Борис Голлер
Возвращение в Михайловское
Роман
Коварность
I
Мне, вот уж сколько лет, мнится одна сцена. Возвращение блудного сына в имение родителей - девятнадцатый век, первая четверть... Он что-то натворил там - этот сын, на юге, где он был, и умудрился не потрафить властям. И теперь возвращается под родительский кров.
Сына ждут - и, как положено родителям, ведут счет его грехам, и винят друг друга в том, что случилось. Сцена слишком обыденная, чтоб казаться значительной. Как всегда, когда баре ссорятся, нечесаные дворовые разбрелись кто куда. И только одна старуха нянька бродит по дому в оцепенении и пытается понять - о чем говорят. Не разбирая слов, конечно больше французские... Но все это почему-то словно касается ее... Двое других детей - дочь, старшая, барышня на выданье, и сын, неполных двадцати - затворились в своих комнатах, чтоб не слышать. Дочь раздумывает - не навестить ли ей приятельниц в соседнем имении. А младший сын нарочно остался дома - поглядеть, чем все кончится, и сардонически усмехается...
Барский дом запущённый, не слишком богатый. Может, будь он богаче люди не так бы ссорились. Не с таким запалом. К дому ведет дорога, обсаженная елями... По ней и должен прибыть сын. Виновник... Русский северо-запад, южная оконечность неброского и бесконечно красивого края.
Огромный запущенный сад - ставший почти лесом. И только неметеные аллеи напоминают о том, каким был парк. Но парком будет еще время заняться!
А задним крыльцом дом выходит к реке. Холм обрывается за домом. Вниз ведут хилые деревянные ступеньки... Под ногами шуршание легкой желтой осыпи. Август, первая десятидневка. На гряде - Яблочный Спас. В садах налились яблоки... Не антоновка, конечно, - летние сорта. Антоновка созреет поздней.... По утрам водянистый туман над травами стоит дольше обычного и заметно дышит осенней сыростью - впрочем, только по утрам.
Но прислушаемся к разговору в доме...
- Это все - плоды вашего воспитания! - возвышенно начинает отец...
- Не говорите глупостей! - ответствует мать. - Он и дома-то почти не воспитывался. Все в заведении... Кто знает, что ему там внушали? Кстати... Это дело отца - воспитывать сыновей!
- Мы еще не знаем, что он такого натворил!
- Вот именно! Вот именно! Может, есть смысл, хотя бы для начала, расспросить его? Боюсь, вся эта история больше по женской части!..
Мать - в светлом чепце с кремовыми оборками и в летнем шлафоре с глубоким вырезом, вдоль которого скользят такие же оборки. Отчего из-под шеи, густо перетянутой уже поперечными стяжками, открывается треугольник темно-розовое, почти молодое... Она в прошлом, несомненно, была красива (или недавно еще?).
- Он дурно воспитан, - настаивает отец. - Просто дурно воспитан!
- Ах, оставьте! - и впервые, кажется, подняла на него глаза.
Глаза у нее странные. С раскосинкой, отчего всегда кажется, что глядит она на вас и еще куда-то помимо...
- Вам всюду видится политика!
- Я вам сказал! У меня был продолжительный разговор с Алексеем Никитичем! На полной откровенности!..
Поняв, что разговор затягивается, она взяла вязанье и склонилась над ним. Теперь можно слушать в одно ухо и делать вид, что считаешь ряды.
- Вы много занимались светом, но мало - домом и детьми!.. - Отец - в халате, который постоянно распахивается. И тогда обнаруживаются почтенный животик и толстые ляжки в фиолетовых жилках. Она подняла глаза и взглянула на него почти мечтательно. Пытаясь вспомнить - когда разлюбила его. Давно!..
- Побойтесь Бога! Я родила вам шестерых!
- Да, но троих не сберегли!
- Попрекать мать смертью ее детей...
- Я только хотел сказать, что в доме никогда не было дома!..
- Попрекать мать смертью детей - это не просто безнравственно. Это дурной тон! Если кто уж невоспитан...
- Хочу вам напомнить, я - шестьсотлетний дворянин!
- Да, как я позабыла? В самом деле. Шестьсот лет. Это, увы, не прибавило вам воспитанности!
Кто сказал, что каждая несчастная семья несчастлива по-своему?.. На самом деле несчастье поразительно однообразно! И даже говорятся одни и те же слова. Ну, разве только различаясь - по месту и времени...
- Вы струсили, признайтесь! Просто струсили!..
- Я ответствен не только за себя одного! - сказал отец и от важности чуть раздул щеки.
- Вас как напугали при покойном императоре Павле - царствие ему Небесное, - так вы и по сей день - не отмякли!..
- Я ж вам сказал, что Алексей Никитич...
- Кто такой - Алексей Никитич?.. Что за манера - щеголять именами, известными только вам?.. Понятия не имею - кто такой Алексей Никитич!
- Как? Предводитель дворянства. Пещуров. Уездный предводитель, я вас знакомил...
- Ах, уездный предводитель! Я запамятовала. В этих ваших представлениях, простите, всегда есть что-то лакейское!..
Он схватил ее за руку и сильно тряхнул.
- Что вы сказали?..
- Отпустите! Вы же видите - у меня вязанье!..
- Повторите, что вы сказали?..
- Что я вяжу! Еще повторить?..
- Вы забылись, сударыня! Я - статский советник!..
- Отпустите, господин статский советник! Не то я кликну людей!..
- Бедный мальчик! - сказал отец несчастным голосом. - Все вышло потому, что он никогда не имел настоящего дома!..
- Вы о ком, собственно, из сыновей?..
- О старшем, естественно! Который попал теперь в пренеприятную ситуацию!..
- Ах, это он уже - бедный мальчик?..
- Да-с, сударыня! Да-с!.. Когда он воротился домой из учения - он бежал своего дома! Он вечно торчал где-то... Не мог даже привести домой гостей! В доме был всегда такой беспорядок! Вы - мать! Когда у Ольги начались месяца - тряпки валялись по всему дому!..
- Вы - не мужчина! Разве мужчине пристало замечать такое?.. Кто виной, что вы никогда не умели спрашивать со слуг!..
- Это я должен был спрашивать?..
- Кстати, вы, по-моему, забыли нынче сказать, чтоб вынесли ваш горшок. Запах!..
Она повела ноздрями - презрительно и властно. У нее всегда были такие ноздри. Тонкие, нездешние... Тонкий нос с горбинкой... Греция, Рим?.. И очи, запеленутые каким-то туманом, в коем мужчины, все без исключения, готовы видеть неудачу женской судьбы: так и тянет прийти на помощь!
- Между прочим, младший, ваш любимец, пойдет тем же путем! Вы не замечаете? Он уже, по-моему, навострил лыжи!..
- Оставьте в покое младшего хотя бы!..
- Но я не могу позволить, чтоб мой старший сын...
- Успокойтесь! Он - не ваш сын!
- Как так не мой?! Что вы говорите?..
- Успокойтесь! Этот грех я уже отмолила в церкви!..
... лжет, конечно. И сын... так похож на него... никогда никто не сомневался! А впрочем... Разве не бывает? Дед повесил француза учителя на воротах имения. Из ревности. Все бывает. Чужая душа - потемки! Нерусская, лживая... С этим туманом на очах... Чужое небо. Чужая женщина. Врет! А может? Все может быть! Бежать! В леса. Удалиться. И плакать, плакать. Одиночество! Пойти в баню. И там... дворовую девку. Сперва все... А потом плакать. Рыдать у нее в коленях. И чтоб эта девка плакала с тобой. Горшок! Нашла чем попрекнуть! Он думал о сыне. Опять ввязался в какие-то... не приведи Бог! Девку! В бане! на полке! И вышел с гордостью...
К вечеру приехал, наконец, сын, из-за которого весь сыр-бор. Дорожная коляска, промчавшись по еловой аллее, лихо развернулась вкруг клумбы к дому... Встречать высыпали все. Дворовые дружно выносили вещи. Их было немного. Сын в дорожном сером сюртуке и сам чуть посеревший с дороги. Мать отметила про себя круги под глазами и несвежую у ворота верхнюю сорочку. Сын поцеловал ей руку, она мелко перекрестила его - раз-другой, поцеловала в лоб и заплакала. Он вновь поцеловал ей руку и стоял растерянный. Боялся с детства - когда она плакала. Хотя смутно подозревал всегда, что плачет она не о ком-нибудь - о себе самой. Почему?.. С отцом они трижды расцеловались по-русски - но сухо. Отец сперва важно протянул руку - сразу возникла сухость. Сестра Ольга повисла на брате, поджав коленки и махая в воздухе маленькими узкими ступнями. Шепча в ухо, что ужасно-ужасно рада. Она в самом деле любила его. И так продолжала висеть на нем - пока papa не встрял, как всегда, мол, барышне сие - не комильфо... Младший брат был доволен и всем видом изображал таинственность. Как все девятнадцатилетние, которые уверены, что им внятно то, что невнятно другим. Они обнялись - и младший успел буркнуть загадочное: "Готовься!.." То есть думал, что загадочное. Старший улыбнулся. Он отдавал себе отчет, когда ехал сюда -знал свой дом. Нянька поцеловала в плечо - два или три раза и плакала не переставая. Про нее он точно знал, что плачет об нем. Поцеловал ее в лоб, а потом в соленую щеку - пахнуло сивухой, - наверное, приняла перед встречей, за ней водилось. Дворовые наблюдали всю сцену откровенно, с удовольствием. Можно понять. Какое-то развлечение в их жизни. Дворовые девки бесстыже разглядывали молодого барина, лузгая семечки. Те, что были девчонками, когда он приезжал в последний раз - а теперь вот вымахали во взрослых девах...
Все заговорили - "Ужин, ужин!" - но он отнекивался: сказал, что устал, что завтра, все завтра - а пока неплохо бы в баню. Мать подумала и поддержала его. Он, видно по всему, в самом деле устал - а тут пойдут разговоры... Памятовала свою беседу с мужем, от которой еще могут быть последствия - взглянула на мужа невинными глазами и тоже твердо сказала: "Завтра!.." А няня подтвердила, что баня уже истоплена - и в самый раз. Она там, при бане жила... Не всегда, конечно, иногда в доме. Вообще она была здесь хозяйкой. Ее слушались - и даже старший барин, а он был ндравный!
Это "завтра" словно разогнало встречавших - ну, устал человек, хочет привести себя в порядок. К слову "баня" на Руси принято относиться с уважением.
Приезжий прошел к себе - бросил беглый взгляд на отведенную ему комнату: кровать, узкий стол - колченогий, впритирку к окну, узкое окошко. И даже не взглянул в окно. Теперь это надолго! Завтра, послезавтра... Обидно! Он поморщился, перерядился в домашний халат, и в таком виде отправился в "байну" - как говорила няня. Она была здесь же - а где ей быть, и, когда плеснула первый ковш на камни - и они зашипели, и отрыгнули парком, море сразу стало уходить куда-то... Я помню море пред грозою... И море отошло, больше не было моря. Море было далеко. Он вернулся домой.
Мылся, а няня поливала его водой. Сперва из ковша, потом из круглой большой шайки. И он подставлялся весь этой воде - один бок, другой... Няни он не стеснялся - она его вырастила. Да и вообще... не принято было. Вот мать - другое дело, с матерью он бы так не мог! Няня тоже, обливая разглядывала его - без стеснения, да и не без удовольствия. Фигура, несмотря на малый рост - была крепкой, скроенной, что надо. Няне нравилось, что бедра у него узкие, как у хорошего коня - не то, что у отца. У того, прости мя Господи, бабьи ляжки! (Отца она тоже мыла в бане обычно.)
Потом, когда он сидел уже в простыне, нежился, растертый, отходил от пара и пил чай, который она же и принесла - спросила обыденно:
- Хочешь девку нынече какую-нибудь?.. Я ее намою тебе - как вылижу!.. Видел, как они на тебя глазели? Точно диво дивное!..
- Нет, - сказал он, - не сегодня... Я и вправду устал!..
- Ну, как хочешь, как хочешь! А то - кликни только!..
Час спустя он лежал на кровати, в чем мать родила - брюхом кверху - и думал... Все разбрелись, кто куда - дом словно вымер. Заглянул брат - но он приподнялся лениво и сказал:
- Завтра! Все завтра!..
- Понял!.. - бросил тот и прикрыл дверь. Он полежал еще... потом достал из дорожного баула трубку - и попытался раскурить. Не вышло. Море было далеко, и трубка не раскуривалась. Он еще полежал, попытался взять какую-то книжку - не лезло в голову. Все не лезло в голову.
Незаметно стемнело. Он пошарил, взял свечку, зажег... Сунул в темный канделябр. Взглянул на свою руку - вся в пыли от прикосновения. "Как всегда, - подумал брезгливо, - как всегда!.." Присел на корточки и стал доставать из-под кровати урыльник. Вытащил до середины - да так и оставил. Успеется! И снова лег. Еще чуть погодя слез опять, накинул халат и немного поблуждал по пустым комнатам. Из спальни родителей доносились голоса - он не стал прислушиваться. Ничего хорошего не ждал услышать... Завтра, все завтра!.. Вышел в темную прихожую - у другого крыльца, того, что выходило к реке - и отворил окно. Реки не видно. Моря тоже не было... Клочок луны гляделся в открытое окно. Он взобрался на подоконник и помочился, задирая струю все выше. Только б сестра не видела! Нет, спит, наверное!.. В траве шуршали птицы и все еще стрекотали кузнечики. Но было уже сыро... Что будет здесь осенью?.. Сестра его не спала и думала о нем. Ну, не только о нем, конечно... Радовалась, что он приехал. И потому, что любила, но и... что греха таить? Дом опять начнет полниться молодыми людьми!.. Брат всегда притягивает их к себе... А в двадцать семь - и не замужем - это уже серьезно!
Она выпростала из-под пикейного одеяльца босые ноги - потом на одной ноге высоко задрала рубашку, отороченную снизу кружевом. Подняла рубашку выше. Нет, ничего!.. И ступня узкая, и нога длинная, и икра круглая... Почему, почему?.. Ответа не было на этот - как и на другие вопросы. Она повернулась на бок, пытаясь задремать...
Брат, меж тем, вернувшись к себе, присел к столу, зажег свечку... Взял карандаш и принялся что-то чиркать на клочке бумаги. Сперва попробовал нарисовать себя в окне. Струя на рисунке изогнулась дугой. Парабола, гипербола?.. Он улыбнулся. (Математика не его конек.) Гибербол - это имя... древний грек. Ламповщик - был подвергнут остракизму. Во времена... В Греции это называлось черепкованием. Все решали черепки. Против, за... Я - тоже ламповщик и подвергнут остракизму. (Кто-то бросил черепки.) Меня отрешили от моря... Вновь взглянул на рисунок. Не получилось. Он начал зачеркивать свою неудачу - аккуратными такими, почти параллельными штришками, и под ними рисовать свой портрет в профиль. Научился на юге - сам не знал, как научился. Но иногда выходило бойко - в одну линию. Сносно... На этот раз лучше - он откинулся и взглянул еще.
И расписался под портретом: А. Пушкин.
II
Наутро, за завтраком ели скучно и вяло. Окна были настежь - там накрапывал дождь. Сплошь угольный карандаш, никаких красок!.. Александр по неловкости разбил яйцо всмятку, поданное в старинной рюмке-подставочке (остатки сервиза старого арапа) - оно вылилось на тарелку. Или скорлупа была тонкой?.. И теперь тщательно вымакивал ржаным хлебом на вилке ярко-желтую жижу. Картинка в окне сулила тоску и отъединение. Неужто - так теперь навсегда? Или надолго?.. Он ждал удара, ждал - что на него нападут (первый, конечно - отец) и хотел, чтоб скорей. Хотелось выйти из себя выкричаться, выплеснуться. Когда не можешь ничего объяснить, даже себе...
Но никто не нападал. Мать была в мигрени - с широкой повязкой на лбу, схваченной сзади узлом - по-пиратски, с хвостиками, сверху капор, разумеется. Из-под сего двуслойного строения глядели на мир черные, близорукие, близко посаженные глаза - чуть с косинкой; и, верно, от близорукости подернутые каким-то туманом. За этот странный взгляд - и на вас и куда-то помимо, - возможно, и прозвали ее "прекрасной креолкой"... Она не зря считала, что беды ее детей исключительно от амурных дел и неудач, и уверенно подозревала в том старшего сына. Она одна за столом знала, что муж сегодня не пойдет на скандал - ему хватило вчерашнего... Берег в Люстдорфе странный. Сухой песок подходит почти к самой кромке будто волны совсем не омывают его... Нагая степь. И он, Александр, идет по песку. Что вы делаете здесь? - Я жду экипажа из Одессы!.. Отец все еще был в бешенстве от того, что старший сын, подававший такие надежды, ввязался во второй раз - в какую-то распрю с властями. Но пребывал в рассуждении, что вчера в сцене с женой хватил через край - и теперь надо бы продемонстрировать смиренность. Жену он любил. Никогда не забывал, что она слыла в свое время одной из прекраснейших женщин Москвы. Может, и Петербурга?.. Он был тщеславен в этом смысле - впрочем, как во всех остальных. Уныло ковырял вилкой явно не свежезажаренного для него (как полагалось бы по чину - хозяину дома) - но лишь подогретого цыпленка и время от времени энергически хватал зубочистку. Цыпленок был стар, и сам он нынче чувствовал себя старым. Дочка Оленька сидела, чуть сжавшись - она боялась скандалов, и ей казалось, ссора вот-вот вспыхнет. Сын Лев тоже ждал и предвкушал... Счастливый возраст, когда всякая новая страница завлекательна.
- А почему мы молчим? - спросила Оленька как бы наивно. Ее деланая наивность иногда спасала вечно разбредавшуюся, разбегавшуюся семью...
- Молчится, - сказала мать, прячась в свою мигрень. Отец помрачнел.
- А правда, там, в Одессе - кругом сады? - не унималась Оленька.
- Начиталась Туманского? - улыбнулся старший брат.
Моя жизнь порой смахивала на эпиграмму... на самом деле, она была, скорей, элегией...
- Почему - Туманского? Не помню... Читали что-то с барышнями в Тригорском.
- Туманский! - подтвердил брат. - Есть люди, которые способны видеть жизнь лишь сквозь собственные миражи! Туманности там кругом - нагая степь!
Вот, как ему легко даются эти "мо"... Туманский, туманности... Отец расстроился. Опытный светский лев, он знал цену словам, понимал, что тоже должен бросить что-нибудь - как бы вскользь... какой-то каламбур, мо... но ничего не приходило в голову.
Почему она в те минуты звала его только по имени? Александр?.. А раньше всегда - только Пушкин?.. Но что особенного? Мое имя - Александр! Сейчас он шел по песку, спускаясь к воде. И песок похрустывал под его башмаками... Шуршали и чирикали воробьи под крышей. - У них там явно было гнездо - и явно более дружное, чем здесь. Неужто нынче так и не распогодится?
... сказать какой-нибудь каламбур, мо... и тем совлечь внимание с приезжего сына, который, похоже, пытается обойтись без всяких угрызений совести, - перенесть это внимание на отца, показав его роль и значение в этом доме и в мире... Да, если по-честному, у него своих каламбуров никогда и не было. Он всегда их подбирал. Где-нибудь - переносил или разносил... тем и славился: умел вставить к месту - иногда со ссылкой на источник, иногда без... беда только - где их эти "мо" тут в деревенской глуши возьмешь?.. И, как всегда, когда не находил, что сказать (а надо бы) сидел, как в воду опущенный.
- Это свойство пиитическое! - сказал он, робея. И подумал про себя: не то, не то!..
- Наверно... - согласился Александр. Уж если спорить - то не по поводу Туманского! - Но не удержался: - Я спрашиваю его - где ты видел сады?.. А он лишь улыбается с загадкой!
- Это ваша арзамасская манера - осмеивать всех и вся!..
Александр отвел разговор:
- Но там красиво, все равно! Море, солнце... - Все-таки возразил: - Вы ж когда-то, papa, дружили с арзамасцами?..
Все было. В самом деле. Когда-то и стихи писал. Французские. Легко и быстро... В обществе они пользовались успехом. Он когда-то добился и благосклонности Надин - своими французскими стихами. И это старший сын взял от него. Несомненно. Это быстрое перо. Легкость, легкость!.. Неблагодарный!..
Отец попытался вспомнить хоть строчку из своих стихов, но не смог - и схватился за зубочистку. Цыпленок стар. Все старело. И Надин с этой повязкой на лбу вовсе не выглядит прежней Надин...
- Я боюсь, ты скоро соскучишься здесь! Без общества, без итальянской оперы!.. - сказал он уныло.
- Зато не будет - ни саранчи, ни милордов Уоронцовых!
Лев прыснул первый. Ему все смешно. Естественно! Этот всегда так и не сводит глаз со старшего.
- Побойся Бога, Александр! Он - славен как военачальник и как преобразователь нашего южного края!..
- Но это не мешает ему быть отпетым мерзавцем!.. (Дело ж не в том, что было в случайной строчке случайного письма! А в том, почему вообще - стали распечатывать мои письма!)
- Я сказал - побойся Бога! Я б не хотел слышать это в своем доме!..
- Бога я боюсь!.. Но, Бог не подслушивает! Он - не наша свинская почта! (И не корчит из себя милорда и приверженца английских свобод!).
- Ты должен был подумать о нас! Что я? Я - человек старый. Но имя семьи, но Лев, но Ольга... Лев только вступает на поприще. А Ольге м-м... еще предстоит выйти замуж!.. (- Да-с! И кто захочет жениться на сестре санкюлота? - это было под спудом.)
- Я выйду замуж, papa! можете быть спокойны!
- Почему ты так уверена? - спросил отец почти не слышно.
- А у меня красивые ноги!
Мир рушился, впрочем, он уже рухнул. Лев так и зашелся смехом.
- Что ты, Ольга? Сошла с ума! Кто так говорит? В присутствии молодых людей?!..
- Но они же - мои братья! - сказала Ольга.
- Papa! вы не должны так волноваться! Мы - другое поколение!.. - это, разумеется, Лев, насмешливо. Они - другое поколение, вы слышали?..
- У нее действительно - красивые ноги, и что особенного? А ежли вы желаете продолжать спорить - то у меня мигрень! - матушка поднялась и величественно вышла из комнаты. Сергей Львович проиграл. Он всегда проигрывал. Мигрень - главный козырь - какой он не мог победить всю свою жизнь. Жизнь кончалась. Этот цыпленок так и родился старым. Зубочистка?.. А все - Александр! Он там что-то натворил, что-то ужасное... Иначе б его не выслали сюда, под надзор. Могут выслать и далее. Если правда то, что рассказывал Пещуров... В прошедшие царствования высылали целыми семьями. Меншиков в Березове... Это наш государь - либерал! Впрочем, Катенина выслали в костромское имение, и не так давно. Что мы всем семейством будем делать в Березове?.. Или в Болдине? (Где ты, кстати сказать, никогда не был! Говорят, там - нищета, голодные крестьяне. Управитель, которого послали туда - сбежал, на это глядючи... Ты - светский человек. Что такое общество? Это общение с себе подобными. И как бы перехождение - от одного собеседника к другому... В этом перехождении и вся жизнь. Не так?)
...А Александр шел по песку - в Люстдорфе, под Одессой. Неподалеку от тех мест, где скучал Овидий. "Tristia", "Любовные элегии"... "За что страдальцем кончил он / Свой век блестящий и мятежный / В Молдавии, в глуши степей..." Теперь и ему предстояло кончить век в глуши. Только в глуши лесов... За ту самую - "науку страсти нежной". Которую преподал он или преподали ему? Он не мог сказать с точностью. Она все время звала его по имени, хотя раньше... И ничего такого - мое имя Александр. Моя жизнь смахивала порой на эпиграмму, но потом стала элегией... элегией в духе Коншина... Он станет писать элегии. В элегиях он будет жаловаться... Как Овидий. "Tristia". "Жалобы"... Ему скажут, возможно: "Никто не жалуется, только вы и Овидий!" Неужто нынче так и не распогодится?
Он был неправ. Он не заметил, как на небе постепенно развидняется. И скучная графика в окне обретает живописность. Малые голландцы, как в Эрмитаже...
- А тебе, Лев, я бы советовал все же - не следовать дурным примерам старших!.. - сказал отец и поднялся. Так завершилась первая семейная трапеза блудного сына по возвращении...
- Ну, сударь, ждите! Все будет не так просто! - промолвил Лев и подмигнул брату: невыносимые младшие, которые делают вид, что знают жизнь! И тотчас, без перехода: - Стихи новые привез?..
(Друзья писали Александру, еще в Кишинев, что этот недоросль шпарит наизусть чуть не все братнины стихи - даже те, коих никто не знает - а может, и сам брат позабыл - и тем славен в обществе.)
После завтрака Лев быстро куда-то исчез - возможно, отправился на сеновал к девкам. Впрочем... в его возрасте...
А Ольга предложила:
- Пойдем со мной в Тригорское?.. Там все будут рады тебя видеть!
Александр был не против. Выглянуло солнце... Потом еще - он быстро сообразил, что барышни, которых знал некогда девчонками - с тех пор выросли... и небезынтересно взглянуть - какими они стали. Женщины продолжали занимать его - и даже, несмотря на то, что открылось ему там, как он считал... и что было рождением нового его - какого он еще толком не знал, и к которому не без опаски приглядывался. Все равно. Существовал мир женщин - они были цветением этого мира, его садами и виноградниками. Его морем и берегом - волнами нежности, которые накатывали вдруг - неведомо откуда - и бесполезно вопрошать, зачем?.. Чего вы хотите от меня? вы - оборотни, солнца, луны?.. Что ставите мне - все новые загадки - ... беспрестанно открывая - то небо, то землю, то землю, то небо?.. То вознося на вершины - недосягаемые, то бросая навзничь, как жалкий прах?..
Он сперва оделся в дорожное, потом перерядился во фрак - и отобрал палку по руке - из тех, что привез с юга, потяжеле... Он любил тяжелые палки. Ему доставляли удовольствие именно тяжелые - вращать их на ходу идучи, беззаботно, переворачивать - то набалдашником книзу, то концом, как положено - и ощущать, что жизнь легка, легче легкого - и остается лишь прожить ее... не растеряв, не растратив чего-то по дороге.
Ольга уже вышла во двор и бродила вокруг клумбы перед крыльцом в ожидании брата. Она была очень мила - под красноватым зонтиком от солнца. Картинка с выставки. Изящная фигурка пред клумбой, полной цветов, солнце и цветной зонт. Александр покуда отспаривал полотенце у Арины, которой, как всегда, ничего не хотелось выпускать из дому. Она была скуповата. Да и то сказать - жила в доме, где всегда и во всем были нехватки.
- Мало полотенцев! - говорила она сурово.
- Но я хочу искупаться! - объяснял ей Александр.
- С чего это вдруг? Дождь с утречка. Едва перестал!
- И все равно. Вода уже теплая!
- И вовсе нет, - не сдавалась Арина. - Вы давненько здесь не были!.. Вас Ольга ждет!.. - поторопила она.
- Так полотенце...
- А-а... Сказывали, в запрошлом годе вы опять в лихорадке лежали!
Но в конце концов, принесла "полотенец", как она называла. И не какой-нибудь, чуть не из новых. (И где только взяла?) Голубое, длинное, в пухлой ворсе... Александр чмокнул ее в щеку и побежал.
- Не бросьте где-нибудь! - крикнула вслед. Но он уже бежал, с палкой в руке, перекинув полотенце за спину. Легкий, подвижный, чем-то взволнованный.
Чем, чем?.. Только взявши полотенце, чтоб искупаться в Сороти - он и понял, что вопреки всему (вот тебе, Воронцов! вот! - смачная дуля!) все-таки, воротился домой!..
Покуда его не было, Ольга раздумывала по-сестрински. Она решила, что лучший выход, если они с Львом - тут на союзничество она рассчитывала само собой - будут чаще уводить Александра из дому. Под любым предлогом... Пока пена сойдет, и все ко всему привыкнут. - Она опасалась отца...
Брат вышел, перекинул палку в левую руку - полотенце свисало на левом плече, - предложил правую ей - и повел церемонно - мимо трех старых сосен, сторожки, небольшой осиновой рощицы - и дале, чуть вверх, к Вороничу. Потом вдруг бросил ее руку и побежал - веселый, шальной, безумный, отбежал сажень на пять - и обратился к ней лицом. А потом она побежала сама, и тоже остановилась в нескольких саженях, раскрасневшаяся, в легкой одышке - и, дразня его, закрылась зонтиком. Потом он снова отбегал, потом она. Еще и еще... Брат и сестра, мальчик и девочка. Хоть ему уже под двадцать пять (в то время - немало), ну а ей - и совсем много, барышня, незамужняя - в двадцать семь?.. (Почему ей не везет в жизни? Чего ей не хватает?.. - он оглядел ее издали, по-мужски, не смог ответить себе - и душа на секунду сжалась за нее. Она несомненно втайне страдает... Если б он не был ее братом - она бы, наверно, нравилась ему!)
Дорога вилась в траве - иногда превращаясь почти в тропу - иногда расширяясь до большой проселочной; река все оставалась справа, порой вдруг открывалась нежданно и вилась прихотливая меж луговых трав, отблескивая черным деревом, как крышка рояля в гостиной в Одессе (опять Одесса!) иногда вдруг исчезала в траве, как смутная тоска... Солнце к этому времени совсем уж растопило лучами льдинки даже самых пустяшных - перистых облачков... и залило собою свод небес - божий мир... с такой полнотой, с такой необоримой естественностью, будто в жизни не бывало - ни дождей, ни снегов, ни осеней, ни зим: одна весна-лето - бездонная глубина, вечность... Храм - и в этой храмине он был свой, деревья узнавали его, любовь упадала к нему с небес и музыка лилась издали, посылаемая ему из-под самого купола. Мир велик, жизнь прекрасна, смерть невероятна...
Незаметно они спустились к озеру. Александр постоял немного, подумал но купаться не стал. Вода почудилась ему застоявшейся - тина у кромки; темные водоросли тянулись из-под воды у самого берега, напоминая леших: он был брезглив. Вспомнил сухой, словно просеянный - песок на том дальнем пляже - и загрустил.
Ну и нравы у нашей почты! Что сказали бы в любимой его - Воронцова Англии?.. Читать чужие письма? Рыбу - ножом?! "Беру уроки чистого афеизма..."- (из зло-счастного письма). То ли мы писали! Ну и вправду брал уроки! И кто виноват, что наш государь нынче стал таким набожным?.. (От нечистой совести, скорей! От нечистой совести!). "Беру уроки афеизма"... Подумаешь! А главный урок был в том...
- Здесь живет наш батюшка михайловский! - трещала Ольга на ходу... Отец Ларивон. Но все зовут - Шкода!.. Отец Шкода. Он не обижается. - Они опять поднялись в гору вдоль опушки - и подошли к Вороничу.
- А почему - Шкода? - Избушка попа была бедна и казалась брошенной. Никто не входил, не выходил...
- За приверженность к Бахусу! Один батюшка во всей округе - да и тот вечно пьян! - рассмеялась. - Я не буду здесь венчаться! Потом еще скажут: пьяный поп венчал!
Она явно страдает - что не замужем! И впрямь - двадцать семь!..
- А я так хочу беспременно - пьяного попа! И потом скажу - что все было неправда! "Но Ленский, не имев, конечно / Охоты узы брака несть..."Он хотел отвести ее от грустных дум...
- А что это? - спросила она.
- Да так... одна штука!
"Онегина" он берег про себя - и не торопился распространяться о нем. Все равно - что разболтать о своей любви!
- Потом как-нибудь!.. - сказал он сестре.
