Ключевая сцена итальянского, когда-то читанного романа. Под благосклонным солнцем Запада, среди святых камней Европы, волшебно исчезнув из кишащей червями могилы, от столетнего морока пробуждается Достоевский и, опекаемый поводырем в разросшихся чащобах города, проницает неведомое бытие насквозь. Загляд в современность убеждает воскресшего, что, подобно любой эпохе, она педантично наследует низостям прошлого, расширяя область их полномочий. Не затянулись живосечения внешней политики, кровоточат под теми же дикими звездами балканской и азиатской тоски. Как прежде, в средоточии мирозданья работа, мир ею набит, будто непереваренной снедью — желудок обжоры, и вскоре лопнет от распирающих излишеств труда. Всеобщая мобилизация, провозглашенная в первой трети столетия, стала каменным сном миллионов, отряды сомнамбул лишь затем в механически-дерганом ритме Метрополиса торопятся к утренней смене, чтобы снова, подтверждая мрачнейший повтор, встретить ее ночь спустя. Близ проходной завода, на лестницах казенных присутствий, возле храмов торговли Федор Михайлович видит этих людей. За несвежую кожу, терпеливые руки, гнутые спины получают они пиво, газету, футбол, скороварку, посудомойку, приблизительных жен, случайных мужей, список примитивных, для плебса закрученных развлечений и соучастие в убывании жизни чрез выплату ростовщических ссуд. Он видит горные гряды товаров, чьим циклопическим изобилием не смогли бы насытиться несколько вражеских армий (Чингиз, утоляя голод солдат, давал три дня на грабеж, здесь не хватило бы десятилетий, сполна посвященных хищническому чревоугодию). Его взор вбирает бессчетность услуг, проистекающих из такого закабаленья свободой, когда она — родная сестра злому рабству, а верней, составляет с ним третье, покамест не названное вещество отношений. Циркуляция денег заменила круговорот идей, поздний капитализм, говоря негодующим слогом философа, спустил с цепи монетаристскую абстракцию, и она, оскалив настоящие клыки, догрызла остатки непосредственной человечности. Однообразие тусклых количеств, овеваемых пустотой. Изнурительная мода на модное. Усталость и разуверение, повлекшие за собой боязнь перемен — при болезненном к ним влечении. Давление большинства, варварски осквернившего лазоревые поля иерархий, ризы пурпурного строя и былую незыблемость ценностей. Эта сквозящая всюду печаль, быстро и горячо говорит спутнику Достоевский, эти разлитые в воздухе миазмы уныния непременно должны ведь рождать и пророков, глашатаев времени, вестников избавления, и, конечно, то будут особые, очень особые вестники, в чьих душах высокая правда и самая страшная подлинность понимания сердца смешаются с ужасною ложью гуртового уловленья сердец… О, да, глухо отвечает ему проводник.

Бхагаван Шри Раджниш, впоследствии Ошо, явился на свет в середине 30-х, в маленьком индийском городке; семья, на его счастье, была состоятельной и культурной. Смерть деда, окружавшего мальчика любовью и снисхождением к его подчас опасным забавам, оказалась потрясеньем столь тяжким, что он, еще не изведавший жизни, всерьез покушался свести с нею счеты. Спасением выдалось лихорадочное поглощение книг и неудержимое фантазирование о какой-то загадочной, с младенчества приуготовленной ему власти — в ту пору он, сколько ни пробовал, не мог определить ее суть, но зато с инстинктивною точностью двигался в направлении, где уже трепетали готовые вознести его крылья. Факультет философии был милостив к любознательному и строптивому отпрыску почтенного рода, разрешив студенту в ущерб Веданте корпеть над гегельянством и неомарксизмом, а для едва оперившегося выпускника сколотив в аудитории крепкую кафедру. Раджниш недолго чаровал красноречием университетскую молодость заштатного Джапалбурга. Ему отворили уши бомбейские беседы Кришнамурти, который раскладывал веером колоду своей фосфоресцирующей мудрости, атмосфера же поклонения, окутывавшая и в старости покоряюще импозантную, как бы скользящую вдоль собственной святости фигуру учителя, позволила молодому искателю наконец уяснить предмет своей воспаленной мечты — господство над толпами, повелевание ими с помощью слова и жеста, так что он честно сказал себе: да, я хочу только этого, лишь это с детства томило меня.

