Три дня прожил я среди семьи. По утрам долго нежился в постели, играя со своими малышами.
Из Улыбышева приехали на автомашине в Погост Синяков, Овсеенко и наши цементаторы — всего человек десять. Они собирались забрать Николая Владимировича из ковровской больницы, его жену и сына из Погоста и ехать всем вместе в Куйбышев.
На машине соорудили фанерный домик и обили его брезентом. Я подарил пружинный матрас. Вера Михайловна села в кабину, остальные залезли в кузов, залез и я, как провожающий.
В Коврове вынесли Николая Владимировича из больницы, положили его на матрас. Я попрощался со всеми, машина отправилась в дальний путь, а я остался один на большой дороге. Оборвалась последняя связь с друзьями; подгоняемый резким холодным ветром, я зашагал по грязи домой.
Много спустя я узнал, что путешественники, добравшись до Камского устья, вынуждены были остановиться из-за ледостава на Каме. Вера Михайловна заболела воспалением легких и умерла там же в автомашине. Ее похоронили на берегу Камы. Все остальные в конце концов достигли Куйбышева. Володя — сын Николая Владимировича, поступил в танковое училище и, будучи лейтенантом-танкистом, через два года погиб на фронте. Николай Владимирович и Синяков долго еще работали вместе и после войны, в частности, на строительстве Волго-Донского канала. Николай Владимирович, несмотря на свой преклонный возраст, женился вторично, больше о них я ничего не знаю.
Кроме моей семьи, в Погосте из гидростроевцев оставался еще один старичок — хранитель имущества бурпартии, Датский, человек глубокой христианской веры, бывший офицер, бывший дьякон и бывший заключенный. Он во многом помогал моим, в частности, выхлопотал в Коврове моей жене и детям хлебные карточки.
На следующий день после отъезда Николая Владимировича и других собрала мне жена пожитки, испекла пышек и я, попрощавшись со своими, пошел в город на горьковский поезд.
В Коврове на вокзале встретился с неким Лемзиковым, на строительстве Ковровской ГЭС он работал инспектором и приходил к нам в бурпартию проверять выполнение плана. За его придирки и стремление снизить наши показатели мы его остро ненавидели и называли, чуть-чуть изменяя фамилию, очень нецензурно. Я сам несколько раз с ним жестоко переругался.
Сейчас, наоборот, мы чрезвычайно обрадовались друг другу. Как я в бурпартии, так и он на строительстве был единственный, решившийся оставить семью на месте, когда остальные вольнонаемные умчались кто куда. Он, так же как и я, ехал в Горький к Жуленеву, но у него было громадное передо мной преимущество: бывший начальник строительства приходился ему шурином.
Поезд опоздал на несколько часов, и мы с Лемзиковым сели только вечером. Едва влезли в битком набитый вагон и тронулись в полной темноте, сидя на своих чемоданах.
Подъезжая к Горькому, Лемзиков вдруг обнаружил пропажу одного сапога. Зачем ему понадобилось снять на ночь сапоги в этой сутолоке — не знаю. Но теперь его положение было самым дурацким. На его счастье одна женщина продала ему втридорога белые брезентовые летние туфельки, хорошо еще, что на низком каблуке.
В четыре утра приехали мы в Горький и вышли на покрытую слякотью привокзальную площадь, я с одним чемоданом, Лемзиков с двумя, да еще с рюкзаком, да еще с сапогом под мышкой. Пройдя несколько шагов, он зачерпнул из лужи своими туфельками.
Мы отправились в «Эвакопункт», находившийся на той же площади в здании железнодорожного клуба. Я не знал, что это такое. Мы вошли внутрь. Стены вдоль лестницы были сплошь заклеены объявлениями: «Такой-то разыскивает такую-то», «Такой-то разыскивает такого-то»… Поднялись по лестнице, вошли в бывший зрительный зал. Кресла были убраны, а по всей сцене и по зрительному залу на узлах и чемоданах спала сплошная масса людей. Женщины худые и толстые, впрочем, больше толстые, лежали и храпели на своих сильно измятых, когда-то шикарных манто и шубах, прижавшись к ним, спали дети всех возрастов… Эта масса была ничтожной долей московских паникеров.
Кто-то проснулся и, жестоко ругаясь, стал нас выгонять. Оказывается, мужчин сюда не пускают, они ночуют в каком-то сарае на станционных путях.
В предрассветной мгле мы с Лемзиковым побрели в город. Несмотря на ранний час, народу шагало множество. Виду людей был измученный, хмурый, лица землистые, не выспавшиеся. По мосту перешли Оку. Наклонившись за перила, я различил в туманной мути холодные серые волны.
Начинать искать Жуленева и Управление Оборонительного Строительства было еще рано. Мы решили заняться продажей единственного сапога Лемзикова. Ходили мы по улицам, ходили, ища подходящего инвалида, встретили таковых человек семь, но все они были без правой ноги, а сапог был тоже на правую ногу. Наконец попался старичок нищий, которого едва уговорили купить; он все говорил, что в хромовом сапоге ему никто не подаст, в конце концов дал десятку.
