Ночью 3 апреля 1924 года я видела дурной сон: как будто меня преследовало бесчисленное множество лошадей. Они все старались догнать меня. Мне было страшно, и я изо всех сил старалась убежать от них. Утром я спросила бабушку Татищеву, у которой было два сонника — русский и французский, — что бы это могло значить. Она изучала оба довольно долго, и наконец, так как я требовала ответа, она сказала:
— Ничего особенного, может случиться что-нибудь неприятное, вот и всё. Лошадей нехорошо видеть, но я бы особенно не беспокоилась.
Я захотела посмотреть сама, но бабушка не дала мне.
Теперь я знаю — в русском языке слова «лошадь» и «ложь» очень похожи. Видеть лошадь во сне толкуется как принуждение ко лжи, к чему-то нечестному.
После обеда моя бабушка Нарышкина попросила меня отнести письмо ее другу. Оказалось, что это был митрополит Тихон. Я не очень обрадовалась этому поручению. Прошло двадцать лет с тех пор, как Кот напугал меня инструкциями о правилах поведения при встрече с таким высокопоставленным служителем церкви, но у меня всё еще оставался страх, сделать что-нибудь неправильно. Я знала, что должна попросить его благословения и поцеловать руку, но как приступить к этому? Я нашла резиденцию митрополита, и меня провели к нему. Естественно, что мое невежество тут же обнаружилось. Я поклонилась и подошла со сложенными на груди руками. Не говоря ни слова, он взял мои руки и поставил их в правильное положение.
Я покраснела от стыда, но когда взглянула на митрополита, то с облегчением заметила, что он улыбается. Он подвел меня к дивану и усадил рядом с собой. Всё еще улыбаясь, он некоторое время пристально смотрел на меня. Потом начал говорить.
— Вы знаете, когда я был молодым, я был неверующим. Я знал, что Бог существует, но это не беспокоило меня. Я хорошо учился и решил стать врачом. Меня увлекала моя профессия, и, должен сказать, я стал очень хорошим врачом. В моей жизни не было места Богу, дела шли хорошо, чего мне было еще желать? Потом, однажды ночью мне приснился сон, такой ясный, такой необычный, что я проснулся и не мог перестать думать о нем. Я пытался отбросить его, но просто не мог. Он был реальностью, он был тут. А сон был очень простым. Я увидел себя одетым так, как я одет сейчас, в белой митре со спускающимся кукулем, так, как вы видите, — и он указал на митру и свисающий белый куколь.
Я была смущена двумя различными чувствами. Я не могла понять, почему митрополит говорил так со мной — маленькой, глупой, незначительной девочкой, которую он никогда раньше не видел. Я не думаю, что он знал, кто моя бабушка, потому что он не открыл еще письма. Другим моим чувством было, что он старается донести до моего сознания что-то очень важное, что направит меня, прояснит путаницу, которую он угадывал в моей душе. Слова, которые он говорил, его доброе лицо, полное понимания, печали и любви, подтверждали это стремление. Я чувствовала себя потрясенной, что-то случилось со мной, может быть, то же, что произошло с ним много лет назад.
Когда я шла домой, у меня было легко на сердце, и радость снизошла на меня ниоткуда.
В ту же ночь пришли из ГПУ. Мы еще не ложились спать. Ордер об аресте был на мое имя, но они еще долго перерывали всю нашу комнату в поисках чего-нибудь. Наконец они взяли некоторые бабушкины бумаги, и через две недели она должна была объясняться относительно них. Меня увезли в большом грузовике, уже заполненном другими арестованными, в основном мужчинами. Сначала нас подвезли к Бутырке, где высадили большую часть, а остальных, в том числе и меня, отправили на Лубянку. Меня поместили сразу в одиночную камеру. Я была так эмоционально измучена, что бросилась сразу на койку и проспала до утра.