Поездки вдоль и поперек Индии обернулись провалом. На его выступления приходило довольно народу, дружелюбно внимавшего еще одной ладной системе морального долга, и он был готов рвать на себе волосы, наблюдая, сколь отличается это постное действо от грезившихся его воображению картин месмерической силы и славы. Он вошел в мягкий, как вата, тупик, где вплоть до погребального костра ему была суждена неудача, ибо для него, жадного к управлению массами, полуизвестность гастролирующего полемиста означала попадание в ту же толпу — по Индии сновала прорва аналогичных скитальцев с дипломом и без. Ход наверх был заколочен, другой человек, вероятно, смирился б, продолжив безуклонно ровный путь на поверхности, но будущий Ошо тем и не походил на других, что сызмальства умел смотреть в глубь себя и уже сознавал прекрасную действенность эксцентричных решений. Не избыток строящих козни наставников мешал ему оттеснить это воинство и перетянуть к себе паству, но ползучая бесхребетность развиваемых им, Бхагаваном Шри Раджнишем, псевдоистин и ветхий способ воздействия на духовно голодных людей, не знающих, как разобраться в куче вываленных перед ними доктрин. И покуда он сам не найдет себя в однородном скоплении тех, кто изо дня в день произносит бесплодные, в неуслышанность обращенные речи, не будет ему ни покоя, ни власти, ни чуда.

В поступке, свершенном по следам этих трезвых замет, биографы и комментаторы отмечали растерянность и утрату нитей судьбы; уважаемый лектор без малого на год обрек себя ремеслу уличного проповедника, взявшись на всех углах рассказывать любимые Третьим миром байки о нравственных превращениях. Наше мнение разнится от комментаторского — это был один из ослепительных боевых прыжков учителя с именем Раджниш. Застигнутый надвигающимся поражением, он ради того приложил к себе бродячую долю индийского ритора, чтобы обзавестись крайним, пограничным и промежуточным — между жизнью и смертью — опытом. Ему, выросшему в ласке отчего дома, а затем респектабельному, с удобствами, страннику, требовались погружение в беспощадность (за уличное существование не дают и полрупии) и жестокая проверка на прочность в канун чаемого им восхождения. Книгочею и теоретику словесных воздействий, ему нужно было в самых грубых условиях научиться убеждающей устной речи — на перекрестке, на рынке, без крыши над головой материя ее проявляется очень выпукло, и от того, удастся ли тебе завладеть вниманием слушателя, зависит, протянешь ли ты еще два-три дня. Нищее шарлатанство одних выплясывало впереди их раскаленной тени, другие вещали с припадочным упоением, третьи разрабатывали обе манеры, и единой была печаль всех категорий. Улица быстро сообщила Раджнишу, что внезапное отождествление атмана с брахманом или, в другой традиции, остановка колеса страданий возможны даже в теплом климате, причем жертвою в том числе выбирается тело, сроду не откликавшееся на приставания вирусов. Площадные ораторы болели, случалось, и умирали. Говорливое племя, впрочем, не вело счет потерям, исчезновение подчинялось тем же правилам, что и присутствие, а если б кого посетила сумасбродная мысль разыскать бедолагу, следовало бы справиться у крыс, этих иглозубых легионеров трущоб, старательно объедавших тощий труп на помойке. На десять уличных месяцев пришлась решающая стадия созревания Ошо, он вернулся твердым, как алмазный стержень, с тремя постулатами практической веры, Во-первых, публика, уставшая от наступательных моноидей, к эклектике была терпимей, посему следовало вскипятить для нее варево из самых разных кореньев, что он и сделал, разлив по плошкам похлебку, в которой суфийские басни о дервишах и поэтах плавали с тибетским сорокадневным путешествием в послесмертии, а даосский, в обличье бабочки или философа, парадокс — с йоговскими рецептами, невозмутимей дерева и стены. Кришнамурти подсказал Ошо, как соединять несочетаемое, но ученик превзошел совестливого старика в искусстве дерзких сопряжений. Надлежало, во-вторых, обуздать уродливых демонов аскезы и воздержания, загнав их в подполье и открыв двери рвущейся на свободу плоти. Духовного просветления, возглашал проповедник, добиваются благодаря чувственному неистовству (спуститься, чтобы вознестись), и чем разнузданней взбесившаяся похоть, чем багровей и жарче огни желаний, погашаемые другими исповеданиями, тем выше воспарит идеальная сущность адепта, обретающего в сектантских радениях независимость от падшей материи мира. Белый лотос слишком долго лежал в гениталиях человечества, настало время растоптать этот ханжеский цветок, резюмировал Ошо, намекая на египетскую заупокойную церемонию: чопорные жрецы-бальзамировщики раскладывали тело на каменной скамье, крючками через ноздри извлекали мозг, а из надреза на левом боку — внутренности, позлащали ногти и зубы, смолами умащивали кожу, но главное — клали в пах кипенно-снежные лепестки лотоса, символ очищения от плотских грехов. Третий принцип гуще двух предыдущих демонстрировал способность Ошо к прозрениям. Если старые религии обращали свои послания к бедным, состязаясь в красочных, изобличавших стяжательство притчах, то новая вера Бхагавана Шри Раджниша прямо адресовалась богатым. Обездоленные участием, отвергнутые соболезнующим духом, они должны были ощутить на себе эфирную ткань покровительства и, коснувшись головою небес, расплатиться за избавление. (Рискну уподобить индийского мастера Энди Уорхолу, но и отличие выступает разительно: художник Уорхол, сделав добывание денег и славы движителем своего искусства, все-таки иронически их преломлял, держал на дистанции, «показывал» как объект среди прочих объектов поп-артной политики, а Ошо обходился без остраняющих тонкостей и прямо переводил чужое томленье в валюту.) Но три звонких постулата не имели бы веса, не владей Раджниш четвертым, таинственным знанием — колдовской силой ловца человеков. Годами накапливалась она без большого успеха и вдруг стала хмельною, радостной явью, и вереницы страждущих со всех сторон земли повлеклись к нему за спасением.

