I

Три дня уже шел дождь. Небо обложилось мутными серыми тучами, хребты спрятались за зябкой сеткой дождя, дороги покрылись жирной глинистой грязью, в полях было уныло. Внезапно повеяло нежданной осенью.

В цехах, несмотря на ранние часы, стало темно, и электрические лампочки вспыхивали сразу же после обеда. Дождевые потоки ползли по оконным стеклам, с улицы, в цеха гляделась безглазая тоска. Тоска заползала в сумрачные корпуса фабрики, в полутемные мастерские, в низкие склады. Шум дождя, неумолчный и надоедливый, прихлестывал собою шумы и грохоты фабрики. Рабочие посматривали сумрачно, работали вяло. От желтого электрического света, мешавшегося с немощным светом пасмурного, непогодливого дня, на лица рабочих падали серые, зеленоватые тени. И все казались не по-обычному сосредоточенными и суровыми.

Веселее, чем где-либо, было в горновом цехе, у печей. Печи дышали нестерпимым жаром, и этот жар теперь, когда на улице было ненастно, когда на улице было сыро, холодно и грязно, радовал и веселил.

Поликанов ходил вокруг горна и покряхтывал от удовольствия:

— Вот тута хорошо… Тута не мочит… нет!..

Работавшие вместе с Поликановым помалкивали, но по лицам их видно было, что они соглашаются со стариком и что они знают и чувствуют сами, что действительно, здесь, в тепле, очень хорошо.

И только один кто-то, недовольный, озабоченно вымолвил:

— Хорошо-то, конечно, хорошо… А вот сена-то сгниют… Ето не дождь, а самый настоящий сеногной!.. Еще в копны кои не сгребли, а кои и не откосились… Пропадут покосы… Очень возможно, что пропадут!..

Тогда и Поликанов спрятал свою радость. Он покрутил головой и сплюнул:

— С сенами худо будет… Наплачутся-то, у кого лошади…

Кто-то весело рассмеялся:

— Беда с вами, товарищи! Пообзавелись лошадками да коровами, да теперь охаете, на небо глядючи: ай, дождь, ох, ненастье!.. сено сгниет!.. овес положит!..

— Не зубоскаль! — сердито остановил говорившего — молодого черноволосого рабочего — Поликанов. — Кому какое горе, ежели у рабочего для своей надобности и для семейного удовольствия скот имеется… Своим горбом рабочий все это наживал. Понимать это надо…

— Я понимаю! — усмехнулся спорщик и замолчал.

Дверь, визжа на блоке, раскрывалась и закрывалась.

Торопливо входившие рабочие отряхивались, фыркали и проталкивались погреться и обсушиться к печи:

— Благодать!.. Не жизнь тут, а одно удовольствие!..

— А Белая дурит. Плоты срывает…

Горновщики отошли от печей и окружили вновь прибывших. Смутная тревога охватила их.

— А как плотина?

— В пруду вода играет?

— Играет!.. Гляди, сорвет, промоет плотину. Тогда весь механизм снесет…

Поликанов к чему-то прислушивался и тревожно сказал:

— В двенадцатом годе, при Петре Игнатьевиче, при хозяине, так же вот дожжи две недели шли и уполнили пруд до крайности, а по прошествии краткосрочного времени промыла вода плотину и остановились толчеи да мельницы, да волокуши на цельных на два месяца… Стеснительно было для рабочих. Ужасно!..

— Теперь, бать, не промоет, не сорвет!..

— А пошто же это не сорвет? Плотина, она этакая же, как и при Петре Игнатьиче, как в двенадцатом годе…

Поликанов вдруг замолчал. На морщинистых щеках его выплыли желтоватые пятна. Он отвернулся и отошел к раскаленным заслонкам печей.

Дождь усилился. Широкие потоки воды сбегали с крыши и сердито захлестывали окна. По большим лужам на пустынном дворе плясали бесчисленные круги, и водяная пыль трепетала над ними, как синеватый дымок.

Пустынный двор сразу почему-то ожил. По лужам, по грязи побежали куда-то в одну сторону рабочие. Кутаясь в дождевик и размахивая руками, вместе с ними побежал Карпов.

Горновщики прильнули к окнам и встревоженно проследили за бегущими:

— К плотине ребята бегут… Рвет!..

— Ох, сорвет, товарищи!..

— Ведь это беда, ребята! — встрепенулся Поликанов.

— Чистое наказание! Поглядите за горном! — решительно сказал он, что-то надумав. И, схватив пиджак и натягивая его на себя на бегу, он выбежал на двор под дождь.

II

Плотину сорвало. Мельницы, толчеи, волокуши остановились.

Широких задержался в городе два дня, а два дня сидел на той стороне и ждал перевоза. Паром не ходил, и паромщик полеживал в старенькой избушке на берегу, пил водку и пел дикие тоскливые песни.

Только на пятый день, когда дождь затих и погода стала устанавливаться, Андрею Фомичу удалось перебраться на фабричную сторону.

Не успев обсушиться и отдохнуть с дороги, директор прошел в контору. У дверей своего кабинета он наткнулся на Власыча, который шумно поздоровался с ним и брюзгливо поведал:

— Ухайдакали плотину-те… Неустойка теперь сырьевому цеху. Убыток!..

— Ладно, ладно, скрипун! Знаю я! — отмахнулся от старика Андрей Фомич и быстро прошел в кабинет.

