Разместили мы людей в Коробках удачно и скоро и без особой ругани и скандалов. Председатель колхоза, старшина Середа и я заходили в те хаты, где не обитали военные других частей, и, не обращая внимания на хозяев, писали на дверях цифры — сколько хотим поместить человек. Лучшую хату облюбовали для капитана Пылаева, для его Лидочки и для ординарца, вернее ординарки — хорошенькой Даши. На конце деревни выбрали просторную хату для командирской столовой и рядом для кладовой.
Старшина Середа был человек бойкий, но по натуре интриган и все время за кем-то следил, на кого-то доносил. На меня он нашептывал Пылаеву иногда явную клевету, а иногда сообщал истинные мои проделки.
Но в тот момент размещения роты интересы старшины и мои совпадали, и мы были подчеркнуто любезны друг к другу.
К вечеру приехали Пылаев и Виктор Эйранов. Пылаев остался очень доволен своей квартирой и собрал всех своих командиров, то есть старшину Середу, Виктора, меня, наших помкомвзводом, коих тогда было трое — Ярошенко, Герасимов и Харламов, наконец, парторга Ястреба. С собой он привез бумажку за подписью председателя райисполкома в здешний сельсовет с приказом: ежедневно выделять 200 человек местного населения на оборонительные работы.
— Я решил так, — сказал Пылаев. — Все взводы будут копать траншеи под командованием Виктора. А тебе, — сказал он мне, — на, бери эту бумажку, доставай 200 человек и вкалывай.
Не хотелось мне расставаться со взводом, с которым я почти не работал, но спорить не полагалось. Мне удалось только выпросить нескольких стариков специально для вылизывания траншей и для оплетения лозой амбразур. Получил я еще пять молодцов-вышибал по числу деревень в коробковском сельсовете и, наконец, для технического руководства над мобнаселением уговорил отдать мне своего старого друга командира отделения Качанова и командиршу над девочками толстуху Марусю Камневу.
Когда я помянул последнюю, Пылаев, а за ним Середа многозначительно улыбнулись. Дескать, знаем мы, для чего она тебе нужна. Никто не верил, что можно обходиться без ППЖ.
В тот вечер я пошел в сельсовет, достал там от председателя пять предписаний председателям колхозов и на своей квартире собрал 5 молодцов. Я произнес перед ними зажигательную речь, разумеется, помянул товарища Сталина и вручил каждому вышибале по бумажке, указав, куда привести людей.
Виктор мне часто говорил, что я неплохо организовываю работу, но слишком много стараюсь сам и вношу излишнюю суетню. Да, тогда у меня был избыток энергии и я стремился показать именно свою способность организатора.
Ведь кроме нескольких солдат — старых и молодых — Пылаев мне не дал ничего: ни лопаты, ни топора, ни пилы, ни подводы. Впрочем, в ротном хозяйстве всего этого почти не было. 200 человек местного населения я должен был не только поставить копать, но еще потребовать от них выполнения плана и качества работ.
Деревень в Коробковском сельсовете было 6, но одну из них — Долгуны — немцы целиком сожгли, и потому оттуда рабсила нам не выделялась. Остальные деревни назывались: Коробки, Маньки, Пищики, Голубовка, Духовщина.
Вышибалой в Коробках был бывший мой помкомвзвода Леша Могильный. Сперва он работал усердно, не стеснялся стаскивать упиравшихся украинок, молодых и старых, за ноги с печки, размахивал прикладом и матерился замогильным глухим голосом с 5 утра до вечера. Словом, пригонял на работу по 40, по 50 человек. Но с течением времени количество приводимых им людей стало уменьшаться, а рожа у Леши начала пухнуть, глаза наливались кровью. От него за километр несло сивухой.
Несколько раз он приходил ко мне вечером и приносил с собой поллитровку самогона. От чарочки я не отказывался, но строго его предупреждал, чтобы старался.
Однажды он привел на работу лишь трех девчат. Я его снял с должности вышибалы и поставил наблюдать за работой в помощь Качанову. Он стоически пережил свое падение и признал мое решение правильным. Но вскоре Качанов на него пожаловался, что он за четвертинку отпускает прямо с трассы то того, то другого.
Я продолжал терпеливо уговаривать Могильного, беседовал с ним по душам. Мне не хотелось выгонять его совсем. Я его очень любил и чувствовал, что и он меня любит.
Разбивал направление траншей, все зигзаги фасов всегда я сам и никому ставить колышки не доверял. Мы уже накопали километра два и приближались к пригородной слободе Любеча. Однажды Могильный подошел ко мне и спросил:
— Сергей Михайлович, хотите пол-литра с салом?
— Гм…
— Дозвольте, я сам разобью траншею, а вы потом придете поправлять.
Я согласился и встал невдалеке наблюдать за ним. А он постепенно стал заворачивать колышки на фасах будущей траншеи и повел ее прямехонько через двор крайней хаты.
Вышла хозяйка и позвала Могильного к себе. Через 5 минут он вышел на крыльцо и позвал меня.
— Товарищ командир, — обратился он ко мне нарочито официально, — принимайте разбивку.
Я вошел во двор, начал разглядывать колышки. Хозяйка запричитала по-украински, спрашивая: нельзя ли свернуть?
Я молчал.
— Пойдемте в хату, погреемся, — сказал Могильный.
На столе была поставлена шипящая сковородка. Мы чокнулись. А потом траншея, не дойдя до этого двора, свернула и зигзагами-фасами направилась к следующему двору.
История эта с некоторыми вариантами повторялась в течение недели у каждой из семи хат.
Как-то Пылаев и майор Харламов пришли посмотреть на мои работы.
— Чего это ты вздумал так вилять со своей траншеей? То сюда повернул, то туда? — недовольно заметил Пылаев.
— Нет, а мне нравится, — отвечал майор Харламов.
О, если бы они знали!
В конце концов вечное пьянство Могильного стало известно всей роте, и он был снят Пылаевым и отправлен в другой взвод рядовым бойцом. Расставаясь со мной, он плакал. Я ему обещал, когда он исправится, взять его снова к себе.
Больше всего мобнаселения приходило из самой дальней деревни Маньки, вышибалой там был Зуев — молодой, добросовестный парень, но кривой. Приходил выводок девчат, десятка два-три, все грудастые, толстозадые, веселые, румяные, приходили с лопатами, кирками, ломами, каждой отмерялась норма — в 5 погонных метров. С песнями и шутками они вгрызались в проклятую глину и, выполнив за 3 часа урок, так же с песнями, с инструментами на плечах уходили.
А вот с Голубовкой дело не ладилось. Вышибалой там был Пакиж, красивый, рослый парень, в то время любовник Ольги Семеновны. Кичился он тем, что получает лучшие куски в командирской столовой, и держал себя по отношению ко мне независимо, даже нагло. Деревня была разбросанная, он начинал обходить с одного конца, а жители другого конца успевали спрятаться. Кончилось тем, что он одному старику проткнул вилами зад, когда тот спрятался от него в соломе. Во избежание скандала, Пакижа отправили в распоряжение штаба 74-го ВСО.
Самый трудный пост был в деревне Духовщине, и достался он Николаю Самородову.
Самородова я знал еще с Саратова, вместе мы работали в Старом Осколе и на Донских рубежах, но только теперь в Коробках я с ним сблизился.
Перед войной он перенес тяжелую операцию язвы желудка и как годный лишь к нестроевой службе попал к нам в часть. Был он здоровенный широкоплечий парень лет 30, веселый, жизнерадостный, почти не пил вина, за девочками не ухаживал и не матерился, дипломат был тончайший. Впоследствии я его оценил как прекрасного организатора, обладавшего природной технической сметкой, но, к сожалению, малограмотного. И еще он был беззаветно мне предан и искренно меня любил.
С шуточками, улыбаясь своей здоровенной пастью, он каждое утро приводил на работу целый взвод жителей Духовщины. А каждый вечер, часов в 9 раздавался легкий стук в мою дверь. Приходил Самородов, он знал, что к этому времени я кончил все свои дела, побывал у Пылаева и в штабе и собирался ужинать.
Так же улыбаясь своей широкой улыбкой, он вытаскивал из шинели поллитровку и кулек с салом или яйцами. Хозяйка жарила на шестке яичницу, и мы садились ужинать.
Себе Самородов наливал полстакана, полстакана выпивал старик хозяин — деревенский коновал, а большую часть самогона выпивал я. За ужином Самородов рассказывал о всех своих дневных приключениях: как выгонял непослушных, как вытаскивал девчат из клунь и погребов, стаскивал их с печей и чердаков, а где принимал выкуп — самогон и закуску. Потом он брал меня, совершенно посоловевшего, под руку, выводил сперва на крыльцо, снова приводил в хату, стягивал с моих ног сапоги, укладывал на постель и уходил.
А дела мои на работе шли все хуже и хуже. Сводки давались в погонных метрах траншей. Виктор Эйранов с нашими кадровыми стариками и девчатами ежедневно давал по 200 метров. А у меня с гораздо большим количеством народа редко выкапывалось 100. И траншеи у Виктора выходили с ровными и гладкими фасами. А у меня крестьянские девчата выкапывали и вкривь и вкось.
Правда, у Виктора копали кадры квалифицированные, притом в песчаном грунте, а у меня мобнаселение вгрызалось в глину, такую плотную, что ее еле брали кирка и лом.
Качанов, Маруся Камнева и я бегали весь день, иногда сами ровняли лопатами, учили, показывали. А на следующий день являлись новые девчата и учеба начиналась сызнова.
Пылаев был мною явно недоволен и за количество и за качество. Иногда, чтобы вывернуться из положения, я приписывал десяток-другой метров туфты. И туфта эта росла и камнем давила на меня.
В штабе нашей роты сидели двое — нормировщик Кулик и сводник Сериков. Кулик был молодой еврей из Львова, по специальности инженер-химик, знавший семь языков, но не знавший русского и наших порядков и законов. Мы с ним дружили, иногда он рассказывал о прежней жизни в Польше такие вещи, что выходило — не было там ни классовой борьбы, ни угнетения, а люди жили припеваючи, разъезжали как туристы по всему свету, имели по несколько костюмов, квартиры из нескольких комнат и т. д.
По-русски Кулик едва говорил и ударения ставил, как положено у поляков, на предпоследнем слоге, например: «Я вот тут написал». Я говорил ему, что смысл получается совсем иной, и вообще учил его русскому языку. Нормирование он усвоил очень быстро и помогал мне вносить в выработку различные поправочные коэффициенты, за что я его всегда благодарил. Он ушел от нас уже в Германии, его взяли как переводчика в Особый отдел.
Сводник Сериков, в прошлом колхозный счетовод, был востроглазый проныра и хитрец. Расскажу один случай.
Однажды принес я в штаб сводку по своим работам и молча положил ее Серикову на стол, собираясь тут же смотаться. А Пылаев в этот момент сидел в штабе.
— Товарищ капитан, товарищ капитан, — заверещал Сериков, — опять только 90 метров. Что мы будем показывать?
Пылаев многозначительно кашлянул. Когда он сердился, то всегда эдак кашлял. Ничего мне не сказав, он вышел. Я знал, вечером вызовет меня к себе, начнет накачивать. Впрочем, такие накачки часто кончались ужином с ним и с Лидочкой, и мы мирно чокались.
Меня в тот раз взорвало. Как только Пылаев ушел, я подскочил к Серикову и, постучав пальцем по его столу, сказал:
— Слушай, запомни раз и навсегда, ты — сводник, все одно, что этот стол, что тебе показывают, то и пиши. А сколько метров — много, мало — тебя не касается.
Присутствовавший при этом старшина Середа процедил:
— Довольно странно людей сравнивать со столами.
Я гордо вышел, демонстративно хлопнув дверью.
Несколько дней спустя я пришел к Пылаеву, он, посмеиваясь, протянул мне три мелко исписанных листа. На заголовке было написано:
«Об оскорблении штаба 2-й роты ВСО командиром взвода Голицыным, обозвавшим его столом». Внизу стояла подпись, но не Серикова, а Середы. Впоследствии Кулик мне рассказал, что старшина долго уговаривал оскорбленного сводника подписать донос, но тот отказался.