Пробуждение было ужасно. Сначала я не могла понять, где я, — большая мрачная камера и никого больше. Страшное чувство одиночества овладело мною. Я поняла тот кошмар, что приснился мне прошлой ночью. Я поняла и добрые слова митрополита, который, возможно, предвидел страдания, ожидавшие меня, и то, что наступает полная перемена в моей жизни. Он готовил меня к этому. Позже я поняла, что не смогла бы пройти через все несчастья без его помощи. Он объяснил мне смысл жизни и ее значение.
Так началось мое существование в одиночной камере. Меня держали совершенно одну день за днем, и я не знала, за какое преступление меня подвергли такому суровому наказанию. Меня не вызывали к следователю, и я была в полнейшем неведении. Мне было совершенно нечего делать в продолжение всего дня, как только размышлять о своем несчастье.
Вдруг однажды днем меня вызвали на допрос. Я надеялась, что это будет тот же самый следователь, с которым я имела дело раньше, но это был другой человек. Этот никогда не улыбался. Он был очень строг и совершенно неразговорчив. Он сразу объявил мне, что мое преступление или, как он сказал, обвинение носит очень серьезный характер. Люди, виновные в таких преступлениях, не могут быть гражданами Советского государства. Их рассматривают как врагов народа, и от них следует избавляться в интересах «лояльных граждан». Он продолжал в том же ключе довольно долго, а я сидела перед ним и думала, о чем же идет речь. Я впала в состояние оцепенения и с трудом понимала, о чем он говорит и какова должна быть моя реакция на его слова. Наконец он замолчал и внимательно на меня посмотрел. Возможно, что по моему несчастному бледному лицу он понял, в каком я состоянии, потому что его отношение ко мне изменилось, и он спросил, хорошо ли я себя чувствую.
Я ответила:
— Не очень, — но не стала вдаваться в детали.
— Вы знаете, — добавил он быстро, — вы всегда можете вызвать доктора, чтобы он посмотрел вас. Мы не так бессердечны, чтобы лишать заключенных медицинской помощи.
Тут я заплакала. С меня было достаточно. Последние несколько дней я почти ничего не ела, я была лишена свежего воздуха и движения, как я могла себя чувствовать?
Я думаю, он понял, лицо его немного смягчилось.
— Полагаю, — сказал он, — что не стоит вас больше задерживать, достаточно для одного дня. Я пришлю за вами в другое время.
Я возвратилась в камеру еще более выбитой из колеи, чем раньше. Я попросила вызвать доктора. Пришла очень высокая и полная дама. Она села на мою койку, обняла меня за плечи и спросила, почему я чувствую себя такой несчастной, — я всё время плакала. Она сделала разные тесты: стукала меня по коленке, заставила стоять с закрытыми глазами, потом спросила, что бы я хотела. Я просто сказала:
— Остаться с вами.
Тогда она обняла меня еще крепче:
— Вы знаете, мы не много можем сделать, но обещаю вам, что скоро навещу вас снова и сделаю всё возможное, чтобы помочь вам. Ну, а теперь успокойтесь, перестаньте плакать, будьте умницей. Увидите, что всё пойдет на лад, — и, бросив на меня взгляд, полный сочувствия, она вышла.
Через несколько дней я была вызвана снова. На этот раз следователь не был таким суровым. Он сказал мне, что я обвиняюсь в содействии иностранцам. Он хотел знать причины, по которым я так часто бываю в британском посольстве. Оказывается, англичане были злейшими врагами Советского Союза. Я спросила:
— Почему же, ведь они были нашими союзниками во время войны?
— С этим покончено, мы не можем позволить вмешиваться в дела нашей страны, а это происходит слишком часто. Почему вы проводили воскресные вечера в посольстве?
— Меня приглашали к чаю и танцам после него, что в этом плохого?
— Они задавали вопросы? Почему ваш друг Франк интересовался вашим пребыванием в тюрьме? Вам известно, что он шпион?
Я вышла из себя и ответила грубо, после чего была уведена в камеру.
