«Варвар ты, варвар, злодей ты, злодей! До сих пор тиранишь себя в одухотелом Париже! Как не стыдно! У нас тут благодать: жары совсем не было ни разу, приятная теплота днем и прохлада вечером… Поспешай сюда, ибо кое-что из красот полей уже сжато, и они стоят скучные. Боюсь, что к твоему приезду все будет убрано с полей и ты не увидишь этой благодати. Море по-прежнему очень синее по случаю голубого неба…»

Василий Дмитриевич только что получил это письмо. Уже третье подряд шлет ему Илья Ефимович, уговаривая бросить Париж и приехать на берег Атлантики.

Конечно, с каждым днем краски природы все больше тускнеют — ведь уже половина июля. Надо бы ехать, ой как надо бы ехать!

Василий Дмитриевич достал предыдущие письма Репина (он всегда аккуратно складывал всю переписку в особую шкатулку) и перечитал их. Репин писал:

«Нет, десяти Италии с Неаполем я не променял бы на этот уголок…» И в другом письме: «Сегодня с Верой пошли по полю, собирали цветы полевые для букета, потом свернули к морю и вышли на гребень скал; опять вид по обеим сторонам божественный, и море зелено-голубое при солнце…»

Репин настойчиво звал Поленова, предлагал остановиться в одном доме с ним.

В нормандское местечко Вёль на берег Атлантики съехалось много русских художников, живших в сезон 1874 года в Париже. Василий Дмитриевич так ясно представил себе: с утра расставляют они свои мольберты и там и сям, пишут в упоении до заката, а вечерами собираются все вместе и спорят в табачном дыму до хрипоты.

Василий Дмитриевич задыхался от пыли в опустевшем на лето Париже. Работалось плохо; он читал научные труды, просматривал старинные иллюстрации, искал материалы для будущей исторической картины на сюжет из религиозных войн католиков с гугенотами и откровенно скучал.

Но ехать в Вёль он не мог никак. Сперва дожидался приезда почтенного дядюшки Федора Васильевича Чижова, чтобы повозить старика по музеям Парижа и показать ему свою мастерскую. А потом пришло письмо от сестер — пишут, что едут в Германию, в Баден-Баден, и спрашивают его, не хочет ли он на недельку оставить Париж и приехать к ним.

Конечно! Еще бы не хотеть! Обнять обеих сестер — да ведь это же величайшее счастье!

По-разному он их любил. На Лильку привык смотреть как на девочку. Художницей мечтает стать, всё пишет акварелью цветы да деревенские пейзажи.

Василий Дмитриевич знал, что младшая сестра не менее его увлечена живописью, и радовался, что в поленовской семье не он один пошел по дороге искусства. Но он знал также, что у Лили сейчас большое горе: полюбила впервые в жизни и, кажется, хорошего человека, врача, лечившего сестру Веру. А родители и зять Хрущов восстали против возможного брака: «Он из захудалых дворян, его мать в платочке ходит». И под их давлением Лиля отказала любимому.

«Точно времена феодализма», — с горечью за сестру думал Василий Дмитриевич.

А Вера была его божеством. Близнецы, они вместе выросли, привыкли понимать друг друга с полуслова. Веру он и любил и всегда боялся за нее: бедная сестра так часто хворала. Сейчас он был вдвойне доволен, что она приедет без своего слишком добродетельного и умного Хрущова. Значит, можно будет всласть наговориться, вспомнить детство, дорогие Имоченцы.

Василий Дмитриевич предвидел, что сестры будут спрашивать его, когда же он намерен начать свою большую картину. Он знал, что мать им специально наказала задать этот вопрос.

«Ну да ладно, — думал он, — нам так хорошо будет вместе, как-нибудь обойдемся без серьезного разговора на эту тему».

Наконец пришла долгожданная телеграмма от сестер, и Василий Дмитриевич помчался в Баден-Баден.