— Дураки, — хохотал Пылаев, — находят время бумагу портить. А ты будь поосторожнее в выражениях, а то еще до Сопронюка дойдет.
Майор Сопронюк был недавно назначенный к нам в 74-й ВСО замполит. По слухам, он отличался высокой нравственностью и неподкупной честностью. Невысокий, плотный, с квадратным подбородком, с глазами навыкате и выдающимися скулами, он был именно таким твердокаменным большевиком, каких очень любят изображать наши писатели, драматурги и киношники.
Он действительно тщательно следил за нравственностью в ВСО. Офицеры могли иметь ППЖ, но командиры взводов и прочие простые смертные ни в коем случае. Он и обо мне неоднократно выведывал, вызвал однажды после наговора на меня старшины Середы и парторга Ястреба. Я клялся, что невиновен. Он меня отпустил, хотя вряд ли поверил.
И еще Сопронюк каленым железом выжигал доставание самогона и других продуктов различными «левыми» путями. Для роты заниматься децзаготовками можно было, но для себя лично — ни в коем случае.
Вот в этом-то пункте я не мог назвать себя неповинным и боялся Сопронюка панически, вызовет он меня и спросит: «Занимаетесь ли вы доставанием самогона в корыстных целях? А чем ваши родители занимались до 17-го года?»
И вот ореол высокой нравственности и неподкупности майора Сопронюка неожиданно потускнел. Майор Сопронюк заболел триппером. А в армии, как известно, медицинских тайн не бывает. Сенсационная новость за два часа облетела все три роты, перекинулась даже в другие ВСО, со злорадством и смехом передавалась от одного к другому.
Капитан Пылаев начал распевать под гитару такие куплеты:
Расскажу один случай, в котором майор Сопронюк играл хотя и малую, но решающую роль.
При штабе 74-го ВСО состоял представитель 1-го Отдела УВПС-25 капитан Дементьев. Официально он должен был следить за качеством и фортификационными данными выкопанных траншей. Кроме того, раз в неделю он всем нам давал 2–3-часовые уроки по фортификации и рекогносцировке. Толстый, добродушный весельчак, он-то и был сочинителем многих, не всегда Цензурных стишков про весь наш командный состав до полковника Прусса включительно.
Раз в неделю в Коробки часов в 7 вечера подкатывала машина. Виктор и я залезали в кузов, Пылаев садился в кабину, бережно Держа в руках нечто длинное, завернутое в одеяло.
Мы катили за 4 километра в Любеч, в штаб 1-й роты. Там нас ждал их комсостав, а также представители штаба нашего ВСО капитан Даркшевич и Виктор Подозеров и, наконец, сам преподаватель капитан Дементьев.
Комсостав 3-й роты, ввиду отдаленности расположения, ходил заниматься пешком в другую сторону за 5 км в штаб 73-го ВСО. Поскольку у них аттестатов не было, их там даже чаем не поили.
Минут 40 мы сидели за столами и записывали все те премудрости, о каких наставлял нас шагавший взад и вперед капитан Дементьев. Мы задавали вопросы, он обстоятельно отвечал. С течением времени он начинал останавливаться, прислушиваться к подозрительной беготне в соседней комнате, к сдавленному женскому смеху, к звону тарелок и стаканов.
Во время одной из таких пауз капитан Пылаев потихоньку развертывал одеяло с того длинного, спрятанного на его коленях предмета… И вдруг раздавался мелодичный аккорд по струнам гитары.
— Товарищи, не пора ли кончать? — говорил командир 1-й роты капитан Чернокожин.
Тут двери широко открывались и нам представлялся стол под вышитой скатертью, на столе всевозможные яства, между тарелками лиловые бутылки, а за бутылками пряталось несколько любеческих красавиц, намазанных, накрашенных и, надо признаться, весьма противного и затасканного вида.
Часам к 2 ночи нас кое-как усаживали в кузов, и мы возвращались к себе в Коробки.
Иногда эти занятия происходили и у нас. Тут помещение было тесное, но зато отсутствовали противные бабы, а самое главное — качеством и обилием угощений мы, безусловно, стояли впереди.
В день занятий еще с утра на кухню к Ольге Семеновне назначались девчата-помощницы Даша и Наташа. Сама шеф-повар старалась щегольнуть своим блестящим кулинарным искусством, впрочем, и было из чего щегольнуть — мука крупчатка, куры, яйца, сало, сливочное масло, сметана — чего-чего только не приносилось из кладовой.
Откуда же все это доставалось? И кто за все за это платил?
Пиршества эти никому не стоили ни копейки. В 1-й роте как происходило дело — не знаю. А у нас 22 человека бойцов, из них 16 плотников во главе с командиром отделения Кольцовым, три сапожника, два портных, один жестянщик жили по деревням километров за 8–12: они рубили там скотные дворы для колхозов, хаты и клуни для крестьян, чинили обувь, шили одежду за картошку, за мясо, за масло, за самогон, за кур. Особо доверенное лицо капитана Пылаева — Митя Зимодра ежедневно уезжал на подводе в эти деревни, находил работу, рядился, торговался и привозил к вечеру целый воз картошки, а часто тушу овцы или телки и, разумеется, самогон. При его квартире была особая кладовка-шкаф, где хранился неистощимый запас этой жидкости.
Полуофициальные так называемые децзаготовки для улучшения солдатского стола организовывались во всех воинских частях, кроме стоявших на передовой, да, наверное, и в тех частях тоже посылали время от времени солдат в тыл. Точнее, начальство смотрело на децзаготовки сквозь пальцы.
О децзаготовках бумажки не писались, так же как не говорилось — кто и сколько трофеев приволок с войны. Потому все такое выпало из поля зрения историков войны. По идее децзаготовки были нужны и полезны для обеих сторон: и для армии, и для крестьян. Плохо было другое, что лишь 50 % всех доставляемых продуктов шло непосредственно в солдатский котел.
Однако возвращаюсь к майору Сопронюку.
Слухи о том, что занятия по фортификации идут не совсем по утвержденной программе, какими-то путями дошли до нашего замполита. Однажды у нас в столовке в Коробках, на третьем часу занятий, в самогонном и табачном чаду, капитан Дементьев и Даркшевич, распевая совершенно невозможные частушки, пустились в пляс.
И вдруг, подобно жандарму в последней сцене «Ревизора», на пороге предстал майор Сопронюк.
Немая сцена длилась минут пять. Потом замполит молча проследовал к столу, заваленному куриными огрызками, окурками, заставленному бутылками, щелкнул портсигаром и прикурил папиросу об лампу-молнию.
— Собственно, занятия уже кончились, — заикаясь промолвил капитан Даркшевич, — и мы решили немного поразмяться.
— А я ехал на санках из 3-й роты, зашел на огонек погреться. Ну, до свидания, товарищи. — С этими словами майор Сопронюк вышел.
Попробовали мы было посмеяться, попеть — как-то не клеилось. Гости встали и уехали.
Впоследствии майор Сопронюк вызывал по очереди наших четырех капитанов и накачивал их. Наши занятия с того дня прекратились. Капитан Дементьев уехал в штаб УВПС-25, а затем перевелся в Москву. Знаю, что впоследствии по его инициативе и нам пришла бумажка о переводе меня, как москвича и как расторопного и усердного работника, в Главное военно-инженерное управление (ГВИУ), но начальство УВПС втайне от меня ответило, что я им очень нужен.
Численный состав наших рот в то время был невелик, так как свыше 50 % бойцов находились в отлучке.
Я уже упоминал, что при немцах местное население на Черниговщине сняло за три года три урожая. Немцы брали, когда скрыть было невозможно, а если находился способ скрыть, то крестьяне легко обманывали тупоголовых оккупантов. Немцы писали строжайшие приказы. А когда дело доходило до того, как практически взять хлеб, то старосты им показывали многочисленные скирды с не обмолоченным хлебом и доказывали, что молотить некому, ведь остались одни старики, бабы да дети. Так у крестьян сохранился весь урожай хлеба за три года.
Когда наши войска освободили Черниговщину и военные хозяйственники увидели побуревшие скирды, где в середке сбереглась золотая пшеница, то они сказали:
— Э, нет, нас не проведешь!
И тогда вспомнили о существовании наших доблестных УВПС и был издан приказ по 1-му Белорусскому фронту: «Достать пшеницу!» Начальник тыла фронта генерал Антипенко упоминает об этом приказе в своих воспоминаниях, напечатанных в «Новом мире».
Каждому ВСО дали определенный район и сельсоветы. От 74-го ВСО командовал Тимошков, в число его помощников попал из нашей роты Миша Толстов. Бойцов размещали по хатам по 2–3 человека. И они буквально выколачивали пшеницу цепами. Выколотив в одной деревне, переходили в следующую и т. д. Половина хлеба оставалась хозяевам, половина шла армии. Хлеба заготовили столько, что одно только наше 74-е ВСО обеспечило пшеницей на всю зиму всю 62-ю армию. Тогда на Черниговщине много сохранилось ветряных мельниц, и на них, опять-таки наши бойцы, круглосуточно мололи зерно.
Впоследствии все, кто там был, с восторгом вспоминали о том бесподобном времени, когда они купались в молоке и в самогонке, по несколько раз женились и т. д.
Но к середине декабря молотьба закончилась и наши бойцы стали возвращаться в свои роты.
Это как раз совпало с окончанием срока мандата о мобилизации на оборонительные работы местного населения. Одновременно к нам явились новобранцы из той же Черниговщины, признанные «годными к нестроевой службе».
В нашу роту влился целый взвод таких новобранцев, которых привел Миша Толстов.
Я вернулся в свой 1-й взвод, где под командой помкомвзвода Харламова осталось лишь человек 40 хилых стариков и 15 девчат. Завидуя Мише Толстову, я понял, что надо не зевать. Пришел к Пылаеву, стал ему жаловаться. Как раз в этот момент вошел в штаб с автоматом наперевес наш бывший боец Монаков и отрапортовал:
— Товарищ капитан, разрешите к вам обратиться? Прибыл с молотьбы в ваше распоряжение. Со мной 22 человека.
— Берешь их? — кивнул мне Пылаев.
— Надо посмотреть, — ответил я и вышел на крыльцо.
Передо мной с котомками за плечами выстроились молодец к молодцу — широкоплечие, откормленные, только что мобилизованные ребята.
— Беру. Конечно, беру, — радостно сказал я, вернувшись в штаб.
Впопыхах я не заметил, что половина новобранцев были глухие, половина кривые, но для работы все они вполне годились.
Тут же я всех их повел за два километра в соседнюю деревню Пищики, где размещался 1-й взвод. На другой день и я вместе с Самородовым переехал туда же. Я остановился в лучшем доме, где жил помкомвзвода Харламов со своей пухлощекой законной супругой, которую он называл почему-то Марией.
Ох, Иван Онуфриевич Харламов! Судьба в лице капитана Пылаева соединила меня с тобой на целый год. Коренастый, на короткой шее большая голова, посреди мясистого лица тупой нос, тупой упрямый подбородок, на одном глазу бельмо. Да, конечно, ты умен, расторопен, сметлив, дисциплину держать умеешь. Но почему ты так жаден, так эгоистичен, стараешься выгадать только себе? Почему ты так заносчив с рядовыми бойцами? Как помкомвзвода ты обязан заботиться о них, стремиться улучшать их жизнь, их быт, их еду. А ты думаешь сперва о себе. Вот и сейчас: в Пищиках было всего 12 хат. Бойцов ты разместил тесно, они спят вповалку, а сам поселился в лучшем пятистенке вдвоем с Марией.
Ссориться сразу с Харламовым я не хотел и жилищный вопрос затрагивать не стал, но поселился сам в той же хате, мешая супружеским наслаждениям Ивана Онуфриевича. Ведь женат-то он был всего лишь месяц. К неудовольствию хозяйки там же я устроил свой взводный штаб и свой медпункт, так как ротная медсестра Маруся отказывалась ходить в Пищики. Я сам промывал, перевязывал и лечил раны, ставил градусники. Впрочем, лечить было легко, потому что, кроме марганцовки, никаких лекарств не имелось, а бинты требовалось строго экономить. Занимался я медициной с удовольствием, но за недостатком времени только до работы, по утрам.
