Всего несколько мгновений назад он отмывал здесь кровь, чистил нож; теперь он хотел смыть иное. Как быстро прошло желание сделать доброе дело! Он плеснул водой в лицо. Солнце уже покинуло долину, и закатные тени залегли на стволах ив и шелковиц. Распрямившись, крестьянин охнул, завел руку за спину, согнулся дугой и опять заохал. «Вот ведь дураки невежественные!» – подумал он. Когда ощущаешь в душе уверенность и твердость, глупость и недогадливость других особенно бросаются в глаза, представляются еще большими, чем они есть на самом деле. Он знал, час назад у него только и было что крохотное поле, вол, жена да несколько человек знакомых и родичей. Но теперь все изменилось. Он превратился в одинокого чужака: жена его покинула, вола больше нет, – не будет и поля. Да что за беда, коли у него теперь столько золота, сколько бывает лишь в сказке или во сне, у него целый океан драгоценностей, к нему пришло богатство – нет, он совсем не одинок! Те, что не выдержали испытания на верность, потеряли на него право, оказались недостойными его. Что ж, он только посмеется над ними. И он усмехнулся. Прислонился к толстому стволу ивы и, опираясь на него, сполз на землю, сел. И снова ухмыльнулся.

И тут он услышал шорох, оглянулся. Ахмад-Али, его маленький сын, испуганно и робко смотрел на него широко открытыми глазами. Видно, у малыша горло перехватило, когда он понял, что его заметили, и он не мог вымолвить ни слова. Оставшись один в доме – после всех перипетий: криков, плясок и песен, после того, как отец с матерью один за другим выбежали со двора, – ребенок из любопытства тоже выбрался за ворота и пошел, играя, по дороге, пока не увидел под горой отца, который, собрав в кучу сухие листья, раздувал огонь. Мальчик осторожно стал спускаться к нему по крутому склону и вдруг оказался свидетелем той всеобщей свалки. Ребенок испугался. От страха, от досады, что он такой маленький и беспомощный, он настолько растерялся, что лишился способности двигаться, даже заплакать не мог. Потом все ушли, и он увидел, что отец остался один; но все еще не смел пошевелиться. Хотя теперь боялся другого: его пугало отцовское одиночество. И тут он понял, что отец заметил его.

– Сынок! – удивленно окликнул его отец. – Пойди ко мне.

Сын разревелся. Видя, что ребенок не двигается с места, крестьянин решил, что тот боится крутизны; он поднялся на ноги и пошел ему навстречу.

– Иди сюда, сынок! Ты где был? Мальчик, захлебываясь слезами, протянул:

– Не пойду-у…

Отец подхватил его на руки, прижал к груди, поцеловал, продолжая расспрашивать:

– Да что случилось-то? Ну не плачь, не плачь, Ахмад, сыночек, ничего страшного.

Ребенок по-прежнему заливался слезами.

– О чем ты? Да разве мужчины плачут? – И отец ладонью вытер ему слезы. – Ничего же не случилось, – повторял он, а в голове его уже вертелось: «Как же не случилось? Небось ребенок видел, как тебе жару дали!» Вслух он сказал: – Думаешь, поколотили меня? Эти-то собаки – меня? Да им это и во сне не снилось! Расскажите вашей бабушке! – Он словно пытался оправдать себя перед малышом, отрицая и опровергая все случившееся. – Не плачь, я тебе что-то подарю! – пообещал он малышу. – Ну, тебе купить?

Ребенок не очень-то понимал, что означает «купить», но все же ответил.

– Ничего-о!…

Его ответ прозвучал как отрицание всего вообще, отрицание, не связанное непосредственно с заданным вопросом, но доведенное до абсолюта. Это была реакция на все происшедшее в целом. Однако отец продолжал допытываться:

– Ну скажи, что тебе купить? – И, не давая сыну повторить «ничего», зачастил: – Вот мы тебе новую одежку купим! – показывая руками, какое новое платье он наденет на сына. Но слезы все так же текли по щекам мальчика. – А лук со стрелами хочешь? – Отец сделал вид, что целится. Ребенок плакал не переставая. – Или ножик складной? – Он несколько раз пронзил воздух воображаемым ножом. Малыш протяжно всхлипнул. – Хлопушку хочешь? – соблазнял отец, изображая губами треск петарды. Ребенок замотал головой. – Ну хватит плакать, сынок, я тебе дудочку куплю, ладно? Вот такую дудочку, хорошо? Да?

