Я помню, стояла жара, пыль набивалась в автобус сквозь щели в полу и поднималась вверх, а мне мешала стоявшая внизу корзина с едой, которую я все старался незаметно сдвинуть под ноги соседке. Мы ехали за город многочисленной шумной компанией – взрослые, дети, родственники, друзья. Мой друг ехал с мамой и тетей, она как раз сидела рядом со мной. Мне страстно хотелось влюбиться в младшую сестру моего друга, но в нее уже был влюблен мой второй друг, про сестру которого говорили, что она без ума от меня, и я не знал, что делать. К тому же одна моя сестра подбивала меня влюбиться, потому что сама была неравнодушна к моему другу, а вторая сестра не желала, чтобы я влюблялся в ее соперницу по отметкам и физкультуре.
Цепочка этих всем известных, но якобы тщательно скрываемых тайн была непрочной. Под вечер, на обратном пути, сестра моего товарища полюбила другого, а моя сестра уже не любила никого, друг влюбился в мою младшую сестру, а второй приятель – в старшую, а его сестра даже поклялась не любить никогда, но все догадывались, кто ей на самом деле нравится, а та, что теперь сидела около меня, молчала, как и утром. Она единственная ничего никому не рассказывала, и было неизвестно, кто занял место в ее сердце. Я же успел влюбиться в нее. И было нам кому тринадцать, кому четырнадцать.
Не успели оглянуться – начались занятия, и летнюю влюбленность вытеснили мальчишеские заботы. Хотя временами память о ней возвращалась. Возвращалась, всплывая в сознании разноцветной картинкой на стене велосипедной мастерской: парень с девушкой на велосипеде, рюкзак на багажнике, волосами красотки играет ветер, по тенистой лесной тропинке они катят в никуда.
Рано утром я шагал в школу. Дворники поливали улицы мутной водой из арыков. Вода разлеталась брызгами в воздухе, сверкала на солнце, а потом капельками усеивала землю, и зловоние арыков смешивалось с запахом набухающей пыли. С молодых платанов падали первые желтые листья.
На переменах я бегал наперегонки, прыгал и шумел вместе с другими, на уроках не слышал ни слова: когда надоедало играть в крестики-нолики, погружался в спрятанную на коленях книгу – стискивал зубы, в отчаянной скачке обгоняя гвардейцев кардинала, чтобы вовремя доставить подвески королеве. Или с трепетом внимал святой лжи епископа, который подарил подсвечник вору, стянувшему лепешку, и тем возложил на него бремя страдания и долга. Вместе с Вальжаном я плакал при виде малышки, у которой отняли монету, подставлял плечо под завязшую в грязи повозку, бежал из тюрьмы и, не желая убивать Жавера, пускал пулю в воздух, тащил на себе по канализационным ходам юношу, возлюбленного моей милой воспитанницы, неопытным детским сердцем догадываясь, что он просто избалованный мальчишка. Я страшно переживал за старика аббата, напрасно пробивавшего кирпич и камень. Он так и не успел найти путь к свободе и передал Эдмону Дантесу все свое богатство: мудрость, надежды и саван. Бывало, я дрожал, слушая горестный вопль богатыря, который, сам того не ведая, убил сына. Я знаю, не плач и причитания Рустама действовали на меня, нет, это было его бессилие, его знание, что Сохраба не воскресить.
В вечной спешке, в волнениях бежали дни в четырнадцать лет. Она иногда вспоминалась мне, но как-то смутно и неясно, чаще всего во сне. Но однажды вечером случилось так, что в единственном городском кинотеатре она села рядом со мной. Я повел сестер в кино, она тоже пришла с сестрами, и те, пожелав сидеть все вместе, вытеснили меня, и мне досталось место около нее. И все то время, пока зал был погружен в темноту, вздрагивающую от переливов света на экране, а зрители напряженно следили за фильмом – ни кто играл, ни как называлась картина, я не помню, – я сидел как потерянный, беззвучно вздыхая и изнывая от жадного, лихорадочного желания взглянуть на нее, коснуться руки, прижаться ногой к ее ноге, украдкой перехватить быстрый взгляд и – не поцеловать, нет, просто вдохнуть ее аромат. Я скользнул локтем по ее руке, потом еще раз – и замер, не отваживаясь поднять глаза. Сердце отчаянно билось. Я привык воображать себя героем, загоняющим лошадей до смерти и по любому поводу обнажающим шпагу, я наделял себя мужеством и отвагой персонажей всех былей и небылиц, я прыгал со стек, бил стекла и нарушал планы муниципалитета по озеленению, выдергивая черенки пальм, чтобы сражаться с соседскими мальчишками, – а теперь вот сидел и не решался подвинуть локоть. Текли минуты. Я засунул руки под мышки, пальцы, дрожа, поползли в ее сторону. Есть. Неверным движением я сжал ее руку выше локтя. Она вздрогнула, но не высвободилась.
Мои пальцы касались ее будто случайно, но при желании она могла бы счесть это знаком… Конечно, поразмыслив спокойно, она бы тут же догадалась о моих сомнениях – если только была сейчас в состоянии думать. Постепенно я осмелел. Она не воспротивилась и легонько толкнула меня ногой. Я совершенно не помню, о чем был фильм, что происходило на экране.
Ночь пролетела в раздумьях. Я лежал на постели, уставившись в окно, и терзался, гадая, было ли мое прикосновение оскорбительным для нее или нет. Я знал одно: я не мог поступить иначе.
Шла зима. Облака затянули солнце, края арыков и водоемов облепили тонкие хрусталики льда, моросил дождь, замешивая глину на спортивных площадках, и каждый раз в дождь меня охватывала такая тоска, что, спасаясь от нее, я днями слонялся по заброшенной улице, уводившей к распаханным полям, или подолгу стоял на пороге, подставив лицо под капли, и наблюдал, как в померанцевых деревьях возле дома суетятся воробьи. Это тоже не утешало, но становилось легче, чуть-чуть. Я понял, что влюбился.