Поднялись на гору. Я помнил нижегородский Кремль по своей поездке 20-х годов, тогда при слиянии Оки и Волги стояли на высокой горе храмы, один другого краше и внушительнее. Похожий на московский, тот Кремль был незабываем.
И нигде я не видел, чтобы так варварски погубили старину, как в Горьком. Все церкви, кроме одной, разрушили, а на их месте воздвигли мрачно-серые коробки, еще более отталкивающие на фоне замшелых кремлевских стен и башен.
Управление Оборонительного Строительства находилось возле Кремля. В 8 утра мы вошли внутрь. Какая-то девица к нашему ужасу нам объявила, что мы опоздали, что все уже уехали в Куйбышев и через час отходит последняя баржа, но туда нас, как чужих, все равно не пустят. Спрашивали мы о Жуленеве, но никто его не знал.
Случайно проходивший гражданин сказал, что здесь не тот Гидрострой, какой нам нужен, и направил нас на Покровку. Это было внизу под горой на берегу Оки.
Напрасно только волокли мы свои чемоданы на гору.
Наконец мы попали туда, куда нам было нужно. Мы узнали, что Жуленев является начальником Управления Строительства, и попросили в отделе кадров направить нас именно к нему.
К моему удивлению, никаких анкет заполнять не потребовали, просто, наверное, бланков не было. Я получил документы, что я инженер-геодезист, а также квиток на обед и на хлеб.
По дешевке пообедали, дали нам по две буханки белого хлеба, и мы направились на Волжскую пристань, чтобы ехать за 70 километров вниз по Волге до пристани Работки.
Было это 31 октября.
Стоя в очереди за билетами, я услышал жуткий рассказ о столкновении буксирного парохода с пассажирским, когда оба потонули и погибло около тысячи людей.
В очереди была такая бестолковая давка, что я обратился за помощью к милиционеру, который меня поставил впереди всех. Лемзиков оставался стеречь вещи.
Через час мы с ним поехали. Я сидел внизу у окошка и наблюдал за близкими волнами Волги.
Тусклые, из-за пелены дождя, берега проплывали мимо. Богатые села с полуразрушенными изуродованными старинными храмами, с каменными двухэтажными зданиями следовали одно за другим. Видел я торчавшие из воды трубы и мачты обоих потонувших пароходов.
Поздно вечером прибыли мы в Работки и расположились ночевать прямо на пристани. Было холодно, сыро, неуютно, но спали мы по очереди — боялись, что украдут вещи.
Утром двинулись в путь. Нам предстояло пройти пешком 10 километров до села А. — забыл название.
Как же мы пыхтели по грязи с нашим барахлом! Особенно досталось Лемзикову — вещей набрал кучу, да еще его брезентовые туфельки все соскакивали.
Добрались мы до Казанского тракта, не мощеного и превратившегося в черную сметану. На тракте стояли застрявшие в грязи машины, буквально сотни машин, немногие из них едва ползли. Ба-ба-ба, старые знакомцы! Увидел я и автобус № 2 Москва-Кунцево, и желтый пивной автофургон, но это были жалкие остатки тех автополчищ, которые драпали из Москвы две недели назад. Многие машины, видно, стояли тут давно, люди с них ушли в соседние деревни, оставив по одному дежурному.
Вдруг меня окликнули.
В застрявшем грузовике сидели работники соседней улыбы — шевской бурпартии. Мой хороший знакомый старший геолог Федотов А. А. радостно поздоровался со мной:
— Вы куда?
— Из Керчи в Вологду. А вы?
— Из Вологды в Керчь. — Они пробирались в Куйбышев.
Добрались мы до села А., там нас оформили, покормили и велели ждать решения начальства.
Лемзиков пошел на квартиру к своему шурину Жуленеву, который был болен, и вернулся от него радостный, возбужденный и в сапогах, а также с надписью на заявлении: «Разрешаю съездить в Ковров за вещами» — и с приказом выдать Лемзикову на дорогу изрядное количество продуктов.
Ну, а у меня родни тут не было, и я, переночевав, на следующее утро получил менее изрядное количество продуктов и направление во второй район Оборонительных работ, находившийся в селе Лопатищи.
Пропыхтел я со своим чемоданом еще километров восемь. Жители Лопатищ показали мне один дом, куда я и вошел.
В кухне за столом сидел молодой человек когда-то хлыщеватого вида, но сейчас сильно помятый. Он с аппетитом уплетал картошку с простоквашей. Оказывается, я попал не в штаб второго района, а на квартиру этого молодого человека.
Звали его Николай Иванович Петров. Раньше он был инженером Ленинградского управления Гидростроя, а сейчас занимал какую-то должность при штабе.
— Вот пообедаю, и мы с вами пойдем. Я все устрою, — очень любезно сказал он и, посмотрев на горшок, полный картошкой, нерешительно спросил меня: — Может быть, хотите закусить?
Вежливость требовала отказаться, но я, протащив чемодан 8 километров, да еще по непролазной грязи, робко ответил:
— Если можно, немного.
Хозяйка принесла ложку, и это «немного», равное двум мискам картошки, я вскоре уничтожил.
