Под одеялом пар сгущался, и крестьянин с силой втягивал его в грудь. Голова и лоб у него были замотаны махровым полотенцем, чтобы не простудиться и не схватить насморк, когда он, вдосталь надышавшись паром, высунет нос наружу. Он рвался на волю всей душой: даже сидя под одеялом, он слышал, как вещи распаковывают, развертывают, вынимают из коробок. Хоть вчера он и кричал с вызовом ливню, чтобы тот лил еще сильнее: для него, мол, не имеет значения, если что-нибудь из вещей пострадает, он новые купит, но сейчас у него сердце замирало, как бы чего не разбили, не сломали, не поцарапали. Да и такой удобный случай, чтобы приказывать, отдавать распоряжения, а он тут паром дышит. Не вытерпев, он откинул одеяло, осторожно отполз от миски с горячей водой, над которой делал ингаляцию, поднялся на ноги. Выпрямился, закинул руки за спину, потянулся… Потом, не снимая повязанного вокруг головы ярко-красного полотенца, в котором он был похож на сказочного принца, какими их рисуют китайские художники на шелковых полотнах, он гордо, словно владетельный князь, прошествовал к деревянным столбам эйвана и, набрав воздуху в грудь, гаркнул:
– Эй, поосторожней, глядите, чтоб ничего не разбилось! – Потом, напыжившись, приказал: – Эй, мальчик! Подай мне кресло!
Мальчик – все тот же молодой человек, дальний родственник жены ювелира, – принес золоченое креслице и поставил посреди эйвана. С источенных жучком потолочных балок свисала электрическая люстра. Камышовые маты между балками были закопченными и грязными, тут и там они провисли под тяжестью песка, нанесенного ветром на крышу. Глинобитные, как и крыша, стены дома при свете умытого осеннего солнца казались совсем обветшавшими. Крестьянин пихнул кресло, передвинул его так, чтобы оно стало прямо под люстрой. Затем с величавым видом уселся и стал наблюдать, как распаковывают вещи. Носильщики вытаскивали из ящиков утварь. Вся поверхность двора была завалена пустыми коробками, обертками, пластиковыми пакетами. Крестьянин опять строго сказал:
– Эту дудку тоже давай сюда!
Юноша, ожидавший признания в искусстве, приволок тяжелую блестящую изогнутую тубу и положил возле золоченого кресла. В этот момент появился староста. Он, казалось, ничуть не изменился – в той же одежде и с теми же четками, – только место важной начальственной суровости заняла угодливая лакейская улыбочка, затаившаяся в глазах и уголках губ. Конечно, он держался внушительно, но лишь настолько, чтобы вызвать благосклонность. Он подошел ближе, поклонился, поздоровался и закивал головой, как бы говоря: «Премного благодарен, господин, да преумножатся ваши милости!», хотя до сей поры из-под люстры не исходило ни малейшего намека на милость и расположение. Человек не замечал его, пока староста не задел рукой медную джазовую тарелку. Та с грохотом упала, а староста запричитал:
– Чур, чур меня! Господь сохрани и помилуй! – и опять сказал, благодарно склоняя шею: – Салам, господин!
Человек глянул на него из-под красной чалмы и пробурчал:
– А, староста… Храни Бог. Как житьишко?
Староста уронил голову на грудь. Его смиренная признательность не находила слов, хорошее воспитание обязывало молчать. Он пребывал в ожидании вопросов и монарших милостей, когда во двор вошла жена крестьянина вместе с Али, его сынишкой. Увидев перед собой сына, тот вскочил и с возгласом «Сынок!» распростер объятия.
– Сыночек, где же ты был? Где ты был вчера? Иди ко мне, дай я тебя обниму, детка.
Но ребенок отпрянул. То ли его испугали разбросанные по всему двору вещи, то ли он давно – несколько месяцев – не видел отца, то ли боялся большой ядовито-красной чалмы, но он уцепился за мать, хотя она всячески старалась оторвать его от себя и вручить мужу – как живой залог примирения. Крестьянин же, привлекая ребенка к себе, жаждал утвердить свои отцовские права, как бы пресекая этим всякую связь с женой.
Он поцеловал мальчика, приговаривая:
– Иди сюда, сынок, погляди-ка – дудочка. Видишь? – И, поднеся его к огромному корпусу тубы, добавил: – Здоровая, правда? А блестит-то – как золото!
Однако ребенок не понимал, что такое золото. Отец поставил его на землю, чтобы он мог поближе познакомиться с толстой сверкающей трубой, и опять сказал:
– Видишь – дудочка. Нравится тебе, а? А что я говорил: куплю тебе дудочку! Вот как, сыночек…
Ребенок не отрываясь смотрел на круглый широкий зев трубы: его собственное отражение, плоское и деформированное желтой отполированной кривизной, притягивало его.
Крестьянин, утвердившись в мысли, что исполнил желание ребенка, чувствовал себя на верху блаженства. Правда, ребенок не высказывал такого желания и даже не подозревал о существовании подобных предметов, да и теперь не понимал, что перед ним, зачем оно, что с ним делать.
Крестьянин обернулся к жене:
– А ты чего пришла?
Женщина, теребившая краешек головного платка, вздрогнула от неожиданности и простодушно ответила:
– Теперь, значит, пришла… Он тут же злорадно подхватил:
– Теперь; а раньше где была?