Когда наступила весна, на вербах набухли мохнатые ночки, выросла мята, прилетели ласточки, пришел Новый год , зацвели деревья и по городским закоулкам потянулся аромат померанцев. И хотя с тех пор я не видел ее, любовь во мне кипела. Не в силах сопротивляться, я взялся за перо, уверенный, что не порву потом это письмо и отправлю ей весточку о своих мучениях.
Письмо ушло, и пришел ответ. Сестра вернулась из школы, вытащила из книги помятый конверт, и по лицу сестры я уже догадался, а когда жадно и торопливо вскрыл его – знал наверняка, что она тоже мечтает обо мне.
Приближались летние экзамены. Я уходил на окраину города, в поля, и, устроившись в тени под деревьями, в одиночестве зубрил уроки. Небо было голубым, и белые морщинки облаков послушно разглаживались на ветру. Временами на горизонте вырисовывалась фигура крестьянина с лопатой на плече. Далеко в степи раздавался рев быка. Птицы ныряли с головой в солнечное сияние, легкий ветерок бороздил пшеницу, и от сорванного стебелька во рту делалось прохладно и сладко, но приятнее всего было упасть на срезанные колосья и ничего больше не слышать, только шорох полей, забыть все на свете и думать только о ней. Иногда я отправлялся к подножию гор. Ехал по заброшенному шоссе, потом оставлял велосипед у булыжной ограды, сквозь низкорослый кустарник пробирался наверх, садился на каменную плиту и оглядывал долину. Внизу, прямо передо мной, тянулись полосы распаханной земли и зеленели посевы, дальше лежал город – купола, кипарисы, померанцы и глинобитные стены, а за ним – степь, подошвы гор и снова горы. Около меня плясал на ветру поселившийся в трещине камня мак-самосейка. Я скользил глазами по войнам и именам, городам и обычаям прошлого, по небу и звездам, веществам и сплавам, растениям и правилам, таблицам и цифрам, заполнявшим учебники, и все это складывалось у меня в голове в один смутный, неопределенный образ, в котором я узнавал ее.
К обеду, возвратясь домой, я вручал сестре очередное жалобное письмо с отчетом о прошедшем дне, а она передавала мне ее письмо. В тот год я провалился на экзаменах.
В этом были свои преимущества. Летом я не мучился с повторением, а на следующий год учил уже пройденные уроки. Я разозлился на свою школу и перешел в другую, куда надо было ходить мимо дома, где жила она. Раньше я был на класс старше, а теперь она догнала меня, и мне делалось хорошо от сознания, что днем мы слушаем одни и те же разъяснения, а по вечерам, может быть, делаем одинаковые задания.
Но во многом стало хуже. Ощущая внутреннюю близость, даже больше, единство с ней, внешне я был вынужден изображать полное равнодушие. Вел себя так, чтобы никто не догадался о нашем знакомстве. При встречах не подходил близко и отводил глаза. А про себя мечтал хоть мгновение провести с ней наедине и в письмах умолял сделать что-нибудь, чтобы нам на минуту оказаться рядом. Но она была недосягаема. Все то лето я утешался, катаясь вечерами на велосипеде мимо ее дома.
Наши письма были все на один лад. Но сейчас я вспоминаю, как каждый день придумывал себе новые страдания. Целыми днями я гадал по стихам Хафиза. Как-то раздался телефонный звонок. Я снял трубку, несколько раз повторил «алло», «кто это?», но ответа не последовало. Назавтра я прочел в письме, что это звонила она, но, услышав мой голос, растерялась и промолчала. Я не обманывал себя, я действительно был влюблен, но еще и усердно приписывал себе любовное томление. Убегал в степь перед восходом солнца и возвращался, едва почувствовав голод. Решил прочесть Ламартина в персидском переводе, обожал «Рене» и «Аталу», тысячу раз перечитывал «Сердце под камнем», страстно мечтая отдать жизнь за любовь, принести себя в жертву ради любимой. Влюбленный мальчишка… Неудивительно, что я тогда зачитывался книжками, популярными среди влюбленных подростков.
Как-то ночью она в первый раз мне приснилась. Уже рассвело, утренний ветерок уходящего лета веял прохладой. Я открыл глаза, еще наслаждаясь поцелуем. Неужели это возможно – я поцеловал ее? Если бы… Я написал ей и попал прямо в цель. Ответ пришел с голубым пятнышком на полях. Она накрасила губы чернилами и приложила к бумаге. По ее словам, я должен был поцеловать это место и прислать для нее такой же отпечаток своих губ. «Я прочла твое письмо, – писала она, – заплакала, стала целовать буквы, а чернила расплылись от слез, и губы оставляли на бумаге голубые следы. Вот я и догадалась, что можно с письмом передать поцелуй». У меня защемило сердце. Я не мог отвести глаз от тоненьких черточек – следов ее губ – и, не в силах удержаться, прижимал их к своим губам.
Когда начались занятия, я стал встречать ее каждый день – утром, в полдень, после полудня и под вечер. Ни у нее, ни у меня не было часов, но наша жизнь настолько подчинялась режиму, что мы могли разминуться всего на несколько шагов. Я появлялся на углу и смотрел, как она выходит из дома или уже идет по улице, а если ее еще мне было, я замедлял шаг, и через минуту она показывалась. Раньше, когда мы почти не встречались, я сгорал от желания просто взглянуть на нее. Теперь же я по нескольку раз в день видел ее черные, глубоко посаженные глаза, худенькие плечи, высокую, хрупкую, словно готовую надломиться фигурку и темные вьющиеся волосы. Для меня одинаково непереносимы стали и эти встречи, и мысль отказаться от них. У меня колотилось сердце, перехватывало дыхание – так хотелось побыть с ней наедине, крепко обнять за плечи и поцеловать. Я написал: «Назначь мне тайное свидание, или я рассержусь». Она ответила, что просто заболела, прочтя мое письмо, что плачет, что мечтает хоть немного побыть со мной, но как это устроить? Как остаться наедине? Я же, начитавшись про смельчаков, что взбирались по стенам, перелетали через ограды, проникали сквозь потайные двери и крались по темным коридорам, решил действовать. Калитка к ним во двор находилась под аркой. Перед аркой, чуть ниже, был крытый водоем, и из глубины, куда уводили скользкие ступеньки, тянуло сыростью. Я дал ей знать, что вечером, как стемнеет, приду под арку. «Это невозможно», – отвечала она. «Ты выходи, – писал я, – посидим на скамейке у водоема». «Но ведь по улице ходят люди», – возражала она. Я написал, что схожу с ума. Она ответила: «Сегодня вечером я скажу, что мне надо делать уроки, и приду в комнату над аркой». Она не объяснила, как мне поступать дальше, а сам я не задумывался над этим. Для меня было достаточно, что она, как условлено, появится в комнате, выходившей окнами в темноту, на водоем. В тот день на закате я проехал на велосипеде мимо их дома, потом снова и снова. Солнце уже спряталось за горы, багровые комки облаков потемнели. Прохожих почти не осталось, с мельниц тянулась вереница мулов, нагруженных мукой. Там, где дорога разветвлялась, стояла лавка торговца топливом и фонарь отбрасывал тусклый свет на груды угля и дров. Я издалека заметил, что окно над аркой осветилось.
