В. Кавторин
Жизнь в пространстве самопознания
Борис Голлер. Возвращение в Михайловское. Роман. Книга Первая.
СПб., 2007 г.
Скажите, дорогой читатель, давно ли вам рекомендовали прочесть книгу только потому, что она хорошо написана? Мне так давно. Уже и не упомнить когда… Вспоминаются, как из другой жизни, горящие чьи-то глаза: «Читал? Нет?.. Ну! Это так написано, что обязательно, обязательно…» Нынче так книги не рекомендуют.
Такое впечатление, что нынешнему читателю почти уже все равно, как написана книга. Впечатление, надеюсь, ложное, ибо я собираюсь рекомендовать книгу, которая мне тем и интересна, как написана. К тому же эта книга – исторический роман. О Пушкине. А новый роман о Пушкине современный читатель, похоже, если и откроет, то с этаким вялым полуинтересом…
Но что же может «расколдовать» автор, выбирающий героем своим Пушкина, а сюжетом – ссылку его в Михайловское? На что, на какой наш интерес он рассчитывает? Все основные эпизоды его романа известны нам наперед: ссора с родителями, визиты Пущина и Дельвига, любовь к А. П. Керн…
Видимо, чувствуя эти сомнения, эту вялость нашего начального интереса, Голлер первой же фразой спешит сбить нас с ожидаемого, с нашей школьной, в энциклопедиях и учебниках вычитанной «подлинности»: «Мне вот уже столько лет мнится одна сцена. Возвращение блудного сына в имение родителей – девятнадцатый век, первая четверть… Он что-то там натворил, этот сын – на юге, где он был и умудрился не потрафить властям. И теперь возвращается в неудаче под родительский кров. Его ждут – и, как положено родителям, ведут счет его грехам – и винят друг друга в том, что случилось».
Итак, не ссылка великого поэта, а возвращение «что-то там натворившего» сына. Не конфликт с деспотической властью, а постоянно происходящая на земле сшибка двух поколений, двух миров, двух моделей мира – устоявшейся и нарождающейся. Вечный источник родительских несчастий…
История в этом историческом романе сразу же оказывается не то что не экзотична, но интимно близка нам. И не только потому, что конфликт молодого человека с обыденностью, с устоявшимся – тема на все времена. Но и потому еще, что в помещичьей усадьбе начала XIX века автор – как у себя дома. Ее быт и нравы им не описываются – они сам воздух, которым дышит герой. «Он мылся, а няня поливала его водой. Сперва из ковша, потом из круглой большой шайки. И он подставлялся весь этой воде – один бок, другой, перед, зад… Няни он не стеснялся – она его вырастила. Да и вообще… не принято было…»
Века «барства дикого» присутствуют здесь в каждом жесте и каждой реплике, причем не как нечто враждебное и отвергаемое героем, но – как часть его собственных привычек, собственная его плоть и кровь, то есть именно так, как и сидит обычно в нас прошлое.
Бурный конфликт поэта с отцом – факт исторический, зафиксированный прежде всего самим Пушкиным в письме Жуковскому от 31 октября 1824 года, но… Что же мы действительно знаем о нем? Знаем повод: «Получают бумагу до меня касающуюся», отец требует показать письмо, сын отказывается… Знаем истолкование конфликта Пушкиным: «Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче, быть моим шпионом». Что ж… Вполне в духе времени.
Нет никаких сомнений, что такое поручение могло быть дано и принято.
Хотя документа о нем у нас все-таки нет! Нет документа…
«На самом деле, – по секрету сообщает нам автор, – сперва случился некий ремиз с самим Сергеем Львовичем – про это мало кто знает. Беда эти наши мужские ремизы – в делах, в каких нам менее всего бы хотелось уступать судьбе!» – Оборвем цитату. «Жизнь в старости – такая гадость…» Мысли стареющего мужчины сами собой обращаются к тому доказательству мужественности, которое в помещичьем быту совсем несложно. Разве что старая нянька поворчит и намоет тебе деревенскую красавицу не тотчас, а на следующий день. Но там-то вот, в баньке, и случится с Сергеем Львовичем ремиз, после которого надо либо признать себя ни на что не годным, либо сыскать виновного.
