Жители Рима высовывались из окон, выбегали из дверей на улицу.

— Что случилось? Откуда такой шум?

По мостовой медленно двигались одна за другой три колесницы. Все они были задрапированы разноцветными кусками материй, лошади щеголяли пестрыми попонами, в их гривы и хвосты были вплетены пестрые ленты, бубенцы позвякивали на сбруях.

На колесницах сидели и стояли разодетые в яркие, фантастические костюмы юноши и девушки; одни играли на флейтах, другие на рожках, кто-то отбивал дробь на барабане, двое звенели бубнами, двое других стучали медными тарелками. И вся эта компания пела какую-то разудалую песню. Толпы зевак шли следом за процессией; не зная языка, подхватывали мелодию, подпевали.

— Кто это? Что за торжество? — спрашивали одни.

— Это богатый русский князь веселится со своими друзьями, — отвечали другие. — Вот он.

Кто-то показал на невысокого подвижного человека, с живыми черными глазами, в костюме турецкого султана, в чалме, с ятаганом за поясом. Султан подпрыгивал, дирижировал руками и ногами.

— Смотрите, какая красавица! — послышалось в толпе.

На передней колеснице стояла девушка с пышной темной косой, в длинных шелковых одеждах. Она пела, трясла бубном, улыбалась толпе, показывая ряд жемчужных зубов.

— Ошибаетесь, русский князь вон тот. Обратите внимание, как он смотрит на девушку, — показал один из зевак на рослого темнобородого красавца мушкетера.

— Какая великолепная пара! — раздался чей-то возглас.

Процессия с пением, музыкой, со звоном и свистом завернула за угол и исчезла.

Султан-дирижер был действительно очень богат и был русский, но совсем не князь, а сын выходца из простонародья — молодой преуспевающий промышленник и железнодорожный строитель Савва Иванович Мамонтов, а в данный момент главный заводила и выдумщик этого удивительного для зрителей-итальянцев карнавального шествия.

Черноглазая веселая девушка-красавица действительно была княжна из древнего рода Рюриковичей — Маруся Оболенская. А чернобородый высокий мушкетер, который стоял посреди колесницы и влюбленными глазами восторженно глядел на юную княжну, был Василий Дмитриевич Поленов.

* * *

Выпуск 1871 года оказался самым блестящим за все время существования Академии художеств. Пятеро студентов, в том числе Репин и Поленов, закончили курс с Большими золотыми медалями и получили право на шесть лет отправиться в любую страну на казенный счет завершать свое художественное образование.

Однако Поленов не спешил покинуть родину. Ему пришлось одновременно с Академией художеств кончать и Петербургский университет. Он чувствовал себя очень утомленным. После последних экзаменов его потянуло отдохнуть в Имоченцы; там он купался, катался на лодках, скакал верхом, порой рисовал пейзажи и только осенью собрался за границу.

Его путешествие началось вдоль Рейна по старогерманским городам. Он жил некоторое время в Мюнхене, затем перебрался в Швейцарию, потом в Италию, по пути в Рим побывал в Венеции, во Флоренции и в ряде других городов. Он повсюду посещал музеи, осматривал картинные галереи, любовался дворцами, старыми улицами, везде рисовал, писал небольшие этюды, часто посылал восторженные, а порой критические письма.

Наибольшее впечатление произвели на него полотна замечательного итальянского художника XVI века Паоло Веронезе; он часами глядел на его светлые, радостные картины, старался постичь его тонкое чувство красок, легкость его кисти, разгадать его свободную и широко развернутую композицию.

Так же как когда-то Александр Иванов, Поленов поселился в Риме.

Вспоминая слова своего учителя Чистякова: «В Риме надо много раз на все смотреть, только тогда поймешь», Василий Дмитриевич снова и снова возвращался в Сикстинскую капеллу к фрескам Микеланджело, изображавшим могучих, мускулистых пророков. Он шел в галерею Дориа специально, чтобы смотреть Веласкеса — портрет папы Иннокентия X, и каждый раз вздрагивал под суровым и гневным взглядом властного старика. Он отправлялся любоваться изящной «Афинской школой» Рафаэля, на которой художник изобразил и себя, и своего учителя Перуджино, и своих юных учеников. Все фигуры на картине казались такими живыми, точно готовы были вот-вот встать и пойти…

Ну, а самому заниматься живописью Василию Дмитриевичу как-то не хотелось, настроение не приходило.

