Мы покинули мирное селенье и медленно побрели по дороге. Старшую мою дочь, обессилевшую от лихорадки, которая вот уже несколько дней исподволь подтачивала ее здоровье, один из приставу, тот, у которого была верховая лошадь, сжалившись, посадил позади себя; даже у этих людей не вовсе отсутствует человеколюбие. Сын вел за руку одного из наших малюток, жена второго. Я же опирался на плечо младшей дочери, у которой слезы так и текли, - но не о собственной участи плакала она, а о моей.
Мы уже отошли от нашего последнего жилища мили на две, как вдруг увидали позади себя толпу - человек пятьдесят беднейших моих прихожан с громкими воплями бежали вслед за нами! Со страшными проклятиями схватили они обоих судебных приставов, клянясь, что не допустят, чтобы их священника посадили в тюрьму, и что станут защищать его до последней капли крови; при этом они грозились учинить жестокую расправу над конвойными. Это могло бы привести к роковым последствиям, но я тотчас вмешался и с трудом вырвал служителей правосудия из рук разъяренной толпы. Дети, вообразив, что пришло избавление, не в силах были унять свой восторг и прыгали от радости. Впрочем, слова, с которыми я обратился к бедным заблуждающимся людям, думавшим, что они меня спасают, вскоре их отрезвили.
- Что это, друзья мои? - воскликнул я. - Так-то вы являете мне любовь свою? Так-то следуете наставлениям, с которыми я обращался к вам в церкви? Оказываете сопротивление правосудию, навлекая погибель на себя, да и на меня тоже! Кто тут у вас зачинщик? Покажите мне того, кто ввел вас в соблазн! Я не оставлю его дерзость безнаказанной, вот увидите! Увы, мои дорогие заблудшие овцы! Ступайте домой и не забывайте более долга своего по отношению к богу, к отчизне и ко мне! Может, мне когда и доведется увидеть вас при иных, более счастливых обстоятельствах, и тогда я приложу все старания, чтобы облегчить ваш удел. Дайте мне, по крайности, тешить себя надеждой, что когда я стану собирать свое стадо и поведу его стезей бессмертия, все мои овечки до единой окажутся налицо!
Раскаяние охватило их, и они в слезах по одному стали подходить ко мне и прощаться. С чувством пожал я руку каждому из них и, благословив всех, пошел дальше, не встречая более препятствий на своем пути. Под вечер мы добрались до города, хотя справедливее было бы назвать его деревней, ибо состоял он всего лишь из нескольких убогих домишек; все былое великолепие он утратил, а от древних своих привилегий сохранил лишь эту тюрьму.
Мы завернули на постоялый двор, где нам на скорую руку состряпали ужин, и, сохраняя обычное веселие духа, я уселся со своими близкими за стол. Позаботившись о приличном ночлеге для семьи, я отправился в сопровождении приставов в тюрьму; в свое время ее построили для военных целей, и она представляла собой обширную залу, защищенную крепкой решеткой и вымощенную каменными плитами; большую часть суток несостоятельные должники содержались тут вместе с ворами и грабителями, на ночь же арестантов разводили по одиночным камерам и там запирали.
Вступая в тюрьму, я ожидал, что услышу одни вопли и стенания несчастных; на деле же все оказалось не так. Одна-единственная цель, по-видимому, одушевляла узников - как-нибудь забыться в шуме и веселье. С меня, как со всякого новичка, сразу потребовали денег на угощение, и я немедленно подчинился обычаю, хотя та небольшая сумма, что была при мне, и без того почти совсем растаяла. Тотчас послали за вином, и тюрьма вскоре наполнилась буйством, хохотом и сквернословием.
"Ну что ж, - подумал я. - Если закоренелые преступники веселы, то мне и вовсе грех унывать! Тюрьма все та же, что для меня, что для них, а у меня как-никак больше причин чувствовать себя счастливым, нежели у этих людей".
Подобными мыслями я пытался подбодрить себя, но слыхано ли, чтобы кто когда-либо становился веселым по принуждению, которое само по себе есть враг веселья? И вот, покуда я сидел в углу и предавался грустной задумчивости, ко мне подсел один из моих товарищей по заключению и вступил со мной в разговор. Я положил себе за правило никогда не отказывать в беседе никому, кто пожелал бы со мной говорить; ибо, если разговор его хорош, я могу почерпнуть из него что-нибудь для себя, а если плох - могу принести пользу собеседнику. На этот раз мне попался человек бывалый, с хорошей природной смекалкой, знающий, как говорится, свет, или, вернее, его изнанку. Он спросил меня, позаботился ли я о постели, а надо сказать, что я о ней и не подумал.