«А на следующий день – или через день – пришло письмо от Липранди…» В романе немалую роль играют документы, которые как бы… должны быть, общий ход событий их подразумевает. И они появляются. Вот хотя бы то письмо Липранди, которое вызвало ссору отца с сыном. Голлер приводит его целиком. И если вы знаете, кто такой Липранди, если вам (как мне, например) доводилось читать бумаги, им сочиненные, вы ни на минуту не усомнитесь, что да, это его письмо. А дочитав его до конца, вы вдруг споткнетесь о схолию: «Письмо не сохранилось». Но – странное дело! – и тут вы почему-то останетесь убеждены, что это то самое письмо, просто оно… не сохранилось.
Такой вот вполне бытовой, даже низменный (то есть относящийся до телесного низа) толчок обрушивает историческое событие, в результате которого великий поэт вполне мог очутиться там, куда Макар телят не гонял. Живая жизнь, господа, потому и живая, что нет в ней абсолютно правых и виноватых, нет великих и маленьких, но каждый велик или мал в каком-то отдельном поступке и побуждении. И Борис Голлер заполняет пустоты известного исторического скелета этой живой, трепетной плотью человеческого бытия, человеческим, то есть всегда катастрофически неполным, пониманием происходящего, вспышками страстей, о последствиях которых сперва никто не думает, а потом все жалеют, но без которых и жизнь не жизнь, господа! И только эти страсти зачастую могут дать ключ к пониманию, почему произошло то, что произошло.
Эта особенность не позволяет нам причислить исторический роман Бориса Голлера ни к одному из типов, обрисованных, допустим, Умберто Эко. Авторские усилия имеют здесь иной вектор – не придать рассказываемой истории некий, заранее известный автору смысл, но реставрировать события в возможной их полноте, представить себе и поведать нам, как оно на самом-то деле все было! Заполнить лакуны. Замысел ответственный и рискованный.
В. Елистратов
Филологическая виртуаль как жанр исторического романа
Борис Голлер. Возвращение в Михайловское. Роман.
Книги Первая и Вторая. – СПб., 2009
Существует, как известно, огромное количество разновидностей исторического романа. И шире – подходов к художественному осмыслению истории. И еще шире – к художественно-публицистическому, документально-художественному, художественно-идеологическому, художественно-филологическому, документально-политическому, политико-филологическому и т. п. ее осмыслению.
Современные читатели, имея весь этот колоссальный выбор перед глазами, явно разделились на «группы по интересам». Под эти интересы быстро подстроились писатели и издатели. В рабочем порядке (как часто пишут в диссертациях) можно разделить весь многоцветный веер т. н. исторической прозы на три группы.
Здесь не место вдаваться в подробный анализ русской исторической прозы. Говоря о современном ее состоянии, можно выразиться фигурой оксюморона: она находится в состоянии цветущего кризиса. Кризис – очень правильное и обнадеживающее состояние. «Кризис» по-гречески значит поворотный пункт, исход, решение. Вот все исхода-решения и ищут. А вот «лизис» – значит растворение. По мне – «кризис» как-то жовиальнее, интереснее.
Книга Бориса Голлера «Возвращение в Михайловское», на мой взгляд, – одно из интересных и продуктивных решений, исходов или, если угодно, изводов современной русской историко-биографической прозы.
Сразу хочу сказать: книгу действительно интересно читать. Первое ощущение, может быть, и субъективное: книга удивительным образом не раздражает, несмотря на все «нарочитые» элементы, которые должны были бы очень и очень раздражать.
То и дело в романе появляются, как говорится, максимально откровенные сцены. Присутствует какое-то (кажущееся) панибратство с пушкинским внутренним миром. Откуда, например, Голлер во всех подробностях знает, что Пушкин мог думать, когда Пущин читал ему «Горе от ума»? И все же – не раздражает. Наоборот. В чем же здесь дело?
Мне кажется, дело в том, что Борис Голлер, если можно так выразиться, выстраивает круговую художественно-филологическую оборону, которая беспроигрышна.
Прежде всего: он берет хрестоматийный исторический сюжет. Можно сказать, избитый. Интересно, сколько тонн бумаги исписано пушкинистами о пребывании Пушкина в Михайловском? Наверное, сотни. Вся биографическая фактология, которую можно было восстановить, восстановлена пушкинистами. Все тексты, написанные Пушкиным в Михайловском, известны. Не все, конечно… Но уж те, что известны, – Известны и самым тщательным образом рассмотрены в пушкинисткие микроскопы.
Я не пушкинист и филологическим микроскопом до такой степени не владею, но думаю, что все это пушкинистское «на самом деле» аккуратно и четко вмонтировано Голлером в текст романа. Думаю, им не было упущено ни слова, ни факта, ни детали. По крайней мере, автор производит впечатление очень бережливого и рачительного хозяина словесной материи.
