Этим вечером Нива выключила свет пораньше. Обычно она читала до возвращения Ирвинга, но поскольку в последнее время их отношения стали прохладными, она решила заснуть и не ждать его возвращения.

Они с Ирвингом стали отдаляться друг от друга после приема у Гарнов. Встречаясь, они вели себя вежливо, но сдержанно.

Тем не менее маленькие, но унизительные проблемы продолжали накапливаться. Все чаще звонили из магазинов. Позвонили из гаража в „Трамп Тауэр", попросив оплатить стоянку за июнь, июль и август. Все это было очень неприятно. У Ирвинга должны быть деньги. Практика его, похоже, процветает, судя по газетам и телевидению. Недавно его опять упоминали в „Курьере" в связи с историей этой сомнительной телезвезды.

Последняя неприятность обрушилась на нее в начале недели. Хильда Бернстейн, ее приятельница из отдела западноевропейской живописи XIX столетия, сообщила Ниве, что Ирва два дня подряд видели в „Ле Серк" с какой-то блондинкой. Оба раза муж Хильды, сидевший неподалеку, заметил, что Ирвинг так и увивался вокруг нее.

В лучшие времена Нива обязательно спросила бы у Хильды, что значит „увивался". Теперь ей не хотелось ни о чем спрашивать. Ей было слишком страшно услышать ответ.

Нива росла во власти постоянных страхов.

Ее психоаналитик однажды попросил ее записать все, чего она боится. Перечень занял несколько страниц. Начала она с самого главного. Она опасалась, что окружающие разлюбят ее, если она скажет или сделает что-то не то или не оправдает их ожиданий.

В детстве она боялась, что из унитаза, когда она поднимет крышку, появятся русские или полезут змеи. Она боялась растолстеть, ее страшили бури и Республиканская партия. Ее приводила в панику мысль, что ее родители разведутся, а ее отдадут в сиротский приют. Ей внушал страх гипсовый, истекающий кровью человек на кресте над ее изголовьем, и терзали опасения, что на ужин каждый вечер перед ней будут ставить блюдечко с майонезом.

Начав изучать искусствоведение в Хантер колледже, она боялась, что ее выгонят с занятий, если заметят на подоле платья пятна менструальной крови. На последних курсах она опасалась, что не сможет написать дипломную работу; завершив ее, она не сомневалась, что ее обвинят в плагиате и посадят в тюрьму.

Психоаналитик старательно внушал ей, что она всю жизнь мучительно стремилась держать под контролем все, что с ней происходит. Когда она была мала, у нее не хватало словарного запаса, дабы выразить свои эмоции и переживания. А повзрослев, научившись объяснять, что с ней происходит, она нуждалась в собеседнике, без поддержки которого была совершенно беспомощна.

Это открытие заставило ее вспомнить отношения с матерью. Все стало на свое место. Теперь она поняла, почему стремилась, чтобы место матери занял муж, относившийся к ней точно так же.

Психоаналитик убедил ее, что именно опасения испытать страх и заставили ее предпочесть Ирвинга. Уверенный в себе, ничего не боящийся и сильный, он как бы заменил Розу. Он не был Дэвидом Нивеном, но производил впечатление человека, управляющего своей жизнью, поэтому Нива не сомневалась, что он сможет позаботиться и о ней. Кончилось тем, что все, вызывавшее у нее страхи и сомнения, еще глубже укоренилось в ней. Ничего удивительного, что, вернувшись после медового месяца, она получила от доктора предписание принимать вместо желтого „Валиума" синий.

„Ты должна с кем-то поговорить, Нива. С ним происходит что-то неладное".

Она совсем не хотела, чтобы в ушах у нее звучал гнусавый голос Розы. Ей следовало догадаться, что Роза всегда на страже; она неизменно появлялась, когда Ниву мучила бессонница.

Нива вдруг представила себе, как Роза сидит за столиком для бриджа в компании с Элеонорой Рузвельт, Голдой Меир и миссис Гервитц, женой мясника с Джером-авеню. Миссис Гервитц обвешана драгоценностями, купленными на деньги мистера Гервитца, которые тот беззастенчиво крал у Розы, обсчитывая ее на грудинке и бараньих отбивных.

„Моя дочь считает, что два дня подряд с блондинкой за ленчем – это не повод для беспокойства, – обращалась Роза к Элеоноре Рузвельт, которая разбиралась в женщинах. – Мой зять не может встречаться с клиенткой в своем офисе? Он должен водить ее в ресторан, где обедает Джекки Кеннеди? Ему не нравится обедать дома, как делают все нормальные люди? Человек, у которого под рукой тринадцать телефонов и еще один в кармане, не выкраивает минуты, чтобы позвонить домой?"