Я сразу показал Харламову, что теперь во взводе не он хозяин, а я, и в тот же вечер снял одного из отделенных, а назначил Самородова. Остальные отделенные были все старички, они мне совсем не нравились, и я начал присматриваться к бойцам, подыскивая более подходящих командиров.
Неожиданно один из отделенных Чернобаев погорел. К счастью, это случилось без меня, когда я был на занятиях в Любече. К нам явился начальник Особого отдела старший лейтенант Чернов и предъявил ордер на арест Чернобаева и бойца Косых, которые были мобилизованы под Сталинградом. Их обыскали, ничего уличающего не нашли и отправили под конвоем в Калинковичи. Там состоялся над ними суд, и их, как бывших полицаев, приговорили к 10 годам каждого.
Всего в 1-м взводе теперь набралось 100 с небольшим бойцов, разбитых на 5 отделений.
К этому времени закончились работы по 1-й линии траншей в проклятой глине. 2-й и 3-й взводы — Виктор Эйранов и Миша Толстов — перешли на копку второй линии, а я на копку третьей, проходившей возле Пищиков.
Эх, показать бы на песочке невиданные темпы! Дать бы высокие, как ни у кого в 74-м ВСО, проценты! Да не тут-то было. Подвели проклятые морозы — землю сковало на 50 см.
Все ломы, имевшиеся в роте, давно были поделены между взводами. Я получил 5 ломов и 2 кирки. И это на 100 человек! Меня коробило, когда я видел, как тюкали лопатами по мерзлоте. Даже со всеми зимними и мерзлотными поправочными коэффициентами выходило лишь 20 % нормы.
Пылаев послал двух человек за 40 километров на какой-то взорванный железнодорожный мост в надежде, что из арматуры что-либо удастся выбрать. Но когда те люди вернутся? Ломы мне нужны были сегодня!
На следующий день, когда Харламов и я обходили траншеи, к нам подошел командир отделения Монаков и сказал:
— Самородов ломы достал, но от вас их прячет.
На самом деле на участке Самородова было много выкопано, а когда мы к нему подошли, его отделение сидело и курило. Я пнул ногой в отвалы и сразу обнаружил два спрятанных под песком лома.
— А это что? — заревел Харламов и вытащил еще один.
— Я эти ломы у тебя забираю, — сказал я, — и отдаю в другое отделение. Жулик ты какой! А теперь скажи, сколько у тебя ломов и где ты их достал.
Самородов сперва жалобно запротестовал, а потом признался, что вчера вечером с двумя бойцами он отправился с салазками в Духовщину, походили они по дворам и вот, привезли.
— И что же, вам так с охотой и отдавали?
— А мы и не спрашивали. Пока я с хозяйкой тары-бары — ребята по двору шарили.
Решили сегодня же с обеда выделить от каждого отделения по два бойца и с салазками отправить их по соседним деревням. Я приказал им не возвращаться, пока каждая пара людей не достанет по 4 лома.
На следующий день сводку я подписал с большим удовольствием. То же было и на третий день, а на четвертый выработка опять поехала вниз. Ломы затупились.
Ротная кузница была под боком — в тех же Пищиках. Кузнец и молотобоец носили подходящие фамилии — Коваль и Коваленко, но на самом деле — первый был хилый, трясущийся старичок, а второй — отъявленный лентяй.
Сама кузница, бывшая колхозная, была в самом жалком состоянии, вместо одной стены висела рогожа, а в трех других и в крыше зияли такие щели, что ее всю задувало снегом. Мех был рваный, наковальня полуразбитая, инструмента почти никакого. Каменный уголь, привезенный еще с осени на автомашине, кончался. По инициативе старшины в лесу организовали углежжение, но когда угольную яму открыли, там оказалась одна зола.
Попробовал было я отдавать ломы на оттяжку в кузницу. Но это означало, что они выбывали из строя на весь день. К тому же кузнецы отговаривались, что завалены заказами для нашей столовой и кондвора, и не всегда успевали за день выполнить мой заказ.
Так, в кузницу упиралось все выполнение плана 1-го взвода.
Я пошел к Пылаеву и, несмотря на яростные протесты старшины, добился того, что кузница была передана в мое полное распоряжение с обязательством в первую очередь выполнять заказы для роты.
На следующий день и стены и крыша кузницы, а также мех были отремонтированы, а Самородов приволок из Духовщины наковальню, рашпиль и молот.
Наша рота, как и все другие воинские части, получала посылки от неизвестных нам щедрых черниговцев. Если взять такую посылку да потрясти возле уха, то в иных слышалось бульканье жидкости. Я сам раздавал предпраздничные для нашего взвода подарки как премии и самую увесистую на этот раз отдал кузнецам. В их посылке оказалось, кроме махорки и семечек, еще сало, платочек, курица и четвертинка самогону.
Кузнецы меня сердечно поблагодарили, но тут я им преподнес такое, что они собрались на меня жаловаться старшине. Я им предложил оттягивать ломы по ночам.
Коваль сказал, что он полвека работает кузнецом, но по ночам не работал никогда, и привел, казалось бы, веский довод: ночью темно.
Единственная в деревне Пищики лампа-молния принадлежала моей и Харламова хозяйке и висела в нашей же с ним комнате. Взять эту лампу — значит навлечь многие неудобства для себя лично и поссориться с хозяйкой, которая и так на меня ворчала за толчею бойцов и за мою домашнюю амбулаторию. Харламов тоже протестовал, но все же я пошел на ссору. Лампа повисла в кузнице, а мы стали довольствоваться жалкой коптилкой. Теперь ломы оттягивались по ночам, и не только для 1-го взвода, но и для других взводов.
И опять новая беда — каменного угля осталось на два дня. Я поехал в лес, где разыскал наших старых п…в углежогов. Они мне долго объясняли — почему из первой закладки дров получилась одна зола. В углежжении я ничего не смыслил и из их объяснений понял только то, что наши старички тоже ничего в этом деле не смыслят, а нашли спокойное занятие, когда можно весь день тянуть махорку и варить картошку.
На следующий день я подобрал третьего старичка, который сумел меня убедить, что он большой спец по углежжению. Я его послал в лес, и через три дня небольшое количество угля впервые было получено.
Слухи о том, что у меня около 20 ломов (фактически их было свыше 30), дошли до Пылаева, и он мне прислал коротенькую записку: «Вернуть в кладовую взятые там 7 ломов».
Пылаев со мной поступил точно так, как и я в свое время поступил с Самородовым. Но мне было очень обидно — почему другие командиры взводов не проявили инициативы, не послали за ломами по деревням?
Три дня я тянул волынку, напоил курьера самогоном, уговорив его сказать, что он меня не застал. В третьей записке Пылаев мне пригрозил арестом, и тогда я отдал, да не 7 ломов, а 10. Правда, накануне за 7 километров мне привезли тоже десяток.
Весь 1-й взвод был разбит на звенья по три человека в каждом звене, один — посильнее — бил по мерзлому ломом, двое других орудовали лопатами.
Теперь ниже 150 % плана я не выполнял.
Но успехи продолжались не долго. Опять проценты поехали вниз и вот по какой причине.
Раньше, когда в роту приходила бумажка с требованием направить туда-то столько-то человек, мы старались выбрать людей самых худших из худших. Но начальство скоро разгадало нашу систему отбора людей и приказало передавать бойцов согласно определенному списочному составу без всякого выбора, а прямо целым взводом или отделением.
Пылаев решил начальство перехитрить. Еще никого у нас брать не собирались, а мы заранее отобрали из всех взводов самых некудышных 40 человек и сформировали из них 5-й взвод.
Командиром его Пылаев назначил недавно к нам присланного члена партии бывшего чекиста Лосева и нас прямо предупредил, чтобы мы были с ним начеку, ведь Лосев — осведомитель Особого отдела, и Пылаев искал случая, как бы его куда сплавить.
Между прочим, этот Лосев как-то выпивал со мной и с Харламовым, разоткровенничался и рассказал, как служил в женском концлагере, как туда прислали жен «врагов народа», они прибыли в котиках и в норках, воровки их грабили, а Лосев заставлял работать на лопате.
На мое несчастье этот 5-й взвод, или, как мы его называли, «5-я колонна», вместе со своим командиром попал в мое распоряжение.
Люди там действительно были отборные. Например, у одного бойца после каждого действия желудка выпадала прямая кишка сантиметров на 50. Он начинал ходить раскорякой, и его надо было немедленно отсылать домой, где он сам вправлял кишку, иначе она могла отмерзнуть.
У другого бойца пальцы всегда были зажаты в кулак, якобы вследствие паралича, хотя я подозревал, что он симулирует. Спал он всегда в рукавицах, а на работе убирал щепки с постройки убежищ, таскал их по одной, зажимая между кулаками.
Ну как с подобными людьми выполнять план? Ломами я их обеспечил, ругал ежечасно, но в сумме двух взводов едва вытягивал 100 % плана.
Недели через две их куда-то отправили. И снова против моей фамилии стала красоваться цифра 150. Но Лосев, между прочим, остался, хотя Пылаев решительно не знал, что с ним делать. Он все ходил по траншеям, и когда приближался к сидевшим на перекуре, те сразу замолкали.
Именинником со 150 процентами я не мог ходить долго и понимал, что скоро опять сяду. Все мои траншеи считались принятыми лишь условно, ведь я только землю копал. Вначале на 1-й линии в самих Коробках, когда я безжалостно срубил росшие перед хатами пирамидальные тополя, мне удалось построить два дзота.
А на 3-й линии расстилалось голое поле, а до леса считалось 4 километра. Дзотов тут не было, но все убежища оставались непокрытыми, а самое главное, мне предстояло выстроить 3 КП (командных пункта) — одно батальонное и два ротных.
Котлованы для них я выкопал давным-давно, но о постройке их не смел и мечтать, ведь для этого требовалось 40–50 кубометров леса.
Наши четыре ротные лошадки были всецело заняты на хозяйственных перевозках. Я ходил по работам и все повторял:
— Коня, коня! Полцарства за коня!
Самородов попытался было походить по соседним деревням с предложением обмена: «Возьмите от нас пять стариков, а нам отдайте одну кобылу». Но ни один председатель колхоза на такую комбинацию не пошел.
Виктор Эйранов однажды попытался весь свой взвод отправить в лес. В тот день бойцы его принесли на своих плечах столько бревен, что ими хватило накрыть лишь два убежища. Нет, это не был выход из положения.
Лосев предлагал достать лошадь по способу № 13. Нет, такое возможно было во время похода Унеча — Любеч, но не посылать же людей, хотя бы и во главе с бывшим чекистом, за 40 километров, мимо всяких КПП и комендантских патрулей. Тут такая могла бы завариться каша, что потом не расхлебаешься.
Лошадка у меня появилась неожиданно, как в сказке.
Еще до моего переезда в Пищики помкомвзвода Харламов тайно от всех поселил километров за 15 одного нашего бойца — сапожника Нефедова Алексея. Он мог там делать что хотел, но обязан был через день заработать лично для Харламова литр самогону и курицу.
В 1-м взводе членов партии не было, но имелся один комсомолец, которым мы очень гордились; это был близорукий паренек Федя Бучнев. Харламов отпускал его через день с обеда, и тот отправлялся за нефедовской данью.
Когда я переселился в Пищики, Харламов вынужден был мне во всей этой комбинации признаться. Я всецело одобрил его инициативу, и мы вдвоем через день после работы предавались весьма приятному времяпрепровождению.
Федя знал, что я остро мечтаю о лошадке, и однажды мне сказал, что председателю колхоза той дальней деревни нужно построить скотный двор и за 5 плотников он согласен временно отдать лошадь.
Пылаеву такой обмен очень понравился. И на следующее утро Федя и Самородов повели, правда, не пятерых, а четвертых наших старичков в лаптишках, в подбитых ветром одежонках, за 15 километров.
Когда уже смеркалось, в Пищики привели кобылу. Я вышел ее смотреть. Передо мной стояла маленькая, тощая, понурая гнеденькая лошаденка, безразлично уставившаяся в землю. Вместо уздечки с ее морды свисала гнилая, перевязанная в нескольких местах веревочка, иной упряжи на лошадке не было.