Милая доктор пришла опять и обещала вызвать меня к себе в приемную, просто для перемены обстановки. Так она и сделала, но перемена обстановки оказалась не очень приятной. Только что произошла перестрелка. Заключенные завладели оружием двух охранников. Это случилось как раз за дверью моей камеры. И когда я была в приемной, туда внесли умирающего надзирателя. Было не до меня, и мне пришлось сидеть там, пока не приехала «скорая помощь».
Однажды утром дверь камеры распахнулась, и я услышала:
— Татищева, с вещами, — это было обычное приказание, когда заключенных куда-нибудь переводили — в другую тюрьму или в другую камеру, освобождали или расстреливали.
Я быстро собрала вещи и спросила, куда меня ведут.
— Домой, конечно, прямо домой, куда же еще? — ответил надзиратель с противной улыбкой.
Я ему поверила. Мы шли по коридорам, переходам, вниз по лестницам, и я думала, когда же мы выйдем из этого огромного здания. Дойдя до конца одного из многочисленных коридоров, он остановил меня, вынул ключи и открыл дверь камеры.
— Здесь твой новый дом, — сказал он мне.
Камера была меньше, чем та, которую я только что оставила, но она была переполнена. Нас было восемь. Обитатели смотрели на меня с любопытством, — появление новичка всегда вызывает интерес. Они указали мне на свободную койку, ближнюю к двери. Я была огорчена, обманувшись в своих ожиданиях, но обрадовалась, что не буду больше одна. Как я быстро поняла, мои сокамерницы почти все принадлежали к интеллигенции. Главной среди них была пожилая женщина с седыми волосами, выглядевшая очень болезненной. Казалось, они знали друг друга очень хорошо и переговаривались тихими голосами. Только одна, казалось, стояла несколько особняком, ее койка была ближайшей ко мне. Она была очень хорошо одета по последней моде, поэтому можно было предположить, что она приехала из-за границы. Так и оказалось. Ее арестовали, когда она пересекала границу. Она занималась транспортировкой и продажей борзых собак. Они были в большой моде в то время, особенно в Германии. Мы подружились. Я рассказала ей о своих трудностях, а она мне о своих.
Вскоре после моего появления у пожилой дамы случился сердечный приступ. Я слышала, как ее друзья говорили, что нужно послать за «Коровой». Пришла врач, и ею оказалась моя милая докторша, которая так мне помогала. Я уверена, что по благодаря ей меня перевели. Она мило поговорила со мной, я отвечала ей тем же и сказала, что чувствую себя лучше и счастливее. Остальные смотрели на меня с неодобрением. Им не нравились мои отношения с «Коровой». И когда она ушла, они так мне и сказали. Я объяснила, почему она мне нравится и как она была ко мне добра, но они продолжали критиковать ее.
Потом начались мои ежедневные вызовы к следователю. Содержание этих разговоров было всегда одним и тем же. Я обвинялась в шпионаже, но если бы согласилась регулярно сообщать о том, что происходит в британском посольстве и о ведущихся там разговорах, то меня выпустили бы на следующий же день.
— Значит, вы хотите, чтобы я стала шпионом и принесла несчастье людям, которых я люблю?
— Нет, не смотрите на это так. Это не называется шпионить, это называется лояльностью к своей стране. Ваша судьба в ваших руках.
После этого мне всегда давали маленький кусочек бумаги, чтобы подписать, но я всегда отказывалась. Возвращаясь в камеру, я чувствовала себя разбитой и измученной. Мои вечерние вызовы и хорошие отношения с «Коровой» пробудили подозрительность и недоверие у сокамерниц.
Моим единственным другом оставалась та, чья кровать была рядом. Только ей я могла рассказать всё, что происходит на допросах. Она сама хорошо знала эти трюки и была мне большой поддержкой. Постепенно мне стало казаться, что я ничего особенного не сделаю, подписав бумажку, потому, что под конец она была составлена так, что в ней не говорилось о необходимости шпионить или предавать кого-то, а просто «быть лояльной».