Незаметно они вышли на луг перед самым холмом. Цветы помельчали к осени - но все ж посверкивали там и сям - юные и нежные, где-то подвялые, чуть не с рожденья - как люди, которым не дано войти в зрелость. Луг был огромный, мощный - три горы съехались к нему, как былинные богатыри. Троегорье! Представляю себе, что будет здесь весной, когда начнут стекать талые воды!.. Невдалеке девки-крестьянки в белых льняных платках, покрывавших голову и лоб, с поддернутыми подолами - сгребали траву вчерашнего сенокоса. Верно, считая, что уже успела просохнуть на солнце. Или староста распорядился?
- Ну, пойдем?.. - сказала сестра, давая знак к подъему в гору.
- Не-а... - Он улыбнулся. - Подожди, а?.. Я искупаюсь пойду!..
Она пожала плечами и отвернулась. А он спустился к реке и за кустиком быстро разделся донага. Сороть здесь уходила почти обрывом в глубину: омут - темнота, чистота... Оглянулся. Сестра была далеко, прохаживалась по тропинке, стараясь не обращаться лицом к реке... А девки, что девки?.. Голого барина не видели? Они там что-то такое пели - дикое и невнятное: песнь растекалась в воздухе, смешиваясь с птичьими гомонами и треском кузнечиков, донося до него невзрачные слова - была глупа и прекрасна. "И хором по наказу пели / Наказ, основанный на том..." Он иногда жалел, что начал "Онегина". Тот врывался в его мысли, заставляя на каждом шагу рифмовать живую жизнь. Он коснулся воды ступней - раз и другой, еще не решаясь. Стоял нагой: невысокий, худощавый, как-то правильно скроенный точно из готовых частей. Он знал, что нравится женщинам. Нет, просто... с некоторых пор нравился и себе. С каких? О-о! Я не заслужила такой любви!.. Да-да! Это она-то не заслуживает! - какое счастье! И нырнул в воду. Вода была прохладной - и сразу охватила его всего. Он ушел на глубину. Сейчас он был во Боге - и Бог был в нем. Он, сосланный в деревню за афеизм... за строчку глупого письма, по чьему-то (Уоронцова?) наущению распечатанного на почте. Воронцову было за что преследовать его. Нехорошее чувство возникло в нем. Победителя. В той полутемной комнате, которую он снял на несколько часов у каких-то немцев - на берегу моря... Как она сказала? "Я не заслужила" или "я не заслуживаю"? Он не помнил: он умер тогда. И теперь, умерший - спустился в Аид - искать свою Эвридику... Вышел на берег, быстро растерся и оделся. Он бредил. Он любил. Девки вдалеке, кажется, смеялись - верно, видели его голым. Он тоже смеялся. "...уроки чистого афеизма"... Ну и что? А главный урок был в том, что все мы во Боге, покуда мы живы - а Бог проникает нас. А в царствие Божие за гробом - не верю и все тут - не верю!.. И какой смысл в нем - за гробом?.. Поискал глазами сестру. Она возникла на тропе выше его глаз - сперва лишь юбка и зонтик. "Иду! - крикнул он, - иду!" И уже подходя, окинул взглядом ее всю - обозрел: узкая фигурка, необыкновенно изящная, в мать - особый поворот головы и этот узкий носик - греческий, чуть книзу... солнечный свет бликами на фигурке, и подумалвновь - с любовью и тоскливо: "И чего ей не хватает - для успеха?" Мокрое полотенце он нацепил на палку - и поднял в воздух. Арина дала ему красивое, таких в доме мало!..
И так, с мокрым полотенцем на палке - как знамя на древке - он поднялся на холм и впервые после приезда вступил в тригорский дом...
Там его ждали. Это было заметно. Слухи в деревне расходятся необыкновенно быстро. И потом...он был известен здесь - не то, что в юности, когда заезжал сюда - еще после Лицея. Он вошел и глотнул собственной известности. Не то, чтобыжадно - но не без удовольствия.
- Ах, - воскликнул кто-то из девиц, - ах!..
Все лица поворотились к нему - обед только закончился, и слуги уносили посуду, за столом была, верно, вся семья. И покуда Ольга целовалась с барышнями - он подошел к ручке хозяйки, с которой был более знаком, нежели с другими. Она сидела в кресле, чуть сбоку, чуть в полутьме - протянула руку - и он приник к этой руке, которая показалась даже слишком теплой - и откровенно дрогнула в его пальцах. И была она тонкой, девичьей, хрупкой... У руки не было лет, и у глаз - не было лет...
- Мы вам рады! - услышал он. Александр поклонился. - Мы вам рады!..
Он ошибся: строгость шла не от глаз. От нижней губки - выпяченной, по-габсбургски. ... как у Марии-Антуанетты!..(подумал).
- Мы схоронили Ивана Сафоновича в феврале!..
- Да, да... я слышал. Примите... - Речь шла о ее втором муже.
- Так что у нас траур - до середины февраля. У нас не танцуют. Но мы принимаем!.. (И, помолчав...) Почти всякий день!..
И то, что она перебила его вполне равнодушные соболезнования, и то, что говорила так обыденно и просто - разом подкупило его. Он улыбнулся.
- Почти всякий день? Я еще вам надоем!.. Она ж, кажется, полька?.. Забыл - как ее девичья фамилия?..
- А это - Зизи, помните ее?..
Он разом окунулся в другой взгляд, другие глаза... В них была та же чернота - только какая-то цыганская веселость.
- Евпраксия! - сказала девушка лет пятнадцати и протянула руку по-взрослому.
- Как? Зизи? Вы?.. Та самая?.. - Он ладонью показал что-то такое маленькое, от полу...
- Евпраксия! - повторила девушка. Но не выдержала и рассмеялась.
- Вы еще отведаете - какую она готовит жженку.
- Хорошо! Я готов хоть сейчас! Люблю жженку! - Он обернулся - и там были третьи глаза. Такие же, в сущности - только море серьеза.
- А-а!.. Вы - Нетти, наверное?
- Нет, что вы! Нетти - моя двоюродная сестра, ее сейчас здесь нет. Но неудивительно - что вы запомнили именно Нетти!
- Тогда вы - Анна! - сказал он уверенно, чтоб отвести упрек....
- Да, я - Анна... - и чуть нахмурилась. Мир был создан для Нетти. Она к этому начинала привыкать.
- Вы узнали Алину? Дочь Ивана Сафоновича - и, конечно, моя!.. - Глаза были другие. Не материны. То есть не мачехи: дочь мужа хозяйки от первого брака... - Жаль, нет брата, Алексея. Но он скоро приедет! Он в Дерпте, студент... Сдружился там с поэтом Языковым. Слыхали такого?..
Глаз было много. Женских, пристрастных... Он плавал в этих глазах, как в зеркалах.
- Такая - это пока я! - сказала, подходя к нему, маленькая девочка и повторила его давешний жест - ладонью от полу - только над своей макушкой.
- Александр, ты невнимателен! - попеняла ему сестра.
- Прости, мое чудо! - он нагнулся, поцеловал девочке руку, как взрослой, потом ладошку - как маленькой. После поднял на воздух и поцеловал в щеку. Ей было лет пять...
- Она тяжелая! - предупредила мать.
- А правда, что ты - арап? - спросила девочка, глядя на него сверху.
- Что ты, Маша?! Как можно?..
- Простите ее!.. Кто тебе позволил звать взрослых на "ты"?
- Лучше сбросьте ее с рук!.. - почти враз заголосили взрослые.
- Видишь? Это - доверие! Мне она такого не говорит! - Ольга усмехнулась делано - вдруг брат обидится? Они давно не бывали вместе...
- Конечно, арап! - сказал Александр, смеясь, и только выше поднял девочку. Вот, потрогай! - и провел ее ручкой по щеке, заросшей курчавой щетиной. - То-то!..
- А почему у тебя такие длинные ногти?..
- Чтоб очищать апельсины! - сказал он. - Ты любишь апельсины?..
- Если не кислые!.. - почему-то вздохнула. И, немного подумав: - А ты не дьявол?.. (Впрочем, безо всякой боязни.)
- Маша! - всплеснулись разом несколько рук.
- Нет, - сказал он серьезно. - Я - бес арапский!
- А что это?- спросила девочка.
- Ну... есть такая страна. Бес-арабия. Страна бесов!.. Я только что оттуда! Бес10-го класса... - и сделал бесовское лицо.
- Не страшно! - сказала девочка, повела плечиком по-женски и сама стала спускаться с его рук...
Он рассмеялся. Все смеялись. Взоры пересекались и скрещивались, расчерчивая вкруг него пространство. Ему было хорошо среди этих глаз. И ребенок почти потерялся средь них - кто смотрит на ребенка средь такого цветения?..
Много после, когда он уже прощался - торопливо, как всегда - он не любил прощаний и всегда делал это как-то наспех, - девочка вновь завладела его вниманием... Она явно ждала этой минуты - терпеливо, как умеют только дети.
- Подожди, а? - попросила она жалобно. - Я вырасту. Скоро! И я выйду за тебя замуж! Подождешь?..
- Ну, Александр! - сказала мать. - Гордитесь! Такого мы еще никому не предлагали!..
Он расцеловал девочку - в обе щеки, потом обе руки, хозяйки нашел взглядом палку в углу - с мокрым полотенцем (впрочем, оно уже высохло) - и быстро вышел, был растроган. Ольга ушла с ним...
- И кто из барышень понравился тебе больше всех? - с женским интересом спросила Ольга, останавливаясь.
- Мать! - буркнул Александр. - Мать... (подумал еще)... и девочка! Может, правда, стоит подождать, а? - заглянул ей в лицо, и в лице тоже было что-то жалобное, детское...
Ольга пожала плечами и двинулась - с чем-то своим на уме.
"И чего ей не хватает?.. - глядя ей вслед. И ответил со всей безжалостностью, какую с некоторых пор отмечал в себе: - Порочности!"
Прости! Мир любит пороки... Нам их только подавай! Страдаем от них - и любим за них! "Дон Жуан" Мольеров... Грешники, грешники!.. Но кто виноват что в этом мире только грешники - занимательны?..
Когда они уже миновали аллею и начали спуск с холма - он вдруг с силой воткнул палку в землю - воротился к дереву на самом склоне - это была липа, и так вот, с полотенцем на плече - ловкий, как кошка - полез вверх по стволу.
- Что ты делаешь?..
Но он не отвечал, все лез - пока не добрался до первой крепкой ветви, попробовал на крепость и покачал ее рукой - а потом еще поднялся выше и оседлал ее, перекрестил ноги - снял полотенце с плеча и стал его привязывать к двум ветвям, что повыше - сперва один уголок, потом другой...
- Что ты делаешь? - повторила Ольга. Он не отозвался - и, как мальчишка, скатился по стволу вниз. Она знала его... Ему всегда приходили в голову - странные и неожиданные мысли.
- Тебе влетит от Арины! - сказала Ольга.
- Мне? Нет. Мне не влетит!..
Благо, было еще светло - предзакатный час - и голубое полотенце в розовом свете задорно трепыхалось на ветру.
Так он поднял свой флаг над Тригорским.
III
...Он понял, что прожил долго, не зная женской любви - так и не испытав ее, или она не коснулась его. (Поздние его "донжуанские списки", которым мы придаем такое значение - скорей, были списки желаний, либо надежд, либо разуверений - в самом существовании этого чувства. Так мало значилось в них подлинных отношений - свершений, еще меньше - очарований свершившимся.)
Мать не любила его. Для всякого ребенка-мужчины, в сущности, это первое испытание мужского начала - и первое столкновение с чьей-то чуждой, непонятной и бесконечно влекущей природой. (Слова "эдипов комплекс" были, конечно, неизвестны ему, но сама история Эдипа...); и этот длинный вырез платья от высокой шеи куда-то в глубину, где есть место неведомому... Он был маленьким - и беззащитным. Он просто страдал и, как все маленькие и нелюбимые, только старался чаще попадаться на глаза. Мать неловко и крепко на ходу прижимала на миг - неуклюжего, в рубашонке почти до полу, как всегда некстати подвернувшегося под ноги - к своим полным икрам. Словно затем, чтоб тотчас оттолкнуть: не до него. (Повзрослев, он посмеивался втайне, что, верно, и зачат был как-то на ходу - в промежутке, меж двумя балами...) В зрелости - Александр легко простил мать: как светский человек светского человека. Что делать? Женщине в свете не так просто дается успех, если она, конечно, нуждается в нем - и оттого ей становятся по-настоящему нужны дети лишь тогда, когда этот успех кончается... когда обновляется, наконец - шлафор на вате и чепец и приходит неизменный вечерний подсчет расходов за столом... Они с Ольгой явились на свет слишком рано - отсюда выбор Бога любви естественно пал на Льва. Но... Ольга все-таки, дочь! ее придется выдавать замуж, и хочешь - не хочешь, сызмала уделять какое-то внимание. А сына легче сбросить с рук... Была еще тайна - меж Александром и матерью, о которой вряд ли кто догадывался. (О ней никогда не было сказано ни слова.) "Прекрасная креолка", принесшая с собой в древний русский род эту темную африканскую породу, - она сама-то не хотела, чтоб ее дети несли на себе те же следы. Александр был темней других ее детей! То ли дело Лев, Левушка, младший... И кудри светлей, и нос - в дядюшку Василия Львовича, и кожа почти розовая... совершенный русачок! Смугла была и Ольга - но она походила на мать и обещала потому со временем успехи в обществе. Тут мать снова вспоминала, что была "прекрасной креолкой" - забывая, что вкусы света тоже меняются. Иногда внешность старшего сына вызывала в ней жалость. И тогда она украдкой, чуть не стыдясь - наспех ласкала его где-нибудь в углу, словно в извиненье - как ласкают ребенка-дауна. (Но когда у Александра стала расти борода... и пошла расползаться клоками в стороны... и превращаться в эти ужасающие бакенбарды... а он еще, как нарочно, стал запускать их, - и эти ногти - словно затем, чтоб всем бросалась в глаза их негритянская синева - мать расстроилась. Даже успехи сына в литературе не могли утешить ее.)
Она была откровенно рада, что этот странный ребенок - не в меру вертлявый и не в меру задумчивый (кажется, недобрый: во всяком случае вспыльчивый: чистый порох!), чьей красотой вдобавок не похвастаешься (а отсутствие красоты в том веке свидетельствовало почти безошибочно и об отсутствии всех прочих даров) - рано приохотился к чтению (хоть что-то!), и пропадал в одиночестве в отцовском кабинете возле широкого шкафа с французскими книгами. Конечно, "кабинет" - это - слишком громко про комнату Сергея Львовича. Он давно не пользовался ею, как прибежищем духа - и уединялся там, лишь, чтоб раскурить трубку или тиснутьдевку - что, право, не считалось зазорным, даже карточные долги он теперь охотней считал за обеденным - не за письменным столом. Стихи он больше не писал достаточно того, что когда-то завоевал ими жену, зато гордился знакомством с видными литераторами и со вкусом передавал расхожие литературные сплетни. Брат его Базиль был почти знаменит, как поэт - это делало и его причастным к литературе.
Мать, в свой черед, литературу тоже любила - но любовью, какой принято было в веке восемнадцатом - где почитались не чувства - но чувствительность. "Она любила Ричардсона / Не потому, чтобы прочла..." Не так, возможно! - но близко, ей рано нравились романы, что могли заменить несостоявшееся в ее жизни - то, о чем она, как многие, втайне мечтала... и потому это было на уровне "Клариссы Гарлоу" (про которую ее сын скажет позднее - "мочи нет, какая скучная дура") - если не хуже. Какая-нибудь фраза г-жи де Сталь, вроде: "Я покрывал поцелуями ее руки, которые она продолжала воздевать к небу..."- могла вызвать у нее почти плотский трепет...
В общем... у Александра было много причин в свой час, без тоски покинуть родительский дом и уехать в Лицей.
В Лицее ему так же предстояло еще найти себя и отстоять. (Что старательно пытаются опустить пылкие авгуры лущеной биографии Пушкина А.С. ...и чего старались избегать авторы воспоминаний.) И вовсе не был он сперва в Лицее тем всеобщим любимцем и едва ли не центром лицейского братства, да и братство само родилось не сразу, но с запозданием - чуть не пред самым выпуском. Все вспоминают с удовольствием его кличку "Француз", и как бы нарочно забывают другую: "Помесь обезьяны с тигром". В жизни лицейской, на первых порах, ему не раз пришлось защищать своей "тигровостью" маленького арапа, который жил в нем - "обезьянье" начало, кое господ лицейских по первости раздражало или отпугивало - ничуть не меньше, чем маменьку Надежду Осиповну. И прошло много времени до той поры, когда облик его как-то слился с его талантом. Семья, уже после войны с Наполеоном, покинула, как многие, сожженную Москву и переселилась в Петербург, и близкие стали частенько навещать его в Лицее - он же нередко испытывал неловкость, стеснялся своих близких... Стеснялся пошлостей папеньки, увядшей молодости маменьки, которой она старалась не замечать - и все еще мнила себя "прекрасной креолкой", и это отдавало московской провинциальностью (а чем Александр обладал с детства и мучился нещадно - было чувство вкуса, он, что греха таить - стыдился про себя все более обнажавшейся бедности семьи - даже нарядов Ольги (единственного покуда близкого ему в семье человека). Еще он мучился явным неуспехом сестры в глазах товарищей своих... Стеснялся тем больше - что знал: на самом деле - семья уж не так бедна... (Лучше б они вовсе не приезжали, - или приезжали реже!)
Дистиллят всех лицейских описаний - как лицейских воспоминаний право, обескураживает всякого, стремящегося хоть к какой-то правде. Меж тем... Это было отрочество и начало юности. Самая жаркая пора - в жизни всех мальчиков на свете. Когда зачинается этот безумный зуд - с которым так рано начинают жить и так поздно расстаются. Когда женщина - мысли о ней занимает в жизни мальчишки куда большее место - чем все войны и пожары вместе взятые. Когда даже поэзия приходит в жизнь лишь как некое замещение главной и неотступной мысли.
Надо сказать, в отличие от многих в ту пору замкнутых, чисто мужских учебных заведений России - юнкерских училищ и корпусов, особенно Пажеского - мужеложство в Царскосельском лицее как-то не просматривается. Эти безнадежные влюбленности во все без исключения юбки, мелькнувшие и исчезнувшие, и мысли, сводящие с ума. И темная жажда неведомых наслаждений и тоска, тоска!..
Когда молодая жена Карамзина, в ответ на безумную записку Александра с мольбой о свидании - пришла на встречу в Китайском городке со своим знаменитым мужем - юноша чуть не умер ночью - в тоске и бешенстве. Отчаянный черный предок проснулся в нем - и не существовало уже длинных веков цивилизации, и, как будто, не просиживал он никогда тайком ночи в отцовском кабинете, с потеками слез на темных щеках над сентиментальными английскими романами в плоском их переводе на французский. И поэзия, черт возьми! - какая поэзия!.. Темный тигр выходил из тропической чащи навстречу опасности и алкал жертвы. Этого свидания он втайне никогда не простил Карамзину. Завершилось все мрачной и несправедливой эпиграммой Александра на Карамзина, которую тот, в свой черед - до смерти ему не забыл.
А потом он вырос. Вышел из Лицея и поселился у родителей в Коломне. Он мог уже позволить себе запросто закатиться с друзьями в любой петербургский публичный дом - и провести там ночь за картами, вином и блудом.
А после - юг, Кишинев, Одесса... Женщины, как для всей молодежи тех лет (да и более поздних тоже), делились для него на две категории - те, в кого был влюблен, как в некий музейный сосуд - амфору, которой можно любоваться в витрине, но которую нельзя потрогать - и доступные - кого имело смысл желать или кем можно было обладать. То были два разных чувства. И они могли мирно пастись в душе - не мешая друг другу.
Таким он ступил, верней спрыгнул с подножки экипажа, всего на несколько часов, на песчаный брег в Люстдорфе под Одессой - где-то между 25 июля и 1 августа 1824-го...
Вернувшись домой из Тригорского - обедать он отказался: в Тригорское они с Ольгой попали, как мы помним, к концу трапезы - и что-то ради них тотчас вернули на стол - Александр прилежно хрупал тяжелыми салатными листьями и тешился остывшими котлетами, которые, впрочем, были вовсе недурны, во всяком случае, куда лучше, чем в родительском доме. Ему было хорошо в Тригорском - теперь с этим хорошо не хотелось расставаться, да он вправду был сыт... Прошел в свою комнату и взбесился с порога: первое, что увидел, были голые наглые розовые пятки Льва - который, разувшись и развалясь на его кровати, курил его трубку и читал его рукописи, (те, что он вчера, по приезде, по неосторожности тотчас вынул и положил на стол). Листки падали на пол, и пепел им вслед - падал на них... Они лежали на полу в беспорядке, обсыпанные пеплом, и дым стоял в комнате - прости Господи!.. Он привык к одиночеству за годы скитаний, забыл, что значит дом, он успел вкусить неощутимую радость того, что никто (слышите? никто!) просто не посмеет войти и вторгнуться в мою жизнь и читать мои рукописи... а теперь этот мальчишка... К тому ж в крупных завитках - куда крупней, чем у него темно-русых волос брата просверкивали там и сям - сено-солома, сено-солома. На сеновале валялся, с девками - вырос щенок! Нет, положительно - жить дома невозможно, не-стер-пимо!.. Ему захотелось дать брату по шее - он так бы и сделал, потянулся уже - но из-под бумаг глянуло на него такое доброе веснушчатое мальчишеское лицо - и счастливое!..
- Знаешь, это замечательно! Просто замечательно!.. - сказал Левушка.
- Что? - спросил Александр еще сурово.
- Все! Твой "Онегин"!..
- А-а!.. Кто тебе позволил? без спросу? - буркнул он слабо - и уже для порядку...
- Не надо, я подыму, - сказал младший без перехода и сел в постели: Александр потянулся к бумагам на полу. Лев, лениво, как все, что делал (маменькин сынок!), сползал с кровати. - Ты думал о том, что у тебя автор говорит на разные голоса?..
- Как так - на разные?..
- Ну, иногда на голос Онегина, иногда - Ленского!..
- Может быть! - буркнул Александр. Приметливый недоросль!..
- Сколько глав у тебя уже?..
- Понятия не имею. Две, может, три... Ты, наверное, перепутал все!.. (Глядя, как тот подбирает с полу бумаги.)
- Не бойсь, не перепутаю!.. Я - грамотный. Когда ты станешь вторым Байроном...
- Первым!
- Ого!.. Тем боле! Тебе понадобится некто, кто будет знать все наизусть. Все твои стихи!..
- А зачем? Я и сам-то не все знаю. Разве нельзя просто прочесть? А некоторым, заметь - просто следует быть забыту!
- Это ты можешь так говорить! У тебя много всего!.. А нам всем следует быть Скупыми Мольеровыми - по отношению к твоим строчкам!.. Нет, грандиозно, видит Бог!.. Ты и сам не понимаешь - это выше "Чильд-Гарольда"!..
- Ну, уж - загнул! Скажи - это лучше перевода пишотова! Тут я соглашусь, пожалуй!..
- А не все ли равно?..
- Нет. Ты у Ольги спроси! Она знает по-английски, она может сказать, что такое действительно - "Чильд-Гарольд". А мы с тобой? Мы читаем только французского Байрона Пишо!.. Да еще прозаического! По сравнению с Пишо - я, и впрямь - возможно, гений!..
(Может... меня и не зря выслали, а?.. Хотя бы изучу английский в деревне. Какая-то польза!)
- Так сколько глав пока?.. - переспросил Лев.
- Понятия не имею. Две, может, три... Все еще разрозненно... Где-то забегаю вперед, а где-то напротив, отстаю...
- Это нарочно - у тебя - и Ленский, и Онегин - сперва приезжают как бы, к смерти?..
- Почему это - к смерти?..
- Ну, как? Сперва дядя Онегина... Потом Ленский - на кладбище...
- Да? Не знаю. Может быть. Не думал. Так вышло. Заметил, смотри!.. Случайно, должно быть! А, может... и правда!..
- Там о смерти очень сильно! В конце второй... "Увы! На жизненных браздах - Мгновенной жатвой поколенья - Восходят, зреют и падут..."
- Запомнил уже?..
- А как же! У меня легкая память. Я быстро схватываю. Потому мне и не стать Байроном! Даже вторым!..
Темнело. Они зажгли свечи...
- Садись и переписывай! Я скоро - в Петербург!
- Ты собираешься ехать?..
- А как ты думал? Если б не твоя история - я б уже тю-тю!.. И поминай, как звали!.. Родители с поучениями - и девки воняют. Все одно к одному. Это ты можешь позволить себе сидеть на печи - хоть на острове Робинзона. А я заурядный человек! Надо делать карьеру. Скучно, кто спорит?.. И кто-то ж должен пристраивать твои сочиненья? А это что?.. - спросил он вдруг, почти без перехода.
- Перстень, - буркнул старший явно без охоты, - перстень!.. - И не то чтоб спрятал руку - как-то отодвинул. Перстень был на безымянном, на левой: темно-зеленый камень - с надписью.
- М-м... И откуда это у тебя?
- Подарок. Подарили!.. Не жди, что стану поверять! Взрослый уже. Обзаводись, друг мой, собственными тайнами!..
- Да? Он какой-то странный. А буквы... арабские?..
- Нет, дренееврейские! На языке Библии, - добавил Александр несколько свысока.
- Ты, что - знаешь язык? И что там написано?..
- Понятия не имею. Если б я знал! Если б я мог знать!.. Это - мой талисман. Храни меня! Пусть хранит!.. - Значит, неплохо? Тебе понравилось? - спросил он вдруг почти жалобно, скосив глаза в сторону бумаг, в беспорядке брошенных Левушкой на стол - брат уже покидал комнату.
- Ты, Моцарт, Бог - и сам того не знаешь!.. - сказал Лев насмешливо и не без важности. Как-никак, его спрашивали всерьез, словно взрослого. И его мнение волновало.
- Откуда это?.. - спросил Александр, понизив тон, почти с испугом.
- Не знаю. Сказалось!.. А что такое?..
- Ничего. Строка!..
Лев приблизил лицо чуть не вплотную к его хмурым бакенбардам:
- Даже страшно, увы! Когда-нибудь можно будет гордиться. Что ходил с тобой на один ночной горшок!..
Оставшись один, Александр улыбался своим мыслям некоторое время. "Ты, Моцарт, Бог - и сам того не знаешь!" - повторил он про себя. Строка, строка!.. Надо будет запомнить.
Потом почему-то снова пришло на память Тригорское. На языке был вкус котлет. Он не был избалован блюдами... Из деликатесов любил только красную икру или паюсную, нет, конечно, еще устриц, обрызгнутых лимоном, к коим пристрастился в Одессе. Как хорошо!.. Вообще-то трудно стать гастрономом, выросши в доме Надежды Осиповны. Здесь скудно кормили. Будто в трактире. Как сказал ему Раевский? "У вас трактирный вкус!" Кажется, он имел в виду не только гастрономию - но еще литературу. Забавно. Одни говорят "Байрон", другие - "трактирный вкус". В самом деле! Он много ездил. То в кибитке, то верхом... И у него был трактирный вкус. Простые блюда: ботвиньи, котлеты... Почему в России, - в трактирах, так много пьют?.. Чтоб отбивать запах еды. Чтоб не замечать - как однообразно и скучно кормят. Трактирный вкус!..
Он сунул руку к шандалу и снова оглядел перстень. Под свечой - он стал светлей, иссиня-зеленый, почти голубой. Какой это - камень? Он не знал - и не решился спросить в тот момент. А теперь... теперь и не расспросить. Когда? Когда мы свидимся?.. За окнами совсем стемнело, и камень стал цвета волны, цвета волн, цвета любви. Одесса, жизнь, смерть... И ничего-то более не надо! Перед ним проплыли виденные им нынче девичьи лица, одно лучше другого, вроде... Но ни одно не показалось ему способным занять какое-то место в его жизни. Он вспомнил хмурую девочку, которая сделала предложение ему... Смешно? А что, собственно, смешного? Он как-то умудрился занять собой детскую душу. Почему мы задеваем походя столько душ, которые нам далеки?.. а самых ближних, любимых?.. Может, правда, подождать? Весьма вероятно, его невеста - сейчас еще ребенок. Или только родилась, или делает первые шаги...
"Выше Чильд-Гарольда..." У него есть младший брат - уже взрослый. Родственная душа. Который понимает его! Он уснул - в предчувствии какой-то трепетной и легкой мысли.
IV
В те унылые, иль, напротив - в те прекрасные времена, увидеть ножки молодой и прекрасной женщины - выше щиколоток и даже (о, блаженство!) до середины нежных икр - а может статься, и... - до самой строгой черточки подколенья - можно было лишь на пляже, когда ей вздумается играть с волнами. Это была любимая игра молодых женщин и девушек, которую свет им прощал, или, скажем, более робко - не осуждал... Игра состояла в беготне по кромке берега - у самой воды, когда начинался прибой - и нужно было отбежать, отступить - покуда вода лишь обрызнула слегка - но не коснулась ступней, едва дохнула на непривычно голую кожу. В этой игре было особое изящество - как бы кокетство с прибоем - и нужно было, чтоб прибой - тоже был легкий.
Кабинки на пляже были редки, но там можно разуться, снять чулки и оставить туфли... (Купание светских женщин проходило в закрытых купальнях, только для семьи, и то... Для женщин отдельно, для мужчин отдельно - а женский купальный костюм напоминал закрытостью рыцарские латы.) Женщина покидала кабинку и выходила на свет босой - что само по себе было уже дерзостью, гладкие ступни соприкасались с горячим в меру и колким песком, что придавало походке особую осторожность и плавность. Дама спускалась к воде, и здесь, как бы, только перед лицом прибоя, в ожидании волны чуть поднимала юбки, уже не думая о любопытных или восхищенных взорах со стороны - или наоборот, втайне рассчитывая на них, но так, чтоб умысел был вовсе незаметен. Вдоль пляжа, дальше от воды тянулся ряд шезлонгов, где тоже много женщин - под яркими цветными зонтами, и эти женщины разного возраста - то ли в задумчивости, то ли в зависти, то ли в осуждении, из-под своих зонтов наблюдали за рискованной игрой - и за теми, смелыми (или наглыми, или распутными - все зависит от точки зрения) - кто вел ее... Молодые люди, если были с дамами, старались не смотреть в ту сторону - но когда взор нечаянно, скользнув по песку, подбирался к самой воде... Те, что постарше, были откровенней - и постоянно, что называется, бросали взгляды, которые, будто, застревали на пути, забывшись. Их увядшие жены при этом отворачивались и смотрели куда-то поверх - чаще делая вид, что не понимают, что здесь такого интересного - или мрачно фыркали, узрев подобное падение нравов, - не только той, что так изящно, в отдалении, вступала в единоборство с волной - но и своего спутника жизни, уж она-то знала его чего он стоит.
За длинным рядом шезлонгов помещались еще места для зрителей - только, так сказать - ненумерованные, разбросанные по пляжу. Там были кучки гимназистов, которые, нежданно прекратив возню - остолбеневали с раскрытыми ртами, не стесняясь друг друга - и выражая единственное желание: скорее стать взрослыми.И - молодые чиновники из управления краем - продолжая притворяться, что длят некий деловой разговор, начинали путаться в словах и краснели - оттого, что нельзя было просто так прервать беседу и, не скрывая, впериться взглядом, вполне земным, в нечто неземное... И молодые офицеры всех родов войск, и юнкеры, мечтающие стать ими - единственные, кто в эти минуты делал вид, что ничего такого не происходит - лениво и высокомерно прогуливались вдоль пляжа, - и у них под усиками, усами или усищами пряталась улыбка - "то ли мы еще видели", "а впрочем - ничего, право, ничего!.." Они, единственные, кто были свободны - или мнились себе таковыми - и надеялись, что пора чрезмерных условностей проходит, скоро пройдет, недаром они живут в век, когда маленький артиллерийский лейтенант совсем недавно, вспомним - прошел с боями пол-Европы, как французский император, и старые гордячки - европейские столицы - смиренно, на блюде, одна за другой выносили ему ключи...