Старые сани и лугу мы сразу нашли в Пищиках. Несмотря на ночь, я погнал Самородова в Духовщину с приказом разыскать к утру, где хочет, хомут и прочую упряжь. Другой боец отправился в Коробки за овсом и за сеном.
Утром до 10 часов мы прилаживали хомут, чинили сани. Наконец запрягли лошадку. За возчика сел Нефедов Павел — брат сапожника. Он тронул веревочными вожжами, лошадка затрусила в лес и за день привезла три воза бревен.
Вечером я покатил на ней в Коробки за фуражом. Увидев лошадку, Пылаев стал хохотать, издеваться над ее действительно невзрачным видом. Он распорядился принять ее лишь на половинный паек, выдавать ей ежедневно вместо четырех два кило овса и очень мало сена.
Присутствовавшая при осмотре лошадки некая Анечка спросила меня — как ее зовут.
Я ответил, что еще не придумал.
— Назовите ее Чилита. Не правда ли, оригинально? — заметила Анечка.
И с того дня все пошло как по маслу. Чилита совершала ежедневно 4 рейса, Самородов со своим отделением ежедневно накрывал 4 убежища, а 4 наших старичка-плотника на Чилитиной родине строили колхозный скотный двор.
Так продолжалось до тех пор, пока из-за 5-го взвода кривая выполнения моего плана не поехала вниз.
Однажды Пылаев мне резко высказал свое недовольство. Я стал оправдываться, ведь еще надо отрабатывать за четырех человек.
— Каких четырех человек? — спросил Пылаев.
— Да тех, что пошли в обмен на Чилиту.
— Немедленно вернуть их обратно!
— А как же Чилита?
— А Чилита как работала, пусть так и работает. Она тебе нужна?
— Очень нужна. — Я не сказал, что успел уже полюбить милую кобыленку. Несмотря на свое тщедушие, она усердно помогала мне выполнять план.
Федя Бучнев на следующий день отправился за очередной нефедовской данью. Ему было поручено сказать нашим старичкам, чтобы они возвращались в Пищики, а в колхозе предупредили бы — дескать, идем за пайком, а через день вернемся.
Следующая неделя прошла благополучно, но на душе у меня кошки скребли.
Настал день, когда, вернувшись с пакетом от Нефедова, Федя Бучнев мне сказал, что председатель колхоза беспокоится, велел или вернуть Чилиту, или вновь послать плотников.
Я пошел к Пылаеву.
— Не отдавать! — воскликнул он. — Ни в коем случае не отдавать! Если явятся за Чилитой, посылай их ко мне.
И Чилита продолжала возить лес. Уже все убежища были накрыты. Самородов приступил к строительству ротного КП.
Однажды в поле ко мне подошел невзрачный, лохматый мужичонка.
— Товарищ начальник, так что я насчет кобылы. Она, говорят, у вас.
— Ничего не знаю. Идите в Коробки, там командир роты, с ним разговаривайте.
Вечером тот же мужичонка явился уже ко мне на квартиру.
— Да где же мне правду искать? — жалобно спрашивал он. — Ваш капитан говорит, что ничего не знает. Где кобыла?
— Я вам повторяю, она в Коробках, — ответил я, а сам подумал, только бы он не догадался сунуть нос во двор, где в этот момент Чилита невозмутимо хрустела овсом.
На следующий день Павел Нефедов ее запряг и, как обычно, поехал в лес. Среди дня я пришел в Пищики обедать и зашел в кузницу.
Кузнецы мне сказали, что сейчас тут проходили четверо мужиков с топорами и дубинками и спрашивали меня.
Я тут же написал коротенькую записку Виктору Эйранову, который со своим взводом недавно переехал в деревню Рудню за 4 километра от Коробков: «Виктор, направляю временно в твое распоряжение Чилиту».
С этой запиской я послал молотобойца Коваленко перехватить подводу по дороге в лес и направить ее кружным путем в Рудню.
Я знал, что Коваленко был растяпа, но другого под руками не было, а самому идти — здравый смысл подсказывал воздержаться. Коваленко вскоре вернулся, сказав, что подводы нигде не нашел.
А через два часа передо мной предстал Павел Нефедов с кнутом в руках. Я выругал Коваленко, выругал и Нефедова, понимая, однако, что одному против четверых вооруженных не устоять. Подлецы забрали чужие сани, хомут, дугу и всю упряжь.
Так кончилось временное пребывание Чилиты в нашей 2-й роте.
Я тут упомянул о некоей Анечке, которая стоит того, чтобы рассказать о ней подробнее.
Как-то вечером, когда я еще жил в Коробках, у нас появилась хрупкая девичья фигурка в сером платочке и с небольшим чемоданчиком в руках. Она приехала из Любеча на подводе, привезшей нам продукты, и подала бумажку, в которой было сказано, что боец такой-то направляется в распоряжение командира 2-й роты.
Анечка поужинала с нами в командирской столовой, мы ее расспрашивали и узнали, что до войны она была студенткой в Ленинграде, что все время находилась в 75-м ВСО, а теперь перевелась сюда.
Пылаев не знал, что с ней делать — в штабе все должности были заняты, послать на лопату хорошенькую интеллигентную девушку казалось неудобным.
Впоследствии мы стороной узнали, что она прибыла в наше 74-е ВСО со строжайшим приказом самого Богомольца направить ее обязательно в роту. И еще мы узнали, что эта самая Анечка так вскружила голову начальнику 75-го ВСО майору Мейендорфу (он был еврей, а не барон), что тот забыл все на свете — написал жене, что больше не хочет ее знать, и совсем забросил дела своего ВСО.
Богомолец, чтобы привести майора в чувство, обманом заманил его в штаб УВПС, а в его отсутствие приказал Анечку схватить и сослать к нам.
Прошло несколько дней. Однажды Пылаев встал в 7 часов утра, а не в 10, как обычно, и отправился проверять ротные порядки.
И вдруг увидел, что бойцы на работу еще не вышли, так как на кухне не хватило дров и завтрак еще не поспел.
В тот же вечер в штабе всем под расписку давали читать переписанный каллиграфическим почерком приказ такого содержания:
«Во время утренней проверки мною было установлено, что бойцы 2-й роты на работу не вышли вследствие нераспорядительности старшины Середы, заранее не озаботившегося о доставке вовремя дров, а также вследствие халатности завстоловой Дыменко (то есть Ольги Семеновны), не проверившей накануне количество и качество дровяного наличия, вследствие чего кухонный котел, долженствовавший закладываться продуктами в 5 часов утра, был заложен лишь в 7.30, когда чересчур поздно запряженная хозяйственная лошадь привезла из лесу сырые, с большими затруднениями загоревшиеся дрова, в количестве явно недостаточном для изготовления пищи. На основании всего вышеизложенного всем вышеупомянутым объявляю строгий выговор и предупреждаю, что при повторении подобных безобразий, непростительных происшествий, буду накладывать значительно более суровые взыскания, вплоть до снятия с занимаемой должности и направления на лопату.
Командир 2-й роты 74-го ВСО инженер-капитан Пылаев».
Неизвестно, как реагировала бедная кобыла Синица на угрозу снятия с занимаемой должности и направления на лопату, но старшина Середа метал громы и молнии, а Ольга Семеновна вся распухла от слез.
На следующий день такой же громоподобный приказ последовал о нашей медичке Марусе за ее бездеятельность и заигрывание с нашими молодыми бойцами. Она была снята с работы и отправлена в распоряжение штаба ВСО, и по совместительству я стал (к счастью, лишь на несколько дней) ведать всей ротной медициной.
На третий день появился еще более длинный приказ о всех наших штабных работниках: бухгалтер Дудка, нормировщик Кулик и сводник Сериков также получили по строгому выговору.
Все затихли, ожидая новых громов. С Анечкой избегали разговаривать, понимая происхождение страшных приказов. Но следующие две недели прошли спокойно. Анечка скромненько сидела в штабе в уголку и помогала кому-то и в чем-то.
В один прекрасный день к нам в роту заехал начальник ВСО майор Елисеев, который только недавно отослал к маме в Старый Оскол свою ППЖ — забеременевшую хорошенькую Ниночку. Сердце майора было свободно.
Пылаев решил его как следует угостить. Когда они вдвоем пировали в столовой, туда зачем-то вошла Анечка. Майор ее увидел и в тот же миг был побежден.
Пять дней он прожил в Коробках в Анечкиной комнате, никуда не выходя, никого не видя.
В Любеч присылались кипы бумаг, другие бумаги писались. Требовалось накладывать на них резолюции, их подписывать. Все застряло. Забыл майор Елисеев и бумаги, и свое ВСО, и войну. О том, что в далекой эвакуации живет его жена, которая пишет ему любящие письма, он забыл уже давным-давно. После войны я ее видел. Она была милой, худенькой, измученной женщиной, приехала с ребенком к мужу, которого ждала шесть лет.
Впоследствии Пылаев нам передал рассказ Елисеева; тот говорил, что никогда не думал о существовании столь неистовой, изощренной страсти, какой обладала худенькая Анечка.
На шестой день майор Елисеев увез Анечку из Коробков в Любеч, и она долго еще оставалась его ППЖ. Уже после войны, пролежав два месяца из-за неудачного аборта в госпитале Варшавы, она вновь появилась ненадолго в нашей роте, вся затасканная, бледная, в старушечьих морщинах, а потом уехала совсем.
Транспортный вопрос в нашей роте наконец временно разрешился. Подействовали наши жалобы начальству и начальства сверхначальству: из райисполкома в коробковский сельсовет пришла бумажка: ежедневно выделять в распоряжение N-ской части в течение двух недель 150 человек и 20 лошадей.
Мы возликовали и воспрянули духом. Все деревни коробковского сельсовета были поделены между взводами. Мне достались Пищики, где было 12 дворов и где я жил, и большая в 200 дворов деревня Духовщина.
С помкомвзвода Харламовым я договорился так: он будет расстанавливать бойцов и мобнаселение, а также следить за работами, а я оставляю за собой общее административное и техническое руководство взводом, но главное, вместе с Самородовым буду заниматься лошадьми и вывозкой леса. Харламов оговорил, что все появляющиеся при этом блага и подношения — самогон, сало, яйца и т. д. я буду приносить домой в общий с ним котел.
Тяжким грузом на мне давно уже висели выкопанные котлованы двух ротных КП и одного батальонного. Люди меня не так интересовали, как лошади. Я понимал, что если в течение этих двух недель не вывезу на КП и на убежища лес, я не закончу строить 97-й БРО.
К 6 утра в Духовщину являлся Самородов. Основываясь на распоряжении райисполкома и на моей договоренности накануне с председателем колхоза, он ходил по дворам, где стояли лошади, выводил их, находил возчиков, находил и налаживал сбрую. Все это он проделывал с шуточками, со смешками и только изредка проговаривал: вот придет начальник Голицын, он вам покажет.
К 8 часам я появлялся в Духовщине. Не менее чем полдня я проводил там. Я никогда не ходил один, меня сопровождал полюбившийся мне паренек Ванюша Кузьмин с винтовкой. Впоследствии один старичок из той деревни мне говорил: «Вас тут всякий мальчишка и всякая собака знают».
Я встречал Самородова, всего обвешанного сбруей и хомутами. Как правило, к этому времени выяснялось, что в лес могут ехать 30–50 % обещанных накануне подвод. То упряжь изорвалась, то возчики спрятались, то кони заболели.
И тогда я отправлялся к председателю колхоза или к бригадиру.
Впоследствии однофамилец моего помкомвзвода главный инженер ВСО майор Харламов говорил в других ротах:
— Берите пример с Голицына: вот кто умеет доставать лошадей, он приходит в Духовщину к бригадирше ночевать и между поцелуями выпрашивает у нее подводы.
Тут, кроме реально доставаемых лошадей, все являлось клеветой, хотя бы потому, что в Духовщине была не бригадирша, а бригадир — лядащий, горбатенький старичишка.
Когда я к нему приходил, он начинал отговариваться, что подвод у него нет. Тогда я кричал на него диким голосом:
— Давай коней! Я тебя посажу, сукина сына! — И тряс его за шиворот.