– Так ведь не было тебя, – отвечала жена. – Ведь сколько времени… Ты, бывалочь, придешь, а пока я узнаю, тебя уж опять нету…
– Я всегда был и есть! – прервал ее муж. – Чтоб тебе провалиться, стерва, – как это меня не было?!
Женщина все с тем же простодушием возразила:
– Говорили, что ты в город подался. Совсем ума лишился, говорили, в город ушел.
– Это ты с родней со своей ума лишилась! Да разве у сумасшедшего бывает такое богатство? Эх вы, недотепы! Человек, у которого есть деньги, умнее всех.
– Так ведь я не знала, что у тебя деньги есть, – оправдывалась женщина. – И никто не знал.
– Зато теперь будете знать, чтоб вам всем лопнуть, – проникновенно сказал мужчина, а сам подумал: все должны уверовать, что он избранник, человек, особо отмеченный Господом, что он превосходит всех прочих людей, всех-всех людей на свете, и сам он, и его судьба уникальны.
– Когда ты вола порешил, они и сказали, что ты спятил, – проговорила женщина.
– Я ему затем голову отсек, чтоб мне еще больше счастья привалило.
Голос женщины дрожал от подавляемых рыданий, но она все-таки не удержалась, чтобы не ответить:
– Кто же знал, что отрезанная воловья голова приносит счастье человеку…
Мужчина вышел из себя:
– А кому же приносит – волу, что ли?! Ладно, пошла отсюда. Убирайся к тем, кто меня счел за сумасшедшего.
Женщина упрямо сказала:
– Не уйду. Я хочу здесь остаться, с тобой. Мужчина в ярости рванулся, плюхнулся в кресло и заорал:
– Со мно-ой?! А когда у меня соха сломалась, ты где была? Когда я на горе корячился, где была?… Где ты была, когда вол хрипел, проклятый нож ни черта не резал, скотина лягалась, норовила меня на рога поднять?! Со мной она хочет!…
Не успела женщина утереть слезы и подавить рыдания, как за ее спиной послышался крик – это брат вопил во всю глотку:
– Ах ты, чтоб тебе пусто было! Иди сюда, чтоб тебя! Зачем ты к нему приперлась?
Жесткие пальцы брата вцепились ей в плечо, она почувствовала, как он тянет, тащит ее прочь.
– Ступай за мной, – рычал брат. Но женщина заупрямилась:
– Не пойду. Здесь мой дом.
Брат заорал еще громче, но сквозь крик прорывалась искренняя привязанность к ней:
– Да это все мерзость одна, мерзость!
Староста, решив, что настало время показать свою власть, вмешался:
– Сам ты мерзость, темнота необразованная! Теперь в голосе брата зазвучала забота о ближнем:
– Да я всем вам скажу! Вся эта кладь – нечистая. Она вам беду принесет, намыкаетесь еще…
Староста угрожающе сказал:
– Не суйся не в свое дело, ослиное семя! – и метнул быстрый взгляд под люстру, дабы выяснить, произвела ли впечатление его готовность услужить. Но человек сидел, важно надувшись, и, как видно, вовсе не обращал на них внимания.
Брат, по-прежнему силясь увести сестру, твердил:
– Говорю тебе: идем!
Однако она, упорствуя в своем намерении остаться с мужем, который снова обрел в ее глазах авторитет, отказывалась:
– Не пойду я, не пойду, никуда не пойду!
Голос ее становился все выше и пронзительней. Брат перешел к уговорам:
– Сестричка, хорошая ты моя, да все это золото тут – фальшивое, так, пшик один!
Но женщина, заливаясь слезами, повторяла свое:
– Не пойду!…
Поглядывая в сторону люстры, староста сказал:
– Господин, ежели дозволите, я их отсюдова враз выставлю, а?
– Давай уйдем поскорей, – мягко упрашивал брат. Но в ответ слышалось одно:
– Пусти меня, я никуда не пойду!
– Ты, сестра, – чистая душа, а тут все грязь и пакость, да, пакость…
Староста что есть силы хватил парня по затылку, приговаривая:
– Это ты пакость, ублюдок поганый, дурак! Проваливай, пошел прочь, пошел!
Женщина вырвала свою руку из цепких пальцев брата.
– Не пойду с тобой, уходи отсюда, проваливай! Староста ударил его кулаком в грудь.
– А ну давай отсюда, вон! Но брат взревел:
– Пошли сейчас же, собачья дочь! – и опять ухватил женщину за руку, поволок за собой. Она, не переставая вопить: «Убирайся, уходи прочь», так треснула брата по уху, что он споткнулся и стал заваливаться назад, а тут еще староста поддал ему пинка, приговаривая:
– Катись, голодранец, ты еще и ругаешься, а? Пошел, пошел, убирайся!
Брат поднялся с усыпавшей землю палой листвы, оглянулся в поисках отлетевшей в сторону черной шапчонки, зажал ее в руке и под градом пинков бросился к выходу, продолжая что-то бормотать. Выскочив на улицу, он хотел плюнуть, но во рту у него пересохло.
– Даже плевка на вас жалко! – закричал он. Когда человек увидел, что воцарились тишина и покой,
он позвал женщину:
– Подойди поближе!
Женщина поднялась по ступенькам эйвана и с опущенной головой приблизилась к креслу. Не глядя на нее, мужчина процедил сквозь зубы:
– Для моей новой жизни ты не подходишь. Хочешь остаться – оставайся, будешь у меня в услужении. На большее теперь не рассчитывай.