Петров закурил трубочку и повел меня в штаб, находившийся в бывшем кулацком доме. В кухне за столом сидела неопределенных лет лохматая дама, а через открытую дверь в следующей комнате я увидел за столом толстого еврея в гимнастерке с орденом «Знак Почета». Был он сильно начальственного вида и глубокомысленно просматривал бумаги.
Петров вошел к нему и что-то сказал обо мне. Тот, не поднимая головы, пробормотал:
— Пусть подождет.
Я остался в кухне. Зачем он заставил меня ждать целый час — не знаю, наверное, хотел показать — какой он большой начальник.
Наконец он позвал меня, и тут я его узнал. Когда-то на строительстве канала Москва — Волга все бегал молодой, пронырливый инженер электроотдела Гродский. Как видно, с тех пор он успел сделать карьеру.
Зачем-то ему вздумалось отобрать у меня паспорт, военную бронь и прочие документы. Он спросил у Петрова — куда меня направить, тот шепнул и тут же черкнул несколько слов на клочке бумаги.
С этим клочком отправился я к начальнику участка Эйранову в деревню Высоково. Идти предстояло еще 7 километров по столь же грязной дороге.
Во время странствий за эти два дня я обратил внимание, что больше половины полей было неубрано. Почерневшие, набухшие от влаги колосья ржи и овса приникли к земле и густо проросли изумрудной озимью. Картофельная ботва почернела и лежала на нераскопанных грядах. А настоящей сеяной озими и свежераспаханных нив не было вовсе.
Наконец я приволок свой чемодан в Высоково, явился в штаб участка и предстал перед высоким, красивым, восточного типа седым человеком в очках, показавшимся мне очень сердитым. Это и был начальник участка Сергей Артемьевич Эйранов.
Прочтя писульку Петрова, он сухо потребовал у меня документы. Я ему ответил, что, кроме этой писульки, у меня ничего нет, все отобрал Гродский. Пришлось открыть чемодан и оттуда с самого дна вытащить старое гидростроевское удостоверение.
Эйранов несколько смягчился и сказал, что сам работал в плановом отделе Главгидростроя.
Я догадался назвать десяток фамилий людей, которые могли быть ему известны, и тогда он совсем успокоился, убедившись, что перед ним в старом лохматом полушубке и в не менее лохматой шапке-ушанке стоит никакой не шпион, а бывший его сослуживец.
— Ну что же, вам надо сперва устроиться, а завтра с утра приходите, поговорим. Виктор, проводи товарища к Ивану Андреевичу.
Виктор — толстощекий, румяный, рослый юноша, сидевший тут же за столом, встал и вышел вместе со мной.
— Скажите, а спичек у вас нет? — обратился он ко мне.
— Нет, я не курящий.
— Да что вы, какая жалость!
Восклицание это было очень искренним. Так мог говорить лишь едва оперившийся юнец, недавно получивший от родителей разрешение курить.
Я потому так хорошо помню детали этой встречи, что всю войну прошел рука об руку с добрым своим другом Виктором и с его отцом Сергеем Артемьевичем Эйрановым.
Виктор привел меня к крайней избе и ушел. Хозяйка открыла дверь. Сквозь чад коптилки я увидел много детей. Под печкой клохтали куры и хрюкал поросенок. А на печке, свесив босые ноги, сидел едва видимый при свете коптилки, бледный, белокурый человек.
Мы познакомились. Это был старший техник-топограф Иван Андреевич Серянин, ранее работавший в Гидрострое во Владимире.
Сперва мы вспоминали фамилии общих знакомых. Когда же я спросил его, что он тут делает, то не получил толкового ответа. Он слез с печки, поделился со мной ужином, и вскоре мы с ним легли спать на полу.
На следующее утро вместе отправились в штаб участка. Там стояла большая толпа. Эйранов на ходу распределял — куда и кому идти работать.
— 7-я колонна — туда-то 10 человек, туда-то 15. 5-я колонна пусть останется на старом месте.
Говорил он строгим, сухим, не допускающим возражений голосом. Толпа в комнате начала редеть. Подписав несколько бумажек, он обратился ко мне. Не зная толком, для чего ему нужен инженер-геодезист, он несколько замялся.
— Наверное, мне нужно в первую очередь познакомиться с местом работы, — подсказал я. — Разрешите мне пройти по трассе вашего участка.
— Да, да, да! — обрадовался Эйранов. — Иван Андреевич, покажите, пожалуйста.
Мы с Серяниным пошли. Увидел я знакомую картину: толпы людей копали противотанковый ров. Но летом бронзовые тела обливались потом, а сейчас люди напялили на себя все что могли.
Поднялась первая в этом году метель. Снег и ветер больно хлестали в лицо. Мужчины по-бабьи повязывали головы платками, а юные девушки надели длинные штаны и неуклюжие отцовские сапоги, многие копавшие были в лаптях.
40 тысяч горьковчан послали за 50–70 километров копать противотанковый ров, к ним присоединили местное население, бежавших с первых рубежей стройбатовцев и разных случайных, где-то мобилизованных людей, а также всех тех, кто на первых рубежах был начальником.