Нет, ребенок не хотел. Но слезы и сопротивление утомили его и, не слыша больше «нет», отец опять повторил:

– Куплю тебе дудочку, не плачь, – и поцеловал ребенка. Но, притянув его к себе, чтобы вдохнуть теплый детский аромат, он вдруг почувствовал совсем другой запах – тот донесся издалека, распространился в чистом деревенском воздухе или, быть может, возник из неведомых глубин его подсознания. Человек принюхался – выражение его глаз мгновенно преобразилось. Обращаясь к ребенку, который, по крайней мере теперь, у него на руках, олицетворял невинность, он спросил: – Чуешь? Чуешь, чем пахнет?

Впрочем, ему достаточно было собственного обоняния.

– Кебабом потянуло, – заключил он. – Жарят мясо! Отовсюду пахнет кебабом…

Ребенок тихонько хныкал.

Отец все так же медленно и прерывисто проговорил:

– Не плачь, послушай-ка, что вол говорит. Слышишь? Он говорит: «Зря ты меня в жертву принес». Говорит: «У меня живая плоть была. А ты меня убил ни за что ни про что. Ради них меня убил, хотел меня им отдать. А они меня зацапали, нахрапом взяли…» Слышишь, что вол говорит? Ты, говорит, хотел моим мясом счастливую судьбу отметить, а они его испоганили!

В тишине было слышно только, как журчит вода в арыке. Смысл отцовских слов до ребенка не доходил, но искренность, с которой они прозвучали, унесла прочь его страх. Испуг сменился спокойствием, а беспомощность растворилась в ощущении близости к отцу. Его маленькое тельце приникло к отцовской груди, мокрое личико отогревалось под жарким дыханием мужчины.

Человек пребывал на распутье между любовью и ненавистью. Тишина деревенского вечера, живые краски осенней (или весенней, или летней) листвы, запах пшеницы, степи, журчание ручья, нежное тельце ребенка – в них воплощалось все любимое, постоянное, привычное. А ненависть – ненависть, конечно, существовала всегда, но она не была такой цельной, неразрывной, проявлялась по мелочам. Она как бы оставалась на поверхности, не проникая вглубь, пока внезапно найденное богатство не стало его судьбой – или пока он не стал судьбой этого богатства. В любом случае вынужденное смирение, которое лишь служило ему защитой, прикрывая его слабость, теперь сделалось излишним. Но ведь его избили… Побои не сочетались с радостью, которую подарило ему богатство. Когда прежде ему доставались колотушки, то на фоне всей окружавшей его жизни он воспринимал их как нечто естественное, покорялся их необходимости. Но теперь они выглядели посягательством со стороны людей ничтожных, причем посягательством не на прежнее его существо, но на новообретенное «я», «я» лучшее, чем прежде, стоящее на пороге могущества, прогресса и подъема. Им-то не было известно об этих переменах, но именно ощущение перемен оберегало его, когда односельчане навалились на него всем скопом, именно оно уменьшало боль от побоев и вместе с тем увеличивало размеры совершенного на него посягательства, не позволяло примириться с ним, открывало дорогу ненависти. Не окрепшая еще сила возбуждала ненависть, пока ее разрозненные частицы не слились воедино, превратившись в прочный оплот против этой кучки невежественных глупцов, которые не распознали границ его личности, усмотрели в его щедром даре признак безумия, побили его, унесли воловью тушу. Ненависть, которая обрела в богатстве новую опору, расширялась, становилась источником иных чувств, ничем не связанных с любовью. И вот теперь человек метался от ненависти к любви. Он поцеловал ребенка. Прижал его к себе, баюкая в объятиях, немного помедлил, поставил малыша на землю, повернулся и пошел прочь.