Дети бегали по пляжу, матери - чаще няньки и мамушки - старались удержать их в той части берега, где песок еще не успел намокнуть от волн, но тщетно. Тщетно... их так и несло, на этот притемненный близостью моря передний край... чего? жизни?..
А женщина с прекрасными обнаженными ногами вставала над пляжем, возносилась - как знак судьбы. Мир был чудесен, солнце сияло, улыбался берег... (Было начало предвечерья, время прилива и легкий бриз, точно смеясь, поигрывал цветными парусами зонтов.)
Ноги были стройны - чуть тонковаты, пожалуй, при таких бедрах... но необыкновенно нежны. Гладкая кожа отдавала нездешним теплом и светом прелестью непреходящей жизни... Кажется, светилось само Бытие: пляж, море солнце - и ноги женщины.
"Ах, ножки, ножки, где вы ныне? - Где мнете вешние цветы?.."
Куда девалось это все - ноги, песок, земля - по которой они ступали?.. Наш след на земле, на самом деле, куда слабей, чем последнее дыхание на зеркале, которое так быстро истаивает на чьих-то глазах. Куда девались эти ноги, вызывавшие такое восхищение и такое безудержное желание, которое тащило нас за собой, как пленников, как данников - влекло - куда больше, признаемся, куда мощней - чем даже власть и слава - чем даже искусство!.. Мне сказали как-то о женщине, что была знаменита в теперь уже прошедшем веке, тем, что сотрясала сердца: "Боже мой! Эти воспетые поэтами ноги превратились в колоды!" С годами начинаешь бояться - переулков любви, улиц своего детства и юности, и проходишь быстро-быстро, опасаясь, чтоб кто-нибудь здесь не узнал тебя - а больше, чтоб сам ты не узнал кого-то... Улица течет, обдавая жаром ушедшего и глумясь над тобой сегодняшним блеском... А ты все страшишься, вдруг за поворотом возникнет какая-нибудь Она. Тяжело волоча к неизбежному эти ноги-колоды, те, что снились некогда. Сон-явь, сон-явь - оставьте меня с вашими снами! "Что вы все твердите время проходит! - это вы проходите!" - мудрость, восходящая к царю Соломону - а может, и вглубь? - нашей неказистой, странной, печальной, прекрасной - и слишком всерьез, увы! - воспринимаемой нами жизни на жалкой лодчонке, на острове Робинзона, затерянном в океане миров, к которому - на самом деле, никогда не пристанет ни один корабль вселенной.
Где-то 25 или 26 июля 1824 года, 10-го класса чиновник канцелярии генерал-губернатора Пушкин А.С., - шел берегом моря в Одессе, мрачно ругаясь - про себя, а иногда вслух, как бывало с ним, когда уж совсем бешен: - Пошел прочь, дурак! - вскрикивал он вдруг, так, что встречные оборачивались и могли принять за сумасшедшего, или: - Ага! Он ревнует ее старый пес, он ревнует!.. К счастью, не встретился никто из знакомых. Прохожие удивились бы еще боле, если б узнали - кому адресовалось это все: лично губернатору Новороссийскому и наместнику Бессарабскому - его высокопревосходительству графу Воронцову. Теперь Александр был уверен - его изгоняют из Одессы. Только что Вигель Филипп Филиппыч, который был в доверительных отношениях с наместником, а значит, и с Казначеевым, начальником канцелярии, узнал из первых рук и поведал ему, что разрешение из Петербурга прибыло, приказ подписан - и теперь уж дело дней. Его высылают на Псковщину, в имение родителей. Вигелю он верил - они были дружны, - правда, в силу некоторых причин, с Вигелем, не так-то просто было быть дружным, но... Александр, судя по всему, принадлежал к исключениям. Наверное, Вигель считал, что молодой человек по-своему сострадает ему, а этот весьма остроумный, изощрившийся в остроумии - конечно, более на чужой счет, господин (свойство, часто делающее человека скучным донельзя!) почти не мог скрыть, что нуждается - именно в сочувствии и сострадании. На самом деле, Александру он был, скорей, любопытен: Вигель в обществе был известен, как "тетка", то есть мужеложец, к тому ж, принципиальный противник брака, что в обществе, надо сказать, не поощрялось. (Там греши, сколько хочешь и как хочешь, но брак обязан покрывать все!) Правда, Вигель был из немногих в этом качестве, кто почитал себя несчастным и страдал... Но, вместе с тем, надменно и сардонически усмехался - давая понять, что, несмотря на трагичность сего обстоятельства - собеседник его или собеседники являют полную неосведомленность в предмете и какую-то детскую наивность. Несмотря на шестьсотлетнее дворянство, коим он кичился признаться, к месту и не к месту - Александр был в чем-то очень прост, даже мужиковат - и ничегошеньки не смыслил в поэтике однополой любви... У них даже споры происходили по этому поводу. Вигель, кстати, и узнал, что на почте распечатано какое-то его, Александра, письмо, которое показалось властям неблагонамеренным, и, притом, настолько - что было показано государю или кому-то еще, на самом верху. И теперь его, Александра, планам, о которых Вигель знал, - а он по наивности не скрывал не только от Вигеля, - расплеваться с Воронцовым, выйти в отставку, а там застрять в Одессе, предавшись целиком литературе, - можно сделать ручкой. Вигель, хоть откровенно (и искренне) сопереживал ему, - но, как всякий смертный, кто в данный момент оказался в чем-то удачливей, - не обошелся без нотаций: как следует вести себя с сильными мира сего, с тем же Воронцовым. (Во-первых, не называть его, да так, чтоб все слышали - Уоронцовым! - что несомненно докладывают графу - при всей своей аглицкой складке и даже английском либерализме, которыми он славился - как всякий почти российский чиновник, граф призревал стукачей... Не мы придумали этот мир, каков он есть, и не нам дано, что-нибудь изменить, почтеннейший Александр Сергеич!)
Он отослал ее, нарочно, чтоб провернуть это дельце!.. Чтоб все свершилось без нее! При ней бы он не смог!.. И для того, чтоб мы больше не свиделись!..
Эта мысль не только угнетала, она льстила ему. Слаб человек! Тщеславие забивает в нем все прочие чувства. Всесильный губернатор, наместник царя на всем русском юге - вынужден считаться с существованием в своей жизни - и жизни собственной жены - кого? Чиновника 10-го класса из собственной канцелярии!.. Такое могло привести не одного лишь Александра в состояние возбужденной гордости. Нострах - что он больше не увидит ее...
Он ревнует, это точно!.. Александр прилаживался к этой мысли. Он нежил ее и страдал. - Если б только не надо было уезжать!..
Елизавета Ксаверьевна - жена Воронцова уехала - с месяц назад погостить к матери, в Белую Церковь. Она была урожденная графиня Браницкая - и род ее шел от тамошних гетманов - Белая Церковь была их семейным гнездом... Александр мог подумать, что этот отъезд - показавшийся ему, впрочем, еще тогда поспешным, загадочным - как-то связан с его неприятностями.
Может, он догадался, что она меня любит?.. Любит! Поворот, который заставил его улыбнуться! Воронцов все понял. Я любим!.. Любим! Он боится, чтоб ему не наставили рога! Он - рогоносец! "И рогоносец величавый / Всегда довольный сам собой..." Грусть и бешенство вдруг сменились улыбкой. Ненадолго, конечно. Он меня высылает, высылает!.. Этот известный всей России либерал состряпал на меня донос!.. Сделал все, чтоб избавиться... И от кого? От любовника собственной жены!.. Он преувеличил, разумеется! Он не был пока любовником Воронцовой, и мало что предвещало, что станет им. Был просто молодой человек, который почитал себя выше даже наместника юга потому что был моложе, и это как бы давало ему право... Подлость Воронцова даже в некотором смысле приятна: как бы избавляет от нравственных обязательств. Бешенство - и улыбка. Улыбка и бешенство... Вместе с обидой его грела мысль, что симпатии графини к нему, в какой-то мере, решили его судьбу... "Старый муж, грозный муж - режь меня, жги меня!.."
Может, когда-нибудь он вспомнит эту свою прогулку по пляжу в Одессе и посокрушается. Может, сам, испытавши ужас бессилия старшего годами перед неким молодым наглецом - поймет, что должен был тогда испытывать другой которого он сейчас так истово ненавидел - кто знает? Хотя вряд ли, вряд ли - смена позиций связана с неизбежностью - изменить все наши ощущения.
...и в этот момент он увидел ноги. Те самые - на берегу. - Впрочем, сейчас на них смотрели все. Женщина играла с волнами, как играют с огнем и Александр, как ни странно, тотчас узнал ее по ногам, хотя ни разу в жизни не видел их - они всегда были под платьем. Ну, может, разве поворот фигуры... Эта сцена тотчас напомнила ему другую... о ней как-нибудь после, потому что и Александр, вспомнив (это было, как укол), почти тотчас позабыл - то, другое... Женщина была княгиня Вера. Вяземская, жена друга. Обстоятельство, которое, увы! (хоть он порой и сожалел!) - значило для него слишком много. Он понял, и довольно рано, что явился в мир, где все по-настоящему прекрасные женщины уже с кем-то связаны, и должна начаться война за передел... Но друг, друзья... (Он верил, что друзья готовы - За честь его принять оковы... - Что есть избранные судьбами / Людей священные друзья...) Княгиня недавно приехала в Одессу - была его конфиденткой - и они лишь церемонно прогуливались вдоль пляжа, виделись почти ежедневно, были дружны. И все!.. Кстати, Вера Федоровна принимала в эти дни участие в тяжких Александровых обстоятельствах.
(Не скажем, что княгине Вере все же обошлось слишком дорого это ее омовение безупречно узких лодыжек в морской воде на глазах у всего одесского пляжа, - но несколько неприятных минут принесло. Мужу, конечно, доложили, очень скоро, и он, что называется, заскучал. Уверял всех, что сам, беспокоясь о друге Александре - послал княгиню Веру к нему на юг, дабы как-то помочь юноше среди сгустившихся туч. Более того, он верил всю жизнь - что так оно и было. На самом деле, с женой они поссорились из-за любовных похождений князя, который, несмотря на то, что был безупречный семьянин, не мог пропустить ни одной юбки - от семнадцати и до сорока... Нет-нет, он верил жене и был почти убежден, что она не изменяет ему. - Немногие в свете в ту пору могли похвастать подобной уверенностью! И что у нее с Пушкиным ничего не было - и боле того, не могло быть. Но частое общение жены с Александром - там, вдали (о чем она не уставала регулярно уведомлять мужа) - да еще известие об этом купании невольно привело князя к мысли - что втайне Вера все же увлеклась Пушкиным, согретая южным солнцем и жаркими виденьями, на грани чувств материнско-сестринских - и иных, какие порой просыпаются в самые неподходящие минуты. Князь, по возвращении, сделал ей замечание только вскользь, касательно эпизода с волнами - лишь, разумеется, о примере, какой мать подает детям - а сам впал в мрачность, и неделю или две - пребывал в ней. Даже попытался писать стихи о превратностях любви, но стихи не шли, хоть князь и ходил издавна в поэтах (куда раньше Пушкина, ибо был старше), понимал, что от природы он слишком рационален, - и чаще норовил сбежать от стихов к другой подруге - прозе: точной, благозвучной, но слишком рассудочной. Здесь он в России ходил в монтенях, и слабо утешался сим. А в стихах... еще были Жуковский, Пушкин, - не обойти, и это раздражало.)
Александр помедлил и сбежал к берегу.
- Вы прекрасны, - сказал он княгине Вере почти без стеснения. - Вы прекрасны!.. - И ощутил, как под шляпой с полями - краснеют уши. Он был влюблен в нее сейчас, влюблен в мир женщин в свете южного солнца, открывавшийся ему сей миг в ее узких лодыжках и гордых икрах. Солнце клонилось ниже - и почти стекало по ее ногам.
- А меня вы совсем не хотите замечать? - раздался чей-то голос сзади он поворотился к череде цветных зонтов над шезлонгами, и узрел ее. Не поверил, едва не отпрянул - как от призрака. Графиня Воронцова была под зонтом - совсем близко - шаг, два?.. А как же Белая Церковь, замок Браницких?
- Вы уже приехали? - спросил Александр - не слыша собственного голоса. В ее карих глазах, сейчас, при свете - казавшихся совсем светлыми - была жизнь. С которой он почти расстался, которой он не заслужил. У него кружилась голова. Он подошел...
- Милая, - сказал он без всякой робости, не заботясь о приличиях. Милая!..
Он уезжал, он прощался... Ему было нечего терять.
- Милая! - и приник к руке на поручне шезлонга. Я сошел с ума. Вы сошли с ума. Спятивший мир смотрел на него, щурясь от солнца.
- Я сейчас приду к вам! - крикнула им княгиня Вера - крик упал в пустоту, что внезапно окружила двоих.
"Они пришли вместе?" - успел подумать Александр.
- Я все знаю!.. - сказала графиня. - Его ни в чем нельзя убедить! Мужья слишком упрямы. Вы это поймете - когда станете мужем. А может, напротив, перестанете понимать!.. - она улыбалась. В улыбке была печаль или что-то другое, еще более нежное и сладостное. Он не знал, что - но понял, они заодно.
- Милая! - повторил он. - Единственная, - и снова поцеловал ей руку. Я думал - уже не увижу!.. - Впервые говорил ей все, что думал. Впервые! Все-все!.. Зачем вы здесь? - звучало где-то в глубине.
И ощутив, что сейчас он скажет и это - вообще все, о ней, о себе, и даже о ее муже - он умолк. Война за передел!.. В этой войне он проиграл!..
- Вы знаете Люстдорф, вы бывали там?.. - спросила она. Люстдорф!.. Зачем? Что сказать? Ах, нет, не бывал. И теперь уж вряд ли. При чем тут Люстдорф?
- А зря! Это - немецкая колония, там очень красиво!..
- В этом мире - красивы только вы! - решился он...
- Да? А княгиня Вера? Вы переменчивы, мой друг. И несправедливы!..
Это был упрек. И это было ревниво... Упрек женщины, знающей себе цену... но кто в мире - может быть уверен до конца в себе? Было что-то горькое в ее словах. Горечь, тайна...
- Поезжайте!.. - сказала она. - А то... может, долго не увидите! - она смотрела как-то странно. - Хоть завтра с утра. Вот, завтра с утра - и поезжайте. Потом вдруг не успеть!.. А лучше сегодня. Как вам нравится такая мысль?.. Сегодня, ввечеру. Берите извозчика. Остановитесь на ночлег у каких-нибудь тихих немцев... Где вас никто не знает!..
Он ждал в безмыслии. Полном. Ничего не понимая, не соображая...
- А завтра днем... - она помедлила. - Где-нибудь часа в два... выходите на берег. Ну, туда, куда прибывают экипажи!..
- И все? - спросил он жалобно.
- И все. А что еще может быть? - Княгиня даже пожала плечами. Ничего! - Княгиня Вера, вы готовы?.. (Вера Вяземская подошла незаметно. То есть, может, кто-то и заметил - только не он.) И мне пора! Меня ждут!..
Он машинально потянулся губами к двум женским рукам - и не был уверен, какая чья... Они простились с ним и пошли. Он остался стоять, тупо глядя вслед. Две женские фигуры - две молнии в очах. Их фигуры покачивались в глазах вместе с зонтами. Он ничего не понимал, не знал главного. Что это было - ее слова? ...или игра воображения сыграла с ним злую штуку?.. Судьба. Что он мог ей дать?.. У него ничего не было. Александр Пушкин и дочь графов Браницких - бывших польских гетманов. Жена Воронцова, наместника. Война за передел? Но у него ничего не было. Разоряющиеся имения. Отец, который вечно жалеет денег. Ничего - кроме слов. Слова, слова... Он один знал их смысл - их звучание, их значение. Больше никому это было не нужно. Кроме нескольких... Избранников богов - или просто безумцев?..
Где-то в мозгу горела одна точка. И у нее было имя. Немецкое почему-то: Люстдорф! Еще вчера он не слышал о нем - или оно не несло для него никакого смысла.
V
Его Вечность была краткой - всего два часа. Ну, два десять, если точно. Он после не мог вспомнить - как она приехала. Как спрыгнула со ступеньки экипажа - в большой шляпе с полями и под густой вуалью. Сошла на берег. Он, наверно, подал ей руку, а сам отпустил экипаж... Не помнил. Как шли вдоль берега, кажется, молча - а после повернули к домам - где был один, который их ждал. Он перед тем снял комнату с отдельным входом и до ночи бродил по ней из угла в угол, пытаясь представить себе... А что он мог представить?
"Даниил видел сон и пророческие видения головы своей на ложе своем..."
Может, он ошибся? И это было не назначение свидания - а просто... Что - просто? Шутка? Разве так шутят? (Он сознавал свою неопытность.) А может, так принято шутить (или так приличествует) - в том кругу, где она была своей, а он еще не был своим и пока сторонен (слово "маргинал" "маргинальный" - не входило тогда в язык, коим он владел... Все равно! в том кругу он несомненно был пока - "маргинал"). Или просто хотела подарить ему счастье ожидания?.. Да-да!.. можно отдать жизнь - и за это счастье: ждать ее. Бесплодно? Кто сказал - бесплодно?.. А вдруг что-то помешает ей приехать? Конечно - что-то может помешать! Заботы, свет, муж... Их столько разделяло в мире! Он даже не помнил, как ждал на берегу - пока не возник вдали экипаж из Одессы. Черная точка - надвигаясь и вырастая. Долго: две жизни - три... Главное, чтобы это в самом деле - оказалась она! Покуда они шли, и входили, и невольно (раз или два) оглянулись - им никто не встретился. Немецкие дети играли во дворе - и даже не поглазели им вслед. Воспитанный народ, ничего не скажешь! - не то, что...
Он не ждал, что все выйдет так просто! Что она поцелует его сама и прижмется на миг сама - будто оттаивая: привыкая. Желая убедиться - что это он и есть. И после быстро-быстро начнет раздеваться - не стесняясь... И даже не бросив для приличия: "Отвернитесь!" Словно это уже было - или могло быть. Будто, как он, считала минуты до встречи - а теперь... торопитесь! снам приходит конец, за ними - пустота, пробужденье. Он готов был закричать: "Нет! Так не может быть! Воистину! Так не мо-ожет!.."
Создатель спорил сперва с розоватым мрамором - верно, тем самым, что древние, не верившие в него греки добывали руками молчаливых рабов в мрачных каменоломнях на Кипре, неподалеку от города Пафос, где безумный скульптор Пигмалион сотворил свою Галатею - такой, что она могла ожить или была уже живой в камне. Из того мрамора были плечи и руки. "Волосы твои, как стадо коз, сходящих с Галаада..." Когда она отвернулась, чтоб вынуть гребни, как-то враз выпавшие из волос - и швырнуть их в груду белья и платья на кресле, и ноги стекли вниз, как два весла, спущенные на воду - и ушли, как в воду - в коврик на полу, где выцветшая Гретхен в белом порыжевшем чепчике все подливала из кувшина безвкусное немецкое молоко кому-то, кого не было видно... Живот был тоже чуть розовый и подрагивал на ходу.
Слов не было. Ни стихов! Их больше не надо было писать! Зачем?.. Лучшее уже вписано в Божью книгу.
- Не смотрите так на меня! - сказала она. И уже улегшись рядом: - Не смотри так - я заплачу!..
Он в постели почему-то вырастал - казался длинней, чем был. (Это ему не раз говорили.) Небольшого роста, почти невзрачный в одеждах, - в постели, нагим - он был необыкновенно строен. Худенький мальчик, впервые оставшийся наедине с женщиной. Если б не эти черные - вечно разбегавшиеся по щекам бакенбарды... он и вовсе казался бы - совращенным мальчишкой. Скорей всего, это именно в нем и привлекало. Худые длинные бедра, чуть вогнутые от худобы - и необыкновенно сильные руки - с бесконечными в длину - тонкими пальцами музыканта, он их часто ломал - стискивал до хруста и это раздражало. Только ногти, которые он столь любовно отращивал зачем-то заставляли женщин в его объятиях опасаться, что он их поранит - а мужиков и баб в деревнях считать его чуть не дьяволом...
- Не бойтесь! - сказала она ему. - Не бойся! - как маленькому. И даже успокоила: - Это я виновата! Я так хотела! Ты ни при чем!.. Погодите! шепнула она. - Не торопись!.. Не так быстро! Я сперва стесняюсь... (Это "сперва" - из женского опыта, кольнуло.)
Он потянулся к ней не рукой - пальцами: ногти? - опасаясь причинить боль.
Она закрыла ему рот влажной рукой - влажной от нежности.
- Тсс!.. Тише! Тише!..
Она говорила ему:
- Я не ждала, что вы такой!..
- Какой?..
- Совсем мальчик!.. Я чувствую себя старой рядом с тобой!..
- Ты стара?.. Вы сошли с ума! Если ты стара - я не видел молодости!.. Ее нет на самом деле!
Он говорил ей:
- Ты прекрасна! И душа твоя еще прекрасней, чем тело твое!..
- Молчите! Что ты знаешь о ней - о моей душе?.. Что вы знаешь? ты знаете?.. Ничего не понимаю! Мы запутались с тобой - как в ветвях!
Она говорила ему:
- Мой нежный мальчик!
- Вся нежность от тебя! Это ты рождаешь ее собой! Я не оцарапал тебя?
- Нет. Мой маленький бес! Мой арапчонок! Вы не сможете меня уважать! Ты не сможешь!..
Он знал теперь: не было такой женщины в его жизни!..
- Ты - мальчик совсем! ты не понимаешь!.. Лучше быть вовсе несчастной женщиной... чем несчастливой!..
...нет, была! Цыганка под Яссами!.. В изодранном шатре - над которым, в рванине, висела луна. Круглая, нагая... Безумная Галатея небесного Пигмалиона.
Он говорил:
- Все женщины должны ненавидеть тебя! Ты - нарушение равновесия мира!..
Она улыбалась...
- Я помню, как ты глядел на ноги княгини Веры!..
- Это потому, что еще не видел твоих!..
- Ну, да! Врешь!.. Солги мне еще!..
Что такое любовь, страсть? Откуда это берется?.. Жена наместника, графиня из рода гетманов польских... Лежала рядом с ним - и билась в беззащитной нежности, как нищая цыганка в шатре под Яссами.
- Только ей так не говори! Той, что сменит меня! Женщины не умеют это ценить!.. Говори мне! Я хочу быть обманутой!..
- Я не могу представить тебя с кем-то...
- Сможешь! Молчи! Нам с вами, сударь, запрещено об этом!
- Я могу быть безумен?..
- А я разве могу представить тебя с другой?!
- Из меня рвутся грубые слова! прости! Тяжелые, грубые...
- Пусть! Пусть! Хочу грубых слов!.. Твоей грубости!.. Ты слишком нежен.
Он выругался - грубо и страшно.
- Скорее!.. Скорей!.. Солги мне! Солги! Солги!.. (Закусила губу - и на миг стала некрасивой.)
Изодранный шатер накрыл их в бесприютной степи. Нагая луна выла над ними. Пахло жизнью и смертью. Бесшерстая волчица стонала рядом с ним, закусив губу.
Она обняла его.
- Ты - самый нежный - из всех, из всех!.. (И почему-то ему не стало страшно - попасть в перечисленье. После - чуть помолчав, и уже - почти по-светски.)
- Вы слишком нежны! Бойтесь, друг мой! Это вас погубит!
Потом она мелькала перед ним по комнате - металась туда-сюда. Было явно уже, что торопится... Он лежал, не шевелясь - не то, чтоб совсем прикрыв веки, но щурясь... Две апельсиновых доли качнулись... Потом бело-розовая рука долго плавала в воздухе, что-то ища, и светилась - как на картинах старых итальянцев. В руке ее оказался кувшин с водой... Он все еще поверить не мог, что это случилось.
- Теперь закройте глаза и отвернитесь!
Он выполнил молча. И вспомнил, что ему бы тоже надо прикрыться. Все кончилось, кончено... Он натянул простыню. Любил, но почему-то знал, что у этой любви нету "дальше". Спокойно слушал звуки... Сперва струя - плотная и крепкая - ударила в днище урыльника... Женщина вымывала из себя его... и все, что связывало с ним.
Эта женщина была его женщина - и все, что шло от нее - было благо, счастье, и соприютно его душе. Плески стихли и возникло шуршание - она одевалась. Он знал, что женщины не любят, когда на них смотрят в эти минуты... Вот, обратныйпроцесс - они считают, радует глаз.
Выждав, как воспитанный человек, несколько минут - он тоже выскочил из постели, сполз с кровати - совсем голый - будто, прячась, и, не глядя на нее, быстро стал одеваться. Поднял голову - она была почти одета, только волосы... рассыпаны по плечам и это делало ее, если не вовсе - то все еще беззащитной.
Она вдруг подошла и поцеловала его.
- Вы уже забыли про меня? - спросила ласково. Он прильнул к ее руке и испугался, что заплачет. - Теперь вашу руку, - сказала она властно. Что-то было в ее ладони...
- Что вы! - сказал он. - Я не принимаю даров! Паче, от женщин!..
- Это - не подарок, это - талисман! - Он почти с усилием разжал руку она поискала подходящий палец на его левой, выбрала безымянный - и надела кольцо... Перстень с прямоугольным выступом - и с монограммой. Он покосился прочесть... "На непонятном языке..." - Не прочтете! - улыбнулась она, - это - древнееврейский!..
- А что там написано? - спросил не без опаски. Он был суеверен...
- Понятия не имею. Но что-то хорошее! Пожелание, верно!.. Пусть он вас хранит!.. От сглазу, от белого человека...
Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою...
- Почему от белого?
- Не знаю. Так сказалось. Может - от черного!.. И от нее! От моей удачливой соперницы! - Она улыбнулась. - Берегитесь - вас погубит женщина! - она взяла его руку с перстнем и прикоснулась к ней губами. Поцелуй был еще влажен.
- Что вы! - растерялся он. Но понял, это - прощание, и, скорей навсегда. И принял ласку, как должное...
Он был счастлив, растерян, почти разбит. Она прибрала волосы, надела шляпку, опустила вуаль - они вышли из дома и церемонно двинулись к берегу. Под руку, но невольно отодвинувшись... или все отодвигаясь. С каждым шагом, как бы, отдаляясь друг от друга - и оттого, что случилось здесь. Вскоре вдали появилась темная точка. Тот же экипаж, тот же возница... Александр понял, все было расписано... Минуты, часы, путь сюда - путь назад. Мудрый расчет светской женщины. Но он был слишком счастлив и слишком смятен - чтоб поставить ей это в вину.
Возница не взглянул в его сторону - не дал понять, что видел его: всего два часа тому... Александр глядел вслед. Коляска, удаляясь, покачивалась. Черная овечка исчезла среди стад.
Вернувшись в дом, он рухнул на постель - в чем был, даже не попросил прийти служанку прибрать в комнате. Кстати, вынести урыльник. Сам резко задвинул его под кровать - едва не расплескал.
Он лежал на постели, не думая ни о чем - без желаний, без надежд, не смеясь, не плача...
Наутро он оставлял Люстдорф. Немцы хозяева долго кланялись, пряча деньги в резной ящичек на высоком комоде. Он отдал все, что было...
С ней они больше не увиделись, конечно. Через день княгиня Вера собирала его в путь - и была грустна. Почему-то старались не глядеть друг на друга. Словно знали, что виноваты... (В чем?) А Раевский Александр, его друг - который, кстати, некогда и представил его госпоже наместнице присутствуя при сборах (через день, но уже в отсутствие княгини Веры), усмехнулся и спросил, как бы между прочим:
- Ну-с! У вас, по-моему, есть основания быть не столь мрачным при отъезде?.. Вы утешены хоть малость?..
Александр бормотал несуразное. Тупо соображал на ходу: откуда? что? когда?..
- Не бойся, - сказал Раевский, одарив его из-под очков жесткой улыбкой. Они всегда так переходили - с "ты на "вы", с "вы" на "ты"... - Я же - не милорд Воронцов... вы мне не доверяете? Ну, Александр, дорогой, не дуйтесь. Я просто так спросил! Если тебе уезжать - это вовсе не значит, что мы перестаем быть друзьями!..
"Итак, я жил тогда в Одессе..." Еще через день он уже ехал на Псковщину.
VI
... и вдобавок оказалось - приехал не по правилам! (Наверно, Русь так устроена, что в ней, от недостатка законов - все, кому не лень, наделенные какой-то властью, норовят вводить свои, - и вполне искренне удивляются, ежли кто-то сих законов не знает или не исполняет!). Прошло всего несколько дней по приезде, и губернатор псковский барон фон Адеркас прислал грозную бумагу в Михайловское, в которой выказывалось возмущение, что ссыльный (отставной) 10-го класса Пушкин А.С., прежде, чем затвориться в деревне не заехал к нему во Псков. Зачем? Среди распоряжений, письменных и устных, полученных им в Одессе при отъезде - вроде, ничего такого не значилось. Александр был огорчен и не скрывал. Не хватало еще одного доноса - чтоб быть послану, куда подале... С получением бумаги в доме воцарилось беспокойство... Странней всех вел себя отец. Он вообще был странный человек, и в некоторые минуты являл неожиданные черты. Сейчас в него вселилась смелость. - Он ходил по дому, загадочно улыбаясь, и выражал всем видом, что, как глава семьи, принимает на себя ответственность в сложившихся обстоятельствах. Иногда напевал что-то под нос, вроде: "Противен мне род Пушкиных мятежный!.." - на мотив "Фрейшюца". Александру он сказал прилюдно, что, как дворянин древнего роду, несомненно сыщет в себе силы защитить родного сына. "Вообще-то, Борис Антонович слывет порядочным человеком!" - говорил он вдруг успокоительно - верный обыкновению именовать высоких особ по имени-отчеству для-ради мысленного сужения дистанции... А Надежду Осиповну эта его нежданная храбрость всегда пугала. Она вспоминала свои вины, хотя их, признаться, было не много... Храбрея, муж становился красив - породистый лев. Кстати, его брат родной Базиль, известный поэт, в свое время, развелся и сменил жену на дворовую девку! Обычно средь таких мыслей Надежда Осиповна старалась меньше мелькать по дому в старом капоре, с повязкой на лбу (вечная мигрень) и в засаленном халате. Ольга смотрела мрачно - и после обеда сбежала в Тригорское поплакаться подружкам. Лев бродил в одиночестве, временами задумывался - но потом улыбался чему-то и насвистывал: он был молод, девки были в полях - и делать ему было решительно нечего.
В общем... на следующий день или через день от силы - возок, запряженный тремя чалыми небойкими михайловскими лошадками, катил по дороге на Псков. Ехали двое - отец и сын. Верх был отнят, светило солнце. Пахло догорающим или уже перегоревшим летом... Дорога бежала полями, в которых шла вовсю уборка, лугами, где свирепствовал сенокос и рядами передвигались косцы, словно воинская цепь - свистели свежезаточенные косы, и крепконогие девки в цветных прожженных солнцем платках лихо скирдовали сено, подоткнувши юбки. Косари застывали порой - вослед барской повозке, вздевая в небо косы: древко - в землю, лезвие над головой - картинная рама живописи, какая возникнет в России уже после Александра: малые голландцы избяной деревенской Руси... вдоль яблоневых садов, сбегавших прямо к дороге, и россыпей яблок - розовато-красных, налитых псковских яблок свисавших, переваливаясь через редкозубые, покосившиеся, серые заборы. Потом въезжаешь в лес - и выезжаешь из леса, кони храпят, ощущая, как люди, тревожное дыхание дебрей... Леса - необыкновенно разнообразны: хвойный север перекрещивается чуть не с югом, во всяком разе - с юго-западом; мрачное сплетение узловатых ветвей, на каждом шагу являющее человеческие лики (лес, лешие), языческую дикость потопленных некогда русских богов... чащобы, манящие вглубь, в тесноту - суля встречу с бесами или с Бабой-ягой, или с обыденными волками... Понимаешь, почему - именно здесь, в этих краях, на смену Пану или деревенскому, бесстыжему и грубому, но все ж, с театральным изыском, аттическому Дионису (козья шкура на плечах - в зубах нежная виноградная гроздь) - пришли лешие и бабы-яги, простаки и плебеи.