Пришедший туда немного спустя Карпов застал директора за столом, выкладывавшим из портфеля измятые бумаги.

— Здорово, Лексей Михайлыч!.. Ухнула плотина? Настряпали нам делов дожди?

— Ничего нельзя было поделать, — протягивая директору руку, виновато и сумрачно ответил Карпов.

Осунувшееся лицо его было измучено, под глазами лежали темные круги.

— Бились мы, бились — и все понапрасну…

— Старое барахло! — с гневным презрением сказал Широких. — Гнилье… Этак в один прекрасный день, не успеем оглянуться — и стены повалятся нам на голову. — Ну, докладывайте, что и как…

Карпов обстоятельно и торопливо стал рассказывать. Он рассказал о том, как шел дождь, как замечено было, что с плотиной неладно, как он снял, откуда можно было, рабочих и поставил к плотине, как бились, борясь с водой, и как в конце концов вода одолела все усилия, прорвала плотину, залила колеса и остановила целый цех.

— Измучились мы тут все, а толку никакого! — уныло закончил он. — Теперь месяца полтора сырьевой цех будет стоять. Несчастье…

Андрей Фомич вылез из-за стола и стал ходить по кабинету. Шаги у Андрея Фомича были большие, а кабинет маленький, и выходило, что он мечется в клетке, топчется почти на одном месте и не может уйти.

— Да, беда! — не останавливаясь, подтвердил он. — Забузят теперь в центре. Намылят нам шею, здорово намылят, Лексей Михайлыч!

Он остановился перед Карповым и широко улыбнулся.

— А мне и так намылили, больше некуда… Под суд хотели отдавать… Шум, грохот у нас на совещанье стоял несусветимый! По трестовской линии пилили-пилили меня, а потом еще пуще по партейной… Совсем, думал я, съедят напрочь, без остатку… Одначе… — Андрей Фомич улыбнулся еще шире, еще светлее. — Одначе, оставили живого… Да то надо сказать: я ведь сам с усам… Мне слово, а я два… Я свою правоту прекрасно понимаю. У меня данные, Лексей Михайлыч… данные! А против них не пойдешь. Ну, короче сказать, строить нам позволяют!

— Ну, наконец-то! — вспыхнул Карпов и сразу же осекся. — А эта катастрофа с плотиной, она, Андрей Фомич, нам не изгадит всего дела?

— Нет! — решительно ответил Широких. — Не изгадит… Да погоди, постой, Лексей Михайлыч, мы об этом обо всем попозже подробно потолкуем. А теперь вот забирай кой-какие бумаги да айда на плотину, на фабрику. Будем глядеть…

Отобрав из выложенной из портфеля кучки стопку бумаг, Широких сунул ее Карпову и пошел из кабинета. На ходу, словно вспомнив об этом только теперь, он объявил:

— Людей нам обещали послать… Работников… нам на усиление… На той неделе прибудут…

На улице, куда они оба вышли, было сыро. Небо, обложенное редкими ползшими зыбко и переменчиво, как змеи, облаками, лежало низка над крышами, хмурое и неприветливое. Широкие лужи тянулись от стены к стене. Грязь громко чавкала под ногами.

Дым из фабричных труб медленно стлался книзу, к самой земле.

Пруд вздулся, и мутная вода его выплеснулась через высокие берега. Высокая мутная вода залила плотину, снесла мостки и медленно текла в Белую.

Широких обошел плотину, перебрался в полутемные сараи, где сиротливо и заброшенно стояли молчаливые и неподвижные теперь волокуши и толчеи, где остановились громадные колеса и куда жидкой грязью просочилась дурившая, проказливая вода.

— Дела!.. — протянул Андрей Фомич и пошел дальше.

Фабричный двор весь залит был глинистой непролазной грязью. От корпуса к корпусу пробираться можно было только по наспех проложенным дощатым мосткам. Фабричные стены, обрызганные, ополоснутые дождями, были неприглядны и неряшливы. Окна глядели подслеповато и тускло.

— Красота! — усмехнулся зло Широких и выругался.

Побывав в горновом и токарном цехах, Широких круто повернул туда, где тянулось каменное здание глазуровочного отделения. У входа в это отделение Карпов замялся:

— Я, Андрей Фомич, пожалуй, пройду в расписной…

— Обожди… Вместе туда зайдем! — попросил директор. — Мы тут ненадолго…

Карпов опустил глаза и, промолчав, пошел вслед за директором в глазуровочное отделение.

Женщины оглянулись на вошедших и жарче принялись за работу. Молчаливая настороженность встретила пришедших. Андрей Фомич медленно прошел возле работниц, изредка останавливаясь подле какой-нибудь. Он поздоровался со всеми легким кивком головы и почти каждой сказал что-нибудь веселое и приветливое. В отделении повеяло свежестью. Всплеснулся легкий смех. На лицах затеплились улыбки.

Остановившись около Федосьи, Широких молча поглядел на работу девушки. Он полюбовался ее изящными движениями, ее нежными, красивыми руками. Федосья, украдкой оглянувшись на него, продолжала работать как ни в чем не бывало. Но предательская краска, окрасившая ее щеки и захватившая кончики ушей, выдавала ее волнение.

Помолчав, Андрей Фомич придвинулся поближе к девушке и мягко спросил:

— А как девчонка-то, которая топиться собиралась? Поправилась?