Поскольку автор романа досконально знает все «на самом деле», всю «зону фактов», он не менее отчетливо осознает и все лакуны, т. е. те зоны, где, говоря словами Эрнеста Хемингуэя, «никто никогда ничего не может знать». Или, как пишет М. Гаспаров в своих «Записках и выписках», «автор «Песни о Роланде» неизвестно кто, да и скорее всего это не он». И тут начинается зона творческой виртуальности. Причем, что важно, без ущерба фактологической доминанте. Может быть, отсюда и неуязвимость текста Голлера. Что я знаю, то знаю, а что не знаю, того не знает никто. Неизвестно, что Пушкин думал и как себя вел, идя купаться на речку, или сидя за завтраком, или когда его моет в бане няня. Здесь начинается голлеровское «короче», т. е. собственно «роман»: событийная канва, развернутая психологизация, бытовые приключения…
При этом одна из черт творческой манеры Бориса Голлера в романе – эскизность. Весь роман – череда эскизов-зарисовок, перетекающих друг в друга. Деталей, мыслей, определений и т. д. в романе очень много. Текст во всех отношениях «густ», но при этом – как-то неуловимо летуч, легок, фразы как будто убегают сами от себя вправо и вправо, то легко подскакивая запятыми, то вдруг замедляя повествовательную побежку скобками, то словно бы поскальзываясь на тире… Возможно, все это сознательное подражание стилистике (не столько языковой, сколько «творчески-лабораторной») самого Пушкина. Борис Голлер, обнажая прием в своих комментариях-«схолиях», так и пишет: «Я ж вовсе не пишу историю – только набрасываю портреты, как сам Александр любил это делать на полях. Да и кто знает теперь – как на самом деле было?» (стр. 90.)
В сущности такой подход отражает именно пушкинский взгляд на вещи – его онтологическую методологию жизни и творчества, его понимание истории. Полное неприятие безальтернативной однозначности. Историю с ее авторитетами следует безоговорочно уважать, но нельзя делать из них кумиров.
Есть ли у Голлера отрицающее историю «как бы»? Пожалуй, лишь в том смысле, что он не приемлет банальной, сусальной, парадной, официальной пушкинистики, делающей из Пушкина неприкасаемый политический, идеологический, «культурный» и коммерческий бренд (= кумир) с сакральными котлетообразными бакенбардами.
Существуют такие жанры литературы, как пастораль, рондель и т. п. Подобные галлицизмы окрашены в тона легкости и изящества. Такова вообще участь многих галлицизмов предпушкинской и пушкинской эпох в русском языке. Пушкин, имевший в Лицее кличку Француз (не надо обольщаться: он же был автором неологизма «французятина»), – самое легкое и изящное явление русской культуры. И хочется определить жанр романа о Пушкине как-нибудь в духе Парни, рококо, Ватто или чего-нибудь такого. По модели «пастораль», «турнель», «карамболь»… Для себя я обозначил жанр романа Бориса Голлера через диалектический оксюморон как «филологическую виртуаль». Кто знает, может быть, у этого жанра большое будущее. Нельзя сказать, что Голлер – его первооткрыватель. В чем-то он отчетливо продолжает линию, скажем, Тынянова. Важна не генеалогия, важно другое.
Филология, то есть лингвистика и литературоведение, – наука «беспощадно» точная. На чем настаивал, говоря о литературоведении, например, Д. Лихачев. Но прелесть филологии – не только в ее точности, но и в том, что она, как Новый Завет, в отличие от Ветхого, оставляет нам возможность Благодати творчества в сфере Закона точности. Осмысление феномена Пушкина как главного Героя русской филологии и русской культуры имеет право и на законную научно-филологическую точность, и на благодать виртуального творчества. На их разумный баланс. Борис Голлер, мне кажется, по-своему находит такой баланс. По крайней мере, стремится именно к нему. И это – дорогого стоит.
Марк Амусин
На авансцене и за кулисами истории
Борис Голлер, герой настоящей статьи – интересный и по-своему загадочный феномен российской литературы последних десятилетий. Это подтверждается даже внешними параметрами его литературной судьбы. Голлер пишет уже больше полувека – а имя его до сих пор не присыпано пеплом привычности, оно не ложится на слух читающей публики мягко и естественно, не умещается без остатка в удобную, належанную нишу. Проблема его – а может быть, удел? – всегда состояла в непопадании во время
…Роман о Пушкине – сегодня? В начале третьего тысячелетия? Какую дерзкую задачу ставит перед собой автор! Сегодня, когда о Пушкине и его эпохе написано столько романов, издано столько научных, научно-популярных и околонаучных работ, рассказано столько шуток и анекдотов, спето столько частушек – как убедить читателя принять именно твою версию сакрального, почти мифического образа?