— Хорошо, — подумала я, — я подпишу эту проклятую бумагу, а потом дома объясню, что случилось, матери и бабушке, и мы попытаемся как можно скорее уехать из Москвы в Крым.
Оттуда будет легче бежать за границу. Во всяком случае, мы еще раньше об этом думали. Так что, когда я следующий раз предстала перед моим инквизитором, я сказала о своих планах. Объяснила ему, что из-за состояния здоровья должна буду поехать в Крым и никак не смогу помочь ему. Он посмотрел на меня долгим тяжелым взглядом и погрузился в глубокое раздумье. Наконец он заговорил:
— Если вы подпишете эту бумагу, то никогда не сможете покинуть Москву. Вы будете полностью нашей. Вам будут поручаться задания. Задания будут сначала небольшими, потом всё серьезнее и серьезнее. Возможности бежать не будет, вы будете как маленькая мушка в паутине. Свободы у вас больше не будет до конца ваших дней.
Я была потрясена.
— Что вы мне говорите?
— То, что я вам говорю, вы не должны никому повторять, — ответил он.
Тогда я поняла, что он старается помочь мне, представив ясную картину того, что меня ожидает. Он отпустил меня, сказав, что на следующий день я должна буду дать определенный ответ: да или нет.
На следующий день разговор был очень коротким. На этот раз их было двое. Тот, которого я знала, не предложив мне сесть, спросил в очень неприятной манере:
— Ну, подписываете вы или нет?
Очень тихим голосом я ответила:
— Нет.
Он сразу же стал очень сердитым и закричал в телефон:
— Уведите ее!
Я была очень напугана. Что они сделают теперь со мной? Может быть, это конец? Я вздохнула с облегчением, когда оказалась рядом со своей камерой. Надзиратель отпер дверь и впустил меня. Моя подруга посмотрела на меня вопросительно, и я улыбнулась ей в ответ.
— Так, значит, вы выиграли битву, — сказала она, — я горжусь вами.
Потом, повернувшись к остальным, объяснила им, в чем дело.
Все были довольны мной, но я не чувствовала себя героем. Напротив, я ощущала себя глупой девчонкой, которой как-то удалось избежать того, что испортило бы ей всю жизнь. В этом не было героизма. Я была спасена молитвами митрополита Тихона, правильным советом моей новой подруги и моим следователем, и за них я должна молиться всю мою жизнь.
Но что будет теперь со мной? Обвинение против меня было серьезным, такое могло напугать каждого. Если бы оно было доказано, то грозило смертным приговором. Перспектива была довольно мрачной, но я как-то не задерживалась долго на этом мыслями. Я была счастлива, что мои сокамерницы стали вдруг дружелюбны со мной. Я радовалась, что меня привели обратно к ним и они смогли узнать правду обо мне, понять, что я не предательница.
Очень скоро мне приказали покинуть эту камеру. У меня не было ни малейшего представления, что будет со мной дальше. Я попрощалась с новыми друзьями и той, которая так помогала мне и поддерживала в трудные минуты, и пустилась в неизвестность.
После долгой ходьбы по бесконечным переходам и коридорам я оказалась в комнате средних размеров; в ней было несколько женщин. К моей радости, я заметила знакомое лицо Наташи, сестры Мары. Моим первым импульсом было броситься к ней с радостью, но она холодно остановила меня:
— Вам что-то нужно?
Я не могла понять, что с ней случилось. Она обратилась ко мне как посторонний человек и была очень холодна и официальна. Я отошла в сильном смущении. Потом надзирательница, заведовавшая заключенными женщинами, отвела меня в соседнюю комнату, где висел большой портрет Карла Маркса, и начала меня всю обыскивать. Я не понимала, зачем это. Окончив, она велела мне одеться и на некоторое время оставила комнату.