— Поправилась… — односложно ответила Федосья, наклоняясь ниже над бадьей с глазурью.

— Дома она?

— Дома.

— Вот и хорошо… Ах, она глупенькая… Что надумала!

Голос у Андрея Фомича зазвучал необычайной для него мягкостью, и было лицо его ясно и притягательно. Федосья взглянула на него, мгновенье задержала свой взгляд, встретившись с открытым, прямым взглядом директора, и быстро отвернулась. Огневой румянец залил ее щеки и шею.

— Вот и хорошо! — зачем-то повторил Широких и прошел дальше.

Карпов стоял в стороне, когда директор заговорил с девушкой. Карпов подглядел смущенье Федосьи: он отметил для себя и то, как она вся зарделась, почувствовав возле себя Андрея Фомича, и то, как изменился, смягчился и заиграл нежностью голос у директора.

Карпов сжал губы и слегка наморщил лоб.

Оставляя глазуровочное отделение, Широких приостановился у дверей и оглянулся на Федосью. И ясная задумчивая улыбка его дрогнула и расцвела, когда он увидел, что девушка повернула голову и встретилась с ним взглядом. И встретившись — смущенно и мило опустила глаза.

III

— Плотину в этаком виде, как она ранее была, ни в каком разе восстанавливать не будем… Ни в каком разе!..

Андрей Фомич обвел взглядом слушателей и поднял вверх короткий толстый палец:

— Первое: на это барахло не стоит труда и материалов тратить… А второе, — вверх взметнулся второй палец, такой же толстый и короткий, — а второе: будем, товарищи, ставить здесь турбину… К черту эту допотопную рухлядь! К черту!.. С ей одной только мученье… И все равно, товарищи, сорвала бы вода плотину или не сорвала, а в нашем проекте эта турбина уже была предусмотрена.

— Выходит, — прервал директора чей-то насмешливый голос, — что дожжи по твоей, можно сказать, наметке, Андрей Фомич, орудовали?

— Положим, это не так. Немножечко, товарищ, не так. По нашим планам плотине бы нужно продюжить еще с годик. Ну, а если она сдала ранее, то ничего не поделаешь, будем строить теперь…

Производственное — совещание, на котором директор выступал с сообщением о своей поездке, тянулось уже часа два. В обширной конторской комнате было тесно. Окна, раскрытые настежь, пропускали скупо вечернюю острую свежесть, которая с трудом боролась с накуренным, густым, тяжелым воздухом, туго остановившимся в комнате. Народу собралось много, и среди других, изумляя своим присутствием обычных посетителей собраний, сидел Поликанов. Он пробрался поближе к столу президиума и слушал Широких Андрея Фомича внимательно и молчаливо. Директор сразу заметил старика и несколько раз пытливо поглядел на него. Старик спокойно выдержал недоуменные и слегка насмешливые взгляды рабочих. Старик был невозмутимо-сосредоточен, ко всему приглядывался, все примечал и разглядывал.

Когда директор заговорил о плотине, он вытянул шею и сторожко наставил ухо. Глаза его блеснули, и он невзначай кивнул головой, словно соглашаясь с чем-то и что-то одобряя. Но сразу же спохватился и снова стал сосредоточенным и невозмутимым.

Заседали уже часа три. Стало душно и утомительно. Председателю послали пару записок с предложением сделать перерыв. Председатель повертел эти записки, сунул их соседям, пошептался с тем, кто сидел справа от него, и с тем, кто был слева, поднялся и радостно сообщил:

— Так что тут предлагают маленький перерыв… Давайте, товарищи, сделаем минут на десять. Согласны?

Во время перерыва Пеликанов отошел к двери и прислонился к косяку.

Тут нашел его Андрей Фомич:

— Интересуешься, старик?

Поликанов взглянул исподлобья на директора:

— А что же мне не интересоваться? Я, можно сказать, все соки на этой самой фабрике из себя высушил… Ежли не мне интересоваться, то кому же всамделе?

— Я не спорю, — просто и дружелюбно сказал Андрей Фомич. — Я ведь только к тому, что ранее не видал тебя на наших собраниях…

— Ранее!.. Ранее я, скажу тебе, не касался… По пустякам тут разговору много было… А нонче захотелось мне послушать насчет того, как вы орудовать далее с фабрикой станете… И притом — насчет плотины. При Петре Игнатьевиче, при старом хозяине, рвало же ее… ну, неустойка огромадная выходила…

— От Петра-то Игнатьевича, от старых хозяев, от капиталистов, — с трудом сдерживая раздражение, громко сказал Широких, — от них такое мы, брат, барахло получили, что хуже некуды!

Поликанов искоса поглядел на директора и пожевал губами.

— Этого барахла надолго хватить может! — хмуро выдавил он из себя. — Надолго.

— Видал, как надолго? — прищурил левый глаз Андрей Фомич. — Плотину видал?

— Плотина… конешно, изношенная она… — проворчал Поликанов. — Годов-то ей много…

— А всей фабрике мало?

— И фабрика, что говорить, не новая… А все ж работать можно… Работаем, нечего грешить…

— Плохо работаем.

— Как умеем… Поздно переучиваться. Поздно, голубок!..

Андрей Фомич заметил в глазах Поликанова злые огоньки, усмехнулся и отошел. Старик посмотрел ему вслед угрюмо и неприязненно.

