезжала в Париж учить французский. Мы нашли кафе, где давали завтрак: прекрасные омлеты, картофельные чипсы и шампанское, а потом на метро доехали до «Ля-Мот-Пике-Гренель». Так начинался 200$ ГОД.
Теперь наступал 2009-й. Я должен был встретиться с Лолой и ее женихом Берни Ченом в баре на Ладлоу-стрит в два часа ночи. Они приехали из Нью-Хейвена специально, чтобы посмотреть, как упадет шар на Таймс-сквер. Не знаю, зачем им это было нужно. Я пил дома в одиночестве, смотрел игру студенческой футбольной лиги. Наверное, я уже был слегка навеселе, и поэтому решил податься в соседний бар, чтобы пропустить стаканчик-другой, прежде чем на метро поехать на Манхэттен. В честь праздника и предстоящей встречи с Лолой и Берни я надел костюм. Костюм сшил для меня престарелый портной из Мехико спустя неделю или две после смерти Ауры. Портного посоветовала мне приятельница моего друга, работавшая на правительство и сообщившая, что старик шьет для всех ее боссов. Мне нужен был черный как вороново крыло траурный костюм из грубой тяжелой ткани, чтобы, как я думал, носить его не снимая весь следующий год. Престарелый портной приехал снять с меня мерки в нашу квартиру в Эскандоне — это было за несколько недель до того дня, как меня оттуда выставили. Он оказался элегантным дедушкой с добрыми живыми глазами на морщинистом, покрытом пигментными пятнами лице, носившим в кармане пиджака маленькую круглую губку с воткнутыми в нее булавками. Он сказал, что уверен: Аура не захотела бы видеть, как я повсюду расхаживаю в траурном костюме. Показывая на раскиданные по всей квартире фотографии Ауры, портной заметил: по глазам и улыбке вашей жены видно, что она была полна жизни, и, Франсиско, я уверен, она не хотела бы, чтобы вы еще сильнее рвали себе сердце, демонстрируя свое горе всему миру. Могу я порекомендовать темно-серую шерсть? Это очень благородная, но достаточно легкая материя. И он раскрыл передо мной каталог тканей.
Когда я добрался до бара на Ладлоу-стрит, Лола и Берни уже были там. Я замерз, потому что на мне были только пиджак поверх фуфайки и шапка, та самая ушанка из Чайнатауна, пережившая первую зиму. Бар был битком, но Лоле и Берни достался столик, что казалось большой удачей и прекрасным началом года. Лола пила только воду из бутылки, а Берни — водку с тоником. Мы с Лолой крепко обнялись, и когда разомкнули руки, она слегка сощурилась и сказала: мне столько всего хочется обсудить с Аурой, порой мне кажется, что можно просто позвонить ей, и в такие моменты я отказываюсь верить, что ее нет. Я тоже, сказал я. Мне было очень трудно следить за разговором. Быть может, они в основном говорили друг с другом, но нет, они оба смотрели на меня: оказывается, Лола рассказывала историю про Ауру и ее мать.
На столе вперемешку с овсянкой и подтеками малинового варенья, словно раздавленный осьминог, распростерлась гирлянда из морских водорослей. Я попытался приподнять водоросли двумя пальцами, но не смог. Тогда я взял салфетку и попытался стереть всю эту грязь, но салфетка лишь елозила по гладкой поверхности стола: оказалось, что там ничего нет. Я не знал, заметили ли они. Лола рассказывала о том дне, когда они с Аурой должны были подать заявки на участие в программе мексиканского правительства для желающих поступить в аспирантуру за рубежом. Хуанита привезла Ауру и Лолу к зданию, внутри которого студенты выстаивали долгие часы, чтобы подать заявки, но поскольку они были с мамой Ауры, ждать не пришлось — Хуанита провела их прямо к началу очереди. Лола помнила возмущенные взгляды других студентов и смущение Ауры. Затем, уже в машине, Аура рыдала как ребенок: она не хотела сдавать экзамены на получение стипендии, она была вымотана учебой и работой над дипломом, после стольких лет колоссального давления и напряженных занятий ей был необходим отдых. В итоге Аура не стала сдавать экзамены в этот заход, поэтому Лола уехала в аспирантуру на год раньше.