Потом появилась Наташа и вежливо спросила, не может ли она чем-нибудь помочь мне. Когда мы остались совершенно одни, она прошептала, что была вынуждена так вести себя — мы не должны показать, что знаем друг друга, иначе нас сразу же разлучат. В нескольких словах она рассказала, что все мои друзья арестованы и что ГПУ собирает нас, чтобы всех поместить в Бутырскую тюрьму. Тогда я поняла, что я не единственная, кому пришлось пройти все эти мучения.
Нам пришлось долго ждать, пока все женщины не были собраны. Я узнала пожилую даму, друга моей бабушки Нарышкиной мадам Данзас. Я помнила ее с раннего детства, но она, казалось, не узнавала меня. Я села рядом с ней и заговорила. Наконец она смутно вспомнила меня и мою семью. Было ясно, что она прошла через страшные испытания, выглядела она очень измученной. Вскоре нас отвели в «воронок». Одна за другой мы забрались в темный кузов. В Бутырке всех, по счастью, поместили в одну просторную камеру, называвшуюся карантином, и Катя была там! Я представила обеих моих подруг мадам Данзас, которая выбрала уединенный угол в некотором отдалении от нас. Большую часть времени она проводила в молитве, так как принадлежала к очень строгой ветви Униатской Церкви.
Итак, для нас началась новая жизнь. Несколько недель мы должны были оставаться в карантине, пока нас не смогут перевести в трудовой коридор. Все было не так формально, как на Лубянке. Надзирателями здесь были женщины, а не исключительно мужчины, как там, что бывало очень мучительно, когда хотелось уединиться. Дверь была, конечно, заперта, но, так как она представляла собой металлическую решетку, было видно, что делается в коридоре. Единственное окно было не закрыто, но находилось очень высоко. Однако, предприняв некоторые усилия, можно было увидеть, что происходит во дворе. Кроме нас четверых, в камере было еще семь женщин.
Наши новые обстоятельства были не слишком плохи, особенно в сравнении с тем, что мы испытали прежде. Мы могли разговаривать и делать предположения и выражать надежды на скорое освобождение, но последнее, как большинство из нас понимало, было нереально. Лучшее, что могло нас ожидать, — два-три года ссылки в отдаленные районы России. Никто, насколько мы знали, не был еще осужден на смерть, худшее, что могло быть — ужасный концентрационный лагерь на Соловках.
Так что всё, что мы могли делать, — ждать и стараться занять себя чем-нибудь. Не были разрешены ни книги, ни газеты, ни письма, и мы были практически отрезаны от мира, не зная, что происходит. По пятницам я получала свою передачу — сверток с едой и бельем из дома — и могла угостить всех булочками и печеньем к чаю. Остальные делали то же самое. Мадам Данзас приглядывала за мной и считала, что я нуждаюсь в ее покровительстве. Она предостерегала меня от слишком дружеских отношений с сокамерницами. Она была очень мудрой и высокообразованной женщиной, знавшей семь языков.
Теперь ее жизнь заключалась в молитве, и мы даже думали, что, возможно, она монахиня в миру. Она тоже ждала приговора, и, когда, наконец, он был объявлен, оказалось, что она приговорена к десяти годам заключения.
Время от времени кого-нибудь из нас вызывали на допрос. Тогда человек исчезал почти на целый день, приходилось ехать во внутреннюю тюрьму Лубянки и многие часы проводить в ожидании «воронка». Пришла и моя очередь, и я снова встретилась с моим инквизитором. Как всегда, он выглядел очень суровым, но поздоровался со мной и спросил, как теперь меня содержат. Я ответила, что гораздо лучше и что я очень благодарна ему за помощь. На это он сильно рассердился или только сделал вид и сказал:
— Я вызвал вас не для этого. Вы должны понять, что серьезно скомпрометированы и ваше будущее будет нелегким.
Я только ответила, что ничего другого и не ожидала, и решила больше ничего о благодарности не говорить. Мы были одни в комнате, но где-то мог быть спрятан микрофон. Наш разговор был очень коротким, сказать больше, чем обычно, было нечего.