- Напрасно! - воскликнул он. - Ибо здесь ничего, кроме соломы, не дадут, а ваша камера очень велика, и вам будет холодно. Впрочем, вы, я вижу, джентльмен, и так как я и сам в свое время принадлежал к их числу, то с радостью уступлю вам часть моих постельных принадлежностей.
Я поблагодарил его и высказал удивление по поводу того, что встречаю такое человеколюбие в тюрьме, и, желая блеснуть своей образованностью, прибавил, что древний мудрец, видно, знал цену дружбе в несчастье, когда сказал: "Тон космон айре, эй дос тон этайрон".
- И в самом деле, - продолжал я, - чем был бы мир, если бы мы были обречены на полное одиночество?
- Вы говорите о мире, сударь, - подхватил мой товарищ по заключению. Мир достиг дряхлого возраста, и, однако, космогония или сотворение мира озадачили не одно поколение философов. Какие только предположения не высказывали они о сотворении мира! Сапхониатон, Манефо, Берозус и Оцеллий Лукан - все они тщетно пытались разгадать эту задачу. У последнего есть даже такое изречение: "Анархон ара кай ателутайон то пан", - что означает...
- Извините меня, сударь, если я перебью вашу ученую речь! - вскричал я. - Но мне сдается, что я уже все это слышал - не имел ли я удовольствия видеться с вами на уэллбриджской ярмарке и не зовут ли вас Эфраим Дженкинсон?
Он только вздохнул в ответ.
- Не припомните ли вы, - продолжал я, - некоего доктора Примроза, у которого покупали лошадь?
Тут он узнал меня - обычный полумрак, царивший в тюрьме, и сгущавшиеся сумерки помешали ему прежде разглядеть мои черты.
- Верно, сударь, - отвечал мистер Дженкинсон, - я вас отлично помню! Я купил у вас лошадь и забыл за нее заплатить, не так ли? Единственный опасный мне свидетель на ближайшей сессии суда - это ваш сосед Флембро, ибо он решительно намерен присягнуть в том, что я фальшивомонетчик... Я же от всей души раскаиваюсь, что обманул вас и что обманывал людей вообще, ибо вот, тут он указал на свои кандалы, - до чего довели меня плутни!
- Что ж, сударь, - отвечал я, - за вашу бескорыстную доброту ко мне я отплачу тем, что постараюсь смягчить, а то и вовсе избавить вас от показаний мистера Флембро, и с этой целью при первой же возможности направлю к нему своего сына. И я ничуть не сомневаюсь, что он мою просьбу выполнит. Что до моих показаний, то вы можете быть совершенно спокойны.
- Ах, сударь, - воскликнул он, - я сделаю для вас все, что в моих силах. Больше половины моей постели я предоставлю вам и не дам вас в обиду в тюрьме, а я здесь как будто пользуюсь кое-каким влиянием.
Я поблагодарил его, а затем не мог удержаться, чтобы не высказать своего удивления: сейчас он выглядел молодым человеком, между тем в прошлую мою встречу с ним я ему никак меньше шестидесяти не дал бы.
- Сударь, - отвечал он, - вы мало знаете жизнь. Я тогда был в парике, а кроме того, я умею принимать любую личину и изображать собой кого хотите - и семнадцатилетнего юнца, и семидесятилетнего старца. Увы, сударь, я был бы уже богачом, кабы половину трудов, что потратил на то, чтобы сделаться плутом, положил на изучение какого-нибудь ремесла! Впрочем, какой я ни есть, а все же надеюсь быть вам полезным, и, может быть, в ту самую минуту, когда вы будете меньше всего этого ждать.
Дальнейшая наша беседа была прервана появлением слуг тюремщика, которые, сделав перекличку, стали разводить нас по камерам. Сними был еще малый, который нес для меня пук соломы; он повел меня узким темным коридором в комнату, вымощенную такими же каменными плитами, что и та, из которой я вышел. В одном углу я разложил солому, покрыв ее сверху постелью, которою поделился со мной мистер Дженкинсон, после чего мой провожатый довольно любезно пожелал мне покойной ночи и ушел. Я предался обычным своим благочестивым размышлениям на сон грядущий, вознес хвалу небесному моему наставнику и проспал сладчайшим сном до самого утра.