За председательским столом появились люди. Заплакала глухим звоном чашка, о которую председатель сосредоточенно и деловито стал колотить толстым цветным карандашом:

— Кончаем перерыв! Слово имеет товарищ…

Поликанов не стал дожидаться конца заседания и ушел сразу же после перерыва.

Над поселком висела сырая и зябкая тьма. Кой-где поблескивали лужи. Грязь звучно шлепала под ногами. Улицы были пустынны и безлюдны. Поликанов приостановился и стал прислушиваться. На пруду, у плотины все было мертвенно-тихо и неподвижно. Молчала вода, медленно, с еле заметным плеском и шелестом протекая через затопленные сооружения. Недвижны были колеса. Погасли огни в сараях, в неуклюжих громоздких зданиях, где раньше всегда круглые сутки глухо ворчали жернова, тупо стучали песты в толчеях и скрипели, растирая породу, волокуши.

Поликанов вздохнул, что-то поворчал себе под нос и пошел дальше.

У своих ворот он столкнулся с Федосьей. Девушка посторонилась у калитки, давая дорогу отцу.

— Откуда ты? — осведомился старик.

— У подруги была.

— У подруги!.. Чего по грязи хвосты трепать? Сидела бы дома… Дома, говорю, сидела бы…

Железное кольцо калитки тоненько и жалобно звякнуло, калитка заскрипела. Поликанов вошел в свой двор. Федосья молча прошла за ним.

На крыльце старик долго оттаптывал грязь с сапог, и девушка стояла сзади него, не решаясь пройти первой в дом.

В доме было тихо и светло. Пахло свежим хлебом и скипидаром. Мать рылась в сундуке, перекладывая какие-то тряпки. Парнишка сидел за столом, наклоняя коротко остриженную голову над книжкой. Электрическая лампочка обрызгивала эту голову красноватым золотом, и густая короткая тень от нее ложилась на край стола.

Взглянув на сынишку, Поликанов что-то вспомнил и раздраженно сказал:

— Чего полуночничаешь? Спать тебе пора… Спать…

— Да рано еще… — огорченно попросился Кешка. — Я вот дочитаю… Интересно очень…

— Интересно!.. — фыркнул Поликанов. — Глупые, ерундовые книжки читаешь… Ступай спать!

Парнишка нерешительно встал из-за стола и захлопнул книгу. Глаза его покраснели, но он сдержался и сердито посмотрел на отца. Федосья перехватила его гневный и обиженный взгляд и одобрительно улыбнулась ему. У Кешки дрогнули губы, он нахмурился, засопел, но сразу же неожиданно просветлел и заулыбался.

Старик уселся на лавку в кухне и кряхтя стал разуваться.

— Кешка! — позвала мать. — Ступай, помоги отцу.

— Не надо… — отказался Поликанов. — Его, вишь, за это еще из отряда чертовского прогонют… Сам справлюсь… У их, ты знаешь, в отряде против родительского уважения приучают…

— Совсем этому не учат! — рассердился Кешка, и в голосе его зазвенела обида. — У нас в отряде…

— Ну ты, кикимора, молчи!..

— Оставь, Павел Николаевич, не трожь ты его, ради бога…

— Сопляк он… — вздохнул Поликанов, разматывая портянки. — Распущен… И ты ему потатчица… Ту, дуру, распустила… Шляется, дома не сидит. Беда мне с вами…

Старик долго ворчал и все не мог успокоиться. Федосья ушла в свою комнатку и там затихла. Кешка постлал себе постель на широком громоздком сундуке, свернулся калачиком и, зажмурив глаза, приготовился уснуть. А Поликанов шлепал босыми ногами по чисто вымытому полу и упорно думал о чем-то.

Беспокойные мысли лезли ему в голову. Он вспоминал о том, что было на производственном совещании, о своей краткой беседе с директором, о затопленной плотине. Его беспокоили новые, недавно лишь охватившие его сомнения. Он злился на кого-то и на самого себя за эти сомнения, он внутренне безмолвно бушевал и спорил против них. Какая-то доля уверенности его, прежней непоколебимой уверенности в то, что новое бесполезно и глупо и что хорошо, прочно и налажено только старое, существующее издавна, поколебалась в нем, дрогнула.

«Всамделе, — думал он, — здорово обветшала фабрика… Очень просто — могут самым форменным порядком даже стены рухнуть… Поправлять надо… ремонт сделать…»

Он остановился и бесцельно потрогал кружевную скатерку на угловичке.

«Дак то — ремонт… — спорил он безмолвно сам с собою. — Ремонт — это еще допустимо… А они ведь все напрочь менять принимаются. Наново…»

Пред ним выплыло насмешливое лицо Андрея Фомича. Серые глаза взглянули смело и укоризненно.

«Барахло!.. — звучал в его ушах уверенный, властный голос директора. — Барахло…»

«Крепкий мужик! — подумал Павел Николаевич про директора, но спохватился, испугался этой похвалы, даже оглянулся украдкой кругом. — Работяга…»

В кухне, где возилась старуха, зазвенела самоварная труба.

— Чай готов, старик… Федосья, чай пить!..

— А ну их!.. — громко сказал Поликанов, махнул рукой и пошел на зов старухи.