Горьковские учреждения выезжали целиком — от директора до уборщицы. Так и копали учреждениями-колоннами. Директор назывался начальником колонны, к нему для поднятия энтузиазма придавался от обкома комиссар.
Вокруг Горького было организовано 15 Полевых строительств, наше 5-е занимало Работкинский район. Да, тогда опасность для Горького казалась вполне реальной. И вокруг всех бывших поволжских городов, вокруг Казани, Ульяновска, Куйбышева, Саратова тоже копались противотанковые рвы, строились огневые точки.
Таков был приказ Сталина. Именем и мудростью его поднимали энтузиазм масс, именем его и угрожали. В каждой речи, в каждом выступлении, в каждой стенгазете и газете имя его склонялось во всех падежах тысячи раз. Копайте, копайте, и мы с именем его на устах победим!
Тогда тактика обороны сводилась к защите отдельных городов, предполагалось, что каждый город будет разобщен от других и будет защищаться отдельно. Оборона строилась как круговая, вот почему огневая система, возводимая нами в Работкинском районе, смотрела на восток.
Но ведь это была тактика отчаяния. К счастью, до такого положения дело не дошло.
Тревожные, страшные настали дни. Газеты доставлялись редко, да им не очень-то верили. Каждый день я ждал гибели Москвы. А немецкие самолеты залетали даже в нашу глушь и забрасывали нас своими погаными листовками.
По ночам стали бомбить Горький, особенно территорию автозавода.
Много лет спустя в музее автозавода я видел план заводской площадки с цветными кружками попаданий авиабомб. И я ужаснулся и количеству, и меткости попаданий. Прямоугольники отдельных зданий-цехов были буквально усеяны кружками, а между зданиями кружки сидели реже.
Слухи о бомбежках родного города, как мне тогда казалось, сильно преувеличенные, быстро распространялись среди копавших, люди боялись за свои семьи, за свои квартиры. Началось бегство мобилизованных. Комиссары колонн ходили вдоль рва, пытались успокоить людей, а то принимались грозить. Я знаю, иных беглецов судили.
А писем у меня из дому не было и не было, ни от жены из Коврова, ни от родителей из Дмитрова.
И я не знал, взяли ли немцы Дмитров, сильно ли бомбили Ковров.
А Ковров как раз не бомбили ни разу. Немецкая разведка даже не подозревала, насколько этот город был для их самолетов более лакомой добычей. Самолеты летали бомбить Горький над Ковровом и сбросили, кстати мимо, несколько бомб лишь на железнодорожный мост через Клязьму, находившийся близ Коврова, а заводы беспрепятственно продолжали давать свою продукцию фронту.
Иван Андреевич Серянин отпросился к семье, которая находилась в ста километрах в Чувашии. Я остался один исполнять топографические работы участка, а их приходилось выдумывать. Я занялся контрольными замерами и подсчетом земляных работ, чем был очень доволен Эйранов, усмотревший в моих замерах поиски туфты, которой, как всегда в нашей стране, и в мирное, и в военное время, набиралось немало.
Прошли Октябрьские праздники, ничем не отмеченные, так как работа велась без праздников и без выходных дней. В газетах я прочел доклад Сталина на Октябрьской годовщине и сообщение о параде в Москве. Глядя на фотографию Красной площади, я понял, что Москва была еще наша, и несколько успокоился.
Вскоре после этого как-то сидел я в штабе и подсчитывал свои замеры. Пришел Эйранов и сказал, что только что явилась на трассу группа людей. Теперь Гродский больше не начальник района, а только старший прораб по огневым точкам. Вместо него назначен какой-то рыжий высокий дядя по фамилии Зеге. А вместо Жуленева начальником 5-го Полевого Управления назначен какой-то Богомолец.
Впоследствии я узнал, что Жуленев был смещен за свою чекистскую решительность, он заставлял работать при любой температуре и переморозил массу людей.
В тот же вечер Эйранов со своими прорабами отправился пешком на совещание в штаб района. На следующее утро прораб Савохин мне рассказывал, что новый начальник района Зеге грозен, как Иван Грозный, и голос у него, как у Левитана. Он так громил, что у всех языки от страху прилипли. И Эйранову досталось — жуть!
— За что досталось?
— Не знаю, велел всем подтянуться.
Тут придется мне вернуться несколько назад. За время жизни в Высокове я набрался вшей и никак не мог их вывести, тем более что у хозяйки и ее детей их тоже было полным-полно.
Хозяйка мне сказала — достаньте дров — будет вам баня.
А как же их достать, когда ни на участке, ни в колхозе не было ни одной лошади?
Как-то потихоньку от начальства я пробрался в соседний лесок и усмотрел там здоровенную сухую сосну. Как раз в день совещания у грозного начальника вместе с хозяйским сыном, 13-летним мальчиком, в сумерки отправился я с салазками и пилой в лес. А снегу было еще маловато.
Начали мы пилить. Пилили, пилили, пилу зажимало, мальчик от холода плакал. Только глубокой ночью свалили мы наконец сосну. Мальчик сбегал за матерью. Втроем мы с великим трудом распилили дерево на чурбаки и на салазках приволокли их к избе. Рано утром я их расколол на дрова.