Александр любил дорогу, и, вроде, привык к ней - слава Богу, успел проездиться по России, и, вместе с тем, дорога нагоняла непонятную грусть... Он сам не знал - почему. Вот на повороте, лицо крестьянина неужели он больше не увидит его?.. Это было как бы самой жизнью, ее промельком - и исчезновением. Его всегда смущала нищета вокруг. После южных краев - мазанок, беленых и светлых, во всяком случае, снаружи, после аккуратных ухоженных домиков немцев колонистов и цветных, хотя и драных цыганских шатров, родина на каждом шагу обдавала нищетой и затхлостью. И какая-то бесцветность... В цветное, хотя и поблекшее уже, пиршество лета вплеталось унылое серое человеческое жилье, серые заборы, серые лица, и серые одежды. Печальная страна! Он это ощущал уже в третий раз - в 17-м, когда впервые появился здесь после Лицея, - и в 19-м... когда приехал сюда один без родных и понял, что начался его путь по Руси. А теперь вот сейчас...
Возок был узким - о двух скамьях, и отец, и сын тряслись в нем визави - и оба старательно делали вид, что причина поездки их мало занимает.
- Но ты не волнуйся так уж!.. - кивнул отец ободряюще. Александр улыбнулся рассеянно. Его телега жизни сейчас катила под уклон, и он не хотел скрывать от себя сей мысли. Прекрасная нежная женщина представала перед ним - он улыбался ей, как сказке, и знал, что она стоит того, что случилось после... Правда, больше, верно, не увидит ее... Хотя... кто знает? Надежда умирала, но хотела жить.
Все мрачную тоску на душу мне наводит.
Далеко там луна в сиянии восходит...
Там воздух напоен вечерней теплотой...
- А это правда, что ты не веришь в Бога? - Мысль, явно смущавшая Сергея Львовича - но которую он не решался до сих пор обозначить вслух.
- Кто вам сказал? Почему?..
- Не знаю. А как же... а это письмо?..
- Вы в самом деле так думаете? - Александр рассмеялся. - Ну, да. "Беру уроки афеизма..." Но брать уроки еще не значит - следовать им! Вы же сами, по-моему - ходили в вольтерьянцах? - поддразнил он отца. - А Вольтер был неверующим, как известно.
- То была его ошибка! - сказал отец с важностью и поджал губки. Поскольку сын смолчал, он продолжил: - Все мы стали верующими после пожара московского.
- Но я его не видел - пожара! Я был в Лицее.
- И ты не бываешь у святого причастия? - спросил отец подозрительно.
- Редко. Зачем?..
- Что значит - зачем?..
- Не знаю. Талдычить пьяному попу про свои душевные недуги...
- Почему обязательно - пьяному?.. Ты говоришь вовсе не ему!..
- А-а!.. Вы в это верите?.. Не люблю посредников - между мной и Господом. В любой религии. Я, лично, хотел бы обойтись без посредников!
Там воздух напоен вечерней теплотой...
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами...
- Что ты бормочешь? - спросил отец.
- Так... Бормочется! Все это - чепуха! - сказал Александр, помолчав. Уроки! афеизма!.. Я неточно выразился. Просто... у меня тогда возникли сомнения в загробной жизни!..
- А теперь... ты тоже сомневаешься?..
- Не знаю. И теперь сомневаюсь.
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна...
- С кем ты разговариваешь?..
- Я? С Богом! - он улыбнулся.
Ночевали в Опочке - на постоялом дворе. Мучили клопы... Почему-то они взялись за отца, Александра почти не тронули. Отец ворочался, вздыхал, чертыхался...
- Почему тебя не кусают? - спросил он тоскливо.
- Наверное... у вас вкусная кровь!..
- Клопиная страна! - ворчал отец. - Клопиная страна!
- Тише!.. - сказал сын. - Что вы! Как можно-с! В России - и у стен уши!.. - он рассмеялся. - Теперь вы понимаете - почему Клопшток - такой скучный поэт?..
- Твои насмешки!.. - бросил отец. Но все же уснул.
Где-то около двенадцатого часу на следующий день им ослепили глаза перекрещивающиеся, как молнии в воздухе, солнечные блики на куполах бесконечных церквей. Въезжали во Псков. Отправив кучера с лошадьми на постоялый двор в центре и велев дожидаться - они вошли в губернаторский дом.
- Как прикажете доложить? - спросил чиновник в приемной - до странности похожий на всех российских чиновников. Подвид, выращенный в петровской кунсткамере - и лет на триста, примерно, без изменений. Без лица - одни прыщики на лбу. ("Адский хотимчик!" - сказал бы жестокий Раевский.)
- Доложите, друг мой... Помещики Пушкины - отец и сын! - сказал Сергей Львович с надменностию. И даже взял сына за руку, как бы, готовясь ввести в присутствие. Помещик Пушкин привел с собой сына-недоросля проштрафившегося в южных краях. Александр сдержал улыбку. Отец, конечно же, по-своему переживал случившееся, - но им было трудно понять друг друга. Чиновник исчез за дверью.
По мере приближения аудиенции, Сергей Львович, кажется, терял свою смелость... Он то поднимал морщины на лбу - то стягивал их к бровям. Будто смотрелся в чье-то зеркало. Александр сидел прямо, уставившись в одну точку. Потом архивный юноша явился снова - склонил свой пробор (вся табель о рангах Петровская - в лице) и, воссияв всеми прыщами - отворил дверь к губернатору.
Адеркас оказался типичным прибалтийским немцем - длинный нос, сухие губы, бритые щеки - пергаментные, кажется, длинноногий: он лишь привстал им навстречу... Чем-то напоминал Вигеля. Сказал с любезностью, что господа Пушкины так быстро откликнулись на его приглашение. Чиновничьи погудки! Трудно было не откликнуться! Это называется - приглашение! Александр поклонился вежливо - а отец так и расплылся в улыбке, столь жалобной - что Александру стало грустно. Губернатор знаком предложил сесть - и он опустился на стул всем телом (впрочем, тело было небольшое, поджарое, много места не требовалось), а отец - на самый краешек - как полагается пред лицом начальства.
Губернатор выразил сожаление, что карьера молодого человека, столь удачно начавшаяся (интересно - в чем он видел удачу?) - так печально и неприятно оборвалась. Воспитанник императорского Лицея? Но... молодость, молодость! - все впереди, разумеется... Если... "Если" было многозначительным и не нуждалось в комментарии.
Сергей Львович сказал, что сын его, без сомнения, весьма сожалеет о случившемся. Сын сидел рядом и ни о чем не сожалел. Но вынужден был кивнуть. Фамилия губернатора настраивала на эпиграмматический лад... Губернатор Адеркас / Получил такой приказ. ... безусловно был противник / Политических проказ. Додумывать не хотелось. Рифмы были не совсем каноничны: "с" - "з" - но звучали музыкально. Ах, вот - почти точная: "Адеркас - без прикрас"...
- Филипп Осипович озаботил меня взять под личный контроль ваше возвращение под родительский кров! - было произнесено с важностью.
Александр поднял глаза на отца с вопросом. Губернатор пояснил:
- Маркиз Паулуччи. Генерал-губернатор.
У него тоже была эта несносная манера: называть начальство по имени-отчеству. Тот был его прямой начальник: Псковская губерния входила в состав земель остзейских - генерал-губернаторства Паулуччи.
Губернатор Адеркас - Не любитель выкрутас... Адеркас, Адеркас - м-м... садится в тарантас... А дальше поехало: "баркас", "бекас"... Черт с ним! О чем он говорит? А-а, да... кажется, его жена и дочери читали поэмку г-на Пушкина. (Именно так - поэмку! Что-то о фонтане-с.) Он сам (конечно) не читает стихов, но домашние его... (может еще - Пегас?)... Сергей Львович осмелился сказать, что сын его опубликовал уже три поэмы, встреченные публикой весьма снисходительно. И множество стихов... Слово "снисходительно" взбесило Александра - будь они прокляты, все вместе! - но он участвовал в игре, в которой держал банк не он.
В итоге Адеркас высказал мысль - долго к ней приступал в разговоре он не сомневается, что г-н Пушкин-младший, находяся в такой губернии, как Псковская, - и в обществе столь уважаемого родителя - не станет ни исповедовать, ни проповедовать афеизма. (Сочетание: "исповедовать" и "проповедовать" - явно понравилось - ему самому.)
На что Александр сказал, как само собой разумеющееся, что трудно проповедовать афеизм в местности, где столько церквей! Сергей Львович глянул на него с испугом.
Адеркас задумался - нет ли здесь насмешки, но, выдержав паузу, улыбнулся:
- Да, вы правы! Здесь все обращено к восславлению Господа! Псков гордится своими храмами!.. - его немецкие ноздри выгнулись почти чувственно.
Должно быть, немец - но православный! - и оттого старается вдвойне за себя и за своих лютеранских предков! Отмаливает грехи...
- Надеюсь, вы намерены здесь бывать на исповеди и у святого причастия! Вы выбрали уже духовного отца?..
- Да, - сказал Александр без запинки. - Отец Ларивон. Наш батюшка - из Воронича. Почтенный пастырь. (Сергей Львович взглянул на него с любопытством - едва ли не со страхом. Когда он успел?) Александр назвал первое попавшееся - имя, слышанное от сестры. (Пьяный поп? Ну, что ж! Это, пожалуй, то, что ему надо! Можно выпить вместе - и заодно исповедаться!) Как редко когда бывало - ему захотелось выпить. Напиться. Тотчас. Чтоб не ощущать эту подлость в жилах. Безвластие - человека над самим собой.
- Почему кто-то должен влезать в его отношения с Богом?.. Вообще... русский Бог - это больше - Бог немцев! - мысль понравилась Александру, но, к сожалению, ее нельзя было высказать вслух, и он о ней забыл, и очень обрадовался ей, как новой, когда несколько лет спустя она мелькнула в стихах Вяземского. (Стихи были - слишком умственные на вкус Александра как, по секрету сказать, почти все у Вяземского - а сама идея - прелесть!)
- Отец Ларивон? - переспросил Адеркас. - М-м... Припоминаю. - Он знать не знал, разумеется, никакого Ларивона. Но тотчас (недреманное око) отметил про себя, что следует навести справки...
В итоге разговора выразил надежду, что псковская земля, столь славная в российской истории - даст юному поэту (именно так!) богатый материал для патриотических мечтаний и новых вдохновений. Александр поблагодарил, поднялся и поспешно откланялся.
- Вы не будете в обиде - если я чуть задержу вашего батюшку? Дабы просто поболтать - как старым знакомым?..
Александр увидел в глазах отца жалобное выражение и сам ощутил что-то жалкое в себе.
- Ну, разумеется! - сказал он любезно. И лишь успел бросить отцу, что встретится с ним через пару часов на постоялом дворе. Он знал, что отец еще собирался заглянуть к помещику Рокотову...
Адеркас слушал эти семейные переговоры, сочувственно улыбаясь. Он по должности был на страже устоев, а семья значилась в государственной табели одним из устоев. Александр вышел... Он знал, наверное, разговор пойдет о нем, но не хотел думать об этом.
...по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами,
Там, под заветными скалами,
...печальна и одна...
Он пытался вернуться к стихам, начатым давеча, но строки рассыпались. Разговор с Адеркасом вышиб из колеи.
Он пошел бродить по Пскову. С тех пор, как впервые, сразу после Лицея, увидел этот город - установилась какая-то связь с ним... Вообще, провинция (он понял давно) куда боле выражала вечное, чем столица - столичная жизнь: все суетно, все непрочно. А здесь... как сто лет назад и двести, так же двигались в толпе монашествующие и миряне и только вблизи церквей и монастырей как бы разделялись - и можно было вполне представить себе эпоху Грозного или Годунова... так же тянулись возы с товарами, въезжавшие в город, перед лотками на улицах толкался торговый люд - и спешил ремесленный, с деревянными ящиками с инструментом, - и бородами, похожими на те, что некогда брил Петр - чуть не топором... Только купцы поважней проезжали в пролетках медленно, оглаживая нечто, уже ухоженное и подстриженное на европейский манер. Стыли у калиток замужние бабы в цветных платках и девицы (без платков) - оглядывая прохожих... и лузгая бесконечные семечки... и прохожие сторонились неловко, в опаске, чтоб сбоку или сзади на них не плюнули лузгой - нечаянно - не нарочно! потому что лузга - тоже было нечто вечное: просто бабы и девки в этих краях всегда стояли у калиток и грызли семечки, сплевывая под ноги кому-то - и в глазах у них угадывалась тоска по несбывшемуся (или, может, не бывающему вовсе в жизни) и всезнание, что будет, опять же - через сто, через двести лет... что когда-нибудь так же - только другие они - будут у калиток, разглядывать проходящих, сорить лузгой... ибо семечек эта земля рождала всегда куда больше - чем удачи, чем счастья.
При первой встрече он думал, что Псков напоминает ему Москву - всем златоглавым пиршеством куполов, - но не напоминал... Не только в силу различия московских колоколен и неподражаемых псковских звонниц! Странно! Он вырос в Москве - ну, конечно, только детство - с тех пор - Петербург, Кавказ, Крым, Бессарабия, Одесса... но, верно, потому - меньше всего способен был воспринимать Москву, как "феатр исторический". (Он любил иногда произносить по-карамзински - "феатр".) В Москве было много личного: мальчик, в одиночестве, блуждавший полдня по большой, запутанной, неприбранной квартире - словно в поисках себя или внимания к себе... в зимнем пальтишке с башлычком скатывавшийся на санках с горки в присутствии няньки или гувернера, рядом с такими же закутанными, заносчивыми барскими детьми, держащими за руку кого-то из взрослых, озирающими друг друга при встрече пристрастным взглядом - как породистые собаки на поводках у хозяев: кто - чей? кто кого?.. От всей жизни в Москве у него не осталось почему-то - ни друзей, ни воспоминаний - что само по себе было воспоминаньем... (Он ощутит себя москвичом поздней.) По Пскову же он шел, будто листая тома Карамзина... Почему Шекспир мог изобразить в своих драмах войну Алой и Белой розы - чуть не всю старинную историю Англии? А мы не можем? Разве наша история не театр трагедии? И наш Грозный не так же страшен, как Ричард?..
Начинался обеденный час - и почтенные отцы семейств шли домой к обеду - а на пороги известных в городе домов, кои эти отцы семейств старались миновать быстрей, делая вид, что они им незнакомы (только краешком глаза) выходили полусонные проститутки и тоже лузгали семечки: их время еще не наступило... Провинциальные дамы вплывали в главные улицы под зонтиками от солнца (хоть солнце лишь смутно проглядывало сквозь легкие, но почти без просветов облака), - расплывшиеся - особенно в талии, и сильно напоминавшие бендерских (бессараб-ских) матрон - раскланивались по ходу со встречными из своего круга и откровенно оглядывали наскрозь всех прочих...
...Никто ее любви небесной не достоин.
Неправда ль: ты одна... ты плачешь, я спокоен...
Тут все обрывалось. Почти наверняка стихотворение не состоится. Все это слишком близко... Прошла любовь - явилась муза... Только так он был устроен! И завидовал тем, кто мог исходить - стихами и чувствами одновременно... Ему всегда нужно было чуть отрешиться - нужна дистанция. Он был силен тогда, когда нечто общее захватывало его - но сейчас меньше всего хотел, чтоб чувство осталось позади.
В перелесках на пути, несколько прореженных близостью города - и звавшихся по-городскому садами - прыгали по деревьям беззаботные белки...
...никто ее колен в забвенье не целует...
...мелькали их пышные хвосты, они не боялись людей и тоже с интересом оглядывали прохожих - почти как девки у калиток - почти человечьим, круглым выпуклым глазом - белку видишь только сбоку - лишь хвост и профиль, и глаз. А там - купеческие склады протягивались чуть не на целый квартал! - из их подвальных дыр без стеснения вылезали на свет жирные крысы - и не спеша, переваливаясь с боку на бок, пересекали дорогу - спокойно и торжественно таща длинный хвост - возможно, тоже прозревая свою вечность в мире. Похожи на белок, лишь хвосты потоньше.
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна...
Никто ее колен в забвенье не целует;
Одна... ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных...
(Надежда, надежда!) Почти рядом или поблизости, в прореженном лесу или прямо на пустыре - простые бабы мочились без стеснения, стоя по-деревенски расставив ноги, при этом лица их были серьезны и как бы отвлечены чем-то важным. Мужики старались для той же цели прибиться к дереву.
Он вдруг подумал, что во Пскове существует свой домашний Бог. (Не тот, что в Питере, в Москве... не тот, что в Новгороде!) Даже названия церквей: Никола на Горке, Никола со Усохи... С усохшей речки, то бишь. Грустная, нищая, безрадостная! Но каков язык! Запсковье. Завеличье... "Со Усохи..." (Насколько лучше сказать "замостье" - нежли "за мостом"!) Почему республиканский Псков с такой охотой помогал Ивану III в сокрушении другой республики - Новгорода? Почему напившиеся крови псы Грозного остановились перед Псковом, и сам Иван потребовал милости к городу?.. В Новгороде пало до шестидесяти тысяч: побиты, потоплены... с женами, с детьми... Во Пскове опричники садятся за столы, уставленные яствами, накрытые прямо на улицах осторожным Токмаковым и прилежными горожанами - словно для встречи дорогих гостей. "...утрата воинского мужества, которое уменьшается в державах торговых с умножением богатства, располагающего людей к наслаждениям мирным..."
А после - это мужество вдруг возникало вновь - и выдерживало многомесячную осаду Баториеву. Что здесь рознится меж собой? Нашествие безумного Ивана с его опричниками - и Баторий?.. Свой царь, чужой король?.. "Псков удержал до времени свои законы гражданские, ибо не оспоривал государевой власти отменить их..." Александр взирал на нынешних горожан: сегодня они б тоже накрыли столы - с усердностию! "Вольность спасается не серебром, но готовностью умереть за нее... кто откупается, тот признает свое бессилие и манит к себе властелина..." Он внимательно читал Карамзина.
"Манит к себе властелина..." А может, на Руси редко дорожили свободой или не придавали ей такого значения? То ли дело - чужеземное завоевание?
Он оставит "Онегина"! Он не в силах сейчас писать о любви - она слишком в нем самом.
Никто ее любви небесной не достоин.
Неправда ль: ты одна... ты плачешь... я спокоен...
Но если...
На секунду он подумал, что жесток - обрекая ее на одиночество. Женщина, подобная ей...Такое и желать бессмысленно! Им все равно больше не свидеться. Или не скоро. "Но если..." Все равно это "если" томило его и не давало покоя. Что может быть в этом "если"? А верней - кто может быть? Он мысленно перебирал всех, кого знал, кто мог быть сейчас подле нее. (Странно - он не думал только о Воронцове! Муж есть муж - ничего не попишешь - и думать бессмысленно!) Раевский? Но он егодруг - он же и познакомил их. Даже можно сказать - толкнул друг к другу. И потом наблюдал насмешливо и жестко - как они бились в тенетах, не смея... стараясь скрыть... Свысока. С невыносимой улыбкой! Нет, не Раевский. А кто же? Их было много тащившихся за ней в унынии и надежде. Почему она терпит это? Или втайне каждой женщине нужно, чтобы кто-то тянулся сзади?.. Шлейф. Даже самая лучшая. Нуждается. Он выругался матом. Все равно этих слов в русском ничем не заменить. Душный запах комнаты, где они провели несколько часов, ударил ему в ноздри. Запах пота, любви и...
Одна... ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни жадных уст, ни персей белоснежных...
Пусть! Покуда он верит, что это так. Верит!.. Пахнуло влагой и сыростью большой воды. Он обошел стену кремля и вышел к Великой... Легко сбежал по берегу вниз. Как на каждом берегу, здесь загорали брошенные лодки. Бортами друг к другу или наискось. Высохшие, выцветшие, пересохшие или с водой чуть-чуть на дне. С веслами, оставленными на сиденье, без весел. Дырявые - заткнутые кугой. Он сел в одну - в ту, что была с веслами - и поднял весла. Он плыл по берегу, работая веслами. То была его жизнь. "Свободы сеятель пустынный..." Весла на воду! Весла на воду!.. Он рассмеялся. Великая была уже Невы - но величавей ее. Потому что текла, не втиснутая в гранитные гробы... Нева была истеричкой - по сравнению с ней. Вечно бурлила и страдала надрывно и наглядно. Великая текла в городе - но была свободной рекой. "Вольность спасается готовностью умереть за нее..." Он не мог спастись - он был окован. "Ты ждал, ты звал... я был окован..."
Какие-то строки словно приснились - и опять куда-то делись. (Как всегда. Надо бы записать! Он тоскливо огляделся. Округ утлые домишки свидетельствовали, что письменность еще не свила здесь гнездо. Разве какая-нибудь бумажка незначащая. Спрятанная за образами. Иван Федоров еще не приходил сюда. Но все же - здесь была какая-то тайна. Божья земля. Тайна своего - домашнего Бога. Если была в самом деле какая-то идея у всей этой земли, верно, она сокрыта тут. Средь невысоких холмов, похожих на старинные могильники. Надо только отрыть - как старинный меч. Он не знал слов "русская идея", придуманных поздней... Да и... вряд ли успел понять, что, если она была, эта идея - он сам был частью ее. Одной из ипостасей.
Ты ждал, ты звал... я был окован...
Могучей страстью очарован
У берегов остался я...
Он усмехнулся мрачно. Сидит над рекой в дырявой лодке, на пустынном замусоренном берегу - уткнув весла в землю. И сочиняет что-то - об океане. Российская судьба! Он смотрел на реку. Великая, величавая... Река не пахнет - как море, река отдает лишь прелью и сыростью. (Может - историей?) Море пахнет солью и свежестью, и бегством. Даже от себя. Возможностью бежать. "Судьба земли повсюду та же..." Почему он подумал нынче оставить "Онегина"?.. Потому что любовь не улыбнулась ему. Улыбнулась - ненадолго. "Могучей страстью очарован..."
Но при чем тут - "Онегин"? При том! Надо сказать себе откровенно... Он не в силах написать письмо Татьяны. Письмо женщины - к тому же семнадцатилетней, к тому же влюбленной... Когда нет крыльев взлететь... "Она была девушка, она была влюблена..." Это было бы под силу разве Баратынскому! Тот бы смог... Письмо девушки... влюбленной. А он сам мужчина, двадцати пяти - в возрасте, в опыте. "Ты слишком нежен - тебя погубит женщина!" Все равно! У него нет - этой детской нежности, никогда не было. Потому что мать не любила его. Где это он прочел? "У меня не было первой любви - я сразу начал со второй..." А хорошо! Какой-то средний французский роман.
Стал вспоминать всех своих женщин - кроме той, единственной, что была там... В аккуратном немецком домике, на пороге разлуки. Перебирал их терпеливо - одну за другой. Жаждал разорить свою душу и встретить вечное. Ничего не было. Они бросались на постель - как на поле брани. Добро еще некоторые жаловались на обиды: муж лезет под юбку любой дворовой девке. Это походило на правду или... было б лучше - чтоб походило. Особенно старались кишиневские матроны. Чиновницы. Они вместо "люблю" - шептали "молодец"! Их нежные южные усики подрагивали, как у мышей над кринкой со сметаной. "Молодец!"- так офицер поощряет солдата. И чувствуешь себя быком, которого берут на племя. Где ему написать письмо Татьяны?
Аккуратно положил весла, вылез из лодки и пошел берегом. Мимо таких же пустых лодок. Мимо реки, которая своим покоем и первобытной пустотой (одна ладья в отдалении нарушала ее вольготное движение) - дарила ощущение истории. Мимо стен псковского кремля - с выкрошенными камнями и нежной зеленью, кажется, росшей в самой глуби камней... И камни еще хранили следы Баториевых стенобитных машин. Обогнул кремль - теперь с другой стороны достал из кармашка часы - "недремлющий брегет"... О-о! Пора уже встречаться с отцом. Что ему там говорил губернатор? Впрочем, все равно! Начисто забыл. Только помнил это чувство несоответствия - мысли и реки, и старой лодки с бесполезными веслами.
Он поднялся в город, прошел каким-то леском, спугнув гимназиста и барышню, целовавшихся в кустиках - усмехнулся свысока и поощрительно - как старший, - и вскоре оказался перед церковью, названия которой не знал. Половина фасада была занята лесами - ее ремонтировали, но дверь отперта - и он вошел. Внутри церкви тоже леса до самого верху - под частью купола. Верно, дверь нечаянно чуть хлопнула при входе, и, когда он вошел - какие-то мужики, перегнувшись чрез перила, поглазели на него минуту-две с пустяшным любопытством и вернулись к делам. Должно быть, восстанавливали роспись судя по тому, что на открытой части купола она едва просматривалась. Дверца в алтарь была прикрыта, и свечи горели перед заново отделанным распятием в полукруглой нише. А сверху, сквозь дымку, может, полдюжины веков - на него взирали какие-то лица... С лесов долетали негромкие голоса, разлетавшиеся под куполом, и звуки скребков. Вспомнил читанное где-то, во французской книге - как Микеланджело расписывал плафон Сикстинской - и как он лежал полдня до обеда - спиной на лесах, под самым куполом - глядя вверх, прямо перед собой - и то, что он писал - там, наверху, было вывернуто, выворочено, смотрелось, как уродство - чтобы снизу всем виделся купол в истинных пропорциях - во всей красоте его... Он знал секрет пространства - и как меняются пропорции. Неужто эти простые мужики, что наверху - тоже знают?.. Он подумал о них с симпатией - как о сотоварищах по цеху. Ему тоже необходим в словах - секрет пространства! Один из мужиков снова перегнулся чрез перила - жуя скибу ржаного.
Какой-то дьячок или просто монашек с пучком тонких свечей подошел к нему сзади, спросил:
- Вы хотите исповедаться?..
- Нет, - сказал Александр, - благодарю! Как-нибудь, в другой раз!..
Монашек тотчас потерял интерес к нему. Вошел в алтарь и стал зажигать свечи.
В это время свет, текший сквозь окна-щели - чуть сместился ниже, и вершина купола, в той части, что еще была открыта взору - совсем ушла в тень - зато осветилась нижняя часть... Он понял сюжет росписи. Обычный, в общем... Евангелисты сидят перед престолом Господа. Два здесь, снаружи - а два под лесами... А там, в глубине, в тени, под спудом, напластованием веков, страданий, смертей и смут - верно, сам Господь. Лица евангелистов будто проступили для него - и глаза их, темные, в черных от теней глазницах, устремились вниз, были обращены к нему. Само течение времен открывалось ему в своей наготе и беспредельности. Века позади, века впереди... И в этом видении была такая жизнь, что он вздрогнул.
- Я хочу исповедаться, - сказал себе - но громко и отчетливо, словно бросая вызов. - Я хочу исповедаться - но только самому Богу!
И вдруг добавил - без всякой связи:
Бог - любовь! Для Татьяны любовь - это Бог! Письмо - исповедь!.. Исповедь!
И почти задохнулся - от счастья...
Над издранным шатром в степи - вставала огромная луна.
СХОЛИЯ1
...он работает сейчас над Третьей главой "Онегина". Задержка с "Письмом Татьяны". "Автор говорил, что долго не мог решиться, как заставить писать Татьяну без нарушения единства и правдоподобия в слоге: от страха сбиться на академическую оду..." "Кокетка судит хладнокровно - Татьяна любит не шутя..." Нерешительность автора сказывается и здесь! Да и обращение к Баратынскому для гордого Пушкина достаточно показательно. ("Чтоб на волшебные напевы / Переложил ты юной девы / Иноплеменные слова...") Это обращение весьма смущает Набокова. Нет слов, "огромная пропасть отделяет" Пушкина "от, скажем, Жуковского, Батюшкова, Баратынского". Но они не были "группой малозначительных поэтов" - или "второстепенных", как именует их автор знаменитого комментария.
Набоков полагает (следуя целиком "Хронологии" Б. Томашевского в издании 1937-го), что "строфы I-XXXI (кроме XXV.... ) главы третьей и, по-видимому, "Письмо Татьяны" были написаны весной 1824 г., с 8 февраля по 31 мая в Одессе. Скорей всего - это ошибка. Не говоря уже о реалиях "Письма" и особенно предваряющих сцен (сцена с няней) - вся стилистика Третьей главы куда более тяготеет к Четвертой, чем к Первой и Второй: "в 4-й песне "Онегина" я изобразил свою жизнь", - писал сам автор в письме к Вяземскому. А строки перед тем: "Мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство". Сравните с письмом Вяземскому более ранним - от 29 ноября 1824-го, где автор "отвечает на критику" адресатом "Письма Татьяны": "Онегин нелюдим для деревенских соседей; Таня полагает причиной тому, что в глуши, в деревне все ему скучно и что блеск один может привлечь его...". Если б "Письмо Татьяны" создавалось в Одессе весной 24-го - Вяземский не мог бы не знать о нем хотя бы понаслышке (через жену, которой предстояло увезти в Петербург Первую главу), и Пушкин вряд ли говорил бы: "Дивлюсь, как письмо Тани очутилось у тебя. NB. Истолкуй это мне". Почти несомненно "Письмо Татьяны" создавалось в Михайловском. ("Брат увез "Онегина" и там его напечатает".) Возможно, Пушкин в Михайловском, около 5 сентября того же года, и впрямь, после большого перерыва - лишь "возобновил работу над XXXII строфой" - той, что непосредственно за "Письмом" - он писал свои строфы порядком вразброд. Только... "На левом поле черновика.... набросок Татьяны - темные волосы спадают на обнаженное плечо.... Ниже.... легко узнаваемый профиль отца" - его-то Пушкин уж точно не стал бы рисовать до Михайловского. "Под последней строкой исправленного черновика он делает следующую приписку: "5 сентября 1824 u.l.d. EW". Это расшифровывается, как... "eu lettre de Elise Worontzow". Пушкин соединил оба инициала в монограмму, известную по подписям Елизаветы Воронцовой".
VII
А какие воспоминания бушевали в нем! Он предавался им за утренним кофием, что готовила Арина (никакого сравнения, конечно, с тем, что варят турки в кофейнях на одесском берегу или татары на берегу крымском), смачно похрустывая крепкими белыми зубами корочкой поджаренных хлебцев, намазанных деревенским медом - под строгим взглядом Сергея Львовича, который сам неизвестно о чем думал сей момент - может, тоже предавался воспоминаниям? Александра мучила загадка его дома, какой-то редкостной неумелости, неслаженности... - все не как у людей! Воспоминаньям можно было предаваться в одиноких прогулках по неухоженному парку, походившему на лес, или лесом, похожим на парк, а то берегом Сороти, поросшим унылыми кустиками; отходя ко сну, и уже ныряя в сон - лежа с открытыми глазами, и глядя в пустоту округ себя - в чужом доме, который все-таки почитал своим... Будь славен юг за то, что одарил меня воспоминаниями!..(1)
"...Моя надежда - увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского..." Про историю поездки с Раевскими на Кавказ, после в Крым летом 1820-го столько написано, иступлено столько бойких перьев, что, право, страх снова браться за нее. С сыном генерала - Николаем Николаевичем-младшим, тоже военным - Александр сдружился еще в Петербурге. Потому, нет ничего удивительного - что, найдя Александра в Екатеринославе, в горячке - Раевские отпросили его у Инзова - два генерала быстро договорились - и потащили с собой; Раевские путешествовали с Николаем, двумя младшими дочерьми, их гувернанткой и нянькой; были еще компаньонка Анна Ивановна, доктор и гувернер-француз. Старший сын должен был встретить их на минеральных водах, жена и две старшие дочери ожидали в Крыму.
В дневнике, который Александр вел в поездке и сжег в Михайловском, почти наверняка были записи, вроде...