Я рванулся вперед и, пока подъезжал к арке, замедляя ход и высматривая в окне ее далекий силуэт, еще не догадывался о тщетности своих стараний. Только увидев ее, я подумал: «А что же дальше?»
Взбираться по стенам под покровом ночи, лезть через окно – такое случалось в древности, да и то, наверно, только в книгах. И сколько я ни крутился на своем велосипеде, наблюдая, как она стоит у окна, опустив книгу на подоконник, и притворяется, что читает, сколько ни колесил взад-вперед, все оставалось на своих местах – окно, улица, она, я и век, в котором мы жили. А потом я поехал домой.
Мне нужен был хоть кто-нибудь, с кем бы я мог поделиться своими мучениями, кто-то, кому бы я мог рассказать, что влюблен. Сестры все знали, но мне не хотелось плакаться перед ними, а в мире любви, где я обретался теперь, полагалось плакать и жаловаться.
Спустя несколько дней я получил от нее письмо. В конце стояло «с сестринской любовью» и подпись. Прежде мы часто писали друг другу что-то про взрослую жизнь, про поцелуи и ласки и даже про имена наших будущих детей, но никогда еще более откровенная страсть и тоска даже в мыслях не охватывала меня. Я был воспитан на тех дистиллированных представлениях и стерильных словах, что скрашивают жизнь хранителей нравов.
Мне нужно было отыграться на чем-нибудь за свою беспомощность в тот вечер, и я взбесился на «сестринскую любовь».
Ее ответное письмо было мольбой о пощаде. Она писала, что не имела в виду ничего дурного, что живет мыслями обо мне и ради меня, что, кроме меня, ей никто не нужен, что она много плакала и открыла свое сердце подруге, замечательной девочке, без поддержки которой она и до сих пор, наверное, плакала бы, и если бы в моем сердце нашлось хоть чуточку сострадания, я не вел бы себя так, и если бы я только знал, как она меня любит и какую дружбу ко мне питает ее верная подруга.
Я с отчаяния нашел убежище в злости, а она – в наперснице. Но злость скоро прошла, а наперсница от зависти разболтала нашу тайну. У меня появился еще один повод для страдания, ей приходилось теперь сторониться меня и притворяться, что мы не знакомы. Но «верная хранительница тайн» на этом не остановилась, она побежала к начальнице школы и пожаловалась, что один мальчик из нашего класса (я?) целыми днями гоняется за ней (именно за ней, а не за моей возлюбленной!). Начальница их школы написала начальнику нашей, тот вызвал весь класс, возмущенно кричал, обвиняя нас в распущенности и разврате, стучал бамбуковой указкой, не давая вставить ни слова в оправдание, а когда мы заикнулись, что, мол, кому придет в голову бегать за этой лысой, кособокой уродиной, он вышел из себя и как следует нас поколотил. Из школы сообщили родителям, а уж у меня дома быстро докопались до истины. Моя мать написала ее матери: «Посоветуйте вашей дочке оставить моего сына в покое». А та в ярости прислала ответ: «Вы должны найти управу на своего мальчишку, этого распущенного лодыря и хулигана!» Моя мать застращала сестру, а ее мать застращала ее самое, и среди года нас обоих перевели в новые школы.
Я больше не встречал ее, осталось только щемящее воспоминание: худенькая фигурка, темные завитки волос, мягкая походка и глубокие черные глаза. В моем воображении она всегда ускользала от меня, неторопливо уходила в тишину. Я искал ее, и она мерещилась мне повсюду, но, никогда не покидая меня, была далеко. Она смотрела на меня молча, без улыбки, и временами я не то чтобы слышал, скорее, видел произнесенное ею нежное слово. В ту зиму шел дождь, тихий, легкий и бесконечный. Канавы и рытвины наполнялись водой. Я любил в непогоду гонять на велосипеде, подставив лицо влажному ветру, прислушиваться к шуму колес, вспарывающих лужи на дороге, и наблюдать, как все вокруг расплывается в мутном тумане. Однажды я увидел – она медленно шла вдоль стены. На пустынной улице было тихо. В дверях какой-то человек в накинутом на плечи халате склонился над жаровней. Два воробья, чирикая, прыгали среди голых веток. На улице не было никого, только она медленно уходила от меня вдоль стены.
Я рванулся было за ней, но тут же остановился. И смотрел, как она постепенно исчезает в тишине, худенькая, с черными косами. Шел дождь.
Я и не заметил, как наступила весна.