Он провел там с сестрами чудесную неделю; вместе дурачились, вместе вспоминали, вместе плакали. Столько нашлось тем для разговоров, что о картине почти не было и речи.

Только в конце июля он смог наконец выбраться в Вёль, куда так настойчиво звал его Репин.

Ему довелось там прожить полтора месяца, и за этот короткий срок он создал десятки этюдов с натуры.

Его и раньше временами тянуло на природу. Отвлекаясь от исторической живописи, особенно в Имоченцах, он забирался с этюдником куда-нибудь под кусты или на лужайку. Но прежние его пейзажи были еще робки и неумелы. И только здесь, на берегах Атлантики, они ожили и засветились, раскрылась в них искренняя и поэтичная душа художника.

Однажды он увидел вместе с Репиным старенькую, смирную белую лошадку, освещенную солнцем, и каждый из них написал с нее этюд.

Впоследствии известный критик Стасов в письме Василию Дмитриевичу так вспоминал об этом этюде:

«Знаете ли, однако, что на меня всего более произвело впечатление из всей Вашей выставки? Это нормандский берег с белой нормандской лошадью посреди холста. Мне кажется, тогдашний день, тогдашнее солнце, тогдашняя вся сцена сильно поразили Вас, царапнули Вас до глубины души, — и от этого-то выразилось тут так много поэзии, правды, красивости и искренности…»

Как-то, выбрав погожий день, группа художников поехала за несколько миль в деревушку Этретá. И там Василий Дмитриевич создал свой пейзаж «Рыбацкая лодка. Этрета».

Обыкновенная темно-коричневая лодка на берегу, группа сидящих рыбаков, светлые камушки и песок вблизи, а вдали зелено-голубое волнующееся море и светлая, палевого оттенка скала. Очень все просто, никаких развалин замков нет. Видно, художник подсмотрел эту лодку, живо напомнившую ему Имоченцы, а сочетание красок «царапнуло» его за душу: он сел и перенес эти краски на полотно.

Здесь, в Нормандии, художник в полную меру ощутил свое призвание пейзажиста. Впервые в его творчестве природа была так воздушна, так сияла и дышала на солнце. Он настолько тщательно проработал свои этюды, что многие из них мог с полным правом назвать законченными картинами-пейзажами.

Осенью Василий Дмитриевич вернулся в Париж, и сомнения снова охватили его. В Академии художеств ему постоянно повторяли, что пейзаж — это живопись несерьезная, это только фон для картины.

Семья терпеливо и упорно ждала от него выдающегося, большого произведения, притом непременно на религиозный сюжет. Он и сам сознавал, что рано или поздно придется ему сосредоточиться над картиной евангельского или библейского содержания, но пока дальше случайных эскизов дело не двигалось.

Что же тогда писать? Он снова взялся за давно волновавшую его тему «угнетенной женщины».

В короткий срок им было закончено полотно на сюжет исторический и опять из западноевропейской истории. Оно называлось «Арест гугенотки».

Все в этом произведении — замок, оружие, костюмы, предметы быта — исторически достоверны, XVI века.

И опять, как в картине «Право господина», действующие лица — графиня, оба стража, провожающий слуга — были невозмутимо спокойны; графиню д’Этремон — жену вождя гугенотов адмирала Колиньи — вели в тюрьму, где ей предстояло томиться до конца жизни. Этот трагический момент художник изобразил очень эффектно, но мелодраматично.

Тогдашнему официальному Петербургу картина, однако, понравилась; Поленов получил за нее звание академика живописи; критика поместила в газетах благожелательные отзывы.

А семья встретила полотно разочарованно. Когда же Василий начнет осуществлять свой замысел?

В одном из писем мать настойчиво советовала ему:

«Напиши, что ты думаешь теперь начать работать. Пиши, благословлясь, большую картину. Не разменивай себя на мелочь, а главное, крупная, большая вещь — это будет хорошая школа, чтобы двигаться вперед…»