Учрежденный в 1974 году возле города Пуна ашрам куда меньше походил на общину монашеского смиренножительства, чем на вертеп, в котором златоустый настоятель следил за правильностью оргий. Многолюдные ритуалы, напоминавшие хлыстовские исступления в корабле богородицы (глазам соглядатаев предстали мужчины и женщины, с воплями совлекавшие с себя одежды, дабы ничто не мешало им, как того требовал Ошо, постигать границы своего любострастия), были пламенной осью монастырского распорядка. Полсотни адептов образовали центр внутренней секты, еще полсотни тысяч прихожан, оставляя щедрые взносы, ежегодно навещали обитель. Отменно зарекомендовала себя молодая особа Ma Ананд Шила, столь глубоко проникшаяся стилем учения, что пророк оценил ее пыл, доверив ей руководство иностранными делами конторы. В Америке Шила вышла замуж (миссис Сильверман — так теперь ее звали) и основала в Нью-Джерси компанию Rajneesh Foundation Limited, стремительно превратившуюся в потрясающе выгодное предприятие с огромным банковским счетом. В Индию она возвратилась, понимая, что ей суждено стать ближайшей подругой пророка, и дивно с этой миссией справилась: история Ошо и Шилы достойна того, чтобы ее занесли на сексуально-авантюрные скрижали столетия, ибо в ней было все, что осеняет празднество любви, — объятия, истерика, разрывы, поединок двух тарантулов в банке и восхитительная, предрешенная судьбой неверность.