IV

Земля пообсохла, вода в реке посветлела, тучи уползли за хребты, и небо стало как будто выше и бездонней. В высоком небе по-прежнему, как неделю назад, горячо зажглось солнце. И вернулись жаркие солнечные дни.

Значит преждевременно пугали тучи и ненастье осенью.

Вернулись горячие полуденные часы. Зазыбилось, заклубилось синеватое марево над полями. Как едкий, надоедливый дым закружились налетевшие из зарослей, из старых чащоб тучи мошкары и комарья.

Узенькие протопочки, глубокие тропинки змейками полезли по грязным вязким улицам. По краям высыхающих маслянистых луж проступила зеленая плесень.

По утрам над рекою чаще, чем прежде, стали перелетать дикие утки. Они летали в предчувствии скорого отлета на юг. В тихие утренние часы, когда тени были еще смутные и переменчивые, когда солнце светало сбоку, из-за леса, из-за хребтов, их полет был безмятежен и нетороплив. И кряканье и свист летящих уток звучали тогда особенно четко и громко.

По утрам бывало зябко и прохладно. Люди, выходя из комнат, только что оставив нагретые постели, поеживались и кутались в платье. Острый ветер дул с реки и приносил назойливый холодок.

Кутаясь в полушалок, вышла ранним утром Степанида из больницы. Ее выписали еще с вечера, но она упросилась переночевать. И теперь, ранней порою, торопилась она к реке, норовя пройти по поселку, пока не проснулись люди. Ей было страшно и стыдно возвращаться домой. Мать, дважды навестившая ее в больнице, вздыхала и причитала, и Степанида по этим вздохам и причитаниям поняла, что отец бушует и грозится расправиться с нею круто и сурово.

— Ошалел старик… совсем ошалел!.. — плаксиво жаловалась мать. — Не знай, как ты, Стешка, и домой-то покажешься…

Степанида не знала, не ведала, как она вернется домой, в деревню. У нее было пусто на душе. В эти дни лежанья в больнице она боялась о чем-либо думать. Она была беспомощна и слаба, как ребенок. И она не знала, что ее ждет впереди.

На днях к ней в больницу пришла незнакомая работница. Пришла, обошлась ласково и просто, как хорошая приятельница, как друг. Но Степанида сжалась, скрылась от этой работницы, не приняла чужой дружбы. Работница посидела возле нее и потом, уходя, сказала:

— Слушай, девушка, ты, когда выйдешь отсюда, приходи ко мне! Приходи! Мое фамилие Евтихиева Дарья. А адрес: на Базарной улице, возле мясной лавки… Не забудь.

Степанида почти решила, что она не пойдет к этой женщине. Почему-то от живого и теплого участия Евтихиевой ей сделалось до боли совестно. Почему-то именно участие чужой женщины, чужого человека сильнее, чем насмешки и попреки, которых она страшилась, обожгло ее острым колючим стыдом.

И жесткий и колючий стыд охватили ее в это утро, когда она ушла из больницы и ступила по безлюдной, тихой, как-то празднично просторной и светлой улице.

Она не знала, куда пойти. Но одно, как ей казалось, твердо чувствовала: что не пойдет теперь к этой женщине так же, как не сможет пойти домой.

У реки, над которой зябко дымилась утренняя прохлада, Степанида остановилась. Плеск и движение воды напомнили ей сильнее, чем что-либо, о случившемся. Она прикрыла глаза и вздрогнула. С ужасом вспомнила она, как незабываемым режущим холодом встретила ее вода тогда, в то утро, как внутри нее что-то словно оборвалось и стало нестерпимо, непереносимо душно и захотелось дико и отчаянно кричать, а могучая непреоборимая сила захлестнула лицо, зажала рот и сдавила грудь, горло, душу. С ужасом вспомнила это тяжкое мгновение Степанида и попятилась от реки, от воды.

И, отойдя от воды, она оглянулась, вздохнула. Она увидела расцветающее утро, розовеющее от поднявшегося ослепительного солнца небо, рыжеватую зелень заречных лугов, пустынную, но задумчивую строгость безмолвной улицы, чистые тропки, проложенные по засохшей грязи. Она увидела, она почувствовала встающий бодрый день. И сладкая грусть опалила ее. Сладкая тоска охватила ее, сжала, наполнила глаза слезами. Слезы созрели и выкатились и покатились по щекам.

Степанида стояла одиноко в утреннем затишье и тихо, сама того не замечая, плакала.

Степанидины слезы были сладки, освежающи; они как бы освобождали девушку от ее тяжести, от бремени, которое она уже отчаялась нести. Степанидины слезы пролились в это предосеннее утро не от боли, не от стыда, не от страха. Она заплакала, не понимая, может быть, сама этого, потому что почувствовала могучую, неубиваемую потребность жить. Ту потребность, которую, казалось после всего, что с ней случилось, она утратила навсегда.

Теперь, плача сладкими, девичьими, почти детскими слезами, она впервые за все время с того утра, когда покушалась убить себя, ощутила желание стать такой, какой была еще недавно, — беспечной, веселой, смеющейся. И мысли о смерти показались ей дикими и страшными.

Слезы засохли на ее щеках. Она оглянулась. Где-то промычала корова. Где-то пропел петух, за ним другой. Где-то скрипнули ворота.

Утро, жизнь началась.

Степанида спохватилась, вытерла глаза и наморщила лоб. Нужно было на что-то решиться, куда-то пойти. И снова вспомнилась чужая женщина, Евтихиева.