А Ванюша Кузьмин щелкал затвором.
Ребятишки испуганно лезли на печку, а бригадирова жена принималась жалобно причитать:
— Уж ты, Сеня, дай им коней, а то еще застрелят.
— Да как же, одна в район ушла, две повезли жито сдавать, одна за дровами для школы, одна больна, — еще более жалобно причитал бригадир.
— Десять повод, тебе говорят! — кричал я.
Тут являлся председатель колхоза. 7–8 подвод во главе с Самородовым ехали, наконец, в лес, а я подписывал справку, что получил их десять. Без моей подписи колхозная сводка считалась недействительной.
Тут улыбающаяся бригадирова жена ставила на стол шипящую яичницу на сале, председатель вытаскивал из кармана пол-литра самогону, бригадир разливал его точно на три стакана, мы чокались, выпивали и расходились. Я шел в лес смотреть, как идет заготовка и вывозка.
7–8 подвод делали ежедневно по три рейса, а в других взводах 2–3 подводы делали по одному рейсу, правда, на более длинные расстояния.
Но тут новая пришла беда. Самородов на ночь прятал пилы и топоры в лесу под валежником, и у него украли две взводные пилы.
От злости я готов был разорвать виновника. Как, с таким трудом достаются лошади, а возить нечего! Ничего не напилено! Без ножа зарезал!
Я пошел в Пищики к другому председателю колхоза и заключил с ним следующий устный договор:
— Ты должен давать две подводы и 15 человек. Ни коней, ни людей мы с тебя не потребуем, справки подписывать будем. А ты собери нам со своих 12 дворов 3 пилы, 5 топоров и 5 ломов.
Председатель согласился на такой обмен. Инструментом мы себя обеспечили.
И опять надвинулась беда.
Как-то пошли мы с Харламовым к Пылаеву. Тот спросил нас, как идут дела. Я ответил, что из Духовщины достаю столько-то подвод, столько-то людей.
— Ну, а из Пищиков?
— А из Пищиков ничего не берем. — И я объяснил, что так-то и так-то — сменяли людей и лошадей на пилы и на топоры.
— Вечно у тебя всякие дурацкие фантазии! — рассердился Пылаев. — Завтра мне доложи — сколько людей и лошадей из Пищиков вышло на работу.
— А как же с инструментом? — робко возразил я.
— Да что мне вас учить, что ли? С инструментом как хотите, а подводы и люди из Пищиков чтобы были!
На обратном пути мы договорились: ведь с пищиковским председателем раньше дело имел я, так пусть с утра я уйду, как всегда, в Духовщину, а он — Харламов — с пятью молодцами сумеет выгнать жителей Пищиков на работу, а инструмент решили нипочем не отдавать.
Без меня в Пищиках произошло настоящее побоище с выстрелами в воздух, с бабьим воем, с визгом девчат и с матерной руганью с обеих сторон. Две подводы были захвачены силой, и наши возчики увели их в лес.
Жители Пищиков на работу не шли, требовали возвращения пил, топоров и ломов. Сопротивляющихся выволокли из хат и заперли в нашу ротную баню, находившуюся в тех же Пищиках.
На беду во время побоища предколхоза увидел хранившийся у меня и у Харламова самогонный аппарат.
Отвлекусь на рассказ об этом аппарате.
В свое время Харламову показалось мало нефедовской дани и подношений из Духовщины. С моего разрешения он воспользовался тем, что кузницей мы распоряжались полностью, и соорудил аппарат со змеевиком, с двумя котлами и прочими необходимыми приспособлениями. Мы его еще ни разу не пускали в дело. Мария, жена Харламова, только успела впервые вырастить жито в корыте, спрятанном под ее и Ивана Онуфриевича брачным ложем. Впоследствии, выгнав два-три раза самогон, мы при отъезде из Коробков передали аппарат в роту. Одно время его переделали под выгонку дегтя, потом, когда началось наше великое наступление на Белоруссию и Польшу, вновь вернули ему подлинное назначение. Аппарат смонтировали на подводу, и солдат Никуличев отращивал жито и гнал самогон прямо на ходу и благополучно доехал с нашей ротой до самого до Берлина, потом вернулся в Варшаву, потом в Гомель. Боец Никуличев получил медаль «За отвагу».
Слухи о выстрелах в Пищиках дошли до райисполкома. Майор Сопронюк и какой-то райкомовский главнюк явились к нам и начали производить следствие.
К счастью, мы были предупреждены Пылаевым. Накануне поздно вечером Самородов на салазках увез в Духовщину аппарат и барду, и там в тайном амбаре Мария начала выгонять самогон.
Сопронюк ходил по всей нашей хате, заглядывал в сарай и в хлев, а Харламов и я честными глазами смотрели на него и уверяли, что даже в мыслях у нас не было гнать самогон — совершить такое тяжкое преступление. А председатель колхоза известный пьяница, и ему явно все померещилось. Правда, мы не отрицали, что если изредка нас, как освободителей от немецкой оккупации, угощают, мы не отказываемся от стаканчика-другого. И как раз случайно у нас с давних времен хранится литр для дорогих гостей.
А уж хозяйка несла шипящую сковородку. Мы чокнулись, выпили. Майор Сопронюк крякнул, поморщился и сказал:
— И как такое пьют беспартийные! — Это была его всегдашняя поговорка во время выпивания.
Майор Сопронюк и районный главнюк уехали. Следствие закончилось нашим испугом. А с председателем пищевского колхоза мы заключили мирное соглашение: одна подвода и шесть человек должны ежедневно выходить к нам на работы. Пилы и топоры временно остаются у нас.
Между тем приближался Новый 1944 год, который мы решили отпраздновать весьма торжественно и притом дважды — сперва в 1-й роте, а потом у нас.
К нашему удовольствию все три майора — Елисеев, Сопронюк и Харламов были приглашены встречать Новый год в Репки, в штаб УВПС. Двух штабных работников — Даркшевича и Виктора Подозерова мы пригласили на оба пиршества, как членов жюри, они должны были решить — в какой роте угощение будет лучше.
Вечером на санках поехали в Любеч — капитан Пылаев, Виктор Эйранов, Миша Толстов и я. Свою Лидочку, чтобы чувствовать себя свободнее, Пылаев предпочитал на подобные мероприятия не брать. Перед отъездом он мне передал новогодний приказ майора Елисеева с вынесением благодарностей. Завтра в 8 утра я должен буду его зачитать перед строем всей 2-й роты.
Когда мы прибыли в Любеч в расположение 1-й роты и вошли в зал, стол был убран по-праздничному, человек 20 сидели вокруг, в том числе и любечские затасканные дамы.
Угощение было обильное, но приготовленное без кулинарного искусства. Мы переглянулись — далеко им до нашей Ольги Семеновны — просто нарезанное ломтиками сало, винегрет, огурцы, котлеты. Между тарелками и вазами с пышками при свете трех ламп-молний сверкали поллитровки и литры с розоватым, мутно-белым, лиловатым и, наконец, кристально-чистым самогоном.
И пиршество, вернее, дикое обжорство, началось. Говорили тосты, пили и пели, потом плясали и снова пили и пели приличные и неприличные песни. Пылаев попеременно с Виктором Эйрановым играли на гитаре. Любечских дам обнимали, щипали, щупали, целовали.
Когда я много выпью, то соловею и только жру и потому на обольстительные голые женские плечи внимания не обращал. А в висках у меня все стучал молоточек: «В 6 утра, в 6 утра… Уходи, уходи…»
Неожиданно около двух часов ночи прибыл начальник на молотьбе Тимошков. Он приехал за 150 километров на подводе, весь заиндевевший, и поставил на стол 20-литровую немецкую канистру, наполненную не бензином, а самогоном.
Эффект был потрясающий. Затухшее было пиршество вновь разгорелось. Такой дикой оргии, с таким обилием самогону я никогда не видел. Весь пол был заблеван, заплеван, усеян окурками. На полу вместе с любечскими блядями валялись наши командиры.
В 6 утра я вышел на мороз, засунул два пальца в рот и зашагал в морозной тишине ночи между хрустальными от инея деревьями в Коробки. По дороге весь хмель с меня сошел, и я, придя в роту, громким и торжественным голосом зачитал перед строем новогодний приказ. Никто по моему виду не догадался, как я провел эту ночь.
Через два дня Пылаев созвал совещание с участием командиров взводов, Ольги Семеновны, старшины и ротного доставалы Мити Зимодры. Был составлен весь распорядок праздника и разработано меню. Обретавшийся на децзаготовках по дальним деревням командир отделения Кольцов со своими плотниками должен был заработать все необходимое для пиршества «господ».
У директора школы мы сняли помещение. Гости приехали на автомашине с любечскими бабами.
В 1-й роте были только пышки, у нас пироги и пирожки с капустой, с яйцами, с мясом, с ливером, пирожки с гребешками и гладенькие, румяные и нежные. Паштеты из печенки с зеленым луком были выложены в виде звездочек. Самогонных бутылок стояло несколько меньше, но нельзя же напиваться до бесчувствия.
Две девушки — Даша и Наташа — в белых передничках порхали, как бабочки, вносили новые и новые кушанья, убирали объедки, меняли тарелки. Гвоздь пиршества явился, когда развязались языки. Ольга Семеновна и обе девушки на нескольких противнях внесли 23 штуки — по числу гостей — жареных куриц, с лапками, завернутыми в бумажные кудри. Наш шеф-повар заслуженно заведовала до войны буфетом на станции Сумы. Жюри безоговорочно присудило первую премию нам.
Пиршество продолжалось всю ночь. Я сидел на конце стола, одинокий и грустный, думал о семье под Ковровом, о матери под Москвой — как там они живут, с чем встречают Новый год? Мне нездоровилось, у меня было 38°.
Вдруг подавальщица Даша, вестовая нашей роты — хорошенькая, курчавая хохотушка, опустилась рядом со мной вся в слезах. Она была немножко пьяна.
— Дашок, что с тобой?
— Я не могу смотреть, — плакала она. — Эти бабы с немцами гуляли, а теперь Виктор.
Виктор Эйранов, красный, потный, с глупейшей улыбкой сидел между двух любечских блядей и обнимал их обеих, вращал своими черными армянскими глазищами то на одну, то на другую.
Тут только я понял, почему Даша, самая хорошенькая и веселая в нашей роте, была так скромна и так недоступна. Она без памяти любила Виктора.
Через несколько месяцев, оба невинных и чистых, они сошлись и пронесли свою трогательную большую любовь через всю войну. Эйранов-отец — начальник снабжения ВСО косо смотрел на роман своего сына, Даша свекра боялась панически. Когда война кончилась, она беременная уехала под Воронеж, а оба Эйрановых вернулись в Москву. Виктор стал артистом, но далеко не на первых ролях. Он женился очень неудачно, жена его бросила, оставила ему сына. А будь его женой крестьянская девушка Даша, он бы ее пообтесал маленько, а она любила бы его и были бы они счастливы…
Из-за высокой температуры я ушел до окончания пиршества и завалился спать. А температура у меня поднялась из-за ожога.
Накануне я мылся в бане вдвоем с Мишей Толстовым и нечаянно прислонился плечом к раскаленной плите. Кожа зашипела, ожог получился большой, размером с ладонь. Самородов соорудил мне специальную коробочку, которую я надевал на ожог, чтобы бинты не прикасались к мокрой коже. Я долго мучился с этой гадостью, которая то заживала, то вновь гноилась. Температура у меня то поднималась, то спадала, и я ходил, не надевая шинель на руку. След от ожога остался у меня на всю жизнь.
Впоследствии я как-то сказал Мише Толстову, что вот надо было тут же в бане применить одно безотказно действующее народное средство.
Миша, невозмутимый, инертный юноша, мне на это ответил:
— Почему же ты меня тогда не попросил? Я бы с удовольствием тебя обо…л.
А на встрече Нового года в Репках в штабе УВПС произошел страшный скандал. Сперва все три наши майора там пировали и веселились со всеми офицерами и их женами и ППЖ, потом перепились и в разгаре пира наш замполит Сопронюк ущипнул за грудь Ольгу Петровну, ту, которая не так давно выхлопотала мне обмундирование.