В коляске - больной. - Кубань - казаки. - Выздоровление. - Горы (впервые). О генерале: в экипаже с Н.Н., история вблизи. Переход по Военно-Грузинской (оказия). - Пятигорск. - Бешту, Машук, горячие ключи. Калмыцкие ванны (серные). - Знакомство с А. Раевским. - Морем в Крым. Корвет "Або". На палубе: "Погасло дневное светило" (элегия). - Юрзуф. Семья в сборе. - Дом. - Дочери Раевского. И где-то ближе к концу длинного списка: Кипарис. А.И. - Берег. Мария-подросток.- Странное...
О генерале... "Я не видел в нем героя, славу русского оружия, я в нем любил человека..." - писал он позже брату и лгал невольно - то ли ему, то ли себе... потому что это было первое прямое столкновение Александра с историей - и он искал как раз в генерале человека исторического. Сердился иногда - что не находил. Он хотел зреть героя Фермопил и гомерические страсти, ведущие к гомерическим подвигам. Но, видя поутру человека в домашнем халате, отдающего ровным тоном вполне домашние распоряжения трудно верилось, что слова "батарея Раевского" вошли уже в историю вместе с полем Куликовым и Ледовой битвой Невского. И что этим самым голосом, в июле 1812-го, отдавались приказания арьергарду под Дашковкой, который должен был малыми силами (всего что-то около десятка тысяч бойцов) сдержать сорокатысячный корпус маршала Мортье, дабы силы Барклая и Багратиона могли соединиться. Александр лишь позднее поймет, что исторический миг вершат совсем другие люди - исторические, которым дано выйти ненадолго из берегов собственной обыденности на встречу с неведомым. И что этот миг может вовсе не предвещать ничего в их будущей жизни или не объяснять ничего - в их прошедшей.
О доме... Чувство дома, семьи... Александр сознавал, что прежде не знавал этого чувства. Было странно вообще - как может возникать чувство дома в поездке, на колесах - но оказалось, оно существовало! Александр еще в коляске ощутил себя дома. Как ощущали явно все другие участники "милой кавалькады", как они называли. (Годы спустя, когда он начнет строить собственный дом - он неосознанно - попытается создавать дом Раевских.) Прошло немного времени - и слуги уже знали, что на постое, в селеньях - он не любит выходить к завтраку, а пишет, сидя в кровати... и подавали ему кофий в постель - хоть он их об этом и не просил. И в доме в эти часы как-то само собой становилось тише обычного, потому что... Покуда с тоской отмечал про себя, что он не создан для блаженства. Его удел оставаться бездомным. (Ну, правда, ну, какой дом может создать человек - или можно создать с человеком, который не выходит к завтраку, потому что поутру, голый пишет в постели?..) Он вскоре перестал дивиться тому, что кучерам всегда бывает ведомо, где надо остановиться в пути на обед... и когда барам надо справить свои надобности. Что слуги не бродят с утра нечесаными - не ведая, чем себя занять, по причине того, что их баре - тоже этого не знают.
Сначала он считал, что - военный крой генерала Раевского делает здесь погоду - но после понял, что погоду делала вся семья. Чувство семьи. Просто - как люди взирают друг на друга. Жена преклонялась перед мужем - он был главной скрипкой в ее оркестре - но на этой скрипке умело играла она сама... Оттого сочувствие и понимание - постепенно передавались всем гостю, то есть, ему, Александру, гостям, - а слугам и кучерам - подавно; он стал привыкать, что не слышит по утрам повышенного тона и не видит недовольных взглядов, и, странно, никто не жалуется на мигрень. Софья Алексевна передала почти всем детям некую смуглоту и остроту взгляда черных нерусских глаз, а некоторым - греческую строгость носа, начинающегося где-то у лба - почти без переносья. (Это будет заметно потом на рисунках Александра!) Мать ее была русской и дочерью Ломоносова, но отец - грек, библиотекарь при Екатерине. У нее и в пятьдесят лет былафигура - как мало у кого бывает в двадцать, и в этом все дочери, без сомненья, пошли в нее... В судьбе Александра она с охотой брала участие - потому что ее муж брал в нем участие. Была в ней и надменность - которую она по возможности скрывала.
Но это было уже в Юрзуфе, где съехалась вся семья...
Горы... На Кавказе он впервые в жизни увидел мир, который, словно, формился на глазах, уступами. Ступени бытия. Где-то там, в вышине, возможно, был и приют самого Бога. Поздоровевший Александр мог взять коня и ехать рядом с коляской с барышнями, покачиваясь в седле, и давая полюбоваться собой. У него было среди всего прочего "самолюбие наездника": как все мужчины небольшого роста - в седле он ощущал в себе кавалергардскую стать. Когда гарцевал рядом с коляской девочек - самая младшая, Софья, улыбалась, грозила пальчиком в окно, напоминая об осторожности - он ехал, полуобернувшись, глядя на них, а вовсе не на дорогу; Мария - что постарше почему-то хмурилась, стараясь показать, что это не имеет отношения к ней или делала вид, что читает. Зато гувернантка м-ль Маттен и компаньонка Анна Ивановна - весьма оживлялись его присутствием. Женщинам в их положении все, что оставалось - это надежда на счастливую встречу, и Александр явно развлекал их. Порой они с Николаем-младшим отделялись от кавалькады и уезжали вперед, взбираясь по склонам - испытывая тонкими ногами коней ненадежность горных троп. И, как бывает только в молодости - страх смерти отзывался в груди отчаянной радостью, был сильней жажды жизни. "Ехал в виду неприязненных полей свободных горских народов..." К сожалению, отъезжать далеко генерал не позволял: давно отвоеванные горы все еще были опасны. Абреки - чеченцы и кабардинцы подстерегали одиноких путников... По Военно-Грузинской генералу придали казачий отряд с пушкой... Пятигорск привел Александра в восторг. Пятихолмный Бешту - и дальше... длинная цепь седых гор, не тающий снег на вершинах- и жар в воздухе. Снег чистейший белый до синевы. Синий цвет вечности. И горячие ключи калмыцких ванн, кои вылечили его от лихорадки. Как всякий русский - он любил бани... и потом, чтоб что-то холодное - будь то пиво, клюквенный морс или снег. Любил пар, пышущий от камней, и собственное нагое тело - красное с пылу, с жару - в прилепившихся мокрых листьях от веника. А над палатками жарких не в меру калмыцких ванн в высоте стыли снега. Пока ты погружаешься в палатке в воду - все горячее - полуголые калмыки стоят наготове с прохладными полотенцами. Они стояли с полотенцами над ним, когда под навесом явился некто изрядного росту, худой, в очках - чем-то напоминавший и генерала и Николая-младшего, и двух девочек - только чем-то неуловимо отличный ото всех... И сказал ему - томящемуся почти в кипятке - чуть надменно:
- Вы Александр? Я слышал о вас. Я - Раевский - и тоже Александр! (Присел на корточки и протянул руку куда-то в воду.) Это был старший сын генерала, и старший брат остальных. Александр не знал, разумеется, не понял сразу, что в палатку вошла его судьба. На какой-то срок - во всяком случае...
С кавказских вод - до Тамани, столицы древнего Тмутараканского царства - что в анналах российских так же смутно, как Платонова Атлантида, и так же пугает своим непонятным исчезновением. Немного лет спустя на этом высоком берегу Тамани, в казацкой беленой хате - с другим поэтом произойдет некая "историйка", что станет одним из знамений русской литературы - и обессмертит этот брег. Но пока, пока... "С полуострова Таманя открылись мне берега Крыма..." В Крым перебирались морем - на корвете "Або". Сперва через залив в Керчь... "Прекрасны вы, брега Тавриды / Когда вас видишь с корабля..." Александр чаял увидеть развалины древней Пантикапеи. "Воображенью край священный / С Атридом спорил там Пилад / Там закололся Митридат..." - но не нашел ничего. Обломки камней сомнительной древности (три века, тридцать веков?). Тут он ощутил время. Как оно быстро слизывает наши грешные следы. Интересно, что останется от нашего с вами бытия - и какому взору, волнуемому развалинами, оно предстанет некогда?.. От Пантикапеи мимо стен древней Кафы (у Пушкина почему-то "Кефа"). "Отчего, однако, воскресло имя Феодосии, едва известное из описаний древних географов, и поглотило наименование Кафы, которая громка во стольких летописях европейских и восточных?"- удивлялся после один из современников. В Юрзуф прибыли на рассвете... Ночью, на корабле он сочинил элегию... "Погасло дневное светило..." И понял, что взял еще одну высоту. До сих пор на Руси элегии удавались лишь Батюшкову. Можно было подумать, что русский вообще - не элегический язык. "Глагол времен - металла звон..." невольно заглушал терпкую тоску, элегическое мерцание чувства. Где Батюшков теперь? Верно, в Италии. Поклонник Тасса в стране Тасса. Года два назад они всем арзамасским братством шумно и пьяно провожали его. (О болезни Батюшкова Александр еще не знал.)
В Юрзуф прибыли на рассвете...
Дочери... Здесь их стало четверо, самая младшая была совсем ребенок. Позже будут говорить, что он был влюблен решительно во всех - кроме нее. Но и это - неправда: просто ему нравилось казаться влюбленным, и всем нравилось видеть его таковым. Он охотно играл в эту игру. На самом деле шла пора выбора, и в этом выборе он познавал себя. Кто знает себя в двадцать лет? Все юные девы прекрасны. Только... что-то словно держит тебя за рукав, подсказывая: главное еще за поворотом. И ты не в силах влюбиться - и не в силах объясниться в любви, ибо ты еще не встретил... Ее? (спросит некто недалекий; как бы не так - себя, милостисдарь,себя! - а ее само собой). Она еще где-то там... Как запах цветов - разлитой кругом - но цветов не видно. Счастье этой поездки состояло в том, что взгляд его ни на ком не останавливался окончательно - и он ни в кого по-настоящему не был влюблен. "...прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение - горы, сады, море..." И прелестные девушки - как часть - природы или воображенья? Свет, море, горы... и улыбки... и губы, готовые раскрыться... блаженство наблюдать жизнь, преследовать ее взглядом. Меж тем, девушки были на диво хороши. Впервые в этой семье он испытал страх что-то испортить - наследить в чьей-то душе, страх - раньше не свойственный ему...
"Скажи, которая Татьяна?" На это не так просто ответить. Девицы рознились меж собой, и единила их только младость. (Когда он поймет - что вечная к нейрифма - "радость" исчезнет вместе с ней...)
Екатерина была царственна. Елена - печальна и нежна. Мария была странной...
Екатерина благоволила ему. Она занималась с ним английским. Они играли в серсо, бегали взапуски по пляжу - или прогуливались чинно над водами и совершали невысокие восхождения в горы. Он любил следить восторженным взглядом за нею - на фоне гор или моря она как бы смело вторгалась в простор, украшая его собой. (Как у матери, Софьи Алексевны - у нее была лебединая шея, и осанка - смертельная для нашего брата.) С ней было интересно болтать, она много читала - восхищалась его стихами, а восхищение ими еще только начиналось, и это было ценно для него... Но... она была старше его года на два... и в ее глазах, весьма милых и даже добрых - была такая сокрушительная уверенность в том, что все, что дано ей судьбой, должно быть оплачено каким-то особым жизненным предназначением... Похоже, все в доме разделяли эту ее уверенность. К ней уже сватались неоднократно граф N. и еще какой-то граф... им было отказано - и эти отказы в семье громко и с интересом обсуждались. Она была властна по характеру - а таких женщин он побаивался.
Елена считалась в семье самой красивой. Может, так оно и было. У нее была чахотка. Это ради нее с Кавказа переехали в Крым - Кавказ, по мнению врачей, ей не слишком показан. Нет, сейчас еще болезнь не в той страшной стадии, когда остается ждать самого худшего. Елена была бодра, порой весела - а страдала тихо, по-русски. Иногда на щеках ее появлялся злой румянец, и она прикладывала ладони к щекам - и мучилась, стесняясь; когда ее сухой острый кашель прерывал веселый общий разговор, выскальзывала из комнаты, бормоча что-то невнятное. Бесконечная печаль сжатых полей - и яркий цвет желтых кленов. Цвет, рожденный, чтоб увянуть на утренней заре. От холода, от жара... Елена втайне переводила стихи - с английского (на французский), но не верила в себя, в свою женскую судьбу - и безжалостно выбрасывала в окно черновики. Он нашел их однажды, подобрал и с тех пор аккуратно подбирал под ее окнами и складывал. Переводы были негладки - но ярки и талантливы. Он сказал об этом ей - она зарделась, и непонятно было - это смущение или та же болезнь. Он помнил себя совсем недавно - в коляске, на пути на Кавказ - беспомощным и больным. Но теперь он выздоровел. Он не мог с ней - как с Екатериной, как с другими - подниматься в горы или бродить вечером над морем. Сырость! Она уходила обычно в дом. Они занимали несколько домиков невдалеке от берега - в татарской деревушке под Юрзуфом. И Юрзуф была тоже - татарская деревня, только поболе. И домик его был почти над самой водой, а ее - в глубине, как можно дальше от берега. Жениться на Елене? Нельзя сказать, чтоб эта мысль - не приходила ему в голову. Заботиться о ней, читать ей стихи - вечером у камелька... Возить ее в Крым, а если, дай Бог, по средствам - в Италию... (Флоренцию он хотел увидеть более - чем Венецию и Рим. То была Дантова страна. Он верил в ад и рай только Дантов!). Почему-то в присутствии ее как-то сами собой возникали разговоры об Италии. Она слушала молча, улыбалась - и прикладывала ладони к щекам.
Однажды она призналась ему: - Если б вы знали, как я люблю бегать по воде наперегонки с волнами! (Вздохнула.) Но я никогда не бегала!..
Хотелось пасть на колени перед ней - целовать ее руки и просить прощения. За что? За собственное здоровье? Но... скажем прямо - он был слишком здоров для этой любви. Слишком любил толстые тяжелые палки для прогулок (свинчатка в рукояти - чтоб тяжесть в руке), и прогулки под дождем, во всякую пору, и вечный хмель от опасности ("ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению"): любая угроза жизни ударяла ему в голову, как крепкое вино. (Может, потому - он никогда и не верил в серьезность этой угрозы?)
Как-то, на берегу - он увидел в глазах ее слезы и поцеловал руку, лежавшую на спинке высокого шезлонга. Она отдернула - почти грубо. Потом испугалась - и протянула обе руки. Он почтительно склонился к одной - потом к другой.
- Не шутите со мной, - сказала она, - со мною нельзя шутить!..
Он улыбнулся растерянно и жалко (Елена пережила его на целых двенадцать лет, так и не вышла замуж, и умерла - в Италии.)
А Татьяна явилась в его жизнь внезапно... В сонме чувств и мыслей, неведомых ране - или которых он не ожидал от себя. (Позже он думал не раз, что если б не эта случайность - "Онегин" его, может, вовсе не был бы написан. Или написан не так. Впрочем...)
Это было в Юрзуфе. Вообще все главное было в Юрзуфе!..
Его дом был ближе всего к воде. У дома рос кипарис. Он был настолько высок и величествен, что с ним тянуло поздороваться при встрече. Библейское дерево, выращенное Господом для пророка Ионы, чтоб спасти его от зноя. "И сделал Бог так, что на другой день при появлении зари червь подточил растение, и оно засохло..." Иногда поутру, пред встречей с кипарисом, тревожило чувство - а не исчез ли он за ночь? Свеча, воткнутая в небо. Ее оставалось только возжечь. Тот самый Иона, которого Бог держал сперва взаперти, во чреве кита. Левиафана. За что Он так наказывал бедного Иону? За отказ от посланничества. Впервые, пожалуй, в Юрзуфе пришла эта мысль в голову. Он был не просто брошен в мир - но чтоб возжечь свечу... Посланничество, посланник. Он был талантлив - все привыкли к его таланту, и более всех он сам. И вдруг эта мысль, что все может исчезнуть однажды, если... Откуда ему знать - что будет, если?.. Талант его шел за ним по пятам и диктовал условия. В Юрзуфе он впервые ощутил не только свой дар но предназначение. Это не обрадовало: скорей, рассердило. Тягота. Он не любил быть кому-то обязанным (или чему-то). И стихи до сих пор были просто жизнь, которая пела в нем.
Утром пока семья Раевских спала - он сбегал к воде. Плавал не слишком хорошо - и потому, уйдя на более или менее безопасное расстояние разворачивался в воде и плыл вдоль берега. Медленно... Вода успокаивала. Ему казалось, она способна зализывать раны. И раны души в том числе? С воды мир на берегу мнился иным. Александр плыл равномерно - и плыло время. Дома словно рисовались на пыльной поверхности неба и красновато-коричневато-зеленоватом фоне гор. Люди двигались плавно и тихо. Между ним и греком, который входил в эти воды лет этак две тыщиназад - в сущности, почти не было временного разрыва. Они вполне могли повстречаться в воде.
Ночами приходила А.И. То есть Анна Ивановна. Он часто так и звал ее А.И. ("Аи любовнице подобен / Блестящей, ветреной, живой / И своенравной и пустой..." Но тут все было иначе.) Не каждую ночь, но приходила. Конечно, тайком - когда все спали в соседних домах. Иногда она бросала на ходу днем:
- Сегодня я обещала барышням сопровождать их в баню.
Или:
- Софья Алексевна едет в Алупку, я - с ней. Мы поздно вернемся...
И тогда они не виделись.(2)
То был странный роман. Может, самый странный из его романов доселе... От него не требовалось никаких слов. И она сама ни о чем не говорила. Он впервые в жизни столкнулся с восточной женщиной - она была татарка. Ее темперамент был выражением покорности - согласия, но не страсти. Все было смутно в этой молодой и привлекательной женщине с черными, как нефть, чуть с косинкой, глазами - в сущности, небольшими, больше спрятанными в глазных впадинах, чем освещающими их. Само ее место в доме Раевского не совсем понятно. Она была вдовой одного из его офицеров - или дочерью погибшего?.. Возможно, с ней была связана какая-то тайна семьи. О муже она никогда не распространялась. И как-то не давала повода спрашивать... Он знал, что она была прежде любовницей старшего из братьев Раевских - Александра. Почему сошлись? почему расстались? любила, не любила? Поскольку тот - с некоторых пор занял или стал занимать особое место и в жизни и в душе самого Александра, ему бы хотелось узнать что-то подробней. Но женщина упорно молчала. И о том, что было теперь у них с Александром, тоже никто не знал. Разве что - генерал. Его взгляд иногда исподтишка демонстрировал тайное знание. В данном случае он ничем, разумеется, не выказывал своего знания. Может, Александру почудилось.
Но был день, когда он заметил, что за ними следят. Когда вокруг много глаз - например, за завтраком, не так просто понять - чей именно взор вдруг уходит в сторону, когда ты поднимаешь глаза, за секунду перед тем ощутив его на себе. Сперва он думал, Елена... Болезненный взгляд? Когда собирались все вместе - он подозрительно оглядывал ее. Обводил всех глазами, пытаясь подловить, но... Взгляд остался неуловим - только он ощущал его на себе. Дня через два или три, ночью, войдя к нему и раздеваясь неспешно А.И. сказала: "Поздравляю! Ты умудрился похитить сердце Марии! Бедное дитя! Она следит за нами!.." А.И. нечасто говорила ему "ты", только в особых случаях. Хотя и "ты" и "вы" звучало в ее устах как-то одинаково вчуже...
- Теперь берегись! - добавила она.
С женским злоречьем:
- Я вам не завидую!
Мария?(3) Если б ему сказали - кто угодно... не говоря уже про двух старших барышень... даже маленькая Софи, даже сама хозяйка дома - Софья Алексеевна, про которую весь свет знал, что она не просто верная жена - но по-прежнему влюблена в своего мужа - он, право б, меньше удивился. Мария была нескладный и недобрый подросток. Когда он видел ее мельком в Киеве, заехав к ним перед Екатеринославом - у нее еще не вывелись прыщи, свойственные определенному возрасту. Во всяком случае - оставались следы. На лбу и на подбородке, переходя на щеку, что было особенно некрасиво. Щека внизу была почти испещрена маленькими шрамиками. Во всяком случае, поездка пошла ей на пользу. Солнце, горный воздух... Она начинала выправляться хоть все было еще нескладно: ноги длинней обычного, почти от спины, руки тоже длинные... Осиная талия. Все расползалось, никакого единства в образе. Как и она сама выбивалась из ряда в общем-то дружной семьи. Только глаза мамины, греческие, большие и печальные - что-то скрашивали. Конечно, когда не злилась. А злилась она часто. Была заносчивой и несносной. Когда он верхом подъезжал к коляске, в которой ехала она - видит Бог, он был недурной наездник... - а тут - солнце, лето, вершины, обрывы и сердце бьется в упоенье решительно у всех и не важно отчего, - все дамы отвечали благодарно на его выходки и даже не совсем удачные остроты... маленькая Софи так и заходилась смехом, дамы - гувернантка и А.И. - тоже смеялись и кокетливо грозили пальчиками в окно... Мария отворачивалась иль, напротив, упрямо глядела в упор - не отрываясь, и без улыбки. Всем видом осуждая - неизвестно кого и за что. А то вдруг... Когда он решал отправиться в горы с Екатериной - или с Анной Ивановной, и, в общем-то, вовсе не желал свидетелей, она увязывалась за ними и упорно мешала своим жестким взглядом и самим своим присутствием. Александр догадывался, что это - возраст... какое-то тайное недоверие к себе - или неверие в себя? - Среди красавиц сестер... Когда все сидели вечером - за столом в саду, мужчины с позволения дам - курили трубки, чтоб отгонять комаров, и Александр что-то рассказывал такое - и все внимали, а он уж стал привыкать, что ему внимают, она могла спокойненько подняться и сказать: "Ну, ладно, я пошла... становится прохладно... боюсь, скоро будет скучно!" И все переглядывались в неловкости. Она дерзила решительно всем, и даже отцу, на что не решался никто в семье. И странно... великий воин не сердился на нее - только смолкал. В глазах его было лишь беспокойство за нее. Она явно невзлюбила Александра с тех пор, как он появился в семье, и всю поездку почти преследовала неприязнью. Однажды, когда все так в растерянности глядели ей вслед - Александр отметил про себя, что у нее появилась походка. На него всегда действовала походка женщины.
Вечерело. Он вышел на берег. Закат надвигался сбоку - с моря и постепенно охватывал горы полукругом. К камням набегали волны прибоя. Волны были невысокие, но бурные. Морем не пахло почти - только душным небом. Гроза висела в воздухе уже второй день и никак не могла пролиться дождем. Все ходили унылые, как вороны. Ворон на берегу было много. Они отличались задумчивостью. Ему не писалось уже дня три. Был утерян мотив. "Я потерял свой мотив..." Он ощутил, что задержался здесь. Его невольный отпуск кончался - а что дальше? Он грыз ногти и его грызли сомнения. Он ступал по камням - переступал - стараясь попасть с плоского камня на плоский, стараясь избегать острых, бросая вперед тяжелую трость. Крымские камни в отличие от кавказских - вызывали ощущение развалин ушедших веков. Таврида дышала жаром и историей. Стрелка овечьего помета стелила ему путь. Недавно тут проводили овец. Почему козий бог Дионис - деревенщина - сумел затмить Аполлона? Жрец Аполлона - Александр не выносил Диониса, но втайне ему завидовал. Почему к нему, а не к кому другому - восходит трагедия древних греков? Трагедия, "Козлиная песнь". "Песни козлов"... Чертов смерд Дионис. (Впрочем, Аполлон был тоже хорош - велел заживо содрать шкуру с музыканта Марсия. Который решился бросить ему вызов в игре на кифаре. Про себя Александр считал, что и сам способен бросить вызов Аполлону.)
Вдалеке на море виднелся белый парус, а на берегу - маленькая фигурка девушки. Она там, верно, играла с волнами. Какая-нибудь служаночка резвится в отсутствие господ - подражает госпоже. Отсюда было видно, как юбки ее вздымались весело и открыто. Но и на пляже было пусто. Он еще приблизился и узнал Марию. Бесстыдница! Мать бы ей задала за такую игру! Он невольно улыбнулся собственному ханжеству. И вдруг понял... она не просто воюет с волнами - она танцует. И в этом танце есть некий смысл. Она кружилась пред волнами, задирая юбки и склоняя головку - то вправо, то влево, то назад, то вперед - и что-то там видела такое, доступное только ей. Кажется, смотрела на свои ноги. Придирчиво. И что-то воображала такое - про себя или о себе. И о чем-то мечтала... Он загляделся. И понял, что вдруг проникся ритмом ее танца. Услышал дальнюю музыку - словно музыку сфер. Зонт мечты раскрылся и над ним. Ее худенькие ножки, еще детские, были нежны, как бывают только побеги несорванных цветов, и были влажны, как лепестки после дождя. Он почувствовал укол беззащитной нежности. Ее ноги были почти прозрачны на фоне моря. Почти сливались с водой. Что она танцевала сейчас? Танец был как предчувствие жизни. На заднем плане - за ней вставала белая луна раннего вечера и полоска заката на горизонте стекала по ее цыплячьей шее.
Она вдруг остановилась и опустила юбки - не до конца: набегала вода...
- Вы подсматривали за мной, - сказала Мария. - Это нехорошо!..
- Нет, - возразил он, - нет!
- Подсматривали!
Он снова возразил:
- Да, нет, нет! - Отступил и тотчас... сделал шаг к ней - или два шага.
Александр стоял чуть выше - каменистый склон - и видел ее лодыжки и ступни в воде - необыкновенно тонкие, узкие и длинные - тоже почти прозрачные. Словно продолженные светом. Они излучали свет - и камень под ними тоже светился.
- Это дурно, - повторила она, почему-то задумчиво.
- Нет, - повторил он. - Нет! Я... я любовался, - едва выдавил краснея.
- Не верю! Вы влюблены во всех!
- Кто вам сказал?..
- Все так думают о вас!
- Это неправда! - сказал он.
- А Анна Ивановна?
- Это неправда! - повторил он не слишком убедительно.
Он был виноват перед этой девушкой-ребенком. За всю свою жизнь нескладную. За грехи всех мужчин на свете.
- Я вам не верю! - она покачала головой. Явно желая поверить. В глазах ее стыли слезы. Сама его муза стояла перед ним - четырнадцати лет от роду. Погрузив в воду прозрачные ступни и приподняв юбки. А он путался и лгал. Музе? И страдал от собственной лжи... - Papa не отдаст меня за вас! сказала она, подумав... - Но, может... если вы очень попросите... Он вас любит!..
- Подождите немного! Я попрошу!.. - Александр не узнавал собственного голоса. Голос был отдельно - душа отдельно.
- Нет. Не отдаст... - сказала она с грустной уверенностью. - Захочет меня выдать за старого толстого генерала. - Она надула щеки, пытаясь изобразить этого самого генерала. И провела рукой округ бедер - отчего ее платье с одного боку опустилось в воду.
- Вы замочили платье! - сказал он, обрадовавшись, что можно переменить разговор.
- Я вижу!.. - но платье так и осталось в воде, и волна ласкала его.
Что он должен был делать? Пасть на колени перед ней?
- Погодите! - только и смог выдавить. - Еще есть время! - он сам не знал, что значит это обещание.
- Но вы можете меня увезти! Тайком!.. Ведь часто девиц увозят тайком!.. - она улыбнулась - мечтательно и грустно...
Он поклонился неловко и двинулся вдоль берега - прочь, прочь - только чтоб бежать - от нее, от себя, от этих слов, ощущения судьбы - своей, ее? Он вспомнил, что ни разу почти за весь разговор - не поглядел ей в глаза.
В последующие дни она избегала его. Они старались не глядеть друг на друга. Было сладко хранить верность девочке со ступнями, которые светились в воде. Он засыпал и просыпался - один и счастливый.
В декабре 1826-го они увиделись в последний раз, в Москве, в доме ее невестки - Зинаиды Николаевны, музы бедного Веневитинова. Мария отправлялась в Сибирь - за мужем-мятежником. Они остались ненадолго одни...
- Я тут написал стихи... моему другу Пущину, Ивану Ивановичу. Передадите?..
Она молча взяла сложенный вчетверо листок и положила в бисерный кошелек.
- Я хотел передать с вами нечто более печальное... написал... вашему мужу и всем его товарищам... - нужно было сказать - "крамольное" - но он не решился. - Боялся подвести вас! - добавил несмело. Стоял перед ней в светском фраке и белоснежной манишке, а путь ее лежал на Нерчинские рудники. Слово "крамола" могло ранить ее... - Как-нибудь в другой раз, с другой оказией!.. - Он заглянул ей в глаза... Дело в том, что почти одновременно с "крамольными стихами", которые он не знал, как переправить осужденным - он сочинил "Стансы" царю, и они уже расходились в списках. А вдруг она прочла?.. - Это только кажется, что мое положение нынче безоблачно! Оно весьма шатко!..
- Не оправдывайтесь! Не надо оправдываться!
И зачем только он пустил в ход эти стихи? Мог бы и подождать, покуда она уедет!..- признаться, и эта мысль пришла ему в голову.
- Не подумайте только, что я боюсь!
- Я не думаю, - сказала она, - не думаю. Я буду осторожна! - достала листок из кошелька и спрятала у себя на груди. - Надеюсь личного обыска бывшей княгини не будет! - И усмехнулась весьма дерзко. Она с чем-то порывала - пыталась порвать - и не только вовне - в себе. - Вы не захотели увезти меня тайно! Теперь увозит жизнь!
- Простите! - сказал он пылко и поцеловал ей руку.
- Кайтесь, кайтесь! - улыбнулась она. - Вам это полезно!..
Он склонил почтительно голову. И быстро заговорил о том, что, наверное, начнет писать роман в прозе - из русской истории, поедет собирать материалы на Урал - а там, перевалив через Уральский хребет, доберется и до них.
- Не стоит! Не мечтайте! Там во всяком случае - я вас видеть не хочу!.. - сказано было легко и безапелляционно. Характер матери!
Он опустил глаза, пытаясь вновь увидеть те детские ноги на берегу. Узкие и беззащитные. Теперь скрытые длинным платьем.
Что она танцевала тогда, на берегу? Танец судьбы?.. Кровинка заката на бледной детской шее, где каждая жилка бьется - таким торжеством жизни!..
...Дня через три-четыре он покинул Юрзуф, принял предложение генерала сопровождать его в поездке через горы, верхом - через Крымский хребет: генерал путешествовал с младшим сыном. Старший сын не составил им компании. Во-первых, у него были больные ноги, а во-вторых... Являл откровенный скепсис к столь романтическому путешествию.
Александр согласился с охотою... В молодости мы не сознаем, что теряем - в уверенности, что новые впечатления легко заменят нам прежние. Так было - так будет! Они взяли коней и отправились. С А.И. он простился, оба пробормотали что-то про грядущую встречу, зная прекрасно, что она не состоится. Мария проводила их спокойно и как бы безучастно.
Глаза ее, как часто прежде - смотрели куда-то в сторону - и Бог знает, что еще хотели высмотреть там...
"Я помню море пред грозою / Как я завидовал волнам / Бегущим бурной чередою / С любовью лечь к ее ногам..."
Так возникло имя Мария - в его жизни. Скорей, титул, знак... А как явилось имя Татьяна - он не мог вспомнить.
Схолия
1) Говорить о "южной ссылке" Пушкина - как-то зазорно - нам, ведавшим иные судьбы поэтов в ином веке. Речь шла лишь о переводе по службе в одну из южных губерний тем же чином. (Чин был небольшой.) Канцелярия Инзова находилась в те дни в Екатеринославе, но когда путешествие с Раевскими кончалось - Александру пришлось догонять ее уже в Кишиневе: Инзова за это время перевели с повышением, сделав наместником Бессарабии.
2) Про Анну Ивановну, фактически члена семьи Раевских, ничего не известно. Есть сведения, что она была крестницей Раевского-старшего. Никто не знает даже фамилии. Только повторяют, что она была татарка.