Хозяйка была очень довольна, обещала мне растопить такую баню, что «ни одна вошь не вытерпит».
На следующий день я бегал по трассе и все думал о предстоящем наслаждении. А деревенскую баню с паром и веником я всегда очень любил. Часа в 4 я забежал домой. Хозяйка мне сказала, что баня почти готова, только дух еще не вышел, а через полчасика самый будет раз.
Я остался дожидаться. И вдруг за мной из штаба прибежала девушка-курьер. Пошел я в штаб совершенно спокойно, считая, что будет очередной десятиминутный разговор с Эйрановым о работе.
А Сергей Артемьевич представил меня молодому начальнику в меховой куртке с открытым лицом и живыми глазами.
Оказывается, о ужас, это был новый начальник работ района Проценко. Он хочет, чтобы я ему показал, где намечены будущие огневые точки. Показать-то я бы мог, но баня… Делать было нечего — мы пошли. Стал я водить своего спутника от одного колышка к другому, а на душе у меня было так тоскливо, а в плечах и на груди так зудело и чесалось… На мое счастье стало смеркаться. Я сказал, что у меня куриная слепота и ночью я ничего не вижу. А Проценко меня тащил все дальше и дальше. Тогда я ему во всем признался.
— Почему же вы мне раньше об этом не сказали? — расхохотался он.
Я бегом побежал в деревню и прямо в баню. А там стоял визг, крики — бабы забрались. И подлые, всю воду выхлестали и пар выпустили.
Мылся я плохо и основную задачу не выполнил: белье переменил, а вши уцелели.
Дня через два меня вызвали в штаб. Там сидел маленький еврейчик.
— Слушайте, я же вас давно жду! Почему вы только сейчас идете? — Лицо говорившего выражало болезненное страдание.
— Меня только что позвали.
— И сегодня же, сегодня же, завтра будет поздно! Переселяйтесь в штаб района. Тут вам делать нечего.
Я вспомнил о горшке со щами и мясом, и мне стало грустно.
Вмешался Эйранов. Он сказал, что я не кончил замеры, что я должен сдать дела.
Лицо маленького еврейчика изобразило еще большее страдание. Он трагически протянул руку.
— Нет, нет, никаких дел! Только у нас! Мы задыхаемся без геодезиста! — восклицал он.
С великим трудом Эйранов уговорил его оставить меня до завтра.
Еврейчик этот был Семен Наумович Итин — новый начальник технического отдела района.
Еще три дня я прожил в Высокове. Эйранов считал, при Гродском вообще обходились без какого-то технического отдела, и потому никак не хотел меня отпускать, да еще столь спешно.
На четвертое утро из района прибыла девушка-курьер с бумажкой за подписью грозного Зеге. Категорически приказывалось Эйранову немедленно направить меня в деревню Большие Лебеди, куда переехал штаб района.
Была снежная ночь. Взял я свой чемодан и поплелся за 7 километров. Прибыл в 11 вечера.
Меня поместили на одной квартире с двумя молодыми прорабами по огневым точкам — инженерами Матвеем Дыментом и Виктором Подозеровым.
Их считали друзьями. Оба они были из Ленинграда, оба работали вместе на первом Смоленском рубеже, а теперь оба попали на рубеж Горьковский, жили вместе, и оба ничего не знали о своих оставшихся в Ленинграде семьях.
Еврей Матвей Дымент был исключительно скрытный человек — страдал ли он, ничего не зная о своей семье, или был к ней равнодушен, оставалось для нас неизвестным, имел ли он детей или нет — тоже было неизвестно.
Тогда не сумели еще организовать общественное питание, мы получали продукты и муку, и хозяйка нам готовила и пекла хлеб. Дымент был человек холодный, эгоистичный. Мы питались вместе из одного горшка. Если он приходил раньше нас, то съедал большую часть блюда и брал лучшие куски. За водой, за продуктами он не ходил никогда, а Виктор и я ругались, но ходили и носили для себя и для него.
Виктор Подозеров любил рассказывать мелкие интимные подробности о своей семье, любил показывать фотографию жены — хорошей русской женщины с задумчивыми нестеровскими глазами и фотографию сына-бутуза — курносого и толстощекого, как отец.
Виктор очень страдал и мучился, ничего не зная о семье. Через каждые три-четыре дня вечером после работы отправлялся он за 7 километров в Лопатищи, где была почта, отправлялся в любую погоду, в мороз, в метель. Однажды заблудился и вернулся в три часа ночи весь обмороженный. И ни разу он не получил никакой весточки.
А каждые три-четыре дня он садился за стол и своим бисерным почерком исписывал три-четыре страницы, нумеровал письмо, в особый блокнот заносил краткое его содержание и только тогда запечатывал и отсылал.
Слухи о голоде в Ленинграде носились, казалось бы, самые фантастические, хотя на самом деле они были сильно преуменьшены. Однажды Виктор сходил за 25 километров в соседний районный центр Мурашкино, узнав, что туда прибыли эвакуированные ленинградцы. По ночам он часто не спал и все вздыхал и ворочался.