У них были новости. Они не только собирались пожениться летом, на Гавайях — родине Берни, но, оказывается, Лола еще и была беременна. Ребенок должен был родиться до свадьбы. Лола была худая как жердь, но когда она встала и натянула свитер, под ним проявился круглый, как тыковка, живот. Они уже знали, что будет девочка. Собственно, поэтому они и хотели со мной встретиться. Они думали назвать дочь Аурой, но только если я не возражаю. Не буду ли я против, если они назовут ребенка Аурой? Ох, Лола, Берни, конечно, я не против, я не просто не против — это замечательная новость.
Я действительно был тронут, и не только потому, что это стало отличным поводом заказать еще одну бутылку шампанского, даже если в конечном счете мне пришлось выпить ее практически в одиночку. Поразительно, сколько друзей Ауры собирались родить ребенка примерно в то же время, что и мы Наталию. Лола, Валентина, жена Артуро, друга Ауры из Остина, теперь тоже перебравшегося в Нью-Йорк, еще две наши знакомые пары из Мехико — все были беременны!
Лола и Берни взяли такси до Пенсильванского вокзала, чтобы поездом добраться до Нью-Хейвена. Я решил, что доеду до дома на метро, поэтому сел к ним в машину и вышел на 4-й Западной улице. Пока! Я вас люблю! Поздравляю. С Новым годом! Следующий будем встречать вместе с маленькой Аурой! Я помню, как свернул в переулок, намереваясь проверить, открыт ли бар в квартале отсюда. Я услышал грохот, будто бомба взорвалась у левого уха, никогда раньше я не слышал, чтобы дверь машины захлопывали с такой силой, эхо от удара покатилось по улице, заставив всех стоявших в пробке подпрыгнуть в своих креслах, не исключая нас, сидевших в машине Хуаниты, — она за рулем, Аура впереди, а я сзади, — мы увидели крепкого молодого человека, только что захлопнувшего эту дверь и стремительно удалявшегося в сторону тротуара от стоявшего на проезжей части автомобиля, за рулем которого угадывался силуэт молодой женщины; юноша рыдал — должно быть, эта женщина только что разбила ему сердце; через окно машины Хуанита начала громко насмехаться над ним: ay, по llores (но ЙООО-рес)… а-а-ай, да не реви ты.
Очнувшись, я увидел, как какой-то мужчина разрезает мой костюм чем-то вроде садовых ножниц. Они стягивали мою рубашку, приделывая к груди датчики. Металлический блеск потолка неотложки. Я в машине скорой, вслед за тобой, mi amor… Моя шапка! Я забыл ее в баре? Черт! Где моя шапка? Я спрашивал, но никто мне не отвечал. Потом меня на каталке провезли под каскадом сказочных, мерцающих огней, я словно сахар сыпался сквозь дырку в бескрайнем ночном небе в разверзшуюся в конце коридора пещеру, в неопрятный приемный покой. Полицейский. Надо мной стоят люди, задают вопросы, и я снова проваливаюсь. Затем я в лифте, со мной высокий темнокожий мужчина весь в белом. Что происходит? Вас везут вниз на еще одну томографию. Еще одну? Да, вторую. Со мной все будет в порядке? И человек в белом ответил: вы можете умереть, сэр. Так и сказал, глубоким, строгим голосом. Вы можете умереть, сэр. Ой, подумал я. Что ж, mi amor, видишь? Я иду за тобой, все хорошо. Лифт открылся, и он выкатил меня. Смирение, сеньор, смирение. В Шельх-ад, mi amor. Так вот что соткал мне паук. Все в порядке. Все в полном порядке. Вот оно, я погружаюсь в бархатное подземелье, на Аляске не так уж и холодно. Ты даже не представляешь, как сильно я по тебе скучал. Я вниз спешу день ото дня, каждую секунду.