3) Читатель, может, примет за недостаток воображения, то, что автор дважды, в разных обстоятельствах (и с разными персонажами) рисует сцену игры с волнами. Но... "такое бегание наперегонки с волнами было в ту пору модным развлечением" - Набоков. - Он даже находит подтверждения тому у Шатобриана. - Известно, что однажды в Одессе, во время такой игры на берегу, Пушкина и двух его сопутниц - Вяземскую и Воронцову порядком окатило волнами. Пришлось срочно ехать домой. У. Фолкнер говорил, что весь роман его "Шум и ярость", который он считал одним из главных - своей "лучшей неудачей" родился из видения маленькой девочки - Кэдди, которая забралась на дерево посмотреть на то, что творится в доме... а "мальчишки и негры" (так у Фолкнера) стоят внизу и глядят на ее запачканные снизу штанишки. Считаю сцену на берегу - строфу ХХХIII Первой главы "Онегина": "Я помню море пред грозою..." неким ключом к роману. Может, это вообще была первая строфа, которая возникла у автора. Что касается "поисков реальной женщины, к которой подошел бы этот хрустальный башмачок /.../ достаточно пылкую поддержку имеют по меньшей мере четыре "прототипа". Начав с "наиболее правдоподобной кандидатки - Марии Раевской", Набоков почему-то в итоге склоняется к тому, что "одна из ножек принадлежит Екатерине Раевской, а другая - Елизавете Воронцовой". Кстати, поздние воспоминанья самой Марии Николаевны Волконской (Раевской) об этом эпизоде так же не точны и по месту действия, и по обстоятельствам! Чтоб вызвать те чувства, что явлены в стихах - сцена не могла происходить на людях, в толпе людей (где-то под Таганрогом, когда все высыпали из колясок, впервые увидев море). Для элегического переживания, наверно, требуется элегический натуральный ряд.
Письмо Адеркасу у меня, а я жив и здоров. Что у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voila une belle ocassion a vos dames de faire bidet1. Жаль мне "Цветов" Дельвига; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются...
Прощай, душа моя, будь здоров и не напейся пьян, как тот после потопа.
NB. Я очень рад этому потопу, потому что зол"...
Он вряд ли стал бы так подсвистывать происшествию, если б сам был там и все видел... Но... он, и вправду, был зол. А наша неправота - как обратная сторона луны - то есть, нашей правоты. (Эта рыжая планета - вечно подсовывает нам метафорику!).
Для того, чтобы стать Онегиным - нужно убить в себе Ленского!..
В метельном феврале, когда истек срок траура в Тригорском - он впервые уснул в баньке на склоне в объятьях... Прасковьи Александровны Осиповой.
VIII
- Езжайте! - говорил ему Александр Раевский на прощание - тоном, каким отпускают грехи. - Вы увидите массу интересного. Бахчисарай, "Фонтан слез"... (И улыбался загадочно.) Там есть гробница любимой ханской наложницы... Дилары-Бик, Бич... что-то в этом роде. Эти восточные имена!.. (Поморщился.) Говорят, она была европеянкой и христианкой. Еще некий фонтан засохший и вроде ей посвященный.
Интересно... Что сказал бы Александр (Раевский), если б узнал - про ту сцену на берегу? Про чувство, вдруг вспыхнувшее к девочке? К его младшей сестре?..
Кстати - сколько ей лет? Хоть стукнуло уже четырнадцать?..
Мысли незаметно перебрались - с сестры на брата. Он только в пути понял, что рад был, хоть на время, расстаться с ним. Их дружба возникла почти сразу, на водах с чистого листа - почти без начала, с середины... Дружба с младых ногтей была его, может, единственной религией. А в дружбе нельзя не испытывать влияния. Ему нравилось просыпаться поутру, ощущая себя иным - от случайно вечером услышанной чьей-то фразы. "Только дураки не меняются..." - говорил он часто, а думал еще чаще. Он любил меняться. Он был пчелой, умевшей собирать свой мед с самых разных цветов. Протей? Ну, что ж... протей! Он не стеснялся - и, напротив, иногда гордился. Любил сбрасывать шкуру. Когда шкура менялась - он чувствовал, как в жилах тоже просыпается иная кровь. С Александром Раевским было другое... Раевский был власть. Какую он ощутил почти сразу - и не мог понять: радует его или страшит?.. С Раевским он стал узнавать себя другого, какого не знал раньше. И не был уверен, что этот другой нравится ему. Открывал в себе черты странные... Привыкший с ранней юности к похвалам и признанию друзей - он, оказывается, совершенно не мог перенести, когда ощущал неверие в него хоть в чем-то. И страдал почти физически. Готов был всячески доказывать свою состоятельность. Даже ценой унижения, даже заискиванием.
Раевский Александр был росту выше среднего, ногу (правую) порой чуть приволакивал - она была у него больная... и в байроническую пору в таком приволакивании был свой шарм... за толстыми стеклами очков темные материнские глаза, очень внимательные - и не то чтоб большие, нет! - но с какою-то мрачностью, какая редко давала возможность заподозрить в них теплоту... впрочем, это было оттого, что он умел подолгу смотреть на собеседника - прямо и вместе отрешенно; его европейский - греческий нос свидетельствовал гордыню... Вся внешность его обличала человека необыкновенного.
Раевский сумел - всего за несколько дней, неделю - заронить в него сомнение в правильности жизни, какую он вел до, или в ее ценности. Внушил, что вырос он в некоем полупризрачном мире, исполненном романтического хлама... (Раевский так и произносил - "романтический хлам!".) Это якобы засорило его, Александра Пушкина, воображение - и мешает ему видеть жизнь в ее истинном свете. (Попутно делался намек, что сие может помешать ему в поэзии, к которой он, Пушкин, как будто склонен!.. Именно так: как будто.) Раевский упорно нажимал на те самые клавиши, какие обычно прячут под крышкой клавесина, будто и под крышкой видел, где они находятся. И эта игра на спрятанных клавишах была болезненна для Александра и странно привлекала его... Все, что Раевский предрекал, оказывалось правдой, и это удивляло... А предрекал он по большей части что-нибудь дурное или неприятное. (Много после Александр понял, что так - куда проще, чем пророчествовать доброе и светлое... Уж так устроена жизнь, и куда легче слыть пророком.)
Он спохватился, что отстал. Генерал с Николаем так же остановились где-то вдалеке, оглядывая местность. Проезжали мимо маленькой татарской деревушки, вьющейся по склону горы. На вид - здесь мало что изменилось со времен древних греков. С двух сторон от домов по желобам стекали нечистоты, и запах относило ветром в сторону... А рядом с деревней уходил в гору чудесный виноградник. Между белыми мазанками с низкими крышами торчали груды мусора. Среди этих куч мелькали там и сям замызганные черноглазые ребятишки. Те, что поменьше, - вовсе без штанов. Он мог бы родиться в такой деревушке. И никогда не слышать стихов. Не знать даже имени - Тасса или Овидия. Ужасно! Или... может, так лучше?.. Каждый рождается в свой час, в своем месте. И уходит в свой час. Что лучше? Чтобы жизнь без конца искушала - или даже не подозревать об ее искушениях?.. Представил - что сказал бы Раевский... Посмеялся б над его, Александра, бреднями? В очередной раз лягнул Руссо?
Теперь сам Александр нуждался постоянно в ироническом зелье... Как спасительный укол больному.
Однажды, уже в Юрзуфе, Александр в мягкой форме попенял Раевскому-тезке на его очевидную резкость в обращении с матерью, Софьей Алексеевной. В ответ получил отповедь, изумившую его...
- Ну, да... - сказал Раевский. - И вы начнете упрекать меня в сыновней неблагодарности - как мои милые сестрицы. За что я должен испытывать признательность? Разве я просился на свет? Я, верно, прежде озаботился бы узнать, что это такое, и уверяю вас - вряд ли б согласился! Сомнительный подарок! Если учесть вдобавок, что даже счастье жизни - неминуемо влечет за собой страх смерти... Я уже не говорю про девять месяцев в темной утробе, в сырости - и в мрачной неизвестности, - что из этого выйдет. (Он поморщился, будто отведал лимона.) Мне с детства кажется, я помню это тоскливое состояние - и оно вызывает у меня дрожь.
В другой раз попытался развить ту же тему еще беспощадней...
- Бросьте, Пушкин! Не знаю, как вы, я - дитя любви! Моя матушка по сей день любит отца, как кошка! Сиречь... акт моего зачатия никак не мог быть неприятен для обоих. Напротив... он наверняка доставил удовольствие обоим. Воспитание и скромность не позволяют мне представлять себе, как это происходило... в общем, понятно! Простите за откровенность! Моя благодарность? Вопрос снимается сам собой! Кроме того... все родители на свете стремятся иметь детей из эгоистической склонности встретить в них продолжение свое. И очень тоскуют, если это продолжение не чудится им схожим.
Власть... да, именно - власть! чего-то более прочного и более органичного, чем он сам!.. - сейчас, в дороге, мимо осевшей на склоне татарской деревушки эта мысль чуть не впервые показалась неприятна. Он вспомнил, как в Юрзуфе слышал нечаянно обрывок разговора генерала с Николаем-младшим:
- Александр так огорчает меня своей холодностью!.. (Речь шла о старшем сыне.)
С появлением Александра-гостя, естественно, разговор прервался. Как было сказано? "Огорчает" или "страшит"?
Неужто эта бесконечная отвага ума - в прозрении и отрицании - была лишь холодностью сердца? - он терялся в раздумье.
Раевского Александра раздражала даже слава его семьи. Он не терпел Жуковского. "Певец во стане русских воинов" существовал для него лишь как повод для издевок. "Среди прочего это - плохие стихи! - говорил он. - И хуже того - плохие чувства!"
- Бедный отец! Его посвятили в римляне, хоть сам он не пошел дальше древнего грека, женившись на гречанке! "Раевский, слава наших дней, / Хвала! Перед рядами / Он первый грудь против мечей / С отважными сынами..." Жуковский, кажется, ваш друг? Скажите ему, что это - полная глупость! Во-первых, непосредственно в бою нас не было - ни меня, ни брата. Отец действовал под Дашковкой славно. Хотите звать его героем? Охотно допускаю. Только... Никаких сыновей он в бой не выводил. Это петербургский анекдот. Вы не представляете, сколько в то время долетало анекдотов с полей сражений до столичных болтунов, не нюхавших пороху, но зато с восторгом мусоливших все, что доходило до них, - на ходу изменяя и перевирая. Мне шел семнадцатый год, и я был уже здоровый верзила - как отец мог поднять меня на руки? Да еще шествуя во главе войска, да еще вместе с братом - хоть тот был поменьше. Хотите правду? Отец вообще отослал меня с поля боя - под каким-то предлогом. Кажется, с донесением - кое, впрочем, никому не было нужно. А братец Николай в это время в лесу собирал ягоды. Долетевшая пуля пробила ему панталончики. А если положа руку на сердце... никто не поймет, зачем нас отец вообще брал с собой в это сражение. Разве чтоб пощекотать нервы матушки - очередной раз либо очередной раз испытать ее любовь. Она, конечно, безумно волновалась... Она ж не знала еще, что я, как никто другой из детей, вовсе не оправдаю ее надежд! Ах, если бы меня убило под Дашковкой! Как бы меня вспоминали! Надежда семьи! Верный продолжатель отцовской славы! - и при этом смеялся - каким-то чуть не утробным смехом.
Александр Пушкин лишь после поймет, что... Впрочем, об этом дале. Мы не знаем - где он сейчас. Среди горных кряжей, где сухой красноватый цвет камней сливается невольно с рыжеватым руном овечьих стад (Крым) - или на лесной дороге, где мокрые деревья при первом же ветерке щедро осыпают его каплями прошедшего дождя (Михайловское). Знаем только - что вспоминает... И что духовный облик Раевского - старшего сына - отложился в нем настолько властно и прочно, что на какой-то момент стал мешать его собственному эго...
К стихам Раевский относился заранее подозрительно. Как? Самое нужное слово - или самое важное - может быть заменено другим, если не в рифму или не входит в размер?.. Это так же искусственно, как в опере, где обычные слова почему-то должны петься. Смешно, и только! Самое интересное, что Пушкин почти соглашался с ним. С ним бывало трудно не соглашаться. И после его слов казалось странно, что кто-то мог думать иначе. Стихи самого Александра Раевский не хвалил, а как бы принимал. Он не переносил чтения стихов вслух, уверял, что поэты чтением украшают собственные вирши, - и всегда читал сам. Александр с трепетом ждал его суда. Приходя в гости к Александру - ложился на койку хозяина - всегда на спину - и ждал, Александр подносил ему листки, и тот читал лежа, вздернув тонкие длинные ноги в брюках со штрипками, в темных ажурных носках, чаще заложив ноги одна на другую.
Однажды... это было много поздней, в Одессе, когда Александр сочинил уже свой "Фонтан" - поэму, которую ждал бурный успех, Раевский, как всегда, появился у него и, узнав, что предстоит знакомство с чем-то новым, как обычно, возлег на кушетку и протянул руку - словно за неизбежной данью. Читал он серьезно, не пробегая глазами - погружаясь в чтение... Вдруг рассмеялся. Смех был жесткий, колючий, долгий...
- Хотел бы узнать, что так насмешило вас? - спросил Александр, бледнея и теряя голос...
- Да вот тут у вас один пассаж! - Раевский небрежно ткнул пятерней в рукопись. - Никогда не читывал подобной чуши!.. - и еще посмеялся всласть. Но увидел бледную физиономию автора... - Тут у вас говорится... "Он часто в сечах роковых / Подъемлет саблю, и с размаха / Недвижим остается вдруг, / Глядит с безумием вокруг..." Как вы это себе представляете? Вы не были никогда в бою. А вам приходит шальная мысль описывать сражение, да еще сабельное! Наиболее тяжкое. Если б ваш Гирей или как там его - на секунду задумался и остановился... - Он рассмеялся коротко и почти с жалостью к поэту. - В бою - паче сабельном... вам не снести головы - ежли вы не снесете ее кому-то другому! А "оставаться недвижным", "шептать" что-то... И как это можно - "глядеть с безумием", не объясните? Вы совсем не знаете жизни, мой друг! Вы гадаете об ней! Не всегда удачно!
Александр расхохотался - легко и беспечно, согласился без споров. Ну, правда! Конечно, все так. Только... Стихи есть стихи. Им вовсе необязательно прямое сходство... И оставил все как есть.
- Да пусть себе! - бросил он с небрежно. - Да пусть себе!.. - На том все и кончилось.
Зато как Александр (добавим, порядком избалованный к этому времени успехом и согласным "признаний хором") радовался, если про какие-то из его стихов Раевский, так вот, валяясь на кушетке, бросал через губу:
- А это - ничего... пожалуй, неплохо!..
И странно! Чем неприятней было временами какое-то из высказываний Раев-ского - Александр сознавал, что рвется услышать это снова...
Таинственно для него было отношение Раевского к женщинам. Как-то, еще на водах - в самом начале их знакомства, - они повстречали у источников даму, которая понравилась обоим, и они несколько дней терпеливо высматривали ее - красивую, породистую, с необыкновенной осанкой, словно сошедшую с картины мастеров болонской школы, и откровенно пытались обратить ее внимание на себя, особенно Александр - он был моложе... Но взгляд ее скользил настолько рассеянно, что, казалось, не родилось еще человека, на ком бы он мог задержаться... Раевскому это быстро прискучило,
- А вы представьте ее на судне! - шепнул он Александру. - Сиречь на урыльнике... И все пройдет!.. - У него это звалось: "Немного говна в душу изви-ните!" - и Александр жалко улыбался.
Раевский не говорил, к примеру, просто: "Пушкин, идемте в баню!" - но беспременно что-то этакое: "Как по-вашему - нам не пора уже с вами омыть свои грехи?.."
Александр побаивался или не любил высоких слов, которые ничего не значили. Слово "грех" для него имело свой смысл - звучало как именно "грех". А здесь он должен был безмолвно принять легкость, с какой входят в обращение самые что ни есть весомые слова.
Эти походы в баню были чем-то мучительны для Александра. Хоть он не рисковал в этом признаться.
Он от природы был застенчив и часто скрывал это от себя. Не с женщинами, нет - с мужчинами. Слуг это не касалось. Арина могла спокойно мыть его в бане - и он бестрепетно поворачивал к ней то одну часть своего естества, то другую. И видел, что Арина откровенно любуется его статями - как собственным рукоделием, что ли?.. В турецких банях, в калмыцких - он охотно подставлял себя чужому полуголому банщику... но с мужчинами своего круга... Так вот, с Раевским почему-то он ощущал особую неловкость. Ему даже казалось - тот отлично сознает эту его слабость.
Как-то он сказал:
- Вы счастливец! Вы малорослы! Ну... небольшого роста! Сие дает вам фору - супротив любого из нас. Почему-с? Да потому что малорослые обладают безмерным честолюбием. Не замечали? Их главный козырь - честолюбие. Они способны опередить кого угодно, ибо лишь честолюбие - движитель обществ и армий. И лишь оно способно пробить коросту человеческого равнодушия и природных слабостей. Что лучше? Больше честолюбия и меньше способностей или наоборот? Я выбираю первый вариант. Не для себя, конечно! За меня выбрал Бог. Но вы... вы далеко пойдете! Возьмите Бонапарта!.. - ну и так далее.
Ярый бонапартист, хотя и на него лег отсвет славы отца, добытой именно в войне с Бонапартом, - он разглагольствовал нередко:
- Вы все не понимаете, какую роль сыграл Наполеон в изменении самого духа века!.. Вы были юны тогда. Война 12-го года и прочее - все это не имеет значения сравнительно с тем, что юный артиллерийский поручик... он был всего поручиком? безродный, итальяшка... одною силой ума и воли смог стать императором французов и на какой-то момент, достаточно продолжительный, - повелителем Европы. Пред кем склонились владыки древних династий. Пред кем дрожали некогда победоносные армии. Это ли не победа личности над властью и родовыми привилегиями? Победа духа над силой и окаменевшими традициями?.. Он сделал больше, чем ваш Байрон, для укрепления человеческой гордыни и веры человека в себя!.. Да что там! Если б не он - не было б, уверяю вас, и никакого Байрона!
Что касается ноги, на которую он припадал... у него был свищ на самой жиле, в нижней части голени. Свищ никак не заживал, его-то он и лечил в Пятигорске ваннами, поджидая семейство. Когда распаковывал свою рану в бане, лицо его ненадолго выглядело даже жалким. Но и здесь он умудрялся набрасывать тень таинственности, намекая Александру, что сие, возможно, след болезни, название которой он скромно умалчивал.
- Ваш любимый Руссо, как вы помните, водил своего племянника по венериче-ским клиникам Женевы, дабы явить ему картину последствий разврата! (И, странно, в его устах эта история звучала почти новацией! Может, потому, что он добавлял: "Кстати, эта злосчастная уремия, так мучившая его, была след незалеченного люэса! Впрочем... у великого Петра было то же самое! Он лечился в Голландии и не долечился... потому и умер".)
Александр смертельно боялся этих болезней и вместе с тем питал к ним необыкновенное любопытство.
- Как? Вы ни разу не бывали - хотя бы в Любеке? (Он отлично знал, что Александр никогда не был за границей!) О-о! Это - первый ганзейский город на пути в Европу, как помните из географии, и классический город публичных домов и венерических клиник.
Когда много позже уже, в Одессе, он знакомил Александра с Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой, он сказал ей:
- Это способный молодой поэт, уже, наверное, известный вам понаслышке! Он украсит, без сомнения, ваш салон. Вы ведь, как дитя - любите все, что блестит! Простите, Александр!
Тот, как джентльмен, тотчас вступился за даму:
- Я согласен служить графине даже игрушкой! - поклонился и поцеловал руку, во второй раз благодарно протянутую ему.
- Ну... вы готовы, я вижу! - сказал мрачный Раевский, когда они остались вдвоем.
- Что тут плохого? Она прелестна! - ответил Пушкин, принимая от лакея с подноса бокал шампанского. Хмель жизни в очередной раз ударил ему в голову.
- Да, конечно. - Раевский тоже взял бокал и опрокинул шампанское, как водку. - Этот ее нежный взгляд - мягкий и как бы влажный... Что останавливается на вас с печальным зовом... Но он так останавливается решительно на всех. Можете проследить, если хотите! Он так полон мечты о несбывшемся - и каждый из нас готов тотчас предоставить ей то, что она не нашла в жизни... На самом деле... Знаете, что излучает этот небесный взор? Что стоит за ним? Герб гетманов Браницких! Башенки Белой Церкви - родового и неотъемлемого имения гетманов, польских - заметьте! Она полячка, польская панна... Она могла быть только женой наместника, генерал-губернатора. Ну, если ей уж не подфартило императрицею...
- Почем вы знаете? - отмахнулся Александр. Он и вправду чуть пьянел. От шампанского, от женщины... Его чуть шатало.
- О-о! Я знаю столько, что вам не снилось! И не только потому, что вы молоды!.. К тому ж... я ей - кузен, - прибавил он торопливо.
- Ах, друг мой! Самая красивая женщина Парижа не может дать больше, чем у нее есть. (И рассмеялся делано.)
Сколько раз потом, встречаясь с Елизаветой Ксаверьевной и наблюдая ее в свете, Александр то вспоминал слова Раевского, то начисто забывал про них. Эта женщина одним взглядом умела заставить забыть. Все. Просто... когда она взглядывала на тебя так - ты был уверен, что ты один, на кого можно так смотреть. Есть такие глаза и такие женщины.
Ну, разумеется... на каменистой дороге из Юрзуфа, при переходе через Крымские горы, Александр еще не знал всего этого. Стараясь не упустить маячившие впереди фигуры Николая Раевского и Николая Николаевича старшего, генерала, и доктора Рудыковского, впрочем, и не нагоняя их (хотелось еще побыть одному), и следя за дорогой, чтоб конь не оступился все ж горные тропы, - Александр вспоминал того Александра - и чувствовал, что власть, какою тот обладал над ним и которая стала смущать его, мало-помалу исчезает - вместе с расстоянием. И был рад этому, не понимал, что стоит только встретиться - и все начнется снова... Раевский Александр был такой человек, что думать о нем дурно хоть в какой-то степени можно было, лишь находясь вдали от него. Но стоило увидеть - и ты вновь попадал в полон его неистребимого обаяния. Пусть даже порой откровенно отрицательного - что из того? Иначе откуда бы взялся Мефистофель и все демоны на свете! (Александр еще не раз в жизни столкнется с его правотой - даже тогда, когда тот, кажется, навсегда исчезнет из его жизни.)
В Бахчисарае г-н Ананьич, местный полицмейстер, потея от усердия, подробно излагал генералу и его спутникам легенду здешних мест про пленницу европеянку, якобы полячку, которую любил местный хан Гирей - а после ее смерти или ее гибели воздвиг эту гробницу и этот фонтан... Из ржавой трубы временами набегала коричневатая капля. Будто капля крови, обесцвеченная временем. Как будто княжна, как будто Мария... Потоцкая? Из тех самых Потоцких, уманских?.. (1) Сам-то Пушкин почему-то сразу поверил - что все так и было. Имя Мария как бы удостоверяло собой быль. Цветок прекрасный пересаженный на чужую почву... Какой у него удел? Он представлял себе те самые узенькие ступни, робко спешившие в этих комнатах, по мягким ширазским коврам - утопая, как в воде. "Любили мягких вы ковров / Роскошное прикосновенье..." Строки рождались неизвестно откуда - и упадали неизвестно куда. Он никогда не знал - откуда они приходят. Мария! Он повторял про себя - и любовался сладкозвучьем. Слово слетало с губ - и упархивало куда-то в вышину. Небесный свод... Две узкие ножки застили горизонт, за которым пряталось солнце. Воспоминание было прочно и томило душу.
Что сказал бы друг Раевский? Вы влюбились в девочку? Поздравляю! Вы стареете, мой друг! Право, слишком рано! Эта преждевременная старость души... Впрочем... весьма расхожая болезнь. Века! Рамоли! И Александр словно услышал въяве, с каким восхитительным презрением тот произнес бы это слово "рамоли"!
Что, если б эта девочка с беззащитными ногами столкнулась с человеком, подобным ее брату?..
Мысль было не отогнать. Он забывал о ней и вспоминал снова.
"...Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века..." (2)
Схолия
1) Интересно, как Пушкин почти сразу уверовал в легенду о Марии - в отличие от многих современников своих, включая Мицкевича. Наверное, к каждому писателю идет его материал!
Имя Мария с этих пор не покинет его до конца: до Маши Троекуровой в "Дубровском" и Маши Мироновой в "Капитанской дочке". Не только "Бахчисарайский фонтан" или посвящение к "Полтаве" озарены этим именем и воспоминанием. "Твоя печальная пустыня, / Последний звук твоих речей, / Одно сокровище, святыня, / Одна любовь души моей"... Поди пойми - почему это посвящение до сих пор оставляет в сомнении исследователей относительно адресата поэмы: здесь все так явственно! "Последний звук речей", конечно же - последнее свидание с Волконской (Раевской) перед ее отъездом в Сибирь... Но главное - сам сюжет, где, помимо Петра, Мазепы, Кочубея, поединка власти с гордыней и мятежом, столкновения двух правд: Человека и Государства есть еще трагическая история любви юной девушки к старому мятежнику. (Волконскому в пору приговора по делу декабря 1825-го - почти 38. Пушкин в 36 писал жене: "Но делать нечего. Все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком..."
2) Из письма В.П. Горчакову по поводу "Кавказского пленника" октябрь-ноябрь 1822-го, из Кишинева. До "Онегина" вроде еще далеко, но не только эта фраза - впрямую об "Онегине", но и сам "Пленник" (замысел, судя по письму), и "Цыганы", и "Онегин" - несомненно, гроздья не только с одного виноградника, но и с одного куста. Как все три героя бесспорный результат близкого общения с А.Раевским.
IX
От одиночества в доме он бежал в поля - и там тоже был одинок. До всего, что с ним стряслось - до этой остановки на пустынной станции (Михайловское), - он всегда торопился. "Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том, что деревня est le premier[1]"... Он был человек толпы. Ему было куда спешить. Он любил барахтаться средь тесных человеческих стойл - где сама теснота есть свобода и возможность бесконечного узнавания чего-то нового. Любил оттачивать без конца собственную мысль о точила других мыслей, тешиться своим признанием в мире... Любил общество - мужское, не менее, чем женское. Вообще человеческое множество, сумятицу - катался в ней, как сыр в масле, - театр и итальянская опера, балет - бесконечное мелькание нежных тел и тонких ног, эту пантомиму неназванных чувств и невысказанных желаний; игру взыскательных лорнетов, пляжи, уставленные шезлонгами под цветными зонтами, где так приятно примечать под навесами знакомых - и ощущать нежданные толчки пульса от волнующих предчувствий, ловить взором то, что можно уловить, и оставлять пристрастному воображению то, что скрыто... К тому ж... вспомним, он был вундеркинд - почти с детства привыкший к похвалам. Привык, что называется, "вертеться в кругу", где каждый по-своему знаменит - и вместе с тем все равны, хотя кто-то (тот же Жуковский или Карамзин) как бы "еще равнее".
[1] "Только на первое" (франц.).
А тут - стоп! Остановка. Станция в лесу. Говорят, изгнание - это встреча с самим собой. Его тоже ждала - встреча с собой. Кто он и что он?.. Он терялся в догадках. Перед этой встречей он был беззащитен - как все мы.
Уезжал с утра в поля - еще до завтрака, - и поля с перелесками поглощали его, вбирали в себя, ставили перед ним все те же вопросы. Сумеет ли он сейчас... один? Без волшебства общений, без пышных красок куртуазного бытия, без надежд и разочарований - что сами по себе не менее значимы для души, чем надежды и сны, - сохранить все, что заложено в нем? И не только сохранить - умножить! Тоска!
Люстдорф баюкал его в колыбели несбыточного - но это было! И целых два часа! Или два с четвертью... Самая лучшая женщина на свете принадлежала ему. То была ее воля. Ее желание. Томительная власть тела над духом. Дух вечен. Потому так прекрасно тело, что оно только миг. Мгновение бытия. Безумие. Счастье. "В глазах ее башенки Белой Церкви!.. Родовое гнездо гетманов Браницких..." Вы - сноб, господин Раевский, мой друг... а в снобизме всегда есть то, что в тесном лондонском кругу зовется vulgar... Пусть башни. Пусть вся Украйна - с ее пылкими сынами и ветреной степью. Все равно - тогда - она любила его. Унылые немцы хозяева делали вид, что ничего не замечают. Он отдал им все, что было у него в кошельке, чтоб они не замечали. Чтоб только осталось на извозчика - на обратный путь. У него вечно нет денег. Отец всегда жалел ему денег. Нелюбимый сын. Кажется, родители все еще сетуют, что талант достался не тому из детей. Нелюбимому. Сам он чувствует в себе нечто моцартианское. Но отец его - не Моцарт-старший. Как звали его? Леопольд! Которому ничего не пришлось доказывать. Он сразу узнал в слабых звуках, извлекаемых сыном из пискливого клавесина, голос Бога. Беда, если ты должен что-то доказывать миру - и приходится начинать с собственного отца. С этим надо смириться. Люстдорф. Он лелеял в себе запах той комнаты. Так-то, уважаемый мсье Раевский! Мой друг! Мой жестокий воспитатель! Меня изгнали из Рая. Изгнанник Рая. Как чувствовал себя Адам? Но он был не один. Интересно, она-то чувствует изгнание? Или покорно сучит шерсть обыденности? Пред лицем чиновного мужа и безнадежных поклонников?
Все равно. Он испытал бессмертие. Теперь можно умереть. Он пережил главное в жизни. Все остальное - мелочи. Стихи? И стихи умрут. Пустяки. Кто-нибудь напишет - другой. Кто сказал, что за Пушкина никто не напишет? Слова бессильны. Недаром древние начинали со статуй... С того, что воссоздавали женщину в камне. Это стремление сохранить истинно бессмертное... Тело. Люди уйдут, слова отомрут. Только камни останутся... Тела, изваянные в камне. Странно, что они так чувствовали женское тело эти бардаши-греки. Куницын рассказывал - все сплошь были мужеложцы. Все творцы нашей цивилизации. Целая философия - на этом... Он говорил, что они и мылись только раз в месяц (и то не всегда). А их Диотемы - музы женского пола, лишь умащивались благовониями. Тоскливо. В городе Пафосе, на Кипре, где великий Пигмалион создал свою Галатею, - дерьмо стекало прямо в источник Афродиты. О, пенорожденная - из какой пены ты вышла?
Как-то поздним утром, слезая с коня и понимая, что опять опоздал к завтраку, Александр опустил повинные очи долу и увидел... Что ноги коня все мокрые, волоски слиплись, и чего к ним только не наприлипало: желтые травинки, мелкие жухлые листики, сырые комья темной грязи... Осень! Он и не заметил. Солнце над ним стояло несветлое и нетеплое. Вдалеке стая птиц медленно разворачивалась, уплывая на юг. Кто-то летел на юг - и только ему воспретила судьба. Изгнанник Рая?.. Он оглядел ноги коня, свои сапоги тоже в осеннем убранстве.
Из Одессы - хоть плачь! Ни строчечки, ни письма! Сердце вести просит!.. Единственная молитва, которая стоит того, - это молитва о любви. Он не зря стал писать роман о любви.
И вовсе не о любви токмо... О любви и смерти - так точнее!
Эти тригорские дуры, наверно, будут уверены, что здесь он пишет роман с них! А в самом деле... и мать есть. И няня. И барышни... каждая из которых могла быть либо Татьяной, либо Ольгой. Что с того, что он придумал их там, где их и в помине не было?
Он снова стал бывать в Тригорском, чем очень обрадовал - и сестру, и всех тамошних. "А то, мой брат, суди ты сам, / Два раза заглянул - а там / уж к ним и носу не покажешь..." Смешная штука - жизнь! Стихи так легко вторгаются в нее и смешиваются с ней. Не успел сочинить фразу, а она уже живет своей жизнью - и вдруг оказывается, что она и есть жизнь.