Но и весна ушла, нагрянуло и отступило лето, и настала осень. Как узник, выпущенный на волю, я осторожно оглядывался по сторонам. Оказалось, что терпкий вкус вина прекрасен, что подставлять тело солнечным лучам – блаженство; я узнавал аромат розовых кустов, и цвет глинистой земли, и твердость камня, и чистоту неба в горах. И каждый раз, когда на исходе дня мы с товарищами бегали по опустевшим дорожкам, готовясь к соревнованиям, я с наслаждением ощущал прохладный воздух и свое горячее дыхание. А вернувшись домой, радовался вкусу горячего молока и запаху надорванной апельсиновой кожуры. И наступал день – я стоял на спортивной площадке, вглядываясь в белую полоску толчковой линии, затем один долгий вдох, я напрягал все силы и внезапно давал им выход, с размеренной плавностью устремляясь вперед – вперед, вперед, вперед, затем – толчок ногой от белой полосы, а другая уже в воздухе; на неуловимые мгновения я отделялся от земли и, приземляясь в опилки, с упоением ощущал силу собственного тела.
У тела были и другие радости. Ты обнимаешь девчонку, которая отдает тебе свое тепло, она пахнет горным миндалем, и ты чувствуешь на лице ее дыхание, короткое, иногда прерывистое, но неостывающе горячее от боли и наслаждения, она прижимается к тебе, и ты прижимаешься к ней, у нее на висках влажные волоски, ты успеваешь заметить ее затуманившиеся глаза – и проваливаешься в пустоту, потом снова и снова, не приходя в себя, а потом будто солнце встает из-за гор, омытых светоносными облаками, и, когда ты первый раз открываешь глаза, твои пальцы играют ее косами и запах торжествующей чувственности мешается с ароматом смятых пшеничных колосьев. Послезакатное небо наполняется звездами, и лавина наслаждения уносит поднимающееся раскаяние, и теперь не важно, что ты затащил ее силой, припугнув, что ославишь на весь город, потому что сейчас она, уставшая от ласк, лениво гладит тебя и обещает никогда не гулять с другими, только с тобой. Ликуя, ты понимаешь, что поступил правильно, когда, застукав ее в переулке целующейся с каким-то солдатом, запугивал несколько дней подряд и сегодня вечером наконец привел на это пшеничное поле недалеко от города. И в тебе снова закипает желание. Оно совсем не похоже на влечение к той молчаливой фигурке, черноглазой и черноволосой, от которой ты сейчас далеко, очень далеко, потому что та держала в плену твою душу, а этой, другой, досталось твое тело. И оковы духа не выдерживают натиска плоти.
Она надоедает тебе, и появляется новая, а потом еще много других, ты уезжаешь из дома, годы идут чередой, и только иногда померещится что-то совсем непохожее на забытую разноцветную картинку из велосипедной мастерской.
Я окончил школу и уехал в Тегеран. Наступили холодные зимние дни. Для занятий я выбрал читальный зал факультетской библиотеки: там жили свои особенные запахи, было чисто и просторно, а в широкие окна сквозь ветви деревьев заглядывал город. В дождь отовсюду полз туман, когда шел снег, казалось, что город далеко – во сне, и люди, их жизнь только снятся.
И когда однажды я получил письмо с известием, что она выходит замуж за своего двоюродного брата, я от души пожелал ей счастья.
Потом зима кончилась, пролетела весна, и летние каникулы позвали меня домой. Едва приехав, я узнал, что она все еще живет в доме родителей. Почему, никто не объяснил, и я подумал – а вдруг из-за меня? Но ведь пролетели годы, унесли с собой детство, от прошлого вроде бы не осталось следа. И кроме того, брачный контракт уже заключен… А любовь словно и не кончалась. Я не знал, чего она хочет теперь, что у нее на сердце, понятия не имел, о чем она думает, – и все же решил попытаться поспорить с судьбой. Это было почти невозможно. Я понял, что необходимо встретиться. Если и она мечтает обо мне, мой долг – не допустить, чтобы она досталась другому. Как-то раз зазвонил телефон. Я знал – это она.
Так и было. Она никого не просила позвать… она молчала… В трубке было тихо. А может, телефон вообще не звонил? Но это была она, точно она. Я повесил трубку. И написал письмо. Несколько дней прошло в попытках отдать письмо ей, но ничего не получилось; я, отчаявшись, решил, будь что будет, и обратился к сестре. Сестра ничего не сказала. Не глядя на меня, взяла письмо и вышла. На следующий день она открыла дверь ко мне в комнату, молча протянула письмо и, не взглянув на меня, ушла.
Письмо оказалось моим собственным, распечатанным. Не знаю, прочли его или нет, но слова «никогда тебя не забуду» в конце письма были зачеркнуты.
Эти слова остро напоминали о том, чем мы с ней жили несколько лет назад. Она перечеркнула мечту, обещание. Но я уже миновал стадию, на которой любовь – просто мечта, радостное ожидание. Мне нужна была она, только она, и не важны никакие «потом» и «никогда».
Но она не ответила на письмо. Словно мой голос безвозвратно канул в ночь, в пустыню. Мне казалось, что вряд ли она зачеркнула строчку равнодушно и спокойно. Если для нее это больше не важно, она бы вообще не побеспокоилась, чтобы письмо попало ко мне. Хотя кто его знает, она ли прочла мое послание? Возможно, сестра и взяла-то его просто так, из любопытства, чтоб самой почитать, а потом решила, что все это ерунда, перечеркнула конец и вернула мне. Но я так и не заставил себя выяснить.
Я хотел ее, всем жаром своего тела хотел ее, я знал, что никакое удовольствие на свете не может сравниться с чудом ее объятий.
Очень скоро я услышал, что идут приготовления к свадьбе. Она должна была уехать из наших краев, ее муж жил в каком-то нефтяном городке на юге. Сколько я ни старался повидать ее до отъезда, ничего не вышло, ведь этого не хотел никто, кроме меня, даже, кажется, она сама.
Я мучился, пытался оживить чистые мечты уже уходящего детства, но… Я понял: пора бежать от знакомых мест, от усаженной деревьями дороги к школе, от их дома под аркой, и от кинотеатра, и даже от той комнатушки, где по-прежнему висели холщовые занавески – немые наперсницы детских лет – и желтел дощатый потолок, вобравший в себя миры моих ночных раздумий.
Я вернулся в Тегеран еще до окончания летних каникул.