– Мама, не надо, – выдохнула, лежа в темноте, Нива. Она все время ворочалась с боку на бок. Нива понимала, что Роза права. Роза всегда была нрава. Но что же ей делать? Спорить с Ирвингом так же трудно, как возражать матери.

Нива сознавала, что не обретет свободы, пока не выяснит отношений с Ирвингом. Но как это сделать? Разве сможет она оставить его? Ее работа в картинной галерее дает слишком мало средств к существованию. Если даже она останется там – дела идут все хуже. Месяц за месяцем аукционы приносили все меньше доходов, значит, экономический крах не за горами. „Дансмор и Стрит" пока в лучшем положении, чем остальные, но рано или поздно у них тоже начнутся неприятности.

„Дансмор и Стрит" имели дело с дорогостоящими предметами домашнего обихода; семейными драгоценностями, хорошо сохранившейся обстановкой, за которую можно не заламывать сумасшедшие цены; предметами декоративного искусства; безделушками и старым серебром. Постоянными покупателями у „Дансмор и Стрит" были люди, обожающие антиквариат и предметы искусства, а также мелкие торговцы, но даже и они теперь не показывались на еженедельных аукционах.

Нива отлично понимала, что, если спад будет продолжаться, ей придется уйти одной из первых.

Мысль о том, что она будет просыпаться, не зная, куда пойти и чем заняться, ужасала ее. Она боялась потерять не только ту относительную независимость, которую давала ей работа, но и любимое дело. Ей казалось, что она постоянно ищет сокровища. Ведь случалось, что в мятой картонной коробке находили что-то редкое или ценное; случалось также, что первоначальная цена заурядного полотна взмывала до небес, когда двое покупателей, торгуясь, принимались повышать ее. У каждой вещи, поступавшей в галерею, была своя история. Нива слушала эти истории с замиранием сердца. Предметы, которые никто не считал достойными внимания, внезапно обретали особый интерес. Работа захватывала ее, Нива погружалась в нее с головой и не могла представить себе, что когда-нибудь оставит ее. Теперь она опасалась, что выбора нет.

Ворочаясь с боку на бок на огромном ложе, она лелеяла две мечты: заниматься тем, что приносит ей счастье, и зарабатывать больше денег. Она начала думать, что скажет своему боссу Обри Дансмору в тот ужасный день, когда он объявит, что ей придется оставить работу. Тогда она напомнит ему о том, что безошибочно идентифицировала полотно Рафаэля Сенета Переса, валявшееся среди заурядных работ девятнадцатого столетия. Холст удалось продать, а цена на несколько тысяч долларов превышала ту, что назначали „Дансмор и Стрит". Но Обри не будет держать Ниву, надеясь, что ей когда-нибудь снова повезет. Как говорит Ирвинг: „Ты стоишь столько, сколько тебе заплатили в последний раз". А ее последний раз был давным-давно.

Оставалась надежда на вещи Лолли Пайнс. Скорее всего, Обри не уволит ее сразу, если она займется ими. Но это не изменит ее нынешнего положения. Она должна иметь больше денег, а не ту сумму, что ей платят. Мысли ее стали ходить по кругу. Если она не может придумать, как выкрутиться, значит, не заслужила ничего другого, кроме безрадостной жизни с Ирвингом.

Ей показалось, что ключ повернулся в замке.

Она легла на спину, закрыла глаза и прислушалась. Ирвингу понадобилось ровно одиннадцать секунд, чтобы дойти от входа до дверей спальни. Тут он остановился. Она увидела полоску света, падавшую из холла. Открыв глаза, она вновь прислушалась. Полная тьма. Она подождала еще несколько минут. Ирвинг, скорее всего, включил запись автоответчика.

Вдруг что-то привлекло ее внимание. Вспыхнул огонек телефонного аппарата, стоящего на ее ночном столике, и на подушку упал тусклый красный отсвет.

Едва ли Ирвинг звонит кому-то в такой час. Может, что-то случилось? Она осторожно сняла трубку и, приложив ее к уху, услышала первую фразу Ирвинга. Затем все остальное.

Она положила трубку, не в силах держать ее. У нее тряслись руки.

Это уже не безрадостная полужизнь, а сама смерть.