И подумать только, что этот трогательный муж и отец, так дико тосковавший по своей семье, так бурно обрадовавшийся первой жениной открытке, после длительной и любящей переписки, вдруг, в конце войны, порвал со всем прошлым и женился на косоглазой калмычке — нашей докторше.
Итак, мы питались дома. И вскоре стали замечать, что наше мясо подозрительно быстро кончается, а хлеба при выпечке получается совсем мало. Однажды мы свешали хлеб, вышло даже меньше муки.
Хозяйка нас уверяла, что мясо «костястое», а мука «своглая».
Получили мы однажды конфеты. Дымент съел их в один присест, а Подозеров и я спрятали в свои чемоданы для своих сыновей. Прошло три дня. И вдруг я обнаружил, что из моего чемодана половина конфет исчезла. Я устроил хозяйке скандал, она оправдывалась, что знать не знает, ведать не ведает. На следующий день я случайно заглянул домой раньше времени и застал хозяйку, сидящую на корточках и роющуюся в моем чемодане. Я начал неистово материться, стукал кочергой в пол. Хозяйка плакала, просила прощения, говорила, что хотела взять одну конфетку для больной дочки.
На следующий день Подозеров притащил громадный церковный замок, но он ни к одному нашему чемодану не подходил, и мы приспособили его на рюкзак, в который спрятали все наши припасы.
Ежедневно я выходил на трассу и производил контрольные замеры по земляным работам, а также проверял выполнение работ по огневым точкам. Словом, следил за тем, чтобы старшие прорабы не слишком бы туфтили.
Я ходил и смотрел — как работают на копке противотанкового рва. Мерзлый грунт не поддавался никак. К тому же из-за неумелой организации труда начинали в одном месте, бросали, переходили на другой участок, потом возвращались грызть замороженный грунт. Мужчины помоложе били кувалдами по клиньям, откалывали мерзлые глыбы, а девушки целой гурьбой неумело и неловко оттаскивали эти глыбы в стороны.
Кроме горьковчан, работали старички-стройбатовцы. Мобилизованные на Черниговщине и Гомельщине, прошедшие тяжкий путь из-под Вязьмы сюда пешком, они буквально кишели вшами. Лохмотья на них еле держались. Ходили они все поголовно в лаптях, в том числе и их командиры и комиссары. У большинства их были обморожены носы и щеки.
Начальство зачастую тоже щеголяло в лаптях, особенно ленинградцы, попавшие в Горький с первого Смоленского рубежа.
Прораб по точкам, Пылаев, например, ходил в задрипанном сером пальтишке и в лаптях, а прораб по рву Крылов лапти не хотел надевать и прыгал в сорокоградусный мороз в ботиночках. Девушка-прораб Маргарита Михайлова ходила в великолепном цветном торгсиновском платке и в лаптях. Была она высокого роста, очень веселая, но одновременно неуживчивая. Я ей все говорил, что она русская красавица с суриковских полотен, а Дымент считал, что никогда не сможет полюбить девушку с ногой 44 размера.
Я лично ходил в сапогах и мерз, лапти у меня были, но я их носил только дома.
Многие москвичи, наоборот, щеголяли совершенно не по обстановке. Старший прораб по точкам, долговязый Терехов, в прошлом инженер-мостовик, ходил в великолепном зимнем пальто с каракулевым воротником. Была у него резвая лошадка, и он приезжал в штаб района на маленьких санках и привозил свою рыжеволосую жену.
Старший прораб на лесозаготовках Американцев — маленький, юркий, очень остроумный, бывший научный сотрудник института, тоже одевался элегантно.
Прораб Савохин носил длинную меховую шубу и всюду таскал с собой молоденькую жену, с которой был нежен до приторности.
Я называю фамилии тех, с кем мне пришлось вместе пробыть всю войну и о которых я еще буду писать.
К нам на квартиру поселили главного врача района, бывшую еще на строительстве канала Москва — Волга зубной врачихой, — Цецилию Ивановну Рудневу. Была она очень скучная, даже суровая и обладала решительным, мужским характером. Мы почти с ней не разговаривали.
И горьковчане, и стройбатовцы жили очень скученно, по 20–25 человек в каждой избе, да еще вместе с хозяевами. И хоть бани по деревням топились ежедневно, все равно вшивость была невероятная.
В одной из деревень начался сыпной тиф. В первый день заболел один, во второй четверо, потом шестеро.
Цецилия Ивановна помчалась во главе десяти молодцов с винтовками. Деревню оцепили, никого не стали пускать ни туда, ни оттуда. В самой просторной избе устроили грандиозную вошебойку, в которой пропаривали и прожаривали все имущество и местных жителей, и наших рабочих. Поголовно у всех выстригли и выбрили волосы на всех тех местах, где у людей положено расти волосам. Девушкам остригли косы, мужчинам бороды, сопротивляющихся связывали, стаскивали штаны и штанишки и беспощадно обривали наголо везде и всюду.
Жил в деревне почтенный старец с длинной и пышной белой бородой и кудрями, напоминавший Деда Мороза. Его так оболванили, что он от огорчения умер.