Сказка в Пуне продолжалась несколько лет, пока против обители не возвысила голос Индира Ганди, заявив, что это не ашрам, а притон, разврат и гнусные танцы за деньги, извольте рассчитаться с налоговым ведомством. В ответ Ошо улыбнулся с печальной, облачной кротостью, ровными пачками уложил банкноты и, сопровождаемый избранной кастой послушников, отбыл в направлении степного места Энтелоуп, Орегон, Соединенные Штаты. Дабы запечатлеть дальнейшее, нужна медная, вбирающая в себя долготу гласных, глотка песнопевца-рапсода, или северное (густая хвоя и лесное озеро) воображение творца волшебных одиссей, или уж гражданский темперамент обличителя гнойной роскоши; ничем таким не обладая, ограничусь изложеньем фактов. Двести миллионов долларов, несколько самолетов и девять десятков «роллс-ройсов» удовлетворения Ошо не принесли, все было как-то мелко, плелось в хвосте мечты, и, это осознав, он начал строить собственное государство. Как такие вещи происходят, нам неизвестно, но среди убогой пустоши, к зависти Гарун аль-Рашида, быстрей, чем взмах ресниц, вознесся город солнца. Мастер обзавелся аэропортом, выводком изящных отелей, грабительскими казино и отлично укомплектованной армией, которая, охраняя весь этот блеск, надзирала за тем, чтобы на фабриках и плантациях проповедника по 12 часов в сутки вкалывали тысячи крепостных нового культа. Главным событием дня, его хронотопическим центром был обрядовый выезд пророка, ласковыми смуглыми руками сжимавшего руль лимузина, осыпаемого розовыми лепестками; слугам приходилось удерживать кричащих поклонниц, норовивших сигануть под колеса. Незлобиво настроенный Ошо вполглаза приглядывал за бухгалтерами, отдавал распоряжения громилам из гвардии, диктовал книги, изустно изрекал сентенции, на расстоянии врачевал наложением рук и уже задыхался от скуки — натура жаждала действий, да и Шила скучала.

Решено было немного развеяться, переименовав Энтелоуп в дом Раджниша, Раджнипурам, для чего требовалось сменить градоначальника, благо подходящий человек за приличную сумму брался голову положить ради заказчика. С населением, зачем-то имевшим право голоса, управились споро: иных убедили, других самую малость пугнули, а для вящей надежности, пользуясь либеральнейшим законодательством, в городок на бесплатную выпивку с наркотой созвали тучу окрестного сброда и строго наказали ему доползти до участка. Шантрапа ураганно спилась и скололась, но бюллетени в щель пропихнула. Ошо готовился получить приз за красоту комбинации, когда выяснилось, что смахнуть фигуры с доски нелегко. Убраться из Раджнипурама парни не хотели, им нравилось лежать где ни попадя, случайно возвращаясь в чувство, опять его блаженно покидая, и меньше всего входила в их расчеты работа на латифундиях просветленного. Чумные орды, обеспечившие выдвиженцу победу на выборах, заполонили городок и хриплыми воплями приветствовали Бхагавана; он сокрушенно морщился, не зная, что предпринять, Шила ярилась и кляла его за бездействие. Недолго спустя полиция собрала за чертою гротескного поселения урожай трупов: оптом и в розницу, словно опоенные жутким зельем, отдали концы несколько десятков из числа выписанных Ошо бродяг. Не обезображенные насилием, вроде бы мирно уснувшие, они сделали все, чтобы пророку с подругой стало чуть-чуть спокойнее, а вышло наоборот — полиция заподозрила гуру, хоть не располагала уликами.

В надежде избавиться от ищеек, он сказал репортерам, что расстается с делами, даже обет молчания принимает, и действительно, выскользнул на четыре полных года, в течение коих Шила Сильверман верховодила сектой, армией, городом и восстановила против себя весь ненавидимый ею штат Орегон. То были звездный вихрь, радость, власть, то была ее «вещь», как сказали бы калифорнийские хиппи 1960-х, окрестившие этим кратким словечком состояния глубоко личной сосредоточенной одержимости. Орегон будет Раджнипурамом, кричала она, угрожая залить его искупительной кровью, намереваясь устроить в этом фермерском, тугодумном, тягуче гундосящем заповеднике прощальную бойню для людей и скотов, после чего изъяла из кассы круглую сумму и метнулась ко второму супругу в Европу, а там ее мягко выловил Интерпол. Взятая за жабры, Шила поделилась россыпью свежих подробностей, вынудивших молчальника Ошо сломать печать на устах — он обвинил изменщицу в поругании веры, учреждении коммуны насилия и покушениях на его, просветленного, жизнь, оросившую благодатью сонмы скорбящих, труждающихся, обремененных; подруга опровергала пророка на глянцевых европейских страницах, сардонически припоминая детали.