Какого же Пушкина являет нам автор? В чем голлеровская концепция? Углубляясь в роман, мы с удивлением обнаруживаем, что концепции как таковой – нет. Автор избегает всякой жесткой определенности, односторонности. Он уклоняется от опрометчивых и опредмечивающих определений. Пушкин – романтик или реалист? Бунтарь или конформист? Атеист или христианин? К чему выбирать между этими полюсами? Голлер предпочитает срединный путь… Он рисует «просто» человека и художника. С одной стороны – юношу с волчьим аппетитом к жизни, охочего до наслаждений и впечатлений, азартного любовника и «спортсмена»; с другой – созревающего мыслителя, разбрасывающего во все стороны света, во все концы истории блесны своего нетерпеливого интереса, своей художественной интуиции и цепкого интеллекта; с третьей – сосредоточенного мастера-творца, конструктора и экспериментатора, поглощенного замыслом своего новаторского романа в стихах…
С воспоминаниями соседствует житейско-психологический план: возвращение в дом, в рускую деревню; пестрый сор нескладывающихся семейных отношений – вражда с отцом, отчужденность от матери, знакомство заново с братом и сестрой. И тут же – размышления Пушкина о парадоксах российской истории, о ее движущих началах, об особенностях национального характера – завязи замысла «Бориса Годунова».
Сверхзадача Голлера – убедительно показать, каким образом любовная тоска и влечение протагониста, его повседневные впечатления, раздражения и разочарования сплавляются с глубоким и властным стремлением к поэтическому творчеству.
Внутренний мир Пушкина в романе – это «взвесь» творческих импульсов и находок в насыщенном настое психологической жизни. Наблюдения и рефлексия неуловимо перетекают в поэтические «кванты», в образы, строки, строфы. «Эти тригорские дуры, наверное, будут уверены, что здесь он пишет роман с них! А в самом деле… И мать есть. И няня. И барышни… каждая из которых могла быть либо Татьяной, либо Ольгой… Он снова стал бывать в Тригорском, чем очень обрадовал – и сестру, и всех тамошних. «А то, мой брат, суди ты сам, / Два раза заглянул, а там / уж к ним и носу не покажешь». Смешная штука – жизнь! Стихи так легко вторгаются в нее и смешиваются с ней. Не успел сочинить фразу, а она уже живет своей жизнью – и вдруг оказывается, что она и есть жизнь».
Сила и прелесть повествования – в очень тесном соединении (но не до полной слитности) авторского слова и слова героя. «Из ржавой трубы временами набегала коричневатая капля. Будто капля крови, обесцвеченная временем. Как будто княжна, как будто Мария… Потоцкая? Из тех самых Потоцких, уманских?.. Сам-то Пушкин почему-то сразу поверил – что все так и было. Имя Мария как бы удостоверяло собой быль. Цветок прекрасный – пересаженный на чужую почву… Какой у него удел? он представлял себе те самые узенькие ступни, робко спешившие в этих комнатах по мягким ширазским коврам – утопая, как в воде. «Любили мягких вы ковров / Роскошное прикосновенье…»
Особый вкус тут – в тончайшем переплетении речевых потоков героя и автора. Одно оттеняет и дополняет другое, так что целое обретает новые грани и оттенки. Повествователь словно чуть выглядывает из-за плеча Пушкина и ненавязчиво привлекает наше внимание к повороту мысли, изгибу эмоции, так что часто нельзя разобрать, где слова, извлеченные из – воображаемого – сознания Пушкина переходят в суждения и комментарии повествователя.
Характерно, что Голлер своей языковой манерой и способом повествования явно и намеренно оппонирует своему блистательному предшественнику Тынянову. Проза Тынянова словно закована в драгоценные стилевые доспехи, она слепит бликами метафор, тропов, парадоксальных сравнений и уподоблений, она ритмически размерена и завораживает, словно стих. Здесь все подчинено монолитному и неуклонному авторскому замыслу. Тынянов в своем романе нечасто дает право прямого высказывания главному герою. Он изображает его от себя, объективируя стихию его внутренней жизни в скупых и выразительных образных конструкциях, афористических формулах. Он навязывает читателю «своего Пушкина», не оставляя зазоров в тесно застроенном, насыщенном пространстве текста, не оставляя права на сомнение и апелляцию. Дискурс Тынянова – один из самых «авторитарных».