Колеблясь и борясь сама с собою, Степанида пошла по поселку. Несколько раз останавливалась она и порывалась вернуться обратно. Но шла вперед. На Базарной улице, у закрытой мясной лавки она еще раз остановилась. Щеки ее раскраснелись, слезы снова навернулись на глаза. Готовая заплакать, стояла она и сквозь зыбучую дымку, застилавшую ее глаза, смотрела на домик в три окна, ставни которых были плотно, на болты закрыты.

Она смотрела в нерешительности, и стук открываемых ворот застал ее врасплох. Не успела она отойти, скрыться, как из распахнувшейся калитки вышла женщина. Женщина подошла к закрытым ставням и посмотрела в обе стороны улицы. Женщина заметила Степаниду и быстро пошла к ней:

— Ай хорошо, девушка!.. Вот отлично! Ну, пойдем, заходи в избу…

Степанида узнала ее, хотела повернуться, убежать, но глупые ноги точно приросли, и она, вместо того чтобы, как хотела, спрятаться, порывисто кинулась к Евтихиевой, зарылась лицом в ее плечо и громко, вкусно, вволю заплакала.

— Ну, ну, ладно!.. — похлопывая ее по голове, дрогнувшим голосом сказала Евтихиева. — Будет… будет, дурочка! Ничего страшного нету… Вот увидишь, все хорошо будет, все отлично устроится…

V

В первое утро, когда Степанида вышла на работу в укупорочную, ей казалось, что все глядят на нее с нехорошим любопытством, осматривают ее со всех сторон и за ее спиною шушукаются, перешептываются и пересмеиваются. И оттого работала она с опущенными глазами, сбивалась, сорила зря соломой и разбила до обеда две чашки.

Но никто на самом деле не пересмеивался и не перешептывался о ней. Женщины были заняты работой, помалкивали и думали о своем, о том, что каждую из них занимало и тревожило.

К концу дня Степанида освоилась, привыкла к многолюдью укупорочной, подняла голову и стала работать спокойней и внимательней.

После гудка, стаскивая с себя холщовый халат, Степанида долго стояла в странной задумчивости, к чему-то прислушиваясь, о чем-то соображая. Работницы проходили мимо нее, громко разговаривая, удовлетворенные, что рабочий день кончился, торопясь домой, к ребятишкам, к домашним, к роздыху. А она мешкала.

Кто-то окликнул ее:

— Степанида! Чего домой не собираешься?

Степанида дрогнула.

«Домой»… это слово обожгло ее. Она сжалась. Она промолчала, и губы у нее задрожали. А спросившая прошла мимо, не придав значения тому, о чем спросила.

Медленно и устало вышла Степанида из дверей. На фабричном дворе замирала жизнь. Кучками поспешно проходили рабочие. Двор пустел. Нехотя пошла Степанида, не глядя по сторонам. От расписного отделения из группки работниц вышла Евтихиева и почти побежала к Степаниде, за ней заторопилась еще какая-то женщина.

— Задержалась я немного, Степанида, — запыхавшись, сказала Евтихиева, поравнявшись с девушкой. — Я думала, ты уж одна пошла…

— Здравствуй! — протянула руку Степаниде спутница Евтихиевой. — Ты меня не знаешь, а я наслышана о тебе… Мы с тобой, девушка, одной судьбы…

— Ладно, Надя! Будет! — сурово остановила женщину Евтихиева. — Ну, какой это разговор?

Степанида испуганно взглянула на женщину. Исхудалая, с блестящими беспокойными глазами, эта молоденькая женщина чем-то растревожила ее, она вздохнула, и, вздох у нее вышел неожиданно громкий и болезненный.

— Пустой это разговор! — повторила Евтихиева и, как бы заслоняя Степаниду от Нади, придвинулась к девушке, заглянула ей в глаза и улыбнулась: — Ну, поработала? Все в исправности?

— Поработала… Что уж…

Все трое вышли на улицу. Надя снова протиснулась ближе к Степаниде и сначала молча оглядела ее. Потом улыбка изменила ее лицо — худое и нервное и оно засияло мимолетной радостью, просветлело ласкою:

— Ты ступай ко мне… Погляди на мое житье… На мою Верку погляди… Такая растет расчудесная… Честное слово, ступай!..

— Погоди, Надя, ну, что пристала! — уже менее сурово вмешалась Евтихиева. — Дай девке отдохнуть. Надоедаешь ты всем со своей Веркой!

— А что — разве не хороша? — хвастливо сверкнула глазами женщина.

— Хороша, хороша! — рассмеялась Евтихиева. Степанида изумленно прислушивалась к словам Нади. Она встречалась с нею впервые, но знала о ней и вспомнила, что это, видно, та самая девушка глазуровщица, с которой приключился грех и которая родила ребенка от неизвестного отца. «Господи! — испуганно подумала Степанида. — Да как же ей не стыдно?» И своя беда, свой собственный грех припомнились ей с невыносимой отчетливостью и новизною.

На перекрестке Надя сунула руку обеим девушкам и побежала в сторону.

— Заходи, слышь! — крикнула она на прощанье и скрылась.

Молча дошли Степанида с Евтихиевой до дому.