После некоторого раздумья он добавил:
— Машину придется ждать долго, я дам вам возможность выбора, ждать внизу с остальными заключенными или можете остаться здесь со мной, пока не настанет время ехать.
Я предпочла последнее и тихонько уселась у окна. На подоконнике лежала газета «Известия», но я не хотела больше сердить его и не дотронулась до газеты. Наконец они пришли, чтобы увести меня.
После «карантина» нас перевели в трудовое крыло, бывшее отдельным зданием. На этот раз камера была еще больше и полна женщин, но опять наша маленькая группа была вместе. С нами не было только мадам Данзас, ее должны были отправить в Сибирь. Всех нас приставили к работе. Мы могли выбирать прачечную или швейную мастерскую. Мы выбрали последнюю. Наши рабочие часы были обычно утром, до обеда. Обедали мы в камерах, и после уборки посуды была получасовая прогулка в маленьком крытом дворике. И так прошли для нас и весна, и начало летних дней — без солнца, тепла и цветов, на которые можно было бы любоваться.
В швейной мастерской я встретила молодого человека, которому, видимо, понравилась. Когда нас собирали, чтобы вести обедать, он протянул мне горшок с прелестным цветком. На мне был плащ, и я спрятала цветок под ним. Когда мы уже пересекали двор, примыкающий к зданию, тюремный надзиратель вышел вперед и спросил, что я прячу. Мгновенно горшок был изъят и начались вопросы. Кто мне дал этот цветок? Дали мне его на работе или когда мы уже ушли оттуда? Дал ли его мне один человек, два или три? Я могла только отвечать, что никто мне его не давал.
— Тогда вы украли его у кого-то? — был следующий вопрос.
— Наверно, — отвечала я кратко.
— Хорошо, мы это скоро узнаем.
Мы почти кончили обедать, когда появился надзиратель.
— Ну, где вы взяли этот цветок? И что за человек дал вам его?
— Никто не давал его мне, — отвечала я.
— Тогда как он оказался в ваших руках? Не упал же он с неба!
Я сказала вам, я взяла его сама, я увидела его там и просто взяла.
— Вы лжете, у нас не стоят нигде цветы. Мы думаем, что вам дал их какой-то мужчина-заключенный. Кто это был?
— Никто, я уже сказала вам.
Диалог становился все более агрессивным, надзиратель разъярялся.
— Если не скажешь, где взяла этот цветок, то будешь заперта в холодный погреб с крысами, пока не образумишься. Я ухожу, чтобы ты решила. Помни: погреб с крысами! — с этими словами он с лязгом захлопнул тяжелую дверь и вышел.
Я долго ждала, но, к счастью, ничего не случилось. Он не возвратился, чтобы посадить меня в погреб, и инцидент был забыт.
Одна за другой мои подруги получили свои сроки, некоторые — «три года на Урале», это значило, что они будут жить этот срок где-то в Уральских горах сами по себе, не в тюрьме. Бедной Наташе, потерпевшей за сестру, дали два года. Немногие получили более легкое наказание, называемое «минус 6», что значило — они могут выбирать для проживания любой город, за исключением шести главных. Я начала беспокоиться. Почему до сих пор нет приговора? Что это могло значить? Может быть, мне дадут более строгое наказание? Может, меня пошлют в Соловки? Почему такая проволочка? Наконец, главный надзиратель отпер дверь и выкрикнул мое имя. Я подбежала к нему, у него в руках была бумага с моим приговором, и я должна была подписать его. Я прочла: «три года на Урале». Я обрадовалась, это было таким облегчением, что я начала танцевать от радости. Надзиратель смотрел на меня в изумлении, а все остальные заключенные сгрудились вокруг меня. Я объяснила им, чего боялась. У меня было такое чувство, будто я выиграла приз, ничто больше меня не тревожило.
