На XV выставке передвижников зрители увидели две картины огромных размеров. Это были «Христос и грешница» Поленова и «Боярыня Морозова» Сурикова.
Казалось, оба полотна были близки по сюжету — женщина и толпа. Но трудно найти два столь различных по духу, по манере письма, по идее произведения.
Одно глубоко трагично — женщина неизбежно погибнет. В другой картине сияла надежда — женщина спасется.
У Сурикова каждый образ впечатлял. Зритель накрепко запоминал всех действующих лиц, даже второстепенных, вроде татарина справа или мальчишек на заборе. Про каждое лицо на картине зритель мог бы рассказать — каков у него характер, как оно относится к событиям, бушевавшим перед ним. Суриков не показал ни одного равнодушного, пассивного человека.
Морозова ехала на смерть, ее лицо, ее поднятая в крестном знамении рука ошеломляли зрителя. Суриков изобразил действительность такой, какая она была в XVII веке, — страшную, жестокую, беспощадную.
Была ли картина красива? Зритель даже не задавал себе такого вопроса. Краски картины не отвлекали его от взволнованных мыслей. Он не думал об их сочетании, о цвете снега на переднем плане, о церквах в снежной дымке сзади толпы. Он видел и переживал вместе с действующими лицами, вместе с художником титаническую, как в трагедиях Шекспира, борьбу.
Зритель не замечал многих отступлений художника от привычных канонов: например, если боярышня в синей шубке захотела бы выпрямиться, она достала бы чуть ли не до колокольни, сани ехали прямо на толпу, а композиция на первый взгляд казалась сумбурной, беспорядочной, «не по правилам»; получилась какая-то каша из человеческих лиц. И не все костюмы соответствовали XVII веку.
Зритель чувствовал: все свое вдохновение, всю свою любовь художника вложил Суриков в эту картину.
А «Христос и грешница»?
Поленов положил в основу своей картины известный евангельский рассказ: Христос сидел со своими учениками у подножия храма; толпа привела к нему молодую женщину-грешницу. Ему задали вопрос: что с ней делать — простить или казнить? И Христос ответил: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень». Никто не решился так поступить. Все в смущении разошлись.
На картине был изображен тот момент, когда толпа только что привела грешницу, беззащитную женщину, и те, кто стоял в первых рядах, собирались задать Христу свой коварный вопрос.
Зритель, восхищенный поленовской картиной, восклицал: «Какое мастерство! Какая красота!» Но сердце зрителя билось спокойно, и только его глаза разбегались при виде блеска и разнообразия красок, разлитых по холсту.
Всю жизнь Поленов утверждал: красота в творениях искусства способствует смягчению нравов, облагораживает душу и поэтому приносит великую пользу народу.
Как же воспримут зрители те его высокогуманные идеи, которые он вложил в свое создание?
В дни выставки Василий Дмитриевич нередко по многу часов проводил у своей картины, наблюдая, кто к ней подходит, как смотрит, что говорит.
Внешне казалось — он может торжествовать: толпы осаждали «Грешницу». Сам царь купил картину за тридцать тысяч рублей, тогда как Третьяков приобрел «Боярыню Морозову» за пятнадцать тысяч.
Знакомые, родные, друзья подходили к Василию Дмитриевичу, поздравляли его с беспримерным успехом, в разных хвалебных выражениях превозносили картину.
«Мне-то они все хвалят», — думал он.
Два выдающихся писателя — Гаршин и Короленко написали в газетах доброжелательные рецензии о «Грешнице», убеждая ценить в ней прежде всего красоту и поэзию. Во многих других газетах были напечатаны восторженные статьи.
Третьяков в своем письме Василию Дмитриевичу назвал картину «самой замечательной» и настоятельно уговаривал его продать только ему и очень сожалел, что опоздал.
Были, правда, зрители, которые раздраженно шипели об оскорблении чувств верующих. Такие возмущенные возгласы не удивляли Василия Дмитриевича. Он был готов к ним.
Репин, увидев «Грешницу», похвалил пейзаж и произнес несколько восторженных фраз. Но чуткий Василий Дмитриевич с болью в сердце ощутил неискренность в похвалах друга.
Чистяков упомянул что-то о чересчур лиловатых тонах и отошел прочь: видно, ему не хотелось говорить.
Крамской, когда-то резко упрекавший Поленова за его колебания, теперь, в дни выставки, был тяжко, смертельно болен. Если бы довелось ему увидеть «Грешницу», он, очевидно, откровенно сказал бы: «Вы талантливы, вы многое знаете и умеете, но ваша картина холодна и нет в ней души».
Сам создатель картины порой всматривался в свое детище. Теперь, когда картина была на выставке, он попытался судить о ней как бы со стороны, как о творении другого.
Он знал, что с точки зрения анатомии, все человеческие фигуры были написаны мастерски, и особенно гордился всадником на ослике, ехавшим прямо на зрителя.
Композиция картины также была безупречна: все продумано до мелочей, все умело расставлено по своим местам — фигуры людей, тонкие кипарисы, постройки храма…
А какие краски переливались — светлые, лучезарные, солнечные! Василий Дмитриевич сам любовался ими. Разноцветные драпировки одежд, игра светотеней, радужные блики — все сияло волшебной, покоряющей красотой.