Обычно в поездке степной пейзаж, земля, колючки, полны миражей и горы отпускали мысль на свободу, будто плавно отворялась дверца – и приходили воспоминания, возникали планы, неясное приобретало определенность. А в этот раз определилось только одно – надо выбросить ее из головы. И возник только один план – начать жить, не думая о ней, потому что воспоминания о ней мучительны. Поездка не была беззаботной, скорее, проникнута одной-единственной заботой.
В конце лета в Тегеране жилось неплохо. Днем я убегал в горы, бродил вдоль укрытой деревьями речки по безлюдным ущельям Паскале, а то слонялся по городу или от нечего делать сидел в уютном уголке кафе «Фирдоуси». По вечерам можно было гулять в толпе посреди улицы, или устроиться в тени у ручья на Пехлеви, охлаждая в воде, прежде чем поднести ко рту, крупные грозди винограда, или блаженствовать в саду чайханы, глазея по сторонам. Но больше всего мне нравилось стоять у прилавка бакалейщика и наблюдать, как со дна стакана с пивом поднимаются мелкие золотые пузырьки, а потом, отхлебнув пива, жевать ломкую соленую мякоть огурца и терпкие маслины и беседовать с бакалейщиком, у которого были золотые зубы и маленькие усики. Жена бакалейщика была беременна. Жилые комнаты располагались на втором этаже, над лавкой, и вечерами, перед закрытием, жене становилось нестерпимо скучно, и она спускалась вниз, к мужу. Покладистый Хамазасп отпускал нам в кредит. Иногда он смеялся, и золотые зубы сияли под маленькими усиками. Прощаясь, он говорил: «Ну, с Богом».
Однажды принесли телеграмму. Сестра сообщила, что я должен пойти по такому-то адресу и забрать присланное из дома пальто. Адрес мне ничего не говорил. Лето только-только уступало место осени, и пальто вполне могло полежать у этих людей. Через несколько дней пришло письмо от сестры. Среди всего прочего была строчка и про пальто, она писала о какой-то радости, которая непременно ожидает меня вместе с пальто. Ни на какую радость я не рассчитывал, но подумал: «Вот, кстати, и возьму его сегодня». Разыскав указанный сестрой дом, я назвал себя и объяснил, что для меня привезли посылку. Человек, открывший дверь, ничего не знал об этом. Я проверил адрес, оказалось, тот самый. Мужчина подтвердил, что все верно, и скрылся в доме. На этот раз вышла девушка, она тоже ничего не знала про посылку, но, когда я упомянул наш город, воскликнула: «Да-да!» – и убежала. Я ждал на улице, наблюдая, как в тени, под деревьями, цирюльник бреет голову дворнику и как быстро бежит под гору вода в арыке, огибая стволы чинар. Со двора послышались приближающиеся шаги.
После того давнего вечера в кино я впервые оказался так близко от нее. Сначала я сам запретил себе приближаться к ней, потом это стало невозможно, а теперь без предупреждения, даже не подозревая ни о чем, я попал к ней в дом. Она схватилась рукой за дверь, побелела, а я непроизвольно произнес:
– Здравствуй, родная моя. Она не откликнулась.
– Здравствуй, родная.
Она молчала, опустив глаза.
– Если бы я знал, что это ты… Она перебила меня:
– Вы слишком поздно пришли. Не входите, – и отступила на шаг назад.
– Что мне делать? – От неожиданности я совершенно растерялся. – Ради Бога скажи. Скажи, что мне делать. Скажи что-нибудь.
– Что делать? – повторила она и взглянула на меня.
– Я не знаю. Если б я только знал, что ты здесь. Ты не представляешь. Ради Бога, так нельзя. Как, в конце концов…
– Никак.
На этот раз она не попросила меня не входить и сама не отступила назад. Но стать на шаг ближе – что толку?
– Не понимаю. Ничего не понимаю. Что же, я уйду. Она молчала. Я все не уходил. И, не выдержав, заговорил:
– Ладно. Значит, напрасно я мечтал. Напрасно надеялся.
Она посмотрела мне в глаза. Я остановился, не в силах продолжать. Опустил глаза.
– Вот так. Не на что было надеяться. Она молчала.
– Ну ладно. А почему ты приехала?
– Я проездом в Ахваз. До Ахваза поеду поездом, потом еще на машине.
Я оглядел ее с головы до ног. Ее лицо дрогнуло. Горько и ласково улыбнувшись, она сказала:
– Все тебе привет передают. Я заходила к твоим попрощаться. Померанцы уже выросли. Я ведь у вас несколько лет не была. Как все изменилось.
– Да, многое изменилось.
– Твою комнату теперь отдали Зухре и Зарин. У меня невольно вырвалось:
– Все изменилось, кроме…
Что толку было договаривать, только зря расстраивать ее. Она промолчала.
– Ну, я пошел. Лучше бы и не приходил. Она ничего не сказала.
– Так когда ты едешь? Она не ответила.
– А мне что делать? Она взглянула на меня.
– Мне уйти? Молчание.
– Я еще увижу тебя?
– Зачем?
– Пока ты в Тегеране, давай встретимся. Пожалуйста.
– Зачем?
– Ты же сказала, что собираешься в Ахваз. Она молча подняла на меня глаза.
– Ну пожалуйста, не надо.
– Ты права.
– Сегодня, в пять вечера, на этом же перекрестке. – И она ушла.
Я вернулся домой и уже днем, пообедав, вспомнил, что ни один из нас и словом не обмолвился о пальто.