Круг знакомств его ширился. В Риме в ту пору жило много художников; они нередко собирались в чьей-нибудь мастерской, пировали, пили вино, спорили между собой, пели.

Василий Дмитриевич познакомился со своими земляками Мамонтовыми — Саввой Ивановичем и его женой Елизаветой Григорьевной, которые приехали в Рим с тремя маленькими сыновьями посмотреть достопримечательности города, пожить в свое удовольствие, повеселиться, а также поправить здоровье болезненного старшего сына Андрея.

Савва Иванович был всего на три года старше Василия Дмитриевича. Удивительно быстро они сошлись, оба любили музыку, живопись, оба недурно пели: первый — баритоном, второй — басом; наконец, оба были просто очень жизнерадостны и обладали общительными характерами.

Савва Иванович в своей римской квартире собирал вокруг себя молодежь и постоянно что-нибудь выдумывал: то это были вечера с пением, то катание на лошадях. А иногда он словно преображался, становился серьезным, задумчивым, приходил к Поленовым и вел Василия Дмитриевича специально, чтобы показать ему какую-либо особенно понравившуюся картину, и каждый раз поражал его меткостью и глубиной суждений, оригинальным художественным вкусом.

Но серьезным Савва Иванович бывал не так уж часто. Как-то он задумал поставить спектакль. Выбор пал на «Женитьбу» Гоголя. И на целую неделю мамонтовский дом превратился в театрально-портновскую мастерскую. Дети были выпровожены на антресоли, дамы под руководством Елизаветы Григорьевны занялись шитьем костюмов. Савва Иванович вызвался быть режиссером; проходил роли то с одним доморощенным артистом, то с другим, хлопотал, бегал, распоряжался на репетициях.

После «Женитьбы» решили удивить итальянцев карнавальным шествием по улицам Рима. Опять засели за шитье костюмов, принялись разучивать песенки.

Василий Дмитриевич, попав в этот круговорот, так всем этим увлекся, что забыл и думать про живопись.

Он занялся совсем новым для себя делом — изобретал эскизы костюмов, писал декорации, превращался на время в музыканта.

Но не одно веселое времяпрепровождение захватило его. В доме Мамонтовых он познакомился с восемнадцатилетней Марусей Оболенской. Все ему нравилось в ней: и то, что ее звали так просто по-крестьянски — Марусей, и ее живые черные, слегка выпуклые глаза, и матовый цвет лица. Глядя на нее, любуясь ею, Василий Дмитриевич забывал все на свете.

Мать Маруси, Зоя Сергеевна, благосклонно относилась к молодому художнику из столь порядочной семьи; с улыбкой она подзывала его, спрашивала:

— Monsier Basile, что вы сейчас пишете? Как ваши успехи в живописи?

— Подвигаются, — неопределенно отвечал Василий Дмитриевич.

Что он мог еще ответить?

Зоя Сергеевна звала его в гости. Василий Дмитриевич приходил, сидел, краснел, разговаривая с Марусей, и Маруся, отвечая ему, тоже заливалась румянцем.

А порой он просыпался по ночам. Словно таинственный голос будил его: «Опомнись, очнись, ведь ты же художник!»

Что он сделал за целый год? Начал картину из германской средневековой жизни, но она никак не давалась ему, и он ее забросил.

Здесь, в этом же Риме, двадцать лет назад творил другой художник — Александр Иванов. Он отказался от всех удовольствий, жил в тишине одинокой творческой жизнью аскета.

«Неужели и мне, — спрашивал Василий Дмитриевич самого себя, — тоже нужно отрешиться от друзей, отказаться от всех радостей, даже от любви к Марусе?»

Он вспомнил о своем друге Репине, который недавно поселился в Париже, и ему захотелось поделиться с ним своими мыслями.

«Вдруг я попал в такую круговоротную струю, — писал он Репину, — что совершенно завертелся в суете мирской, а о своем собственном аскетическом подвиге и забыл… Теперь уж не знаю, оставаться ли в Риме или удрать. Художник, пока работает, должен быть аскетом, но влюбленным аскетом и влюбленным в свою работу, и ни на что другое свои чувства не тратить…»

А между тем неугомонный Савва Иванович и его жена затеяли новый спектакль. Василий Дмитриевич подумал, махнул на все рукой и согласился опять быть и актером и декоратором…

Однако новая затея неожиданно отпала: заболели корью дети Мамонтовых.