Ольга Петровна при всех дала майору пощечину. Потом у нас рассказывали самые невероятные подробности этого невероятного происшествия.
Однажды приехал к нам в Пищики главный инженер ВСО майор Харламов. Он смотрел, как копают траншеи и как идет строительство КП, куда я сумел с помощью духовщинских лошадей навозить массу леса. Потом я и мой помкомвзвода, тоже Харламов, повели его к себе и угостили курицей с соответствующими добавками.
Майор Харламов был живой и общительный человек, но большой выдумщик. Он предложил нам в виде опыта перейти на «поточный метод» работ: одни копают пулеметные столики, другие ячейки, третьи ломами бьют по верхнему мерзлому грунту, четвертые ровняют отвалы, пятые делают бруствер и маскируют.
Еле подняли мы майора в седло. Уезжая, он мне оставил свои часы, велел все процессы хронометрировать и прислать нарочным данные на следующий день к 20.00.
Вечером я созвал внеочередное совещание командиров отделений, на обычных совещаниях я их крыл и накачивал, восхваляя одного, чтобы другие старались. На этот раз разговор пошел о поточном методе. Отделенные возражали, говорили, что ничего не выйдет. Я отвечал, раз начальство приказывает, надо выполнять.
Утром на траншеях поднялась кутерьма — мы разбивали бойцов на звенья, многие шатались без дела, молчаливые девчата грелись у костра. Я бегал с блокнотом и часами и ругался. Харламов и отделенные тоже бегали и ругались. Вечером я сел за подсчеты и обработку данных хронометража.
Мне жаль было кого-либо посылать поздно вечером в Любеч, за 6 километров. Ведь люди за день устали. И я к обычной своей сводке приколол пакет с надписью: «Майору Харламову срочно» — и все это послал в ротный штаб в Коробки.
Пока я подсчитывал, сзади меня стоял Самородов и все ждал, когда я освобожусь. Нас обоих пригласил председатель духовщинского колхоза на день рождения его супруги. И мы явно опаздывали. Наконец я освободился, отправил курьера в Коробки, и мы зашагали по морозцу вдвоем в ночной темноте в Духовщину.
Пришли, когда в махорочном и самогонном дыму едва можно было разобрать потные и красные рожи мужиков и баб, орущих пьяные песни. Нас усадили под образа, поднесли, а дальше… дальше я ничего не помнил. Кое-как Самородов приволок меня в Пищики и уложил.
Вдруг среди ночи раздался страшный стук в дверь. Харламов побежал отворять. Еле-еле меня растолкали, и я увидел солдата с автоматом, он мне протягивал запечатанный пакет. Я прочел:
«Немедленно дать данные хронометража! Почему не выполняете мой приказ? Инженер-майор Харламов».
Хмель у меня еще не прошел. Что за чушь! Ведь я же в 7 часов вечера отправил пакет в Коробки. И я сдуру написал записку нашим штабным, которые при штабе и жили:
«Немедленно дайте бойцу такому-то мой пакет для майора Харламова».
Этот боец пошел в Коробки, но не зная, где находится штаб, стал неистово колотить в дверь квартиры Пылаева и перепугал хозяев и Лидочку.
Пылаев, разгневанный, что его разбудили среди ночи, снова отослал этого бойца ко мне в Пищики с запиской такого содержания:
«За ваш безобразный поступок я вас посажу на 10 суток.
Инженер-капитан Пылаев».
Боец вторично меня поднял на ноги. Я почувствовал себя плохо и физически и морально, встал и пошел будить Ванюшу Кузьмина.
— Ну, Ванюша, выручай.
Тот вскочил, быстро оделся и зашагал в Коробки. Наши бестолковые штабисты попросту оставили пакет на столе. К 7 утра Ванюша доставил его в Любеч.
Утром я отправился в Коробки. Сперва зашел в штаб и поднял там хай, стучал по столу кулаком и ругался, потом пошел к Пылаеву каяться, признался ему про день рождения. На этом инцидент был исчерпан.
Духовщинские кони столько понавезли лесу, что я смог приступить к строительству всех КП. С председателем духовщинского колхоза я договорился так:
— Давай мне втрое меньше людей, чем тебе положено давать, но чтобы это были не девчата, а квалифицированные плотники.
Самородов со своим отделением и с этими плотниками за несколько дней выстроили прекрасные КП, сооруженные по всем правилам фортификационного искусства. На батальонном было уложено три слоя наката, между рядами бревен проложен слой камня, поверх метровый слой земли. Словом, прямое попадание 120-миллиметровой мины не прошибло бы. К нашей крепости с разных сторон были подведены ходы сообщения.
Пылаеву КП очень понравился, а председатель духовщинского колхоза мне сказал:
— Большое вам спасибо. Я тут по зимам буду картошку хранить.
Неожиданно среди января наступила бурная оттепель. Термометр поднялся до 4–12°, засветило солнце, снег стаял, земля отошла, потекли ручьи.
Батальонное КП было выстроено, как и полагалось, в закрытом низком месте. Предколхоза мне сообщил, что наш «большой блиндаж» затопило. Я пошел глядеть. Еле добрался через овраги и болота, подошел к тому месту, где мы воздвигли КП, и к своему ужасу увидел озеро с мутной водой. Ничто не доказывало, что на его дне скрывается неприступная крепость.
Все погибло, все рухнуло! Столько труда и энергии пропало! Я так гордился КП, называл его подземным дворцом! Да, несчастье должно было произойти. По ходам сообщения, как по канавам, со всех сторон сюда понатекла вода и образовалось озеро глубиной не менее 4-х метров.
Что скажет Пылаев? Как ему признаться? Решил промолчать.
К вечеру похолодало. Наступил легкий морозец. На место катастрофы, тайно от всех, я послал Самородова с лопатой, чтобы хоть преградить новый приток воды по ходам сообщения. Вечером Самородов мне шепнул, что показался верх трубы подземного дворца.
Утром совсем стало холодно. Мы пошли вдвоем. Уровень воды снизился по крайней мере на два метра, видна была не только труба, но и накаты бревен на крыше КП, но внутри помещения вода стояла до самого потолка. Не только Пылаеву, вообще никому мы решили ничего не говорить.
Самородов после работы каждый день ходил смотреть. Дня через четыре отправился и я. КП было почти сухо, и мы смогли туда пролезть. Деревянные стены, обмытые водой, стояли беленькие, чистенькие, ровные, только ступеньки размыло.
Радуясь, как малые дети, мы с Самородовым обнялись, хохотали, шутили. Как он гордился прочностью своей работы!
Выручил нас, во-первых, песчаный грунт, куда с наступлением морозов ушла вода, и, во-вторых, труба на крыше. Не будь ее, напором воды неминуемо выперло бы крышу изнутри и все сооружение рухнуло бы.
Неожиданная оттепель причинила непоправимые разрушения по всему 97-му БРО. Каждый строитель знает, что при земляных работах откосы полагается делать двойными, полуторными, в крайнем случае одинарными. А размеры наших траншей согласно чертежам были таковы: ширина по низу 40 см, по верху 80 см, глубина 110 см. Естественно, что из-за этой оттепели все траншеи рухнули, моя третья линия погибла почти вся, участки других взводов погибли на 70 %. Лучше других сохранился тот участок 1-й линии, который мой взвод с таким трудом грыз в тяжелой глине в начале нашего пребывания в Коробках.
Разрушения эти произошли не только у нас во 2-й роте, но и по всему УВПС. Кто же мог ожидать в середине января такой оттепели?
Начальство приказало 1-ю линию траншей привести в порядок, починить дзоты и КП, а 2-ю и 3-ю линии забросить, считая, что приемная комиссия туда не заглянет. Ведь фронт за эти два месяца успел откатиться далеко на запад и к нашим траншеям пропал всякий интерес.
К 10 января строительство нашего коробковско-пищиковского 97-го БРО было закончено. Исправлять размытые траншеи остался мой один 1-й взвод, а три прочих взвода — 2, 3, 4 — переехали за 4 км в деревню Рудню на строительство тамошнего 96-го БРО.
2-м взводом командовал Виктор Эйранов, 3-м — Миша Толстов, а 4-й недавно привел с собой новый командир взвода, бывший начальник на молотьбе всего нашего ВСО Евгений Тимошков.
Пылаев приказал всему 1-му взводу переселиться из Пищиков в Коробки, где находились штаб роты, кухня, кладовая, конюшня, сапожная и проч., а также квартира самого Пылаева. Я лично вернулся к своему прежнему хозяину.
Нам предстояло не только ремонтировать 1-ю линию 97-го БРО, но и строить РОП (ротный опорный пункт) в чахлом сосновом леску на противоположном берегу Днепровской старицы. Потом Пылаев придумал остроту: «Голицын сидит на РОПе».
Вечером после работы бойцы 1-го взвода должны были вернуться за вещами в Пищики и перейти в Коробки на заранее приготовленные квартиры. Я в это время лежал больной с обожженной рукой в Коробках и на работе бывал только с утра — расставлял людей, разбивал траншеи, осматривал выкопанные накануне, а потом часам к 11 с головокружением, с ознобом, с болью в руке спешил домой.
Как раз накануне переселения взвода Маруся Камнева — бывшая моя помощница над работами мобнаселения, а теперь рядовой боец, подошла ко мне, когда я спешил домой, и сказала, что ей очень нужно со мной поговорить.
В тот день я особенно плохо себя чувствовал и сказал ей:
— Маруся, мне некогда, завтра поговорим.
Переселением бойцов руководил Харламов. Вечером, когда я лежал под хозяйским полушубком и меня знобило, вдруг он вошел, а с ним Кузьмин и Бучнев — оба с винтовками. Заикаясь от сильного волнения, Харламов сказал:
— Девчата убежали — Камнева, Винокурова, Бугрова.
Я так и привскочил, забыв о своей больной руке. Еще с осени, с дороги на Черниговщину из 1-го взвода убежали сперва трое девчат, потом еще трое. За это дело и был снят с должности помкомвзвода Могильный. Убегали девчата и из других взводов.
Это было настоящее дезертирство, за которое полагалось отправление в штрафные роты. Но фактически девчата, миновав все рогатки КПП, на попутных машинах проезжали по 500 километров и благополучно попадали в свои родные деревни Землянского и Нижневедугского районов Воронежской области. В колхозах их принимали с распростертыми объятиями, и они писали своим подругам довольные письма, да еще с объяснениями — как проехать.
Мы знали об этих письмах, знали о настроении других девчат. Харламов организовал за ними тайную слежку. И вот, оказывается, не уследил.
Заикаясь, он рассказывал, как вереница бойцов двигалась с узлами и котелками из Пищиков в Коробки и как на виду у всех три девушки свернули в маленький овражек, поросший кустарником. Никто их не остановил, сочтя такое уединение под кустиками вполне естественным.
Посланная погоня вернулась в полночь с известием, что жители Манькова видели, как три беглянки садились на попутную машину.
Майор Сопронюк, узнав о побеге девчат, сделал мне замечание, что я мало занимаюсь политическим воспитанием бойцов своего взвода. И верно, с бойцами-мужчинами я часто заговаривал о их прежнем житье-бытье, заходил в их квартиры, а на девушек мало обращал внимания.
А им было по 18–20 лет. Одетые в отрепья, обутые в лапти, они знали только, как долбить мерзлую землю да хлебать суп из котелка.
Это было как раз в те дни, когда вся ротная медицина лежала на мне.
Хозяйка, у которой поселилась в Коробках часть девушек, однажды остановила меня на улице и сказала, что они, как залягут спать, так «всю ночь не спят, а чухаются».
А Ванюша Кузьмин мне объявил, что их боится, ведь они «все в коросте».
Пухленькая толстушка Нюра Бахтина пришла ко мне перевязывать палец, и я увидел, что вся кисть ее руки в струпьях.
— Нюра, нас никто не слышит, — сказал я ей, — скажи мне, только не ври — много ли девчат больны чесоткой?
Я знал, что лечить чесотку нужно серной мазью, но ни в нашем ВСО, ни в УВПС ее не было. Я решил достать все составные части этой мази — сливочное масло, серу и деготь и сделать ее самому.