Голлеровская проза намного более «воздушна» – и это вовсе не упрек ей. Здесь есть стыки и швы, отступы от главной темы, смены точек зрения и интонационных ключей. Здесь читателю предоставляется возможность самому побродить в этом «саду расходящихся тропинок», увидеть изображаемое в разных ракурсах, поразмышлять и поспорить с автором. Конечно, сравниться с образной пластикой и проникновенной риторикой тыняновского романа мало что может. Однако манера Голлера, несомненно, более отвечает современному и либеральному «порядку дискурса».
Сегодня, в начале третьего тысячелетия Новой эры, как-то не принято оглядываться назад. Тексты же Голлера побуждают нас, затрачивая интеллектуальные усилия, сосредоточенно вглядываться в прошлое. Они пробуждают ностальгию по Истории.
Сегодня обращаться к истории, искать в ней вдохновение, уроки, истину – значит идти против моды и течения. Но Голлер этого не боится. Он занимается археологией культуры, извлекая осколки ценностей и смыслов из-под завалов идеологических схем, предрассудков. Поэтому его тексты – не самое легкое чтение. Может быть, исторические раскопки писателя, и вправду, несвоевременны. Позволю себе, однако, оговорку: если так, то тем хуже для нашего времени.
А. Арьев
О романе Бориса Голлера «Возвращение в Михайловское»
Есть одно важное завоевание в прозе Бориса Голлера, идущее, видимо, от его достижений как драматурга: психология его персонажей задана не только их индивидуальными, врожденными качествами, то есть их неизменными свойствами, но и мотивирована ощущением их личной жизни внутри истории. Характеры в этой прозе обретают себя в историческом опыте, открыты ему. Какой бы тяжестью этот опыт на них ни обрушивался, они переживают его как доминантный в их бытии. Это явственно заметно в романе в четырех книгах Бориса Голлера о Пушкине.
Вроде бы автором избраны по преимуществу как раз те моменты жизни поэта, когда история выталкивает его на свою обочину, подальше от тех мест, где она творится. В данном случае – подальше от столиц и от того круга друзей, который непосредственно и стремительно рвется к историческим свершениям. Но в том и тайна, в том и сюжет цикла романов «Возвращение в Михайловское», наконец собранных воедино. Вся их напряженность возникает из непрестанного внутреннего диалога поэта со своими друзьями и врагами, с самим собой как человеком несвершенных деяний – при том, что как личность, как заданный природой «психологический тип», Пушкин весь – порыв, действие, не «лед», а «пламень». Борисом Голлером Пушкин рассматривается одновременно как «объект истории» и как ее «субьект». Сюжет «Возвращения в Михайловское» прежде всего внутренне диалогичен. Деревенский «прелестный уголок», силой исторических вещей бросает поэта в «темный угол». Его ссылка похожа на ссылку от самого себя – такого, каким он мог бы явиться на историческом ристалище.
Оказывается же – между двух зеркал на большой дороге (если иметь в виду стендалевское определение жанра романа как «зеркала на большой дороге»). Сюжет последней, третьей части романа, до сих пор еще не печатавшейся – «Тени Ленского», – в том и кристаллизуется: в день когда его друзья стоят на Сенатской площади, он сидит в деревне и пародирует в «Графе Нулине» Шекспира. На самом деле – самого себя, свое положение в самых важных из исторических событий, в которых он мог бы участвовать. «Граф Нулин», история неудавшегося флирта, ставящего героя в жалкое положение, написана в два дня – 13 и 14 декабря 1825 года.
Внутренний диалог Пушкина со своей «исторической тенью» не есть, конечно, буквальный диалог, лишь приглушенно звучащий на страницах романа. Но в том и состоит мастерство прозаика, чтобы дать его контрапунктным соотношением сцен, а главное, авторским заинтересованным представлением о том, какие сцены нужно акцентировать в избранном им сюжете. Если верно известное определение Аполлона Григорьева «Пушкин – наше все», то Борис Голлер не забывает и главного: Пушкин – не только «наше», но и «мое все». Именно этой позицией сердечного соучастия пронизан его роман «Возвращение в Михайловское».
И вот еще что. В последние годы слово «гуманизм» вышло из обихода, а если употребляется, то в иронических кавычках. Долго так продолжаться не может, во всяком случае – не должно. Роман Бориса Голлера «Возвращение в Михайловское» возвращает нашей прозе гуманистический пафос.