- Вы скучаете! Но в феврале кончится траур - и у нас уже можно будет танцевать!
Александр пожимал плечами, хрустел яблоками, улыбался. Зубы у него были белые, эфиопские - удивительно крепкие. Хозяйка дома - вдова - желала, кажется, более других, чтоб траур был уже позади. Вот и женись после этого! Он не любил танцев. Во-первых, считал себя неважным танцором, а во-вторых... В этом мнимом обладании женщиной на несколько минут в танце ему мнилось что-то нечистое. Он никому не сознавался в этом. Особенно когда приходится ее отпускать танцевать с другим. Невольно следуешь мыслью за ними, ощущая вместе с ней объятия какого-нибудь здоровенного гусара (кавалергарда?). Кто знает - что она вспоминает потом? (Даже если на том все и кончилось.) Если б он поделился этим со своими приятелями - они были бы шокированы или порядком удивлены. Он казался таким раскованным, таким лишенным предрассудков. И теперь все же - девятнадцатый век! Он никому бы не сказал, что мучится своим малым ростом. Рост Наполеона - это хорошо, но когда ты уже Наполеон!
- Жженка уже скоро готова! Ликуйте! - возвещала Евпраксия.
Он делал вид, что ликует. Она не умела готовить жженку. Вкус получался провинциальный. Затеи сельской остроты...
- Странно! Столько барышень - а я не вижу для вас пары! - говорила Прасковья Александровна. Они любили уединяться и беседовать в уголке. Так, будто жизнь молодых катилась мимо них - солидных и опытных. Он охотно играл с ней в эту игру. "Старушке Лариной" было под сорок - может, чуть за сорок. Она старалась сидеть всегда в уголке - глубоко вдвинувшись в кресло. (Было такое место за длинным старинным комодом - чуть не в полстены гостиной.) Так, чтоб свет дневной не слишком освещал ее - да и вечерний не разоблачал. Морщинки? Возрастной ценз времени был безжалостен. И все же... Было что-то в ней такое - мелькало, - чему он не решался подобрать название...
- Я с удовольствием отдала бы за вас любую из них! Но вы?.. право, не знаю. Странно... но этот пасьянс с вами никак не раскладывается.
- Благодарю! Но я... как бы еще не собираюсь жениться!
- Соберетесь! Нетти. Вы, конечно, как все, влюблены в Нетти. Даже если сами не признались еще самому себе. Это моя племянница - и я люблю ее не меньше родных дочерей. Темные волосы и голубые глаза. С поволокой. Пухла, нежна... Но... Заметьте, где начинается настоящая Нетти! Когда в комнате не меньше, чем трое мужчин. Тогда этот волшебный взор с поволокой блуждает рассеянно, останавливается на вас - и в нем столько соблазна! Но не торопитесь! Он сейчас остановится на ком-то другом. Он так останавливается на всех по очереди. (Александр вздрогнул, вспомнив схожее предостережение. Проклятый Раевский - сумел все-таки отравить его своим безочарованием!) Этим можно увлечься, не спорю... Но жениться? Упаси Бог! Евпраксия? Она красива. Добра... и, пожалуй, более всего подходила бы вам... да вы уже заинтересовали ее собой! Но... она слишком молода, сиречь не знает еще сама себя. Вы могли бы стать ее первой влюбленностью - но как будет со второй? Первая и есть самое непрочное. Надобно подождать до второй. Впрочем, вы, как понимаю, не намерены торопиться!
- Пожалуй!
- Аннет! Вот кто был бы вам нужен! С ней вы были б счастливы. Ни измен, ни сторонних взглядов даже... Она красива, умна... но... Во-первых... она всегда знает истину, в то время как вы, разумею, ее только ищете!
- Почем вы считаете, что - только ищу?
- Это видно по вам! Потом, вы поэт... это как бы - свойство пиитическое. Не так?
- Так... а во-вторых?
- Сказанное означает - вы быстро соскучитесь! Она предъявит к вам те же беспременные требования, что к самой себе. Будет настаивать на них. И придет день, когда вам это станет несносно. Вам захочется чего-то такого... немного... Ну, как старшая, рискну назвать... порочности, что ли?.. Вы пожалеете о драмах, которые пережили прежде - или не успели пережить. Опять же, вы - поэт и питаете опасную склонность к драмам! Не так?
Несомненно, она была умнее - всех своих дочерей!
- Александра бедная, Сашенька... не мучьте ее! Она, к сожалению, без памяти влюблена в моего сына. Заметили? Что они там делают - вечно вдвоем, не знаю. Да и, честно говоря, не стараюсь узнать. Она его кузина... прямая - и понадобилось бы разрешение Церкви. Но не думаю, не думаю, отдала б его ей, отдала! Не важно, что за ней почти ничего нет. Я оба раза выходила с приданым! А счастье? Но он, боюсь, просто изломает ей жизнь. Вы любите пирожки с мясом? Жареные?..
- Ну, конечно, люблю. Кто их не любит?
- Кстати, надо велеть кухарке приготовить. Она ужасно ленива касательно новых блюд. Тех, к которым не привыкла. Эти бесконечные сельские салаты! О чем мы говорили? Об Алексисе! Бедный мальчик! Я рада, что вы ему уделяете внимание. Как мать - я должна быть рада. Но мой Алексис - это пирожок с ничем! Я это хорошо себе представляю!
Почему она склонна вести с ним все эти разговоры? И в них, кстати, умудряется быть весьма забавной... Вряд ли впрямь хочет его женить. Да и дочерям ее нет нужды торопить события. За ней - то есть за ними - твердое имение, не то что у него... не понять - есть, нет ли... скупердяй отец и смутная слава. Вдобавок опала!..
Знала бы она, как все это мало занимает его! Так мало! Что был Люстдорф... и берег, и комната в аккуратном немецком домике... И страдание счастья. Такого - что мучительней не бывает. И берег. И экипаж на берегу, готовый к отходу. И женщина, опустившая вуаль, чтоб исчезнуть в нем. Навсегда или все-таки?..
Он взглянул незаметно на перстень на своей руке. Талисман. От чужой любви, от порчи, от зла. И что-то написано - по-древнееврейски. Знак каббалы... тайны людей и веков, и стран? Впрочем, перстень - вроде караимский. Ему что-то говорили об этом маленьком и непонятном народе, который якобы пошел от древних хазар и верует по-иудейски. И как-то умудрился сохранить себя - средь хаотических движений других, более крупных племен. Он стоял сейчас на берегу и глядел на колеса, готовые вот-вот двинуться. Готов был упасть под колеса. А под ногами плыл пол Тригорского...
- Что там написано? - спросила Прасковья Александровна, увидев, что он смотрит на свой перстень.
- Не знаю, - сказал он. - На древнееврейском. Это караимский перстень!
И вдруг он уловил в ее взгляде что-то веселое и злое... Непрожитую жизнь - вот что! Это им, молодежи, казалось, что у нее все позади. Она думала иначе.
- Ну вот... все готово! - сказала Евпраксия, внося жженку в большом круглом тазике.
- Прекрасно, - сказал Александр, - прекрасно! - и подставил стакан. Жженка была совсем неплоха. Он просто ворчал. Досадовал. Здесь были все, без кого он, в сущности, мог обойтись. Все, кроме...
Руки Евпраксии мелькали, разливая жженку. Руки были пухлыми, как у матери. Может, вправду, Евпраксия? Вторая любовь? Он подождет. Но бывает, что и первая... "Кто ей внушал - и эту нежность / И слов любезную небрежность?" Прильнуть к одной из этих детских - и уже взрослых рук и все забыть. Остаться навсегда. В доме, где его любят, где он мог быть счастлив. Перья страуса на шляпке?.. И перья забыть. Зачем Раевский поехал с нею в Белую Церковь? Его пригласил муж. Раевский - как-никак кузен. У Алексиса роман с кузиной Сашенькой. Они сейчас все в Белой Церкви. Слава Богу! Будет хоть кто-то напоминать ей его. Они смогут говорить о нем. Девочка с тазиком жженки в пухлых руках удаляется куда-то. Уходит в тень. Она далеко. Все далеко. "Кто ей внушал - и эту нежность..."
- Александр! Опять огрызки яблок в цветах! - Это, конечно, Аннет. Где вас воспитывали?
- В Лицее! - смеется он. - В Лицее!.. Там, во дворце государя - эти огрызки во всех цветочных горшках!
Слишком долго объяснять. Что его дом никогда не был домом в привычном смысле, об этом даже сочиняли стихи - его насмешники друзья. Что там в отличие от прочих домов всегда сбивались с ног, ища чего-то неведомого того, чего отродясь не было. Ни в вещах, ни в чувствах...
Он взглянул на Аннет. Она раскраснелась - от жженки, верно? И была необыкновенно хороша, не хуже Нетти. Но во взгляде - вдруг что-то жалкое. Точно застеснялась себя, замечания, сделанного ему. Бедная Аннет! Она ж хотела просто обратить на себя его внимание!
Как объяснить почему его в женщине равно влекут - и чистота, и порочность?..
Когда воротился домой, отец хмуро буркнул:
- Тебе письмо! По-моему, с Украйны! - Он сказал это почему-то недоброжелательно, держа письмо в руках и явно без охоты отдавая его. А потом еще побродил возле, сопя, мыча под нос, мешая сыну пройти в комнаты с письмом. Явно хотелось узнать - что там?
Но сын круто развернулся, обошел его боком, не глядя, и прошел к себе.
Любезный друг!
Вы, конечно, решили, что окончательно укрылись от нас в своих псковских вотчинах - среди темных лесов, провинциальных леших и босоногих колдуний, которые, возможно, втайне милы Вашему сердцу. И, быть может, Вы решили, что Вас здесь все забыли и сами имеете право на беспамятство. Уверяю Вас - это не так! Вас здесь помнят и предаются этой памяти достаточно часто. Я даже могу сказать, что Белая Церковь, откуда я родом, как Вы знаете, казалась бы мне более пустой без этих, как бы случайных разговоров о Вас. С кем мы говорим? Ну, разумеется, с Александром, Вашим другом, который весь полон историй и впечатлений, так или иначе связанных с Вами, я даже ревную несколько - как много он знает того, что неведомо мне. Вам известно - существо я жадное до историй всякого рода, тем более связанных с близкими людьми. Мы с ним гуляем и вспоминаем.
Во всем прочем живу я здесь скучно, не светски, и уже поневоле тянет в Одессу - немного развлечься. Хотя как вспомню, что там не будет Вас, возвращение не кажется мне таким заманчивым. Я занята семьей и домом больше, чем обычно.
Что Вам сказать? Во-первых, не держите сердца на Него. Он - всего лишь чиновник, притом высокого ранга, это накладывает некоторые обязанности и формирует определенные склонности... И чин, и положение невольно мешают ему понимать людей, стоящих на других ступенях лестницы, сотворенной людьми и Богом, - паче людей, подобных Вам, и, согласитесь, у него может не быть на это - ни желания, ни досуга. К тому ж... могли быть некоторые причины, чтоб ему не хотелось вас понимать - не так?
А во-вторых... помните, что время вылечивает все - а Ваше одиночество, столь мрачное сейчас для Вас - может оказать Вам услугу важнейшую - и, естественно, непредвидимую теперь Вами... на том поприще, для которого, всем известно, Вы созданы. Я, во всяком случае, от всей души желаю Вам этого. К тому ж... Вы молоды и еще не понимаете, возможно, что порой, дабы не быть стертыми, некоторые впечатления должны избегать повторений. Впрочем... это все пустые наставления старшей - я ведь старше Вас! - не обращайте внимания - надеюсь, все кончится, и Вы еще воротитесь к нам во всем обаянии Вашей личности и Вашего дара.
Что касается Т. - она помнит Вас (она признавалась мне в этом). Л. тревожит ее память - и она готова воспарить к небесам, жаль только, это воспарение отвлекло б ее от многих прямых обязанностей, кои каждый из нас должен нести в этой жизни и ставить превыше всего.
Девочка вспоминает Вас часто и много - Вы знаете, кто Вы в ее глазах? "Тот господин с чернущими бакенбардами", вот новость! Мне казалось, они у вас с рыжинкой. Но у детей свой взгляд на мир. Письмо пишу втайне ото всех - даже от Вашего друга, - почему-то мне так хочется. Не выдавайте меня! А лучше всего Вам его сжечь. Я даже просила бы Вас об этом. Ваша последняя история заставляет меня... в общем, понимаете! Не будем беречь то, что тленно, а нетленное - в нас!
С сердечным приветом и нежностью...
Е.К.
(Письмо было, разумеется, на французском... "Неполный, слабый перевод... с живой картины - список бледный...")
Поутру на конюшне, когда седлали коня, он пристрастно оглядел его ноги и сказал конюху:
- А нельзя почистить?.. Что - скребницы нет?..
- Почему же нельзя? Обязательно можно! - ответствовал тот, по-волжски упирая на "о". (Верно, из отцовских нижегородских поместий!)
Что за склонность российская - отвечать вопросом даже на самый простой вопрос, ежли он, конечно, требует действия? Конюха захотелось прибить по-барски, но лень. Александр взирал уныло, как подтягивали седло... Конюх же при всем равнодушии заметил про себя, что обычно светлые до голубизны арапские белки бариновых глаз были красны. Не спал?.. Верно, в карты играл, они, баре, все - картежники!
Все слуги в доме были лодыри! Александр подумал, вскочил в седло и быстро исчез. Люстдорф тянулся за ним, как шлейф.
"Не будем беречь то, что тленно, а нетленное..."
Письмо он сжег.
Х
На черновом листке одной из строф "Онегина" - Третьей главы (первая строфа за письмом Татьяны) - он пометил: "5 сентября 1824 u.l.d. EW", что означало: "Eu lettre de Elise Woronzow". Там же - быстрым пером о Татьяне, пишущей письмо: "Сорочка легкая спустилась / С ее прелестного плеча"... Между прочим - и профиль Сергея Львовича (случайность?).
Кстати, почему отец все медлил отдать ему письмо? Тянулся прочесть? Этого еще не хватало! Странный порыв - для воспитанного дворянина. Впрочем... нынче дворянство пошло скудеть воспитанием!
В доме явно накапливалось раздражение против него. Он старался этого избежать, но... Все люди на свете - даже баре - кажутся себе и другим занятыми чем-то. Все - кроме художника. Этот занят собой. "Читаю мало, долго сплю, / Летучей славы не ловлю..." Вообще неудача его судьбы всех вокруг раздражает - даже близких. Он это чувствовал. Неприятно так жить словно замерши в ожидании, что на тебя нападут. Хочется сорваться самому. Не важно, по какому поводу - но первым.
- Ваш брат пренебрегает, по-моему, семейными обязанностями! - изрекал отец за завтраком, как бы невзначай, как дятел, постукивая ложкой по скорлупке яйца. Нарочно говорил "ваш брат", а не "ваш сын" - чтоб не дразнить жену. С женщиной вечные истории. Никогда не знаешь - что может задеть! Он давно женат и знал: семейная жизнь - это не клуб удовольствий. Вот на детей смотрел пристально и без стеснения: нет ли бунта на его корабле?
- Он привык с утра кататься верхом, - вступалась Надежда Осиповна тоном неуверенным, опустив глаза. Тоже старалась избегать ссор. Зачем? Все равно ничего уже нельзя изменить.
- Ему нужно побыть наедине с собой! - вставляла осторожно Оленька. Она так надеялась с приездом брата хоть чуточку расцветить собственную жизнь. Теперь опасалась за него...
- Ну, может... он просто сочиняет? - встревал братец Лев, подавляя смешок. Он прекрасно знал, что Александр стремится увильнуть от семейных трапез. И в себе ощущал эту потребность. Но привык как-то с детства к образу примерного сына. Что поделаешь, брат уродился талантливей его - и может позволять себе больше... хотя он ощущал сходство...
- Мог бы все-таки явить больше внимания - к тем, кто... - Отец хотел сказать: "К тем, кто его кормит". Но побрезговал: как-никак старший сын! Обвел глазами всех и договорил: - ...к тем, кто его окружает!
...Александр впрямь избегал домашних. С утра в полях, на коне - мокрые поляны, проселочные дороги, где под ветром влажные листья охапками осыпают тебя вместе с ворохом капель вчерашнего дождя. В дороге он вдосталь беседовал сам с собой или с теми, кто в мыслях попадался ему под руку. Здесь он был волен. Здесь слова бежали, как строки, и персонажи возникали, как в театре.
Он понял, что почти что забросил "Онегина". Больше месяца. С Люстдорфа? чуть больше? А я, любя, был глух и нем... С того дня, как тучи сгустились над ним - еще в Одессе. Письмо Татьяны так и оставалось не облаченным в словесную вязь. Хотя были уже последующие строки... Столь обрадовавшая его с месяц назад во Пскове догадка - Любовь - Бог (для Татьяны), послание - молитва - теперь казалась незначащей, во всяком случае - никуда не вела. Письмо барышни, к тому же семнадцатилетней, к тому же влюбленной... Нечто мечтательное и элегическое. Тут нужен Баратынский - не он!
Два письма. Одно сожжено, другое не написано.
Послание EW из Белой Церкви, где она была тогда с семьей. Как все любящие, он прочел его медленно и пристрастно - как путник в чужом лесу, ловящий на слух шорохи и стуки: пугающие? обнадеживающие?.. Подпись смазана - в виде неразборчивой монограммы. (А чего он хотел?) Спасибо и на том!.. (Кстати, это Раевский придумал звать ее Татьяной - в целях конспирации! Не представлял - кто была Татьяна на самом деле!)
Ожидание в любви всегда больше полученного. Письмо не утолило жажды. (Он даже вышел в темную гостиную, искал кувшин с Арининой брусничной водой - и правда, пересохло горло - и что-то бормотал про себя.) Нет, не мог же он винить ее в том, что письму недоставало нежности и открытых признаний? Она должна была набраться смелости, отправляя его. Надо быть благодарну. Все - между строк, но и между строк чего-то недоставало...
"Как вспомню, что там не будет вас..." Он цеплялся за эти блестки истинного чувства (как ему казалось) и старался наделить их чем-то большим... Мерцание словес. И тонул в этом мерцании.
Сжечь письмо? Она с ума сошла! Оно все еще пахнет ею! Тут он лгал себе. Письмо добиралось долго, на почту попало с оказией - кажется, в Харькове. Штемпель. Кто-то ехал? Или послала слугу?.. И пахло уже только почтовыми трактами и сургучными пакетами. "Занята семьей и домом..." Дольше других, когда листки сворачивались уже, в огне сохранялись эти слова! Весьма утешительно. Влюбленный в замужнюю женщину всегда невольно радуется, узнавая, что она много занимается семьей и домом. Все меньше шансов на еще какую-то случайную встречу. (А муж, как всегда, не в счет!)
Да-да, все правильно! И "время вылечивает все" и "одиночество может принесть пользу... на поприще..." Бывают такие тексты и диалоги, в которых все правильно, только... Говорить это должен был кто-то другой. Кто угодно - ты сам себе - только не она!
- Кто ей внушал - и эту нежность / И слов любезную небрежность?.. Нежности не было в письме. Что угодно - любезность, - только не нежность! Он вдруг ощутил это явственно. - Кто ей внушал - и эту нежность / И слов любезную небрежность... Я не могу понять... Разумеется, Татьяна пишет письмо по-французски. А автор только... но вот... Неполный, слабый перевод / С живой картины - список бледный...
...Что-то из романа - все же брезжило в нем. Что-то двигалось - как лодка: от одного берега к другому - незнакомому. Он сознавал, что начал роман спустя рукава, под случайным впечатлением. По наполеоновскому принципу: "Ввяжемся в бой - а там посмотрим!" Помнил хорошо, как родились первые строки и имя героя. Поклонник неги праздной... Негин! О Негин, добрый мой приятель! И вдруг, как удар, как судорога в локте: Онегин! Онегин!.. "Как Чильд-Гарольд, угрюмый, томный / В гостиных появлялся он..." Он даже поддразнивал читателя. Никогда не боялся, что скажут: "Ну, это Чильд-Гарольд!" - сиречь подражание. Пусть говорят! Знал, что все на свете уже было и дело только в словах. Он верил в свои слова, что, раньше или позже, они его выведут к чему-то сугубо независимому.
В библиотеке Тригорского - разрозненные томы из библиотеки чертей в огромном шкафу, в два ряда, попробуй сыщи что-нибудь путное - он нечаянно обнаружил "Валери" - Криднерши, как он называл - Юлии Криденер, оба томика забрал к себе и стал перечитывать. Впервые читал еще в Лицее. "Между тем, когда я впервые ееувидел - Валери, - она не показалась мне красивой. Очень бледна: контраст, который составляет ее веселость, даже ребяческая ветреность, и лицо с печатью серьезности..." Откуда у этой немки или лифляндки такой французский? Впрочем, у нее были хорошие учителя, говорят, даже сам Шатобриан... Странно, что столь пленительная (по рассказам) женщина и писательница становится религиозной кликушей! Кажется, она пыталась вовлечь в католичество самого императора Александра. В итоге он выслал ее из Петербурга - по наущению этого Савонаролы - Фотия.
- Вам, государь, не повезло со страной! Ваши рыцарские замашки требовали Швейцариии. Или хотя бы - Люксембурга. Почему б вам было не заполучить в правление Швейцарию? Я не говорю - Францию, это опасно!
...как лицейский - он хорошо помнил царя. Лицеисты часто встречали его в Екатерининском парке: он прогуливался один - или с кем-то из придворных. Но почти никогда с супругой - Елизаветой Алексеевной. Мягкие черты и рассеянный взор... пожалуй, недостаток воли? Он не производил впечатления счастливого человека.
Как он смог противустоять Бонапарту?
(Перед тем почему-то возникла физиономия конюха. Тот талдычил свое: "Почему нельзя? Обязательно можно!")
- А-а! - молвил царь. - Это ты? Слыхал, пишешь неплохие стихи!
Александр поклонился в замешательстве.
Кроме Фотия, говорят, там вертится еще какая-то графиня Орлова. (Из тех самых Орловых?) Это она свела царя с Фотием.
Александр Павлович был хорошим собеседником...
- Это ты написал оду "Свобода"?
- Я. От дурных стихов не отказываюсь, надеясь на... а от хороших, признаюсь, и силы нет отказываться! Слабость непозволительная!
Сквозь темные призмы уцелевших листьев пестрело сырое небо. Осеннее небо в России спускается почти до земли - такое большое, такое печальное. Хотелось тепла. Причудливой новизны горных кряжей. Где каждый поворот сулит неожиданное... И моря, моря! Чтобы волны у ног, волны у ног! (У чьих?)
С Криднершей они разминулись в Крыму. Спустя три года, / скитаясь в той же стороне... Она приехала в Крым, он слышал - года на три позднее его. И умерла где-то в Кореизе - в начале уже этого года. Во втором томе - в начале он нашел чью-то надпись: "Мадемуазель Ольге Алексеевой. Увы, одно мгновение, одно-единственное мгновение... всемогущий Бог, для которого нет невозможного; это мгновение было так прекрасно, так мимолетно... Чудная вспышка, озарившая жизнь, как волшебство..." Кто это писал, кому? Кто-то. Который любил! Он отчеркнул ногтем то место в книге, когда в Венеции, на мосту Риальто, граф М. - муж Валери - при де Линаре выражает свой восторг перед какой-то женщиной, тем самым как бы усомнившись в красоте своей жены. "Ну, да... Валери молода, у нее живая физиономия, но ее никогда не заметят!" И де Линар страдает от этого. Прекрасно! И как натурально! "О Валери! Насколько больше любил бы я тебя!" - Это! это самое!..
Он начал размышлять о романе вообще. "Не роман, а роман в стихах дьявольская разница!"- повторял он про себя, хотя и плохо представлял пока, что это за разница. Теперь казалось, что самой мысли о "рано остывших чувствах" и "преждевременной старости души", одной лишь встречи - души невинной с душой перегоревшей - этого мало, мало! План романа по-прежнему смущал его. Конечно, лучше стихи без плана, чем план без стихов, но... Он был в положении человека, который, облекшись в непривычные одежды, не знает, куда девать руки, походка как бы не та...
Роман воспитания? Странно, но последнее время он все меньше тянулся к Байрону! Больше к Гете и Шодерло де Лакло.
Фауст тревожил воображение автора Чильд-Гарольда. Два раза Байрон пытался бороться с великаном романтической поэзии - и остался хром, как Иаков. Но и "Фауст"... Мефистофель не способен стать учителем в чувстве, он лишь насмехается над человеческой чувствительностью. Он сам не разочаровывался никогда - ибо никогда не был очарован. Что за стремление погружать других в пучины собственных разочарований и бед? (Он снова и снова вспоминал Раевского.) Сноснее многих был Евгений, / Хоть он людей, конечно, знал / И вообще их презирал, / Но (правил нет без исключений) / Иных он очень отличал / И вчуже чувство уважал...
Почему мужчины так склонны учить чувствованью других, менее опытных, необстрелянных?.. Женщины вроде не так, хотя... (Но довольно ли он знает женщин?) А госпожа де Мертей ("Опасные связи"). Нет! Там, скорей, обмен развращенностями - не опытом! Французы явно почитают область чувств своим национальным достоянием! Как виноградную лозу со склонов в провинции Коньяк! Природа чувства столь тонка, по их мнению, что может возникать, лишь как клекот в горле галльского петуха - со всеми там вибрациями и модуляциями.
Почему вообще люди любят внушать другим свое разочарование?..
- Но ты, как выяснилось, еще и афей! Это совсем уж никуда не годится!
- Ваше величество, как можно судить человека по письму, написанному товарищу... да еще в определенном настроении... Школьническую шутку взвешивать как преступление, а две пустые фразы - как всенародную проповедь? Был момент - я усомнился в одном из положений религии...
- В каком?
- В существовании загробной жизни. Это не называется афеизмом. Оттуда ж никто не возвращался - дабы подтвердить...
- Что делает там Раевский? Но он же - ее кузен, брат!.. Хотя... кузен - не совсем брат!.. ("Она, к сожалению, без памяти влюблена в моего сына. Заметили? Что они там делают - вечно вдвоем? Она считается его кузиной, но..." - вставляла Прасковья Александровна из Тригорского.) Какое-то множественное "мы" изнутри подтачивало письмо! "Мы гуляем, мы вспоминаем..." Чего же больше там - гуляний или вспоминаний?.. Впервые сомнение коснулось его. Нет, конечно, он знает друга, он верит. Пусть холодность, мрачность... презрение ко всякой романтике... пусть! Но дружба? ("Он верил, что друзья готовы / За честь его принять оковы... Что есть избранные судьбами / Людей священные друзья...")
- В загробной жизни? В этом я тоже сомневался. Я и сейчас... Молчу! Если б ты знал, как много я сомневался в молодости! Теперь за это надо платить...
Одно сожжено - другое не написано. Болталось несколько строк - да и тех он никак не мог найти. (Он записал их после Пскова.) "Я знаю, что вы презираете... Я долго хотела молчать - я думала, что вас увижу. Если нет, меня Бог обманул, и... " Что-то в этом роде. Чушь какая-то!
Письмо девушки - к тому же семнадцатилетней, к тому же влюбленной!..
В Тригорском он привязывал коня к дереву - в парке, внизу, - бросал на ходу кому-то из слуг, чтоб покормили, и почти взбегал на холм. В доме часто его уже ждала сестра Оленька и смотрела с беспокойством. Он был мрачен, и мрачность невольно разливалась вокруг. Она тоже чувствовала, что гроза в их доме вот-вот грянет, - и была напугана. Иногда ему хотелось поделиться с ней. Просто рассказать - как все было. От чего он бежал - то есть его заставили бежать из Одессы. Что оставил в степи - в немецкой экономии Люстдорф... Но иногда хочется открыться - да язык присыхает и никак не произнести первых слов...
- Насколько больше любил бы я тебя! - Т. - Татьяна, Л. - Люстдорф... Скажи, которая Татьяна?... Нет, ты - не Татьяна, ты - другая!.. Теперь он не был уверен - он сам не знал, где кто, кто где. Две пары женских ног ступали за ним - и дошли сюда, и блуждали неприкаянно - среди мокрых осенних трав и повядших желтых листьев, и среди стайки юных женщин, которые были не нужны ему. "...только вряд... найдете вы в России целой / Три пары стройных женских ног!.." И одни ноги были длинны и нежны... так, что страшно прикоснуться, а другие... сама полнота бытия! Я думал, что умру от аневризмы или в дуэли... а, кажется, умру от твоих икр!.. - сказал он ей или только собирался? - не помнил.
Он повыписал из Петербурга сразу по приезде множество модных нот и теперь был сам не рад: девчонки бойко разыгрывали все это на невысоком фортепьяно, порядком расстроенном, бренчали - соревнуясь и заставляя слушать себя. У него был хороший слух, и он тихо зверел, улыбался натужно. Разыгранный Моцарт иль Диц / Перстами робких учениц... Он вспоминал, что было, когда Она садилась за фортепьяно. Нельзя, конечно, сравнивать жену наместника (добрый десяток лучших учителей) - с провинциальными русскими девочками, несправедливо! - но он не обрекал себя на всеобщую справедливость!
"Почему она поет так страстно, если сердце ее не знает любви? Откуда берет она эти звуки? Им учит страсть, а не одна лишь природа..." - он отчеркнул это ногтем. Дважды...
Переживший, и не раз, любовь неразделенную - он тяготился, как все мы, когда внушал ее сам. Аннет! Вот и красивая девушка - и... Очевидно было, что влюбилась в него - но проявлялось это дурно. Допекала заботой о нем... Александр, вы уже вымыли руки? Александр, вы без салфетки! Вы еще не отведали моего варенья!.. А ему мешало все, что не было Одессой, Люстдорфом, морем... и ожиданием письма. Зачем вы посетили нас?/ В глуши забытого селенья / Я никогда не знала б вас, / Не знала б горького мученья...
- Но вернемся к оде, - говорил царь Александр своему тезке Пушкину. Ты там осмелился трактовать некоторые вопросы...
- Что ода, государь! Это - детские стихи. Всякое слово вольное или противузаконное приписывают мне, как все непристойные стихи Баркову. Между прочим, достоверно известно, что знаменитый "Лука Мудищев", прошу прощения, - сочинение вовсе не его. Я бы мог предложить вашему вниманию "Руслана и Людмилу" - хотя бы только песни Первую и Шестую, если уж время не позволяет вам прочесть все. Или первую часть "Пленника". Или "Бахчисарайский фонтан"...
...У Аннет, к тому ж, была ужасная манера с важностью изрекать общеизвестное.
При ней поминали: Байрон. Она переспрашивала: Джордж Гордон? Или Моцарт... Вольфганг Амадей?.. Он глядел на нее - в глазах ее было что-то жалкое, как бывает у человека, неспособного - при всех усилиях - шагнуть за какую-то преграду: Поверьте, я молчать хотела, / Поверьте, моего стыда / Вы не узнали б никогда ./ Я с ним бы умереть умела. / Когда бы даже в месяц раз / Незамечаемая вами...
Речь шла об осенней ярмарке в Святых Горах и какие товары там можно ждать нынче.
- Представляю... Опять съедется весь новоржевский бомонд! - морщилась Прасковья Александровна.
- Что делать? - вступала Аннет. - На ярмарку всегда съезжается много людей - из разных мест, всем нужно что-то купить, на то и ярмарка!
- А "Фонтан" - это о чем? Я, как бабка моя покойная, императрица Екатерина, - любитель фонтанов.
- Поэма о любви, ваше величество!..
- А-а... о любви! А разве она существует на свете?..
- И скоро еще выйдет "Онегин"... Первая песнь! Я с удовольствием... на суд вашего величества... в библиотеку... Иван Андреевич Крылов... два экземпляра!..
- Александр, давайте померяемся талиями! - предложила вдруг Евпраксия-Зизи, в головку которой всегда лезли самые необыкновенные мысли.
- То есть как?.. - смутился Александр, которого не так просто было смутить.