Теперь нам пришлось ждать, чтобы нас отправили в ссылку. Мы говорили о том, какая жизнь может ждать нас на Урале. Мы знали, что нас, вероятно, разделят. Постепенно установилась летняя погода, и мы по очереди сидели у окна. Нам было видно немножко травы и бывшую тюремную церковь, превращенную в библиотеку. Иногда два человека, заросших бородами, подметали дорожку. Одного из них знала Ванда, девушка из нашей камеры. Это был князь Голицын, а другой, как мы узнали позже, князь Шаховской. Мы видели также молодого человека, который интересовал меня, — князя Петра Туркестанова — он работал в библиотеке. Если я видела князя Голицына, я звала Ванду, а она звала меня, когда видела Петра.
Однажды меня вызвали на свидание с матерью. Оно происходило в узенькой маленькой клетушке, перегороженной массивным барьером с сеткой. На другом конце я с трудом разглядела маму, перед ней тоже была сетка. Был целый ряд таких кабинок, заполненных людьми. Все старались перекричать друг друга, чтобы быть услышанными. Я с большим трудом могла слышать то, что говорила мне мама. Я поняла, что дядя Кира умер в петроградской тюрьме. Это свидание через решетку было очень тяжелым для нас и напомнило нам такое же свидание с отцом за несколько дней до его расстрела.
Одно огорчало меня в связи с моей трехлетней ссылкой — обеим моим бабушкам было под девяносто, и я боялась, что больше не увижу их. И мне пришла в голову мысль, написать главному прокурору петицию с просьбой разрешить навестить их, прежде чем я уеду. Конечно, я не возлагала больших надежд на то, что это будет разрешено.
Однажды в пятницу, когда я собиралась развернуть очередную передачу, которую мне принесли, надзиратель вызвал меня:
— Заключенная Татищева, готовьтесь с вещами. (Нас, заключенных, не называли — «граждане», так можно было обращаться только к достойным доверия людям.)
Ничего, кроме этого, мне сказано не было. У меня не было ни малейшей идеи относительно того, куда я направляюсь. Катя тоже не знала, и мы обе очень обеспокоились. Мы знали, что должны быть готовы к отправке в ссылку, но тут не было никакого предварительного предупреждения, как это обычно бывало. Я собрала вещи и быстро попрощалась со своими друзьями.
Дорога к воротам тюрьмы была довольно длинной. Когда я подошла к ним, они были распахнуты, и часовой дал мне пройти. Я была за забором тюрьмы. Я не знала, в какую сторону повернуть, но увидела очередь людей, сдававших передачи. Мне пришло в голову, что может быть кто-нибудь из домашних здесь, так как я не успела написать записку, что я обычно делала.
Очень скоро я увидела Машу, нашу преданную прислугу, которая действительно ждала мою записку. Она увидела меня, и мгновенно мы оказались в объятиях друг друга. Мне посчастливилось: Маша хорошо знала окрестности и указала мне дорогу на Лубянку, где я должна была отметиться, прежде чем делать что-нибудь еще. Это была формальность, кусочек бумаги, который, взяв в руку, я даже не удосужилась посмотреть, сочтя его, без сомнения, каким-то пропуском.
Я спросила Машу, как дела дома, как мама? В добром ли она здравии? Тут Маша разразилась слезами. Я очень взволновалась и продолжала спрашивать, что случилось. Бедная девочка не могла говорить и справиться с рыданиями.
— Мама умерла? — спросила я в отчаянии.
— Нет, нет! Она уехала, она уехала далеко, — и она начала говорить и говорить, но прошло много времени прежде, чем я начала что-то понимать.
Они выслали ее одну только три дня назад. Ей не сказали куда.
Постепенно я поняла, что случилось. Моя мама получила тоже три года ссылки на Урал, но она не была арестована. Ей было предписано самой покинуть Москву и остановиться сначала в Екатеринбурге, где ей сообщат точное место назначения.