Встретившись на перекрестке Пехлеви, мы шли вдоль осыпающихся платанов, пока дома не остались позади. Дальше дорога уводила в холмы. В ту пору граница города не достигала даже нынешней улицы Тахтэ Джамшид. Мы повернули обратно. Вокруг сновали люди, постепенно темнело, зажигались фонари. Переходя улицу, я взял ее за руку, и мы побежали. Но, очутившись на тротуаре, она высвободила руку. Мы пошли рядом. Нелюбопытные взгляды многочисленных прохожих давали мне ощущение свободы, но я ни на минуту не забывал, как бежит, торопится время. Да и свободен я был только воображать себя наедине с ней, на этом тесном, открытом для взглядов кусочке пространства. И все-таки каждым своим шагом я стремился отвоевать для нас еще немного места, думая лишь о том, чтобы уходящие мгновения не исчезали, а прибавлялись к оставшемуся у нас времени. Мне нечего было ей сказать. Казалось, я всю жизнь ждал именно этого: оказаться рядом с ней, идти под стук ее каблуков и размышлять, слушая, как бьется ее сердце. Я то смотрел на тротуар, стлавшийся ей под ноги, то разглядывал ее профиль, четко прорисованный на фоне размытой сумерками улицы. Поймав мой взгляд, она поворачивала голову, и на ее тонком лице появлялась чуть заметная печальная улыбка. Стемнело. Темнота еще надежней охраняла нас от людей. Я предложил посидеть где-нибудь, но она отказалась, и мы продолжали идти. Подошли к лотку, где продавали грецкие орехи. Чищеные орехи лежали на подносе. Фонарь высвечивал на тротуаре яркий круг. Она спросила:
– Хочешь орехов?
– Как скажешь, – ответил я и стал смотреть, как она наклоняется к подносу, выбирая орехи покрупнее, и торгуется с хозяином. Я хотел заплатить, но она, не поворачивая головы, сказала: «Не нужно» – и заплатила сама. Мы пошли дальше, и я наблюдал, как она снимает с орешков тонкую золотистую пленочку и протягивает их мне. Наконец я не выдержал:
– Послушай, сколько можно ходить? Давай посидим где-нибудь.
– А где?
– Ну где хочешь.
– Нигде.
– Ведь устанешь.
Она усмехнулась.
– Что же делать? – сказал я.
– Ничего.
– Я больше так не могу.
– Подумай, что будет потом.
– Оставь свое «потом». Потом – это когда ты уедешь. Тогда и говорить будет не о чем.
– Давай лучше гулять.
– Мы и так гуляем.
– Ты все время говоришь.
– Тебе это не нравится?
– Зачем тебе говорить?
– Знала бы ты, каково мне.
– Я не знаю.
– Зато я знаю.
– Ты произносишь «зато», как тегеранцы.
– Конечно, тебе больше нравится ахвазский говор.
Она не выдержала:
– Ну, хватит. Ты что, нанялся мучить нас обоих? Давай спокойно погуляем. Спокойно и молча.
Закручивались переулки, уходили назад улицы, я то видел ее в свете витрин, то ощущал ее присутствие во тьме, под деревьями, сердцем впитывая ее близость. Пару раз я попытался взять ее под руку, но она не позволила. Был вечер, мы продолжали шагать.
Мы переходили безлюдную улицу. Перепрыгивая арык, чтобы попасть на тротуар, она поскользнулась и зачерпнула в туфлю воды.
– Подожди, – сказала она и, прислонившись к стене, стала снимать мокрую туфлю. Я наблюдал за ней. – Нет, так не пойдет. Здесь неудобно.
Скоро мы подошли к дому, к которому от тротуара вело вверх несколько ступенек.
– Давай присядем здесь, – предложил я. Она обвела взглядом безлюдную улицу.
– Здесь слишком пусто.
– Если хочешь, можем выйти на середину площади Тупхане. – Против моей воли слова прозвучали грубо.
– Ну ладно.
Мы поднялись на две ступеньки вверх и уселись под аркой у двери. Улица была пуста, только сквозь листву деревьев просвечивали фонари далеких лавок. Она сняла туфлю, вылила из нее воду, потом открыла сумочку, поискала что-то, но, так ничего и не достав, закрыла.
– Что ты ищешь? – спросил я.
– Нет, ничего.
– Может, запасную туфлю? Она засмеялась:
– Носовой платок.
– Что, не нашла?
– Куда-то подевался.
– Могу дать свой.
– Не надо.
– В общем, у меня платок есть. Если тебе нужно, скажи, я достану.
– В былые времена ты не был таким раздражительным.
– Ты про былые времена не говори. Я молчу о будущем, а ты молчи о прошлом.
Я услышал ее смешок.
– Ладно, – сказала она, – давай платок.
– Извольте.
– Вы очень добры, – улыбнулась она.
– Хочешь вытереть ногу?
– Боишься, платок испачкаю? – сказала она мстительно.
– Позволь, я сам вытру, – предложил я и обернул платком ее голую ступню. Потом сжал ладонями ее щиколотку.
– О Господи, как я хочу тебя!
– Пусти.
– Как я могу тебя отпустить?
– Оставь.
– Можно тебя поцеловать?
– Вот несчастье, идем же, идем.
Я сжимал рукой ее щиколотку, а мое сердце сжималось от любви и тоски. В безлюдной темноте ее близость казалась непереносимой.
– Ради Бога, хватит.
– Ты помнишь, как мы ехали в автобусе?
– Вставай, пошли.
– А помнишь тот вечер в кино?
– Пусти меня, пойдем.
– А засушенные цветы в письме?
– Довольно, идем.
– А помнишь, как ты намазала губы чернилами и поцеловала письмо?
Она промолчала.
– А помнишь…
– Ради Бога, хватит уже.
– Теперь я остался один, я и наши воспоминания… ты хочешь бросить меня.
– Умоляю тебя, перестань.
– Что же мне делать?
– А мне что делать? Теперь… теперь уже поздно.
– Ничего никогда не поздно.
– Ты так думаешь?
– Ничего никогда не поздно.
– Нет, поздно. Это все одни разговоры.
– Два дня – это ничто. Тут нечего делить на рано и поздно.
– Это ты так считаешь. Но уже поздно.
– Радость моя.
– Поднимайся, пошли.
– А дальше что?
– Хорошо, не пойдем, что тогда? Даже если до утра просидим, что тогда?
– Просто будем сидеть рядом. Вот бы так умереть – хорошая смерть.
– Смерть? О чем ты говоришь?
– Может, и смерть.
– Ты что, ребенок?
– А ты что, взрослой стала?