На четвертый день борьбы с эпидемией количество заболевших уменьшилось, на седьмой прекратилось вовсе. Петр Великий мог бы позавидовать нашей решительной Цецилии Ивановне.
Новый мой начальник Семен Наумович Итин казался добрым и отзывчивым человеком. Но уж очень, просто до истерики, был он нервный, все у него требовалось крайне спешно, все являлось невероятно сложным и грозило прорывом и всякими карами. Часто он заставлял меня работать по ночам.
Так, однажды вызвал он меня поздно вечером и велел чертить схему расположения огневых точек. Я сказал, что фантазировать не могу, должен пройтись по ним, привязать их хоть бы глазомер — но, и просил у него полдня времени.
— Нет, нет, нужно сейчас, Управление требует немедленно! Завтра будет поздно! — стонал он. — А завтра мы пошлем другую схему, уточненную.
Пришлось мне натыкать точки на листе бумаги как попало, а через два дня мы послали в Управление настоящую схему. А потом была неприятная переписка, пришлось объяснить — почему в двух схемах получилось расхождение.
Нервность Итина отчасти объяснялась беспокойством за семью. А потом, когда его жена с новорожденным дитем приехала, нервность его еще больше усилилась. Ни он сам, ни его жена совершенно не были приспособлены к жизни, а дитя вопило круглые сутки. У матери молока не хватало, корыта не было, пеленок не было. Я принимал некоторое участие в бытовом устройстве молодой семьи, в частности, достал им корыто и научил, как держать ребенку голову во время купанья.
Работал я то в штабе района, то ходил по трассе. От военного командования к району был приставлен капитан-рекогносцировщик — веселый, неутомимый матерщинник. Он намечал, где прятаться огневым точкам. Ходил я с ним, точнее, за ним, так как бегал он быстро, а я должен был успеть от него не отстать, да еще успеть глазомерно нанести на схему намеченную точку, да еще с помощью компаса указать направление огня — директрису. Этот капитан на ходу дал мне первые уроки военной рекогносцировки оборонительных рубежей, которые в будущем мне очень пригодились.
Строили огневые точки не только из бревен. В Работках организовали небольшой завод для изготовления бетонных «колпаков», с виду похожих на громадную консервную банку с отверстием-амбразурой сбоку. Колпаки доставлялись на автомашинах и устанавливались сзади противотанкового рва на деревянных, врытых в землю постаментах, а потом тщательно маскировались.
Мое дело было правильно посадить колпак на заданную глубину и по компасу дать ему заданное направление.
Один такой колпак установили во дворе дома, где я жил. Хозяйка меня благодарила и говорила, что теперь нашлось место, где она будет потом молоко хранить.
Занимаясь в штабе, я наблюдал, как руководит работами Зеге.
Об этом несомненно выдающемся человеке я еще буду много рассказывать. Высокий, рыжий, с лысиной эстонец, он обладал голосом то громовым, то очаровывающим. В определенный час каждый мог прийти к нему на прием. Он быстро и внимательно схватывал просьбу, если мог, ее удовлетворял, если отказывал, то никогда ни на какие мольбы не менял своих решений. Он любил писать длинные приказы. Горе было тому, кто не выполнял их. Он вызывал ослушника и крыл его так, что стены дома шатались.
Гродский, привыкший руководить, но не работать, был очень скоро смещен, за ним последовал Лемзиков. Оба убрались в Горький в распоряжение какого-то высокого начальства.
Зеге присматривался ко всем нам, знакомился со всеми нами, смело выдвигал на ответственные должности расторопных людей из низов, в том числе рядовых стройбатовцев.
Он и меня вызывал, расспросил — где и кем я работаю, где находится семья, и, к моему удивлению, не задал считавшегося тогда самым главным вопроса: каково мое социальное происхождение. Однако, видимо, я не шибко ему понравился, выдвигать меня он никуда не стал.
К середине ноября положение на фронтах казалось особенно тревожным. Сводки говорили об ожесточенных боях под Москвой. Было ясно, что враг стремится до зимы захватить Москву, но было совершенно неясно, а где враг находится. Мы считали, что он хочет взять столицу не в лоб, а обходом, в клещи.
Мне, видевшему октябрьскую панику, было даже удивительно, как это Москва до сих пор цела. Направления долгое время были — Калининское, Тульское, Малоярославецкое. Я каждый вечер ходил в штаб района слушать радио и с тревогой ждал Дмитровского направления. Но Дмитровское не появлялось.
Зная по прежнему октябрьскому опыту, как врут, как много недоговаривают сводки Информбюро, я решил, раз так ожесточенно строят оборонительный рубеж вокруг Горького, стало быть, немец обходным маневром подобрался не так уж далеко до нас и клещи его должны сомкнуться где-то немного западнее Владимира.
А раз так, я должен спасти семью. Я же не поехал в Куйбышев именно, чтобы в трудный момент находиться недалеко от своих. Мне казалось, что скоро такой момент действовать настанет. В тайне я выработал подробный план этого спасения и только ждал, как пойдут события дальше.
У меня бережно хранился данный когда-то Николаем Владимировичем для каких-то целей чистый бланк с печатью Ковровской бурпартии. Я решил написать самому себе командировочное удостоверение и любым способом, хоть пешком, явиться в Ковров.