Сливочное масло для такой цели я всегда мог получить из кладовой роты. Деготь мне доставили из той дальней деревушки, откуда происходила блаженной памяти Чилита и где продолжал тайно подвизаться наш с Харламовым данник — Нефедов. Но сера? Откуда ее достать в глухой черниговской стороне в начале 1944 года? Эта проблема мне казалось неразрешимой.
Я не стал говорить с девчатами об их болезни, но попросил Нюру Бахтину передать подругам, пусть потерпят, я надеюсь им помочь.
В Пищиках у нас остались только баня и кузница. Банщиком был Миша Хрусталев, очень скромный, добросовестный молодой парень с искалеченной пулей кистью правой руки. Баня была переделана из деревенского клуба, в свою очередь переделанного из старой деревянной небольшой церкви. Баня была первоклассная, с вошебойкой под колокольней, с раздевалкой в алтаре. Там мылась не только наша рота, но приходили мыться за пять километров и бойцы 3-й роты.
Обычно Харламов всегда провожал бойцов в баню и вместе с медсестрой Марусей следил, чтобы белье и верхняя одежда прожаривались бы самым тщательным образом.
Но Маруся за бездеятельность и за кокетничанье была отправлена Пылаевым в распоряжение штаба ВСО. И мне, как временному медику, пришлось командовать в борьбе со вшами.
Сперва мылись мужчины, я ковырялся в их пропахших потом рваных пиджачках, штанах и белье, заставлял Хрусталева кое-что прожарить вторично. Наконец все мужчины помылись, наступила очередь девчат. Я собирался уходить.
Тут подошел взвод 3-й роты во главе с моим давнишним соперником Некрасовым. Они неистово заколотили в дверь.
Девчата стали умолять меня не уходить. Я понял, что действительно должен остаться. И они, нимало не стесняясь ни меня, ни Хрусталева, стали раздеваться и мыться. Мне ничего другого не оставалось, как сесть у двери и их стеречь.
Да, война переменила все представления о девичьей скромности и стыдливости. Впоследствии я убедился, что стыдились как раз те, которые развратничали. А другие, несмотря ни на что, так и пронесли свою девичью честь до конца войны.
Миша Хрусталев спокойно расхаживал между русалками, а я смог воочию убедиться, насколько страшно телеса иных были покрыты струпьями.
«Где же достать серу?» — думал я, возвращаясь из бани.
Мой хозяин в Коробках был деревенский коновал. За 10 кило селедки он взялся не только раздобыть серу, но и изготовить мазь. От имени председателя колхоза я сам написал бумажку в Райзо, что колхозные лошади сильно истощены и болеют чесоткой, что тоже было правдой. Хозяин съездил в район, сунул там тому-другому-третьему селедки и привез серу.
Старшина потом сплетничал про меня, что во время выпивок я со своим отделением закусываю селедкой.
Клеветать на других и подсматривать было любимым занятием старшины. А на самом деле однажды Харламов с Монаковым принесли мне литр самогону и, зная, что у меня под топчаном хранится селедка, умоляли меня достать хотя бы одну, но я даже хвостика им не дал.
Мой хозяин сделал 3 кило мази, а для большей крепости влил туда еще пол-литра первачу.
Я собрал всех девчат в бане, научил их, как надо натираться, и три дня подряд они туда ходили. На третий все их вещи были прожарены и прокипячены, а сами девчата вымылись.
— Ну как? — спросил я Нюру Бахтину.
— Спасибо вам, мы теперь спим спокойно.
А в других взводах, как медики ни старались, отдельных девчат так до конца войны вылечить не смогли.
Оставшуюся мазь я еще долго берег и уже в Белоруссии вылечил одно семейство, за что получил литр самогону.
Эта история с излечением девчат дошла даже до УВПС-25, и главный врач — капитан медицинской службы — иначе милейшая Софья Ардалионовна Смиренина — при встрече очень меня благодарила.
С того дня личики девушек повеселели, они даже порой стали кокетничать. А Ванюша Кузьмин повадился подолгу стоять у крылечка вместе с белокурой Наташей Мишиной.
И тут как раз впервые за войну в нашей роте были получены вместе с бушлатами и ботинками также и юбки. В мой взвод полагалась только одна, а в списке на получение юбок стояли: Лидочка, Анечка, Ольга Семеновна, Даша и ППЖ старшины, словом придурки. Я пошел к Пылаеву ругаться и сумел вытянуть у него еще две юбки, предназначавшиеся Ольге Семеновне и старшиновой ППЖ, чем вызвал бурю негодования.
Больше никто из девушек 1-го взвода не убегал.
В нашей роте появилась новая медсестра — жена парторга ВСО Проскурникова Инна Константиновна. Была она поблекшая, сухопарая, но чрезвычайно энергичная женщина.
На первых порах я с ней подружился: оборудовал ей прекрасный медпункт и нашел квартиру, где она могла наслаждаться со своим парторгом.
Еще никто не догадывался об особенностях ее характера, жертвой которого впоследствии сделался и я. Она была истеричка, столь бешеная, о каких я и не слыхивал, и чуть что оказывалось не по ней, принималась визжать и лезла в драку. Первая ее драка была с нашим ротным парикмахером Загинайкой, о котором я еще ни разу не упомянул.
А был он личностью примечательной и парикмахерским искусством владел в совершенстве. Он наизусть знал, у кого в роте какой характер имеет щетина на подбородке. У него хранилась целая коллекция бритв, и той, какой он брил меня, он не стал бы брить помкомвзвода Харламова. Для Пылаева у него береглась особая бритва. Работники ВСО, появляясь в нашей роте, обязательно стремились побриться и тщетно заманивали нашего знаменитого парикмахера в свой штаб, но Пылаев ни за что его не отдавал. Могу сказать, что Загинайко не брил, а ласкал подбородки и щеки; такие парикмахеры встречаются очень редко.
Но был он не только парикмахером, а еще и уркой, иначе говоря, высококвалифицированным вором. Как-то за самогоном он признался, что если суммировать все приговоры судов над ним, то наберется лет 40. Несколько раз он бегал из лагерей. Война освободила его, и он из Воркуты попал в нашу роту. Свои блатные замашки он изредка проявлял, таща, что плохо лежит. У моего коробковского хозяина из сеней, запертых на два замка, пропало три гуся, кроме Загинайки, некому было открыть и вновь запереть эти замки.
Однажды мимо Коробков проводили партию пленных немцев. У одного из них, одетого не в зеленую, а в рыжую шинель, были отморожены ноги. И Загинайко договорился с конвойным отдать ему этого немца, которого он, под предлогом показать врачу, увел в кусты и хладнокровно зарубил лопатой, а шинель надел. Всю зиму труп валялся в кустах.
Впоследствии Загинайко женился, взял девушку из ВСО. Потом его жена забеременела и была отправлена на родину. Когда война кончилась, его вытащили-таки в ВСО. Он поехал в отпуск к жене, там с ней рассорился, взял от нее двухлетнего сына и привез в часть. Он трогательным образом заботился о мальчике, кормил его, купал, стирал на него. Когда я демобилизовался и пришел к нему в парикмахерскую побриться в последний раз, юркий малыш все вертелся под стульями и забавлял посетителей. Получив при демобилизации солидную сумму, я устроил при ВСО небольшое выпивание, на которое в числе прочих позвал и Загинайку. Прощаясь, он мне сказал, что был очень тронут моим приглашением, и пожелал мне счастья.
А все-таки, как же Инна Константиновна подралась с Загинайкой?
Придется сперва начать издалека. В начале февраля, в 2 часа ночи, когда я мирно почивал в своей коробковской квартире, вдруг раздался ужасный стук в окно. Я выглянул и увидел нашу вестовую Дашу.
— Скорее, скорее, капитан вас требует.
Я быстро оделся и поспешил к Пылаеву. Там уже сидели помкомвзвода Харламов, старшина и парторг Ястреб. Ждали Инну Константиновну. В кухне стоял с автоматом наперевес курьер из ВСО.
Пылаев, как всегда покашливая, начал читать вслух послание майора Елисеева, в котором объявлялась беспощадная борьба со вшивостью, так как из УОС-27 приезжает главный врач подполковник медицинской службы Хаит (за глаза его называли несколько иначе). Если при обследовании бойцов подполковник обнаружит хотя бы маленького вшиненка, Пылаеву, Инне Константиновне, мне, Харламову и старшине угрожают жестокие наказания. Елисеев приказывал постричь и выбрить, как было написано в бумажке, все «волосистые места».
За другие взводы Пылаев не боялся, они за четыре километра и туда подполковника не повезут. Он приказал: на завтра все работы в 1-м взводе отменить, немедленно послать в Пищики трех бойцов топить баню и вошебойку. Старшине со своими придурками до зеркального блеска вычистить и вымыть стены, полы, потолки и все оборудование столовой, кухни, кладовой и штаба.
Харламов и я решили разделиться. Он остается в Коробках и будет отправлять бойцов в баню по очереди, по отделениям, проследит, чтобы забирали с собой для прожарки все свое барахло. А я с утра, еще раньше Инны Константиновны и Загинайки, пойду в Пищики, весь день проведу в бане и буду проверять, чтобы все бойцы были пострижены и побриты абсолютно везде, чтобы их барахло было прожарено, чтобы, как говорил товарищ Сталин, «классовый враг был бы уничтожен в корне».
Утром в 7 часов я прибыл в баню. К моему удивлению и негодованию ни Инна Константиновна, ни Загинайко не явились.
Когда пришло мыться первое отделение, я задержал всех бойцов после мытья, приказал одежду им не выдавать, а в Коробки послал быстроногого Кузьмина с запиской.
Он вскоре вернулся, принес от Загинайки машинку и бритву, но сказал, что ни тот, ни Инна Константиновна не придут, так как они чуть не порезали друг друга.
Значит, задачу санобработки, возложенную на нас троих, я должен был выполнить один.
Выстроились мои Адамы и стали друг у друга брить и стричь «все волосистые места». А я начал копаться в замасленном, пропотевшем, рваном барахле и белье, заставляя выцарапывать погибших гнид.
В баню мне принесли обед и стакан самогону.
После обеда явилась Инна Константиновна с гримасой страдания на лице, с царапиной на щеке и с заплаканными глазами. Разумеется, я ее ни о чем не спрашивал.
Последними явились девчата. Как стадо испуганных козочек, они жались к стенке. Оказывается, в Коробках весь день над ними смеялись, как их постригут и побреют везде и всюду. Инна Константиновна категорически этого требовала.
Я успокоил девушек и сказал, что в обиду их не дам, спасу не только их честь, но и их косы. И отдал им очень драгоценную по тому времени жидкость — бутылку керосина, и они этим керосином вымыли головы и прочие места, а на другой день Загинайко всех их подстриг «по-модному».
Что же произошло в Коробках в тот день в 6 часов утра?
Инна Константиновна явилась к Загинайке и потребовала, чтобы он шел с ней в Пищики брить бойцов везде.
Загинайко ей ответил, что девчатам побреет с удовольствием, но «хоть режь меня, хоть жги меня, а до такого позора дойти, чтобы мужикам брить там…»
Инна Константиновна, услышав отказ Загинайки, двинула его по уху, он дал сдачи, она дико завопила и умчалась.
Пылаеву тотчас же донесли о сем ЧП. Тот, зная неукротимый нрав Загинайки и одновременно ценя его парикмахерское мастерство, не стал производить следствие, а к драчуну послал Харламова и Ястреба. Дипломатические переговоры кончились тем, что Загинайко отдал нам свою самую плохую бритву для столь презренного употребления.
С того дня за Инной Константиновной прочно укрепилась кличка «Чума». За глаза ее иначе и не называли.
На вшивость она проверяла бойцов просто артистически. Раньше Маруся только смотрела ворот у рубах. Инна Константиновна самолично расстегивала кальсоны и залезала буквально всюду, подчас вытаскивая гниды из самых невозможных мест. Но на следующий день после той грандиозной санобработки она в моем взводе не нашла ни одной вши.
А подполковник Хаит так и не приехал в нашу роту.
Бойцы жили по двое, по трое в хатах. Они понемногу подкармливались от хозяев, но из-за соприкосновения с местными жителями вши неизбежно появлялись вновь.