– По-твоему, я не стала взрослой? Я взглянул на нее. Она продолжала:
– Наступает день, человек вдруг оглядывается и видит – кончилось детство, ушло. – Ее голос срывался. – Ведь человеку не дано право выбора.
– Жизнь человека принадлежит ему самому, зачем позволять, чтобы тобой распоряжались другие?
– Если каждый захочет решать за себя, а решения не будут согласованы с другими, что же получится? Вот как сейчас. В результате выйдет как у нас с тобой.
– Откуда ты таких мыслей набралась?
– По-твоему, я эти последние годы ни о чем не думала!
– Все это теперь позади. Сейчас, сию минуту мы вместе.
– Сейчас, сию минуту я должна уйти.
Я сжал ее ногу и отпустил. Мы замолчали. В тишине раздался звук шагов. Я встал. Перед ступеньками мелькнул прохожий. Она поднялась, я поддержал ее за локоть. Она не отстранилась, и я продолжал крепко держать ее за руку, так крепко, что, наверно, причинял ей боль. Я изнемогал от желания поцеловать ее. Но не поцеловал. Мы спустились по ступенькам и молча пошли по улице. Потом я спросил:
– Когда ты уезжаешь?
– Мы больше не увидимся.
– Все равно, когда ты уезжаешь?
– Какая разница!
– Что, прямо сейчас уезжаешь?
– Я все сказала, хватит.
– Наверное, мне вообще не следовало… Напрасно я думал…
Я вдруг понял, что не стоит продолжать, не стоит повторять: «Ты меня обманывала», «Ты меня никогда не любила», оскорбляя и мучая ее. Если бы она меня не любила, мы сейчас не шли бы рядом. А может, и действительно не любила и пришла на свидание, лишь пожалев меня или из любопытства. Или просто хотела скрасить неудачный финал наших отношений. Во всяком случае, я должен был бы испытывать благодарность, хотя бы потому, что после этой встречи к воспоминаниям прибавится еще одно. Она молча шагала рядом.
– Хочешь, я брошу учиться? – вдруг выпалил я. – Приеду к тебе, наймусь на работу.
Этот план созрел у меня так внезапно, что я предложил его, не успев даже сообразить, что к чему. Единственное, что могло навести меня на эту мысль, – это предстоящий отъезд соседа по комнате, который завтра отправлялся в Хорремшахр искать работу.
Она не ответила.
– У меня есть товарищ. Он завтра поездом уезжает на юг, в Хорремшахр. Я мог бы поехать с ним…
Я не успел договорить, как она возбужденно перебила меня:
– Нет, нет, нет. Ни в коем случае не приезжай. Не надо.
– Я там пробуду несколько дней, подыщу работу, потом вернусь в Тегеран, соберу вещи…
– Нет, нет, нет.
– Буду рядом с тобой.
– Только не завтра.
Я замолчал, слушая, как она твердила свое «нет», и мне казалось, она не хочет, чтобы я поехал сейчас, на несколько последних дней каникул. Ей, наверно, хочется, чтобы я остался там насовсем.
Я воспрянул духом.
– Так когда я увижу тебя?
В этот момент мы дошли до оживленной улицы и смешались с толпой.
– Когда мы увидимся? – спросил я.
– Не мучай меня.
– Завтра, хорошо?
– Это бесполезно.
– Нет, завтра.
– Нет, нет, нет.
– Завтра, утром или после обеда?
– Я же сказала, нет.
– Утром. Завтра с утра, идет?
– О Боже мой, нет.
– Ну тогда после обеда. Она не откликнулась.
– Значит, завтра после обеда я снова буду на том перекрестке. Слышишь, завтра после обеда я прихожу на тот же перекресток, да?
Идти вдвоем в толпе нелегко. На мгновение мы потеряли друг друга. Я догнал ее.
– Завтра после обеда.
– Уже очень поздно. Надо ехать. Я поеду одна, автобусом.
– В пять часов, хорошо? Или в четыре, если тебе удобно. Во сколько, скажи?
– Я поеду одна.
Я снова отстал и нагнал ее уже на перекрестке. По улице сплошным потоком шли машины. Мы стояли на краю тротуара.
– Согласна? – снова спросил я.
– Господи, ни к чему все это.
– Завтра я приду, в четыре. Пойдем гулять, ты и я.
– Как завтра?
– Очень просто. Ну так завтра, примерно в четыре.
Тут постовой остановил движение, и пешеходы ринулись через улицу. Мы перешли на другую сторону, где нас снова оттеснили друг от друга. На автобусной остановке толпился народ.
– Знаешь, как ехать? – спросил я.
– Не потеряюсь.
– Давай я провожу.
– Я поеду одна.
С перекрестка на нас надвигались слепящие огни и уродливое туловище автобуса. Люди, стоявшие на остановке, стали готовиться к штурму. В те времена еще не привыкли выстраиваться в очередь. Я взял ее руку в свою и крепко сжал. Ну почему я не поцеловал ее тогда? Ожидающие стояли наготове. Она хотела высвободить руку, а я все не решался отпустить ее. И вдруг потерял среди поваливших в автобус пассажиров. Потом увидел, как она поднялась по ступенькам. Я стоял на тротуаре, измученный и растерянный, отыскивая ее глазами в толкучке, и не нашел. Автобус тронулся. Внезапно я понял, что остался один. Никогда еще я не был так одинок и никогда так не мучился от этого. Я медленно побрел домой.
Когда я вернулся к себе, мой товарищ уже упаковал веши и перетягивал ремнем чемодан.
– Ты ужинал? – спросил он.
– Нет.
– Пошли к Хамазаспу.
Я не был голоден, но больше всего мне не хотелось оставаться одному, и я согласился.
Когда мы сквозь бисерную занавеску вошли в лавку, нас обдало кислым запахом пота и густым табачным дымом. Крохотное пространство заполняли знакомые и незнакомые посетители. Во мне все переворачивалось от тоски. Круглощекое лицо Хамазаспа за стойкой расплылось в улыбке. Блеснув золотыми зубами, он спросил:
– Чего желаете?
– Да у меня все нутро горит.