Бабушки и тетя Нина были дома, но Ики не было, она уехала на каникулы. Мы прочитали бумагу, выданную мне на Лубянке, и увидели, что я должна быть в тюрьме через три дня. Первое, что я сделала — как следует помылась и вымыла голову, чего нельзя было сделать по-настоящему в тюрьме. В эти три дня я большую часть времени пробыла дома, только один раз выбралась, чтобы повидать Нелли, младшую сестру Кати. Я нашла ее в слезах. Ей было девятнадцать, и она осталась совершенно одна — ее мама и другая сестра были в безопасности за границей, а Катя только что отправилась в ссылку (это произошло на следующий день после того, как меня отпустили из тюрьмы). Мало чем я могла ее утешить, я сама была огорчена, что теперь мы с Катей разлучены.
Я спала в одной комнате с бабушкой Нарышкиной. Прошлой ночью мы проговорили до утра. Мне хотелось понять, что такое жизнь, почему происходят такие странные события, почему и откуда нам присылаются эти ужасные страдания, почему допускается их свершение. Используя все силы, знания и опыт своей долгой жизни, бабушка старалась ответить на вопросы моего смятенного ума. Я внимательно слушала и пыталась найти в ее словах путеводные нити, которые внесли бы ясность в то, что так смущало меня. Одним из первых был вопрос о митрополите Тихоне. Незадолго перед тем он умер. Упокой, Господи, душу его. Я подумала, что никогда его не забуду, и сейчас думаю также.
Когда я вернулась в Бутырскую тюрьму, по какой-то ошибке меня опять поместили в «карантин». Надзирательница, узнавшая меня, была удивлена:
— Эта камера для людей, которые только что арестованы, вы были здесь достаточно долго, и, кроме того, вам не годится сейчас здесь быть. Тут полно женщин с Хитрова рынка, у большинства заразные болезни, как они могут делать такие вещи?
Хитров рынок был местом с очень плохой репутацией. Добрая надзирательница предупредила меня, чтобы я не принимала от этих женщин, если они предложат, чай или еду. Она обещала сделать всё возможное, чтобы меня перевели отсюда поскорее.
Камера была полна женщин, молодых и не очень, некоторые были хорошенькими, другие — с большим количеством косметики, но все они были очень добрыми. Они тепло меня приняли, каждая старалась, чтобы я чувствовала себя как дома. Они указали мне койку и предложили угощение. Но я просто не могла отвергнуть их доброту, хотя была очень усталой и решила как можно скорее лечь спать.
Поздно ночью, когда все успокоились и уже лежали на своих койках, дверь открылась, и грубый голос выкрикнул:
— Татищева, соберите вещи и выходите.
Вероятно, добрая надзирательница сдержала свое слово и вызволила меня из этой инфицированной камеры, но было трогательно слушать, как мои новые знакомые реагировали на требование надзирателя. Все они собрались вокруг меня и не хотели дать меня потревожить. Мне они все были очень милы, но я знала, что надо уходить. Я поблагодарила их за доброту ко мне, но объяснила, что попала сюда по ошибке вместо трудового крыла, где должна была находиться до отправки в ссылку. Это успокоило их, и они отпустили меня, хотя и неохотно. Уже глухой ночью я попала в свою камеру, где из знакомых оставалась только Ванда, рассказавшая мне все последние новости. Князь Голицын уехал в ссылку два дня назад с тем же конвоем, что и Катя. В соседней камере было несколько новеньких, в том числе Катя Мансурова, девочка, с которой я вместе брала уроки, когда нам было по 15 лет. Другой была княжна Львова, которую я тоже знала. Следующий конвой собирался через три недели. Вероятно, я попаду в него, поскольку пропустила свой.
У меня не было возможности поговорить с Катей Мансуровой — нам не разрешалось ходить в соседние камеры. Она тоже была приговорена к трем годам ссылки на Урал, но должна была ехать с конвоем после меня. Потом мы услышали, что князь Голицын так и не уехал. Его вызвали вместе с остальными заключенными, но потом выкликнули его имя и приказали вернуться в камеру. Почему, — никто не знал.