Грязевые потоки мемуарных свидетельств уже слагались в прелестный роман, зачаровывающий, как переписка двух ядовитых растений, но были прерваны вторжением в Раджнипурам бригады спецагентов, посланцев западных неправедных судов. Список преступлений, прибитый эмиссарами вражды к вратам его палат, отличался эпической полнотой, любого из этих грехов достало б для пожизненного осуждения не только мелкой сошки. Упрямец сопротивлялся, чередуя бешенство отпора с публичным покаянием — бросал в костер свои опусы, колотил себя в грудь, распускал провинившийся ашрам, чтобы собрать его на дотоле неизведанных в религиозной практике началах (расплывчатый, для отвода глаз набросанный эскиз коммунхоза не претендовал быть жизнестроительным базисом еще одного распутного фаланстера, но следствие, чего и добивался Ошо, напугалось изрядно). Осенью 1985 года его взяли с остатками секты в американском провинциальном аэропорту, накануне вылета черт-те куда, версии разнились. Однако тот, кто рассчитывал запросто повязать Бхагавана Шри Раджниша, не на такого напал. Втридорога купленные адвокаты отстояли Ошо, дело свелось к чепухе — условному сроку и смехотворному, по доходам его, штрафу, а также к изгнанию из соединенных карающих штатов, смертельно ему опротивевших, и он налегке, с не отлеплявшейся от него ни при каких изворотах судьбы группой адептов махнул на Крит, в деревню Агион-Николаос, по иному поводу воспетую в русских стихах. Через считанное количество дней поднабрался, подъехал народец, внешне все было как раньше, в благословенный период безумств: церемонии, проповеди, оргастические обряды — и все надломилось, зачахло, высохло вдохновение, спекся кураж, а сам распорядитель торжеств разительно походил на трагически посерьезневшего Чичикова из Второго, не меньше, чем Первый, великого тома, когда после острога не радовал Павла Ивановича даже фрак чудесного пламени с искрой. Крит оказался предпоследней станцией Ошо, уже никто не хотел его привечать. Еще поблуждав по свету, Раджниш вернулся туда, откуда начал маршрут, в Индию своего увядшего духа и окончил повесть в дремотной Пуне, на стылых углях обители. Десять лет прошло, время почтить.

Ну вот, нашел крайнего, Ошо не самый дурной человек, были и хуже, укоризненно покачал головою приятель, углядев на редакционном экране строки добиваемого мной материала. Я и не спорю. Раджниш, если допустимы сравнения, для меня, например, предпочтительней застыло надменных, имперских деспотических чудовищ Хаббарда с Муном: настоящий художник, он не стеснялся веселия, клоунады, ярмарки и базара, раскрепощенных гиньолей и оперы-буфф (искусство всюду, где ощутимо усилие стиля), а пронзительно-грустный финал возвращает его в человечество, от которого он был так ужасно далек во всем, что касалось воли, желания, дарований и в котором так непоправимо нуждался для осуществления этих качеств. Порождение не столько традиционных основ индийской цивилизации, сколько современного Третьего мира, успешно торгующего, помимо бросовой рабочей силы, назидательными историями о путях спасения, китчевой мудростью, популистским спиритуализмом и роевыми способами жизни, Ошо гениально сбыл этот товар сверхразвитым институтам западного потребительства. Раджниш растворился в них наподобие царской жемчужины в кубке вина, став одной из эмблем именно западного универсума последней четверти XX века. Язык нравственных притчей, избранный им для доходчивости, был языком символических обменов постмодернизма, он усвоил его с тем же естественным, творческим, созидающим новые формы иностранным акцентом, с каким африканец Апулей воспринял латынь, обогатив ее своей жовиальною пышностью, а провинциальный еврей Роман из Бериты-Бейрута — гимнографию Восточного Рима, в коем прозвали его Сладкопевцем.

«Отсчитайте десять лет от кончины, и тогда я приду», — обещал Ошо сподвижникам. Если так, значит, ждать осталось немного.