У Евтихиевой в квартире старшего семейного брата, с которым она жила вместе, была отдельная просторная комната. Когда утром Евтихиева встретила Степаниду у своего дома, она решительно устроила ее у себя, поставила койку в комнату, ссудила ее постелью, заставила занять свободный угол. Без улыбки с ласковой настойчивостью сказала:

— Вот тебе покамест дом. К старикам своим не ходи до времени… Пущай не думают, что без них свет клином сошелся… Ты — самостоятельная. У тебя заработок свой есть… Чего на самом деле!

Степанида осталась у нее. Было все для нее непонятно, неясно. Не знала она — как же будет с домом, с родителями. Боялась отца. Боялась, что он придет сюда, заставит силою вернуться домой. Пуще всего боялась будущего.

Теперь встреча с Надей разбередила в ней ее страхи. Она пришибленно замолкла. Молчала до самого дома Евтихиевой. Молча и нехотя поужинала и после ужина прикорнула на койке, отвернувшись к стене.

Ей хотелось побыть одной. Она надеялась, что Евтихиева уйдет куда-нибудь на собрание. Но Евтихиева не уходила. Поделав что-то по хозяйству, Евтихиева подошла к Степаниде, тронула ее за плечо и присела возле нее.

— Слышь, Стеша! — тихо заговорила она. — Надо бы о будущем, о том подумать… Покуда время есть…

Степанида подняла голову и наморщила лоб. В ее глазах появился испуг.

Словно в ожидании удара взглянула она на Евтихиеву и ничего не сказала.

— Подумать надо… — настойчиво, хотя и ласково и осторожно продолжала та. — Куда ты, такая молоденькая, с ребенчиком денешься? Свяжет он тебя. Ходу тебе не даст… Надо с доктором поговорить… Тебе еще, пожалуй, годы не вышли… Может, тебя законно освободят от ребенка…

— Ничего я не знаю! — внезапно охнула Степанида и зарылась лицом в подушку.

— Постой, погоди! — подняла ее голову Евтихиева. — Тебе разве от слез какая помощь будет? Плакать всегда успеешь, а вот подумать нужно… Ты скажи мне по совести: рожать тебе охота? Ребенчика иметь желаешь?

— Ой, не знаю… не знаю, миленькая! — залилась горючими слезами Степанида. — Хоть убей ты меня, не знаю!..

— Беда с тобой! — досадливо сказала Евтихиева. — Прямо наказание… Сущий ребенок ты… Как же ты не знаешь? Ты говори: какая из тебя мать может выйти? Тебе самой еще нянька нужна. Самое лучшее и разлюбезное — это сходить к доктору, к акушерке, ну, и дело с концом. Понимаешь?

Евтихиева спрашивала настойчиво, но Степанида не отвечала и только молча плакала.

— Эх!.. — махнула рукою Евтихиева и отошла от девушки.

Поздно в эту ночь уснули обе. Евтихиева все соображала о том — лучше ли для Степаниды сделать аборт, или пускай рожает, становится матерью и несет тяжесть материнства на своих слабых, еще неокрепших плечах.

Степанида не могла спать от боли, от страха, от стыда.

От страха и стыда за будущее…

VI

Когда земля окончательно подсохла и паром стал по-прежнему перевозить с деревенской стороны на фабричную и обратно, из Высоких Бугров приехал Афанасий Мироныч, отец Степаниды.

Приехал он в предобеденную пору, прошел к фабрике и стал дожидаться гудка у контрольной будки.

На деревянном щите, на видном месте, рядом с приказами и объявлениями висела стенгазета. Яркие буквы заголовка весело манили к себе, столбцы текста прерывались раскрашенными рисунками и карикатурами. Рисунки и карикатуры привлекали любопытных, и возле стенгазеты, кроме Афанасия Мироныча, стояло уже несколько человек.

Афанасий Мироныч разжег трубку и придвинулся поближе к стенгазете. Читать он не был учен, но картинки его заинтересовали. На одной нарисован был грязный забор, под которым валялись с большими бутылками пьяные. У одного вино выхлестнулось на землю из опрокинувшейся бутылки, и он стал на четвереньки и лакал водку прямо с земли. Над картинкой и под ней было что-то написано. Другая картинка изображала молодого рабочего, поспешно, убегавшего от длинной вереницы женщин со спеленанными детьми на руках. И эта картинка была обведена непонятными надписями.

Взглянув на вторую картинку, Афанасий Мироныч почернел. Сжимая зубами чубук, он засопел трубкою, задымил.

— Надсмешки! — сплюнул он. — Галятся, язви их… Им смешки, подлым!..

— Чего сердишься, дядя? — весело спросил стоящий рядом подросток. — Видишь, наших пьяниц да гулеванов прохватывают… А это вот, — он ткнул в картинку с убегающим от матерей парнем, — Ваську Безыменного нарисовали… Бабник он отчаянный… Хороших девушек скольких перепортил…

— Будьте вы прокляты, черти! — озверел Афанасий Мироныч и, изумляя стоящих пред стенгазетой неожиданным взрывом ярости, дико и срамно выругался. А выругавшись, отвернулся от стенгазеты, от картинок и быстро ушел в сторону.

Там он простоял, темный и злой, до самого гудка.

Когда же гудок весело и озорно проревел и из всех дверей посыпались рабочие и работницы, Афанасий Мироныч насторожился и стал выжидать и высматривать свою Степаниду.