И, однако, художник со страхом начал замечать, что многие зрители прежде всего поражаются огромностью картины; они обращают внимание на лицо Христа, на лицо грешницы и только мельком скользят безучастным взглядом по лицам учеников, сидящих слева. И любуются они исторически достоверной архитектурой храма, синими воздушными далями, всем подлинно палестинским солнечным пейзажем непревзойденной красоты.
Василий Дмитриевич спрашивал себя: неужели все эти детали заслонили у зрителей восприятие человеческих фигур и лиц и даже многострадального лика Христа? Почему так получилось? Неужели большинство людей, изображенных на картине, кажутся зрителям однообразными и пассивными? Он вспомнил, что именно в этом роковом отвлечении от главного критики видели недостатки его картины «Больная».
С болью в сердце он убедился, что зрители — студенты и прочая демократически настроенная молодежь — равнодушно оглядывали «Грешницу» и шли дальше.
Кто-то бросил на ходу:
— К чему в наше время кроткий Христос с его проповедью мирного пути?
И другой сказал:
— Далекая философия.
Молодежь, видно, не хотела вникнуть в идею картины. Толпы устремлялись туда — в соседнюю комнату, где царствовала картина-соперница.
И Василий Дмитриевич спрашивал себя:
«Выходит, для тех, кто сочувствует революции, близка по духу женщина-фанатик своих идей, поднявшаяся против произвола царской власти и погибающая в неравной борьбе? Значит, не ко времени пришлась моя „Грешница“? Значит, не сумел я ответить на жгучие вопросы молодежи?..»
Наконец, в газете «Новости» появилась долгожданная статья главного идеолога реалистического направления в искусстве Владимира Васильевича Стасова — «Выставка передвижников».
«Суриков создал теперь такую картину, которая, по-моему, есть первая из всех наших картин на сюжеты из русской истории. Выше и дальше этой картины наше искусство — то, которое берет задачей изображение старой русской истории, не ходило еще. При первом взгляде на эту картину я был поражен до глубины души. Такое впечатление производили на меня очень немногие, лишь самые редкие русские картины. Сила правды, сила историчности, которыми дышит новая картина Сурикова, поразительны…»
И далее в таком же стиле почти четыре столбца.
А Поленову Стасов уделил всего несколько строк где-то в середине статьи:
«В общем, Поленов остался изящным, элегантным живописцем, каким мы его знали давно, с самого начала его карьеры в 1871 году. Но к этому он прибавил большое мастерство и живописность в передаче пейзажа…»
Наталья Васильевна, прочитав статью, с горечью заметила:
— Так писать о художнике — это все равно что бросить в лицо писателю: «В вашем романе мне нравятся только описания природы».
А сам Василий Дмитриевич?
Одетый с иголочки, сдержанный, только чуть побледневший, он ежедневно появлялся на выставке, беседовал с одним, с другим, ездил на званые обеды и даже произносил там речи.
Никто не должен был догадаться, сколько он передумал и пережил за эти дни. У него вновь усилились головные боли, ему казалось, что череп его скован каким-то давящим обручем. Страшные испытания! Порой он задумывался даже о самоубийстве, но тут же отбрасывал прочь эти безумные мысли.
Одна верная Наталья Васильевна догадывалась о его гнетущем состоянии, но не говорила с ним; она понимала — слишком больно было трогать свежую, кровоточащую рану.
* * *
У Василия Дмитриевича с давних пор была привычка сперва набрасывать черновики писем, а потом уже переписывать их набело.
В архиве Третьяковской галереи находятся эти исписанные карандашом мелким поленовским почерком черновики, которые трудно читать: слишком там часты вставки, а многое зачеркнуто. Среди многочисленных черновиков-писем к Виктору Михайловичу Васнецову есть одно, написанное почти год спустя после выставки.
«Мне кажется, что искусство должно давать счастье и радость, иначе оно ничего не стоит, — писал Василий Дмитриевич. — В жизни так много горя, так много пошлости и грязи, что если искусство тебя будет сплошь обдавать ужасами да злодействами (в этом месте в черновике написано и потом зачеркнуто „как Суриков и Репин“), то уже жить станет слишком тяжело…»
В переписке семьи Поленовых за 1888 год есть кое-какие упоминания о Сурикове: «Василий Иванович был у нас на рисовальном четверге», «Василий Иванович со своими дочерьми приехал к нам на елку», «Виделись с Василием Ивановичем на собрании…» Но о картине Сурикова, о его творчестве нигде не было ни слова.
В тот год у Василия Ивановича скончалась жена. И в первые, самые тяжкие дни он неожиданно захотел увидеть Поленова.
Сохранилось письмо Натальи Васильевны к Елизавете Григорьевне Мамонтовой, написанное под свежим впечатлением этой смерти. Наталья Васильевна подробно рассказывает, как дважды ездила к Василию Ивановичу утешать его, пишет, что Василий Дмитриевич также ездил к нему, просидел у него до полуночи.
О чем они проговорили у гроба с глазу на глаз, Наталья Васильевна не упоминает.
Вскоре убитый горем Суриков надолго уехал на родину, в Красноярск.
Впоследствии оба художника встречались только изредка у общих знакомых, на заседаниях, иногда обменивались деловыми письмами.
В глубокой старости Василий Дмитриевич нередко рассказывал родным различные случаи из своей жизни. Эти рассказы-воспоминания его сын почти стенографически записывал в толстую тетрадь.
Тридцать пять лет спустя после выставки сын записал такую фразу отца: «„Боярыню Морозову“ я не люблю».