Мой товарищ заказал себе колбасу, салат и пиво и заговорил с кем-то из посетителей. Хамазасп обратился ко мне:
– Так чего, вы сказали, вам?
– У меня все внутри переворачивается.
Он, похоже, не понял и заговорил с другим клиентом. Я слушал, как за моей спиной кто-то рассказывает про некоего Мухаммеда Али Хана, у которого брат – министр, а сам он собирает в деревнях Фарса пшеницу для иностранной армии, прибегая к помощи жандармов. А в Фарсе голод, хлеб делают из конопли и опилок. Подошел Хамазасп.
– Так чего вам, вы сказали?
– Говорю тебе, у меня все нутро горит, – упрямо повторил я. Он явно не понял.
– Мне пива.
Он повел рукой по животу и спросил:
– Там… очень?
Он подумал, что у меня болит живот, и посоветовал:
– Не пей пива.
– А что, когда живот болит, пиво вредно?
– Когда тебе тошно, не пей спиртного.
Значит, на самом деле это я не понял. Я повернулся к приятелю.
– Хамазасп говорит: «Не пей пива, у тебя горе».
– Точно, Хамазасп, у него горе, – отозвался приятель. – Я завтра уезжать собираюсь, вот он и горюет, что один останется. Так что поручаю его тебе.
– У вас, видно, мозги набекрень. – Сверкнув золотом зубов, Хамазасп показал пальцами, как мозги съезжают набекрень.
У меня за спиной говорили о войне и о продвижении немцев под Сталинградом. Хамазасп сказал:
– Дело ваше. Когда грустишь, зачем вино? Вино должно дарить радость. Когда тебе хорошо, тогда и пей.
– Ну и ну, – откликнулся мой приятель. – Если все будут рассуждать, как Хамазасп, то Хамазасп, бедняга, первый же разорится вчистую.
Хамазасп, раскладывая колбасу по тарелкам, сказал:
– Когда у тебя горе, отправляйся спать. Или гуляй. Но вина не пей и с женщиной не ложись.
– Ты это напиши, оправь в рамку и повесь, – посоветовал мой приятель.
– В горе вино без пользы и женщины без пользы, – договорил Хамазасп.
– Когда снова созреют грецкие орехи, ты, Хамазасп, или сам начни ими торговать, или договорись с лоточником, пусть устроится рядом с твоей лавкой, – сказал я.
Хамазасп поставил перед нами на стойку пиво и колбасу. Все столы были заняты. Теперь у нас за спиной обсуждали Мориса Метерлинка. Я обернулся, чтобы посмотреть на говорившего. Это был толстый парень с очень короткой шеей, если она вообще у него была, и чересчур большими выпуклыми глазами. Он взмок от жары, но под пиджаком на нем была жилетка, а тесный крахмальный белый воротничок сдавливал то место, где должна была находиться шея, чем, вероятно, и объяснялась необычная визгливость его голоса. Я встречал его на факультете. Когда-то он выдавал себя за сына генерала Ахмади. Позже, в Америке, он якобы пытался убить какую-то женщину. Еще про него прошел слух, что он сын ремесленника, и это тоже было неправдой. А еще позже, когда я познакомился с ним, он был просто хорошим парнем. Летом он ходил в жилетке, потому что твердо верил, что в детстве его воспитывала гувернантка-англичанка, хотя никакой гувернантки не было. Он был хороший парень и читал Британскую энциклопедию, хотя тот английский, который он знал, был совершенно особым языком, известным только ему одному. В общем, он был хороший парень. Домой мы вернулись под хмельком. Меня шатало от усталости. Друг собирался на следующее утро рано вставать. Утром я тоже проснулся от звука будильника. Я наблюдал с постели, как он встал, оделся и занялся гимнастикой. Заметив, что я открыл глаза, он спросил:
– Проснулся? – И добавил: – Тогда давай вставай.
– Зачем это мне вставать?
– Провожать.
– Катись к черту.
– Готовь Коран и зеркало, все по обычаю.
Я зевнул. Он кончил зарядку и завязывал шнурки. Я не обращал на него внимания.
– Так, – сказал он, – ты, значит, не идешь.
– Желаю приятно провести время.
– В Хорремшахре сейчас как в аду. Он поднял чемодан.
– До свиданья.
– С Богом.
– Вы не беспокойтесь, отдыхайте, – отозвался он и, уходя, лягнул меня сквозь одеяло так, что я вскрикнул: «Ох, зараза!»
Я лежал под одеялом, прислушиваясь к нарастающему шуму города. Ушибленное место слегка заныло. Я подумал: «Зря поленился, погулял бы» – и снова заснул.
Около полудня я проснулся, взял чемоданчик и отправился в баню. Потом вернулся домой, пообедал и слонялся до половины четвертого. Затем побрился, оделся, вышел на улицу, купил газету, пробежал заголовки и заглянул в испещренную цензурными вымарками первую главу повести, которую обещали печатать, начиная с этого номера. Свернул газету, сунул ее в карман и пошел на перекресток. Прошло немного времени. Стрелки подошли к четырем и побежали дальше. Ее не было. Я отправился по знакомому адресу. Когда я позвонил, вышла девушка, которая открыла мне в прошлый раз. Я поздоровался и сказал:
– Я за пальто. Азизе-ханум велела, чтобы я пришел сегодня.
Узнав меня, девушка улыбнулась, ушла и принесла пальто. Пальто пахло нафталином.
– Спасибо! Вы передали ей, что я пришел?
– Кому? Азизе-ханум?
– Да, скажите ей, что я пришел.
– Она сегодня уехала. В Ахваз.
– Уехала в Ахваз?
– Да, утром.
– Уехала в Ахваз?
– Ну да, в Ахваз, на поезде, сегодня утром.
Я посмотрел на девушку, а она – на меня. Я неподвижно стоял на пороге. В ее взгляде мелькнуло недоумение. Она покачала головой и ушла, не закрыв дверь. Я пошел прочь. Было прохладно. Пройдя несколько шагов, я вытащил газету, развернул, прислонился к дереву, окинул взглядом улицу, кроны деревьев и начал читать.