Степанида заметила его издали и, помертвев, остановилась. Ее товарки увидели, что с девкой что-то неладно, поглядели по сторонам, разглядели Афанасия Мироныча и все поняли.

— Обожди-ка, девушка! Не ходи! — обступили они Степаниду. — Видать, отец твой пришел… Ишь, какой свирепый. Чисто медведь голодный!

— Боюсь я, — призналась Степанида, бледнея и озираясь по сторонам. — Боюсь!

Женщины окружили ее, заслонили собою. Афанасий Мироныч вертел головой во все стороны и, видимо, не заметив ее еще, выискивал дочь.

— Бабоньки! — решительно сказала одна из работниц. — Пошто же ей бояться его, этакого идола? Да разве мысленно это дело, чтоб он ей посмел какую обиду сделать? Пугнем его отседова, да и все…

— Ой, не надо! — охнула Степанида. — Не надо, милые!..

— Пугнем!.. Правильное дело!.. До какого срока они над девками и бабами изгаляться станут?

— Она ему не раба!.. Слободная она… Трудящий человек!..

— Гоните его, бабоньки!.. К чертовой матери!.. И, оставив Степаниду, которая замерла в жутком ожидании, женщины устремились к Афанасию Миронычу.

Мужик всматривался в проходящих работниц и не ожидал нападения. Он вздрогнул и отступил назад, когда пред ним остановилась кучка женщин и когда одна из них визгливо закричала:

— Кого ждешь? Чего тебе надо?

— Ты окстись! — с хмурой опаской пробормотал Афанасий Мироныч и оглянулся. — Кого жду, мое, значит, дело…

— Дочь ждешь? — продолжала наступать женщина. — Так нечего тебе ждать. Так и знай!.. Оставь девку в покое!

— Она блудить будет, а я, выходит, молчать должон? — оправился Афанасий Мироныч и зло посмотрел на женщин.

Шедшие на обед рабочие приостанавливались и с любопытством смотрели на крестьянина и наступавших на него женщин. Женщины придвинулись к Афанасию Миронычу ближе и стали кричать все вместе, наперебой:

— И замолчишь!.. Не такие теперь права!..

— Теперь отошла вам воля над детями измываться!.. Она в полном своем праве…

— Она как хочет, так и жить может!.. Вот!.. И ты ей не указ.

Женщины оглушили Афанасия Мироныча. У него зазвенело в ушах. Лицо его сморщилось, и в прищуренных глазах затеплился испуг. Толпа, окружившая его и все увеличивавшаяся, смутила его, он почувствовал себя неловко. Ему показалось, что он среди врагов. Голос его дрогнул.

— Как же это, товарищи? — взмолился он, пряча глаза. — Рази я ей не отец? Неужто у меня душа об дите моем не болит? Как же это я не могу дочерь свою повидать и нравоучение ей исделать? Где жа такой закон? Товарищи!..

В толпе, сначала молчаливо присматривавшейся к происходившему, раздались возгласы, смешки.

К толпе подошли почти одновременно с разных сторон Евтихиева, Поликанов и директор.

Евтихиева протиснулась к женщинам из укупорочного, быстро спросила, в чем дело, усмехнулась и стала что-то говорить им. Поликанов молча оглядел Афанасия Мироныча и, наклонив голову набок и засунув руки в карманы, сказал случайному соседу:

— К чему мужика обижать?

— Да, его обидишь! Как же!.. Он девку, говорят, пришел учить, а бабы пристали за нее.

— Напрасно бабы в семейное дело мешаются. Вполне напрасно!

Андрей Фомич прошел к Афанасию Миронычу, и толпа расступилась перед ним.

— По какому поводу собрание тут? Ты что? — спросил он Афанасия Мироныча.

— Я ничего… Меня вот понапрасну задирают… Я, значит, по своему собственному делу, а они мешаются…

— Он с расправой сюда прилез!

— Характер свой показывать! Девку свою тиранить!

— Родительскую власть кулаками доказывать!

Женщины взорвались возгласами, закричали, оглушили Андрея Фомича. Директор поднял голову и, сияя насмешливой улыбкой, показал руками, что он ничего не может расслышать и понять.

Тогда вышла Евтихиева и заговорила. А когда она заговорила, женщины успокоились и примолкли.

Евтихиева толково и спокойно объяснила, в чем дело. У Афанасия Мироныча от ее спокойного и уверенного голоса испуг в глазах разжегся ярче и сильнее. Рабочие кругом притихли. Женщины сбились в тесную кучку и как бы слились с Евтихиевой и кивками и короткими возгласами помогали ей растолковывать директору и остальным все дело.

А в это время Степанида стояла, прижавшись к стене, и чувствовала себя одинокой, беззащитной и брошенной…

Но она не была одинокой. Она только еще не понимала, что и ее товарки по работе, и Евтихиева, и директор, и большинство рабочих, задержавшихся возле Афанасия Мироныча и поглядывающих на него с насмешкой и неприязнью, что все они ей родные и близкие и что все они вот сейчас, в это мгновенье, чувствуют ее горе и готовы защитить ее, помочь ей…

— Ну, вот что! — громко сказал Андрей Фомич, выслушав Евтихиеву. — Убирайся-ка отсюда! Живо!..

И Афанасий Мироныч, съежившись и пряча в себе ненависть ко всему этому месту и ко всем этим враждебным людям, быстро, без оглядки пошел от контрольной будки.