Богомолец издал строжайший приказ — соединить бойцов в просторные хаты по отделениям и жить изолированно от хозяев.
Вместе с председателем колхоза Харламов и я пошли по коробковской улице выбирать хаты в две комнаты. Подошли к одной большой.
— Тут одинокая старуха живет, — сказал председатель, — но вам квартира не годится.
— Почему не годится?
— Не пустит вас старуха, и все. Мы не можем с ней справиться, и вы с ней не справитесь.
Харламов и я возмущенно переглянулись. «Нет таких крепостей…» — как сказал товарищ Сталин. — Мы подошли к хате, которая была заперта изнутри, постучали — никто не открыл. Сквозь окошки увидели две большие комнаты.
Через полчаса наше доблестное войско — впереди два разведчика, Кузьмин и Бучнев, потом дюжина старичков-лапотников, согнутых под тяжестью своих мешков, потом Харламов, председатель и я подошли к старухиной хате.
Председатель и я остались в стороне наблюдать. Сперва разведчики неистово стучали, но безрезультатно. Тогда Харламов приказал им осторожно, чтобы не разбить стекло, ломом и топорами высадить окно целиком вместе с косяками. Старуха подошла к окну и стала поливать наших бойцов самыми поносными словами. Ванюша Кузьмин с винтовкой в руках вскочил на завалинку и занес ногу в высаженное окно.
— Берегись, как бы она тебя не ошпарила! — крикнул председатель.
Но уже Ванюша оттолкнул старуху и прыгнул в комнату, за ним устремился также с винтовкой Федя Бучнев. Они отодвинули засов изнутри, и все войско во главе с Харламовым вошло в крепость; последним вошел я. Старуха забилась на печку и там начала бесноваться и визжать. А бойцы стали выносить из передней комнаты все вещи и мебель, стелили и раскладывали на полу свои незавидные пожитки.
Был среди них некто Марковский — препротивный еврей из Кишинева, который мне вечно надоедал своими жалобами. Дня через три я зашел к своим переселенцам посмотреть — как они устроились. Было часов 9 вечера, большинство уже лежали, и, к моему изумлению, я увидел Марковского в первой комнате на старухиной постели, она возлежала рядом с ним, и оба блаженно улыбались. Это было явным нарушением приказа Богомольца об изоляции бойцов от хозяев, но я промолчал.
Во время пребывания в Коробках я занялся общественной работой — каждый вечер ходил то в одно общежитие бойцов, то в другое, вел политзанятия, в первую очередь, как приказал майор Сопронюк, прорабатывал доклады и выступления товарища Сталина, а кроме того, читал газеты. Меня слушали с интересом, и у нас постоянно завязывались оживленные беседы.
В День Красной Армии я выступил в школе перед местным населением. Во всем сельсовете меня хорошо знали как энергичного командира вышибал, а тут увидели меня как оратора. Перед выступлением я хватил стакан самогону и стал весьма красочно рассказывать о Сталинградской битве, о мудрости великого Сталина и даже о «собственных подвигах».
В 1-м взводе была слабенькая девочка Паша Харина, я ее устроил помощницей к Инне Константиновне, а по совместительству она мне таскала ужин из столовой. День мой был так загружен работой, что мне просто не оставалось времени еще и на столовую, к тому же дома ждала меня чарочка. Старшина все это усмотрел, всем разболтал, что у меня завелась ППЖ. Донесли майору Сопронюку, тот меня вызвал, стал накачивать. Я ему клялся, что это клевета, но он не верил. Пришлось мне ходить в столовую и по вечерам. Впоследствии Паша вышла замуж за одного нашего бойца, забеременела от него и была отослана на родину.
Я уже говорил, что в 1-м взводе подавляющее большинство были люди пожилые и девчата. Исключение составляло отделение Монакова, молодежь, набранная из той же Черниговщины за 50–80 километров. Они были кривые или глухие, но отличались физической силой и здоровьем, поэтому мы их ставили на самые тяжелые участки работ.
Близость к родным местам этих новобранцев приносила мне и Харламову определенные дополнительные удовольствия. Новобранцев было 22 человека, и Монаков постоянно к нам приходил, таинственно сообщая:
— К такому-то явилась мать, жена, сестра, тетка или кума, вас хотят угостить.
Когда мы приходили, из принесенных торб вытаскивались: курица, яйца, сало, пироги и неизменная бутыль, заткнутая бумажкой. На следующий день счастливец мог не выходить на работу.
Коробковский РОП находился на низком песчаном месте рядом с невзрачным сосновым леском. Песок при копке обваливался, поэтому борта траншей приходилось оплетать сосновыми ветвями, заложенными жгутами за вертикально забитые через 40 сантиметров колья.
Вскоре весь лесок был сведен подчистую. Приходилось притаскивать колья на себе за целый километр. Мандат на колхозных коней давно кончился, о ротных четырех лошадях нечего было и думать. И все же мы время от времени доставали подводы. Самородов приносил председателю коробковского колхоза на дом 3 кг селедки, и весь следующий день колхозная лошадка возила нам колья.
Отделение Монакова выполняло норму до 300 %, и вот каким образом: я договорился с ребятами так: вот вам участок, где грунт суглинок и оплетать траншеи не нужно. Норма 5 погонных метров, а вы копайте по 15 метров и за это получайте дополнительно 500 граммов хлеба на день, а также соответствующее количество крупы и постного масла.
Молодцы стали давать ежедневно такие показатели, что 1-й взвод выскочил на первое место в роте, а за ним и наша 2-я рота оказалась на первом месте в ВСО. А вскоре и в самом УВПС-25 наше 74-е ВСО также заняло первое место. Особенно отличались два двоюродных брата Ремневых, оба глухие. К обеду они успевали выкопать три нормы и шли домой варить дополнительную кашу.
Я чувствовал себя именинником. Приезжающее начальство мне жало ручку и ласково на меня поглядывало.
Каким образом при тогдашнем строгом нормировании продуктов Пылаев так легко мог мне давать селедку, хлеб, крупу и масло?
Прошло уже много лет, и теперь можно признаться.
Я уже упоминал, что у нас 22 человека работали по дальним деревням на децзаготовках, питаясь исключительно крестьянскими харчами. А паек-то им ведь полагался…
Каждую декаду пылаевская ППЖ Лидочка, Митя Зимодра и я грешный левой и правой рукой ставили на раздаточной ведомости 22 подписи. Сахар, сливочное масло и часть селедки шли Лидочке, кое-что забирал Зимодра, хлеб, постное масло, крупу и часть селедки забирал я.
Завистник старшина несколько раз доносил Пылаеву, что я продукты меняю на самогон. Но это была ложь. Пылаев как-то мне сказал о доносе старшины, я ему ответил, перефразируя Остапа Бендера:
— Иван Васильевич, у меня есть 12 способов доставания самогона, если не сумею, изобрету 13-й и все равно достану, а все продукты я честно отдавал своим стахановцам.
Впоследствии Пылаев до конца войны иногда острил надо мной, вспоминая эти 12 способов.
Во второй половине февраля приехал к нам в Коробки майор Харламов. Весь день он ходил со мной и с моим Харламовым по работам, смотрел, расспрашивал, знакомился с командирами отделений 1-го взвода. Вечером его Пылаев напоил, он остался у нас ночевать, а рано утром уехал в Рудню, где находились прочие три взвода нашей роты. К вечеру он вернулся в Коробки и объявил, что созывает «техническое совещание».
Явились все четыре командира взводов: Евгений Тимошков, Миша Толстов, Виктор Эйранов и я, для справок вызвали нормировщика Кулика, председательствовал капитан Пылаев.
Перед совещанием Виктор мне рассказал, что майор Харламов явился к ним в Рудню в 10 утра и застал их всех троих еще в постели. Они встали, вместе позавтракали, как следует выпили, а потом часа два походили по траншеям. По словам Виктора, майор Харламов, кажется, остался всем и всеми доволен.
Евгений Тимошков, кусая свои тонкие губы, потихоньку спросил меня — много ли у меня туфты? На что я удивленно ответил, что туфты нет нисколько. Он не поверил, но отошел от меня.
И правда, если осенью, когда колхозники грызли жирную глину, я вынужден был вписывать несуществующие метры, то теперь, вспоминая политику Эйранова-отца, я все время оставлял резервы погонных метров на случай плохой погоды или еще почему-либо. Так, например, в день той незабываемой санобработки 1-й взвод не выкопал ни одного метра, но показателя я не снизил, а покрыл простой за счет резервов.
Я стремился держать эти показатели в пределах 140–150 %. А в других взводах они колебались вокруг 100 % и то с туфтой.
Первым на совещании пришлось докладывать мне, как командиру 1-го взвода.
Я рассказал, как и где работают отделения, как расставляю людей, сказал, сколько у меня пил, топоров и ломов. Разумеется, количество инструмента я предусмотрительно преуменьшил, а то еще, чего доброго, Пылаев опять отнимет. По предложению майора Харламова я рассказал, как ежедневно провожу политзанятия, как организовал кузницу и углежжение, рассказал, как менял людей на лошадей (как менял селедку на лошадей, я умолчал), рассказал, как вывез 60 кубометров лесу и как выстроил 3 КП, но умолчал, как затопило батальонное КП. О том, как благодаря дополнительному пайку отделение Монакова выполняет 300 % нормы, тоже пришлось умолчать. О том, как из-за январской оттепели рухнули траншеи 3-й линии, пришлось признаться. Но такая беда случилась на всех рубежах нашего УВПС-25.
После меня говорил Виктор Эйранов. Он откровенно признался, что работает плохо, а раньше работал лучше, и во всем винил самого себя.
Евгений Тимошков говорил долго, находил массу объективных причин и всячески старался оправдаться.
Миша Толстов сказал всего два-три слова, но по своему характеру он всегда отличался олимпийским спокойствием и ему было совершенно все равно — хорошо или плохо работает его взвод.
Потом говорил майор Харламов. Он противопоставлял мою работу работе других командиров взводов. Я с семи утра и до конца дня бываю на производстве, инструмента у меня много и в хорошем состоянии, а они и понятия не имеют — сколько у них ломов, я много внимания уделяю транспорту, веду политзанятия и прочее, и прочее…
Это правда, молодые наши командиры взводов оставались в Рудне почти без контроля и действительно распустились — вставали в 10, шли на производство, там инструктировали своих помкомвзводов — истинных командиров над бойцами, через 2 часа возвращались, выпивали, обедали, ложились отдыхать, а вечером дулись в преферанс.
Мне искренно жаль было Виктора, подпавшего под скверное влияние Тимошкова. А у того произошло «головокружение от успехов» на молотьбе, и он почил на лаврах. Ведь мог показать себя великолепным работником, а в этой Рудне оскандалился.
Его болезненное самолюбие было сильно задето, и то совещание он мне никогда не мог простить, например, он постоянно говорил, что ломы мои бойцы украли у его бойцов, что было просто мелкой ложью. Я уже рассказывал, как Самородов доставал инструмент.
У Тимошкова была еще одна противная черта — желание блеснуть своею начитанностью и культурой — эдакий полуинтеллигентский снобизм — он, например, открыто презирал рядовых бойцов и едва ли знал половину из них по фамилиям, для него они были не люди, а существа, умеющие держать лопату и топор.
А фронт между тем остановился далеко на западе, где-то на реке Березине. Слухи о том, что мы скоро отправимся в поход, начали распространяться у нас еще с середины февраля. И пора было, надоела такая жизнь. Я чувствовал, что от ежедневных выпиваний словно погружаюсь в самогонную пучину и когда-нибудь сорвусь. Хоть и работаю я с утра до ночи, но из-за алкоголя дело может кончиться для меня плохо.
Пылаев как-то довольно резко сделал мне замечание:
— Нельзя ли, чтобы от тебя хотя бы до обеда не разило!
«Хватит, хватит пить», — говорил я самому себе, просыпаясь с тяжелой головой.
А вечером, когда улыбающийся Самородов приносил очередную поллитровку, у меня не было сил от нее отказаться.
Требовалась какая-то большая моральная встряска, чтобы выбраться из этой пучины и зажить по-новому.