Василий Дмитриевич как-то отправился к Оболенским.

Зоя Сергеевна вышла к нему, вид у нее был очень расстроенный.

— Monsier Basile, Marie больна, подозревают, что она заразилась корью от мальчиков Мамонтовых. Приходите, пожалуйста, через неделю, когда она поправится.

А через неделю ошеломленный Василий Дмитриевич стоял у гроба Маруси. Девушка лежала в белом саване, с белыми лилиями вокруг головы.

Горе поразило его в самое сердце. Он не спал, не ел, никого не хотел видеть.

Узнав о несчастье сына, мать, Мария Алексеевна, написала ему:

«Возьми над собою власть, дорогой мой Вася, и не предавайся безотрадному унынию, когда еще есть столько людей, которых ты горячо любишь и которые тебя так любят…»

Живо откликнулась и любимая сестра Вера. Она готова была оставить мужа и примчаться в Рим утешать брата.

«Если тебе только нужно, чтобы я приехала, если тебя это может развлечь, то я приеду сейчас же…» — писала она.

Зоя Сергеевна отдала Василию Дмитриевичу две маленькие фотографии Маруси — живой и в гробу — и попросила его написать портрет дочери.

— Я так мечтала, что вы соединитесь с моим ангелом, — в слезах говорила она.

Василий Дмитриевич никогда не считал себя портретистом, хотя раньше ему случалось выполнять портреты своих близких. Вдохновленный дорогими воспоминаниями, он согласился запечатлеть образ Маруси, но не теперь — слишком свежа была его рана.

Много позднее он нашел в себе достаточно сил и по памяти, по фотографиям создал портрет. Писал он с большим подъемом, по временам явственно вспоминая дорогие черты, оставлял кисть, потом вновь принимался писать.

Федор Васильевич Чижов, все эти годы внимательно следивший за своим любимцем и за его творческой деятельностью, живо откликнулся на эту его работу:

«В портрете Оболенской ты был под влиянием увлечения сердца — самое законное увлечение и самый законный источник художественности. В истории искусства беспрестанно встречаем примеры, в которых сердце еще чище, еще неотразимее…»

Этот портрет остался у матери Маруси в Швейцарии. А две маленькие фотографии девушки и фотографию ее надгробного памятника, изваянного знаменитым Антокольским, художник всю жизнь берег среди своих самых драгоценных бумаг.

Сестре Вере незачем было приезжать в Рим. Василий Дмитриевич больше не мог там оставаться. Все ему опостылело. Его неудержимо потянуло в милые и дорогие Имоченцы, на зеленые берега Ояти. Только там надеялся он отвлечься от своей утраты.

Без разрешения Академии художеств он прервал самовольно свою командировку, вернулся на родину и, тайком проехав через Петербург, сел на ладожский пароход; далее почтовая тройка привезла его в Имоченцы.

Всей своей увлекающейся натурой отдался он деревенской жизни, деревенским удовольствиям.

«Теперь я в деревне, — писал он Савве Ивановичу, — дышу a plein poumon (полной грудью) после душной, зловонной Италии. Какой у нас сосновый воздух! Итальянцы не подозревают, что такой на свете существует. К вам когда соберусь, пока еще не знаю, то сохну на солнышке, а то так спущаю змей, бросаю плоские камушки по реке с деревенскими мальчишками, тоже пишу этюды, впрочем, последние так, изредка, в виде отдыха».

Как видно, сам художник не придавал никакого значения своим занятиям пейзажной живописью; так, пустая забава, вроде змеев.

Пробыв контрабандой три месяца в Имоченцах, он вернулся за границу, но отправился на этот раз не в Рим, а в Париж, куда давно его звал верный друг Илья Ефимович Репин.

В это время (1873 год) вторично ложится на бумагу его тайный замысел — первый эскиз масляными красками давно задуманной им огромной картины.

В том же году закончил своего «Христа в пустыне» Крамской.

Не бога, а сильного человека-борца, бунтаря изобразил художник. Этот человек на какое-то время скрылся от врагов в дикой каменистой пустыне. Он тяжело опустился в раздумье на камень. Но зритель знал, зритель верил: не сложил оружия бунтарь-изгнанник, он еще вернется к людям, встанет на защиту их счастья, их правды.