Я уже упоминал, что в Погосте хранителем имущества бурпартии оставался старичок Датский, у которого имелась лошадь. И я затеял убеждениями или угрозой уговорить Датского доставить мою семью на санях сюда в Большие Лебеди. А здесь, подарив лошадь Зеге, обосноваться с семьей при штабе района. Тут многие жили с семьями.
Тогда Владимирщина входила в состав Ивановской области. У Дымента имелась карта этой области; я просил его мне ее подарить, променять, продать. На все мои мольбы он отвечал отказом. Но карта была мне нужна до зарезу, возможно, семью придется везти окольными путями.
Что же делать? Пришел я однажды раньше времени, открыл чемодан Дымента и карту украл. Я считал, что для спасения семьи иного выхода у меня не было.
Через несколько дней Дымент обнаружил пропажу, набросился на меня. Я отвечал, что ничего не знаю, и сослался на хозяйку. Раз хозяйка крадет у нас муку и конфеты, она может украсть и карту Ивановской области.
Разрабатывая свой фантастический план, я не догадывался о роковом для немцев просчете. Если в октябре они могли войти в Москву церемониальным маршем, то к началу ноября нашему командованию удалось стянуть к столице заново сформированные части, в том числе из Сибири. И немцы, начав в ноябре новое наступление, продвигались вперед, встречая ожесточенный отпор, и в конце концов остановились, но мне — Фоме неверному — все это не было тогда ясно.
Неожиданно 1 декабря было опубликовано сообщение о взятии нами Ростова-на-Дону. Сообщение это чрезвычайно озадачило многих. Ведь о взятии Ростова немцами не сообщалось ничего, только долго мелькало Таганрогское направление. Стало быть, были и другие города, взятые немцами, о которых мы не знали.
Международное положение осложнилось. Япония напала на Америку и Англию. Война с новым противником застала наших союзников врасплох, их потери открывались. После войны стало известно, что японцы потопили два лучших английских линкора, а на американской военно-морской базе, на Гавайских островах, уничтожили почти весь флот США. Неужели они нападут и на наш Дальний Восток?
6 декабря было опубликовано сообщение о нашем наступлении под Москвой, подробно перечислялись взятые трофеи, количество военнопленных и т. д.
Это сообщение было встречено с восторгом, хотя сперва я ему не поверил. Каждый день опубликовывался список взятых нами обратно новых городов; можно было судить, как далеко добрался враг: Рогачев, Клин, Калинин, Старица, Волоколамск, Малоярославец, а на юге — Елец, Ефремов, Епифань, Богородицк, позднее Калуга, Можайск, Зубцов, Одоев, Медынь и многие другие города были взяты нами. Дмитрова в списке не было.
Это был первый луч, прорезавший непроглядную тьму. Люди приободрились, увидели надежду. И миф о непобедимости гитлеровских полчищ лопнул во всем мире как мыльный пузырь.
А я перестал думать о «спасении» семьи. Впрочем, жена, когда позднее я ей рассказывал о своей затее, мне ответила, что никогда бы не стронулась с насиженного места и не уехала бы, очертя голову, от теплой хаты, от продуктов, от сестры.
Темпы оборонительных работ стали заметно снижаться. Уполномоченные из Горького перестали ездить, многие горьковчане под разными предлогами и без предлогов уходили, уезжали и убегали со строительства, и их не преследовали. К 15 декабря их осталось не более половины. Поговаривали вообще о ликвидации оборонительных работ.
И действительно, когда немцев отогнали от Москвы, продолжать долбить мерзлоту под Горьким было бессмыслицей.
Куда же мы должны были деваться? Слухи разнесли три возможных варианта нашей будущей дислокации. Назывались — Урал, Куйбышев и Гусь-Хрустальный. Чем мы должны были заниматься — оставалось покрытым мраком неизвестности.
Наступал Новый 1942 год. Многие, еще служившие вместе до войны, собирались компаниями. Я мало с кем общался. Подозерова пригласили в один дом, Цецилию Ивановну тоже. Дымент и я решили встречать вдвоем. К нам присоединился мой помощник техник-топограф Серянин Иван Андреевич.
Выпросили мы у Зеге пол-литра спирту и кило свинины. Картошка у нас была.
Около двенадцати ночи сели мы за стол. Я взялся быть поваром. Поставил на стол дымящуюся сковородку. Мы наполнили стаканы. Дымент вдруг встал, торжественно провозгласил тост:
— Пусть следующий Новый год застанет нас в другой обстановке, в кругу семьи. А нашей стране пожелаем скорую победу.
Мы чокнулись.
И следующий тост провозгласил опять-таки Дымент:
— Сам знаю за что.
Во время войны я часто провозглашал этот тост. И он всегда на всех производил впечатление. Кроме фронтовой дружбы, у каждого где-то глубоко в сердце пряталось свое личное, святое, о чем никогда не рассказывалось.
Надежды Матвея Дымента не сбылись. И он, и Серянин — оба трагически погибли, первый два месяца спустя, второй через пять месяцев.
Но об этом после.