- Обыкновенно! - И Зизи откуда-то достала материн портновский метр: Прасковья Александровна несколько увлекалась шитьем. Хотя, странно, шила обычно только для себя. Для девочек - заказывала... Евпраксия у всех на глазах обмерила себя - зачем-то сперва бедра, почти детские еще, а потом талию. Талию - особенно серьезно... Мать хотела прервать это не совсем приличное действо, но улыбнулась - и не стала. Пусть себе! Нижняя губка ее вздернулась - и застыла чуть горько, точно в зависти молодой свободе. У девчонки такая талия - она может позволить себе!..
- Ладно! - сказал царь. - Ты мне вот что скажи... Как вышло, что ты легко сдружился с Инзовым и не смог ужиться с Воронцовым?.. Который, считается, уж такой либерал!..
- Ваше величество, генерал Инзов - добрый и почтенный старик, он русский в душе, он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам!
- ... еще могли быть некоторые причины, чтоб ему не хотелось тебя понимать - не так? Голос Элизы был нежен. Экипаж удалялся к Одессе - в никуда, колеса постукивали: жизнь-смерть, жизнь-смерть.
Но... как всякий молодой человек - да и не только молодой, просто влюбленный, Александр не способен был ни на минуту взглянуть на все глазами Воронцова. Могли быть причины, не могли - какая разница? Ему нужна была ее любовь - вот и все! Ему не хватало любви!
Граф так верит ей, так легко покидает ее - оставляя ее, Валерию, с де Линаром! Но тот граф - не этот! "И, однако, она прикасалась к его груди, он вдыхал ее дыхание, ее сердце билось рядом с его сердцем, а он оставался холодным как камень... Как, - говорил я себе, - в то время, как за один ее поцелуй я заплатил бы всей своей кровью, но он не ощущает своего счастья..." Он попытался представить себе надменного чиновного Воронцова вечером, в халате... домашним, расслабленным, может, даже - ласковым? Обнаженный Воронцов! У него сводило горло. Наверное же, он что-то говорит ей? Должен говорить! Возможно, и она что-то... Возможно, те же слова! Невозможно, невозможно!..
- Теперь вы! - сказала Евпраксия властно - и обернула его метром. Александр ворочался послушно. - Не может быть! - воскликнула Зизи, еще раз без стеснения обмерила. При этом полудетский живот ее уперся в него...
- Что - не может быть? - спросил Александр.
- Послушайте! У нас с Пушкиным - тальи одинаковые! - торжественно оповестила она.
- Ну, это значит... одно из двух... или у вас талия не совсем молодого мужчины, или у меня - талия молоденькой девушки!..
Все смеялись.
- В самом деле! - сказала Зизи и почему-то посерьезнела - так, словно было о чем подумать. Аннет смотрела на них жалобно и тоскливо... Души неопытной мечтанья / Смирив со временем (как знать), / По сердцу я нашла бы друга...
- Нашел с кем связываться! Да он же упрям, как кляча, - твой Воронцов! В Тильзите его полк должен был охранять меня - так он сказался больным! Видишь ли, потому, что он - англоман и терпеть не может Бонапарта. Не дал увлечь себя даже любопытству! Это - когда многие мои офицеры тайком от меня - я-то уж знал! - переодеваются в статское - только бы попасть в Тильзит и узреть воочию властителя полумира!
Как-то перед вечером - или в начале вечера, сидя за общим столом в зале среди общего шума, уверенный, что все сидят за столом, он вышел в другую комнату. Хотелось побыть с собой. Не глядя, открыл дверь в соседнюю и... натолкнулся на Прасковью Александровну, примерявшую платье. Она стояла перед зеркалом и как-то замедленно вертелась перед ним - один бок, другой. Увидела его, чуть смутилась - но не прогнала, только чуть отодвинула от себя шандал со свечами. Став больше силуэтом самой себя... Капора не было. Платка тоже. Копна распущенных и все еще пышных волос упала на плечи. Платье было открытым - может, слишком - по возрасту. Нагие плечи, грудь... И шея - Боже мой! Выдвинутая губка Марии Антуанетты, делавшая ее порой некрасивой, сейчас была полуоткрыта, как для поцелуя. Он вздрогнул.
- Ну, как? Мне идет? - спросила она и вновь повернулась к зеркалу.
- Очень! - сказал Александр искренне. - Очень!..
- Ну, вот... а вы все считаете... - не договорила. - ... что я старуха! (Слышалось и без слов.)
Она так и стояла, как он застал ее - прижав ладонями бедра, чуть вытянув руки и несколько приподняв платье.
- Иногда, знаете, кажется, что не все потеряно... а иногда...
Она улыбнулась - и протянула ему руку. Подумав - протянула обе. Он поцеловал их по очереди - как целовал руки только нравившихся женщин. У него чуть кружилась голова.
- Спасибо! - сказала она. - Спасибо!
Он поклонился и вышел, смущенный... точно подглядел нечаянно то, что не следовало видеть. Два брака - и нет счастья! Боже мой, что это такое счастье?! Наверно - самая мудреная вещь на свете! Или самая трудная...
В зале девчонки мучили рояль, грохот ворвался в уши. Он рассердился. Не сильно...
"О Валери! В то время я с гордостью ощущал биение своего сердца... которое умело так любить тебя!"
...книгу будет трудно возвращать - никто ж не поймет, почему он так испещрил ее подчерками... "Хранили многие страницы / Отметку легкую ногтей..." С тех пор как начал писать "Онегина", вся его жизнь, как навоз, - стала удобрением этому роману. Он все готов был отдать ему, отделивши от себя. Такого еще не было! То, что сперва казалось легким изыском... заигрыванием с читателем - чуть не светской болтовней с ним, - становилось природой книги. Его самобытие невольно поселилось в романе. Он сам возник где-то - меж Онегиным и Ленским - и, право, не знал, что делать с собой. Всякий персонаж должен куда-то двигаться. От чего к чему? И куда идет он сам?..
"Вся жизнь моя была залогом / Свиданья верного с тобой, / Я знаю, ты мне послан Богом..." - он знал, что оно уже написано - это письмо.
"- Я не расстаюсь с вами, мне еще столько нужно вам сказать! - Она закрыла за собой дверь, а я упал в кресла, уничтоженный этим звуком: мне показалось, что вселенная рухнула...
Насколько больше я любил бы тебя, Валери!.."
Схолия
Подробное исследование пушкинских помет на экземпляре романа "Валери" Юлии Криденер принадлежит Л.И. Вольперт. Правда, автор книги "Пушкин в роли Пушкина" считает пометы неким слитным "лирическим письмом", составленным из подчеркнутых мест и обращенным к А.П. Керн. Оба утверждения кажутся сомнительными. И пометы никак не составляют, на наш взгляд, "слитного письма", и адресат едва ли назван верно. Весь контекст отношений с Керн лета 1825-го (начиная с заочного этапа - переписка с Родзянко) в самом деле отдает "игрой", "игровым поведением", о котором прекрасно говорит автор книги (что не мешает письмам к Керн быть искренними и страстными), но вовсе не соотносится с тональностью "нежного романа", каким является "Валери". За этими пометами стоит иная история любви. И почти несомненно - это история любви к Е.К. Воронцовой.
Надо сказать, несмотря на более чем полуторастолетнюю историю изучения "Онегина" и обширнейший корпус черновых набросков к роману, сама история создания его весьма смутна. Начало и впрямь было несколько поспешным и случайным. (Да не покажется крамольной эта мысль! - "пишу поэму, в которой забалтываюсь донельзя...") Можно утверждать, что плана как такового еще не было, во всяком случае, того, по которому после развился роман. И начинался он и впрямь почти подражательно - идя то ли от Байрона ("Чайльд Гарольд", "Дон Жуан"), то ли от "Адольфа" Констана. Первичный мотив - тема "дяди" героя, его грядущей кончины и ожидания наследства, - несомненно, восходит к Матьюрену ("Мельмот-скиталец"), возможно, и к "Кавалеру Фобласу" де Кувре, как считает Л.Вольперт. Но план был еще неясен. Вряд ли Пушкин даже знал, к примеру, начиная роман, что Онегин убьет Ленского на дуэли. "Трагедия победы" - по точному выражению Ю.Лотмана - это придет потом... Нужно было пережить серьезнейшую личную - а потом и общественную драму, чтоб роман стал диктовать автору свои законы...
Вставная глава
Император Александр, о котором его тезка в Михайловском все чаще думал в последнее время (это ж он его упек в эту дыру за строчку глупого письма), вряд ли помышлял о нем. У царя были другие дела и заботы. Примерно в те же дни, в первой половине сентября 1824-го, в Царском он сидел, уединившись с женой, императрицей Елизаветой Алексеевной в одной из комнат, примыкавших непосредственно к кабинету, и предавался карточной игре. Это стало частым с некоторых пор послеобеденным их времяпрепровождением. Ломберный столик, богато инкрустированный уральскими самоцветами, разделял играющих, мольберт, придвинутый к столу, был похож на художнический, только с грифельной доской - на ней отмечали фиши. Государь как-то брезговал писать мелом на сукне пред собой - он был сноб...
Игра называлась - безик. Игру он вывез из Франции, из Парижа, как трофей - и она средь прочего напоминала о том, что он взял Париж. (Тоже приятно!) Его самого учила играть покойная Жозефина - отставленная жена Бонапарта: с ней Александр сблизился в последние месяцы ее жизни, которая так внезапно оборвалась (с тоски, наверное). Как и с ее дочерью Гортензией (от первого брака), королевой голландской... (Это было, когда Наполеон водворился уже на Эльбе, еще до "ста дней" и Ватерлоо!) Бонапарт умудрился расплодить по всему свету невесть откуда взявшихся королев и королей, и Александр был чуть не единственный в коалиции противников его, кто стоял на том, что надо, елико возможно, оставить все как есть, если это не мешает интересам общим. (Вообще семья Бонапарта и все, что связано с ним, занимала в его жизни непонятное место... Союзники пугались, приближенные морщились. И пытались объяснить его почти физической неприязнью к Бурбонам (которых он сам и привез в обозе править Францией) - или политическими соображениями. Все правда - и Бурбонов он не терпел, и политических соображений было хоть отбавляй, начиная с Польши, но...)
Впрочем, безик как игра в России не привился. Тут предпочитали пикет. (А он, как самодержец, все ж интересовался порой и тем, во что играют в российских домах, считал, это входит в круг его обязанностей.)
- Марьяж! - сказала тихо жена, глядя в карты. (У нее уже было четыре взятки, и она была вправе объявлять.) Император галантно прибавил на доске еще двадцатку к ее фишам. Куртуазное действо... Марьяж был некозырный: всего - король и дама одной масти. И сидели визави тоже - дама и король одной масти: оба блондины. Игра ничего не значила для обоих - кроме отрешения от забот, совместного одиночества и параллельного течения мыслей.
К императору покуда карта не шла. Сейчас он взял семерку козырь и, согласно правилам, сменил ею открытый на столе валет червей. Пошло в запись - 10 плюс 10. Объявлять не мог, да и нечего: две десятки и мелочь, годится только сбрасывать. Но зато был валет - стоит поберечь для козырной квинты. Игра шла в две колоды...
Императрица Елизавета Алексеевна - некогда баденская принцесса Луиза не была уже, конечно, той несравненной европейской красавицей, которая некогда, в ранней юности, сумела покорить дворец Екатерины, привычный к красоте, - всех волновали ее открытые легкие платья под антик, не облегающие фигуру, но словно наброшенные небрежно; диадемы, венки и цветы в волосах - Психея, Психея! На свадьбе так и говорили: Психея и Амур (Амур был Александр). И лишь отец жениха - великий князь Павел стоял, насупившись, и не разделял общих восторгов. Он был явно зол - конечно, как всегда, на мать-императрицу, но распространялось это решительно на всех - в том числе на них двоих. (Он вообще не хотел приходить на торжество - его уговорили. Он прекрасно понимал, что Екатерина женит внука так рано, чтоб попытаться вырвать трон из-под тощего зада нелюбимого сына.)
Амур и Психея... Сейчас Элиза сидела, чуть откинувшись, слишком прямая и точеная, но с робостью во взоре, как всегда почти в присутствии мужа. Она за многое могла считать себя виновной перед ним, хотя и не хотела исчислять свои вины. Так сложилось, так сложилось!.. Даже нынче лишь самый пристрастный взгляд мог сыскать в ее пепельных волосах седые прожилки... Александр же в последние годы стал полнеть - был в мундире, чуть расстегнутом по-домашнему, и округ известной лысины ("плешивый щеголь") в светлых с рыжинкой прядях седина вовсю светилась.
- Вы нынче смотритесь, как богиня! - сказал он с прохладной нежностью.
Она улыбнулась, знала, что выглядит неважно. Но муж ее был странный человек, особенно с женщинами (и странности его давно стали притчей во языцех при всех европейских дворах). Именно теперь, когда она постарела и подурнела, уделял ей все больше внимания и откровенно переставал замечать других дам, что на первых порах вызвало чуть не смятение при дворе: даже старые величавые рогоносцы могли бы вроде вздохнуть спокойно заволновались: к тому, прежнему Александру они привыкли - а нынешний? (Всегда не знаешь, чего ждать, когда власть меняет привычки!)
- В свете все больше разговоров...
... сейчас начнет про Фотия! Не надо! Он сам все знает про Фотия!
- ...что будто этот монах...
- ...занимает все больше места в моей жизни! - договорил он за нее почти весело. И добавил легко: - В нашей жизни, дорогая, в нашей!
- И что Анна Орлова...
- Графиня Орлова! - любезно поправил он.
Не кто иной, как эта Анна Орлова и свела его с Фотием.
- Она - из тех самых Орловых?
- Конечно! Не зря ж она мужеподобна! Пошла в своих дядей! - и улыбнулся. Знаменитой своей улыбкой, которую решительно все, кроме нее, считали лукавой. - Вашему свету следовало бы больше заниматься собой! А не мной и моей жизнью. И не вашей тоже. (Тон был элегический.) Отмаливать грехи хотя бы. У них, яполагаю, их не меньше, чем у нас с тобой! "Ты" они говорили друг другу редко - чаще, когда возникала опаска ссоры. Впрочем, сейчас ею и не пахло - промельк досады, и только.
...она знала, что он хочет отмолить (и чем дальше - все больше). Проклятый вечер и ночь, когда они вместе ждали исхода заговора против его отца... Это было ужасно - но в этом он был виноват меньше всего... Император Павел сошел с ума, это все знали - ходили слухи, что он вот-вот завещает престол племяннику из Германии, а сына-наследника заточит в крепость вместе с матерью-императрицей (которая так рыдала на его похоронах). И Александру было твердо обещано, что отца пощадят - только заставят отречься!.. Но потом, потом... все офицеры, принимавшие участие в действе, рассказывали, что, когда вошли в спальню Павла, все предстало в ином свете и... что сами они не поняли, как все произошло... Это она, Элиза, была с мужем - в тот вечер и ночь. И отирала его слезы, и даже отдавала распоряжения за него. Какие он сам, в слезах, не в силах был произнесть. Хотя... она - все знали об этом - в ту пору уже не принадлежала ему. Или принадлежала - не вовсе...
Потом они немного разогрелись игрой, и он уж был при четырех - мог объявлять и стал зреть впереди некие комбинации...
- Теперь и у меня - марьяж, дорогая! Ба! да еще марьяж!.. - Он с детским удовольствием озирал карты.
...она помнит, как он впервые поцеловал ее. Пытался. А она испугалась, что у нее, верно, слишком прохладные губы. И руки - чистый лед: ей было тринадцать! После стыдилась себя, что была слишком холодна - и совсем уж позор - после долго полоскала рот. Написала тогда матери: "Боюсь, ему теперь захочется все время целовать меня. Что делать?" Они еще были только помолвлены...
Она прикрыла рот платочком, покашляла. Он вздрогнул. Часто слышал прежде такой кашель у Софи... своей дочери от Нарышкиной... А теперь Софи нет... Саму Элизу, похоже, ее кашель не пугал, только смущал. Он недавно говорил о ней с врачами. Ничего хорошего!
...стеснительная недотрога! (Теперь она презирала себя.) Понимала, что ничего не могла ему дать тогда - поначалу. Их оженили слишком рано. Ей было четырнадцать, ему - шестнадцать. Нет, сентябрь - шестнадцати еще не было! Двое детей - заключенных против воли в железные колодки царственных интриг. Выдумка бабки Екатерины. Элиза была девчонка: "Ой, больно! Ой, щекотно!.. Не трогай волосы - они искрят!" А он - мальчишка... которому нужна была женщина. Ему не хватало ни сил, ни терпения - раздувать этот тлеющий костер.
- Вам никогда не вспоминается бедная Криденер? - спросила она, помолчав.
- А почему я должен вспоминать ее?..- но сдержался и кивнул благожела-тельно. - Она умерла в Кореизе, в Крыму, весной. Мне докладывали...
"...потому что это вы выгнали ее из Петербурга по наущению Аракчеева и вашего отвратительного Фотия! И отказали в аудиенции, даже тайной, - и тем сломилиее!.." - но не произнесла - только подумала...
- Я - православный государь, дорогая! - потянулся и поцеловал ей руку. За сим шел целый полк несказанного: "...И я не мог допустить, чтоб офицеры мои переходили в католичество! Пусть даже экуменического толку. При всей моей симпатии к мадам Криденер!.."
Эти двое были вместе Бог знает, сколько лет, все знали друг о друге или почти все - и могли едва лишь трогать клавиши разговора. Одни аккорды. За которыми прячутся мелодии. Он сам клонился некогда к идеям мадам Криденер - но потом, потом...
- Вы ж писали как будто про нее маркизу Паулуччи!.. Сами мне рассказывали...
- Писал! - согласился он кротко - и добавил тверже: - Так в один прекрасный момент у меня могла оказаться под рукой католическая армия!..
Его округлый по-женски подбородок с ямочкой, глядящий со всех дворцовых портретов бабки Екатерины, вздернулся упрямо! Впрочем, сама Екатерина тоже была упряма, иначе б...
Маркизу Паулуччи, генерал-губернатору Прибалтики, он в самом деле когда-то написал: "Пусть каждый молится, как хочет, лишь бы молился!" (Речь шла о Криденер и ее сторонниках в Риге.) Что они все понимают? Наши обязанности, наши зависимости, чтоб не сказать - наши грехи...
- Признайтесь все-таки... ее отличала истинная вера! Не то что...
- Ах, Элиз! Кто знает в этом мире - что истинно, что не истинно?..
- Простите его! Мы - женщины, рождены, чтоб прощать!
Выцветшее личико, складка у губ - словно резцом. Зубов явно нет - или почти нет. Уста, созданные для поцелуев, превратившиеся в узкую щель. (Ужас, что старость делает с нами - женщинами!) Варвара Юлиана Криденер, урожденная Фитингоф. Религиозная, экзальтированная, автор знаменитого романа. Они встретились в Вене, в четырнадцатом году, во время Конгресса (еще до второго пришествия Бонапарта). Прежде Элиза зачитывалась ее романом (там была любовь, какую она ждала всю жизнь) - делала даже выписки в дневнике - и была теперь счастлива встретиться с автором...
При всем том - необыкновенно большие глаза. Пламенные взоры. А волосы тонкие, мягкие - невьющиеся, лишь слегка подвитые у висков и свисающие комочками из-под капора... У Элизы ни одного марьяжа не складывалось... Она кашлянула и уткнулась в карты.
(У нее самой - волосы были сумасшедшие. Вся сила в волосах - как у Самсона. Ими любовался весь двор. Ими захлебывались в стихах. Сам Бог был парикмахером! Пепельное руно. Их трудно было расчесывать, из них сыпались искры. К моим волосам нельзя прикасаться, говорила она. Кошка - которую нельзя рискнуть погладить по голове: в головке обитают молнии с небес.)
Их дружба с Криденер возникла разом.Так было когда-то в юности с молодой Головиной - ее подругой, ее вторым "Я"... Нет, там было другое! Безумие - почти адюльтер с женщиной (стыдно вспомнить). При встрече они кидались друг другу в объятия и целовались, как влюбленные... Криденер, как старшая, была лишь ее конфиденткой. Исповедником. (Первым, кстати, в жизни - кроме матери.) У Элизы тогда в Вене были страшные дни. Муж почти откровенно третировал ее, хоть сам и вызвал ее сюда. Он, кажется, впервые за их жизнь явил ревность - и это было не легче, чем прежнее оскорбительное отсутствие ее... Сам же был постоянным ночным посетителем вдовы Багратион...
- Я много любила, - говорила ей Криденер. - И страсти обуревали меня. Я бросала мужа - человека замечательного, боготворившего меня... ради людей, которые, увы, не стоили его истертых башмаков. И которые оставляли меня - как только добивались своего. Я страдала - и я приносила страдания. И что же? Поняла в конце концов, что все страсти несут нам только муки и единственная любовь на свете, которая стоит своего названия, она небесного происхождения!
- Элиз! Следите за игрой! - сказал он строго - она взяла лишнюю карту. - Мне придется штрафовать вас! - Он, кажется, увлекся игрой...
- Ах, в самом деле! - смутилась она.
"...смущенная девочка. В пятнадцать была такая - и в сорок. За сорок! - подумал он не то чтоб злобно, но не сказать - приязненно, и с явной неохотой списал с нее 50 фиш. Игра есть игра! - Из-за этой вечной стеснительности - она проиграла жизнь. И мою жизнь тоже!" Она покашляла. Раньше кашель Софи рвал ему уши и надрывал душу. Бедная Софи! В восемнадцать лет! На пороге брака. Впрочем... может, это избавило ее от многих разочарований?
...Первым из придворных, который посмел ухаживать за ней, Элизой, всерьез и откровенно, был Платон Зубов... (Была еще жива бабка Екатерина.) Графиня Шувалова не раз приходила к Элизе посланницей от него. (Как это по-русски - свахой.) И Александр тогда страдал по молодости. Или делал вид? (После он так легко уступил ее Чарторижскому!) Во всяком случае, историю с Зубовым они переживали вместе. В отличие от прежних фаворитов и собственных братьев Платон был невелик ростом. Только и знал, что метать стрелы. Керубино из пьесы Бомарше, который упивался своим могуществом. Что нашла в нем великая императрица? Наверное, только молодость!
Александр дотронулся до ее руки.
- Вы что-то грустны сегодня?
- Нет-нет! Немного болит голова!.. (И кашлянула.)
- А-а... Может, перестанем играть?
- Нет, что вы! Я хочу! Я хочу побыть с вами... с тобой!..
...двор следил - когда она сдастся. Сама бабушка наблюдала с интересом. За Зубова она не боялась - куда он денется? До власти был сластена - еще больше, чем до женщин. Да и ей было поздно ревновать. Она пыталась ухватить последние радости, А мальчик-внук должен стать наконец мужчиной! И мужчине надо уметь справляться и с такими напастями, как измена жены - или хотя бы призрак измены... Иначе... Старуха хорошо помнила, как все началось у нее...
...атаку Зубова Элиза отбила легко. Думала тогда еще, что любит мужа той самой любовью. О которой не имела, как выяснилось вскоре, ни малейшего представления.
...Бедная Софи! Этим летом. (Он еще никак не мог прийти в себя.) Был на смотру, когда получил весть. Какого полка? Не помнит, не имеет значения! Это казалось очень важным. Он должен был остаться - смотреть прохождение колонн. Что такое государь? Это - несвобода. Самый несвободный из всех своих подданных! Глаза слезились. И нужно было притворяться - что это от ветра.
Ей мнилось иногда, его волнует именно женщина после кого-то. Почему он так легко уступил ее Чарторижскому?.. (Кстати, в ту пору - его лучшему другу!) Он продолжал приходить к ней в постель, твердо зная, что она принадлежит другому. И даже настаивал порой с педантством - на своем праве. (Кому он мстил? Ей? Чарторижскому?) А с Чарторижским в Вене она снова встретилась. Спустя много лет...
- Марьяж! - объявила она, обрадованная, что может наконец выразить свою причастность к игре. Он с охотой отписал мелом.
...и возмутился-то ею - всего один раз. Да и то... смущенно, хоть и вслух. Когда родился ее первый ребенок - девочка, - Александр сказал графине Ливен, державшей ребенка:
- Вы видели когда-нибудь, чтоб отец с матерью были блондины, а ребенок - брюнет?..
Был самый момент крещения - священник смачивал святой водой безукоризненный выпуклый лобик... Адама Чарторижского - такой же, но поменьше. Мари родилась с длинными черными волосиками и черными глазами.
- Детей метит Господь! - сказала графиня строго. Александр тоже был молод тогда и еще не понимал, как в жизни все перепутано. Государь Павел тотчас услал Чарторижского за границу, и наследник чуть не плакал, расставаясь с ним. Вернул его тотчас, как сам взошел на престол... А Мари умерла - всего году от роду... (Элизе не хотелось жить.) Сокрылась в небесах. Как после сокрылись все ее дети. В любви ли были зачаты, без любви...
Она взглянула на доску - Александру везло. Впрочем, еще что-то остается!.. (Она не виновата, что попала в страну, где отец мог казнить сына, жена свергнуть мужа с престола и убить руками любовников, а сын... Не надо об этом! Она выросла в маленьком герцогстве - на берегу волшебного озера. Где стоял зачарованный лес, и травы дымились чарами, и чары были воздухом детства. Там колдовали феи и в душах бродили добрые сны. Баденские принцессы - так звали их с сестрой. Она была впрямь принцессой из сказки.) Покашляв, медленно отвела глаза от мольберта. А он, напротив, остановил на нем свой взгляд. Руки его были в мелу. Немного рисовал в юности, мог стать художником. (Оба вспомнили одно и то же - и усмехнулись оба.)
Когда они познакомились и, кажется, она стала нравиться ему - он показал ей свои рисунки. Повел в свой класс, ставил на мольберт перед ней листы и картоны, заглядывал в глаза... Ему хотелось, чтоб ей понравилось. Он хорошо писал лошадей. Людей хуже. И пальцы у него были все в краске. Они посмеялись тогда - двое беспечных детей, не ведающих еще своей участи. На следующий день - или черездень - он впервые поцеловал ее. Живопись он любил - но был равнодушен к литературе.
...Он мог стать художником. Пусть даже средним - какая разница? Они бы тут бились, хватая друг друга за грудки, за власть, за царство... а он бы ходил, перепачканный краской, и посмеивался. (Достал безукоризненный, с вензелем платок и отер мел с пальцев.)
Чарторижский научил ее любви. Какая бывает только в романах. Как в "Валери"! Нет, лучше. (Там ведь они даже не коснулись друг друга!) Недаром его звали Адам Адамович... Польская страсть и польская нежность. Такая любовь бывает только у побежденных! Где победителям - с их высокомерием? У них другие радости. Польская гордость - и польский пиетет перед дамой. Вечный полонез.
В постели Адам говорил лишь по-польски. Он умел думать только о ней как даровать ей счастье... Она поняла это много после, когда его уже не было рядом. И когда они встретились снова в Вене - он все еще любил ее! Несмотря на то что знал про Охотникова.
...Во всех ее грехах виноват один человек - тот, что сидит сейчас перед ней, ее муж! Тот, который вел ее к алтарю. Который дал клятву перед алтарем... разве только ей? Богу! Что будет любить ее, оберегать. От всего на свете - и даже от нее самой. От ее волос, в которых обитали молнии с небес!..
- Вы невнимательны, милая! - сказал Александр мягко.
- Простите!
Она взяла больше карт. Ошибка, ошибка! Он не любит ошибок. Сейчас он с наслаждением спишет с нее еще 50 фиш, но главное, поймет, что мысли ее отвлечены... На самом деле он не умеет прощать. Не умел никогда. Не прощает другим даже свои собственные ошибки. Может, собственные - более всего! Он всю жизнь ненавидел Кутузова - за Аустерлиц.
- Ах, Элиз! Элиз! В вас больше от любовницы, чем от государыни!.. Королеве ревновать к какой-нибудь Нарышкиной или к мадам Багратион... Криденер морщилась - шутливо и презрительно. Она звала ее "королевой"- на французский манер, Элизе это нравилось. Она выросла в маленьком герцогстве, где людей было мало - и оттого люди были близки меж собой. Не то что в России - с ее пространствами и грехами...
...Он быстро списал ее грехи с доски. Недавно говорил с врачами - у нее чахотка. Она не смогла родить ему наследника. Смешение чувств: тяжесть, облегчение, смирение, почти неприязнь - и нежность, нежность! Хорошо, что ее юный ami - корнет Охотников - не видит ее сейчас. Слава Богу - нам не дано видеть тех, кто волновал нас в юности. Правду сказать, и сам корнет сейчас был бы не так молод! (Почему-то Александра эта мысль обрадовала.)
Кто убил его? Александр не знал. Полиция была бессильна - как всякая полиция. Понимал, что могут заподозрить его самого - какие глупости! С тем ли он смирялся? Зависть чья-то убила! Это страшная штука - зависть!
...Как он без прекословий уступил ее Адаму? Что Адам? Лучше он, чем другой. Понял, что другой будет все равно. Адама он любил. Адам был его тайное тщеславие. Наследник русского престола, часами обсуждающий - с кем? с польским изгнанником! - как даровать свободу Польше. Он, конечно, увлекался или красовался слегка. Но эти разговоры смиряли его нелюбовь ко двору, при котором он жил и частью которого был, хоть и считал это случайностью. Слишком много крови! Обманов, измен... Они все были ему чужды - даже обожавшая его бабка. А свобода Польши - хотя бы разговоры - было то, что отделяло его от них от всех... Только иногда он не без коварства улыбался про себя...
...Криденер - единственная, с кем она могла говорить про Охотникова. Мальчик, которого она сгубила. Просто... Адам, вернувшись из ссылки, куда его послал Павел, был уже не тот! И не полюбил другую женщину, нет - но как-то стал отдаляться. Слишком увлекся своей новой ролью при молодом государе. Министр иностранных дел... Это кого хочешь заставит измениться. Адам был особый... почти равнодушен к чинам, но... Просто надеялся в этой роли помочь возрождению Польши... (Бедняга! Как плохо он знал Александра!) И тогда ей захотелось снова испытать, как нисходит на нас небесный свод! Она больше не хотела быть ученицей в любви. Смиренной, благодарной... Но править бал сама и уроки давать - сама! Она была уже не девочка! Она вновь сосчитала свои шансы в игре. Муж выигрывал - как всегда! И вовсе неправда, что учила его играть старая Жозефина! Молодая Гортензия, вот кто! С Гортензией у него был роман! С кем у нее только не было романов? Она была охоча до этих побед не менее, чем ее отчим - до подвигов военных!
...Много позже, на пути в Европу, заночевав в Пулавском замке Чарторижских, он понял, кажется, что влекло его к Адаму. Фольварки на холмах, перелески с березами и вербами, поля в колокольчиках, ромашки все, как в России... только меньше, нежней. Все напоминало Россию... но было Европой! И Адам в отличие от других был европейцем! Когда Александр впервые в восемнадцатом узнал о заговоре против себя - своих офицеров - и что ему ставят в вину его пристрастие к Польше, он почти не рассердился, скорей, удивился. Как они прознали? Это было его тайной. Он всю жизнь мечтал проснуться однажды европейским государем! Он любил Адама. И только иногда усмехался невольно... Эти польские аристократы, после раздела осевшие в России на странных ролях: то ли заложников, то ли почетных гостей, то ли просто изгнанников - в постелях русских вельмож, то есть их жен! - продолжали свой бой за Польшу.
...Охотникова... Алешу, Алексиса убили кинжалом в грудь - вечером, по выходе из театра. Кто убил, за что? Можно было догадаться, что из-за нее. Полиция, конечно, не дозналась. Элиза была в отчаянии. Грешила какое-то время, подозревая мужа: все подозревали... Но он был растерян, похоже, не меньше, чем она... Не в его это правилах. Он был слишком царствен - или слишком ленив. Да и кто ему мешал? Он открывал всякий бал в первой паре с Нарышкиной. Сам порекомендовал жене скульптора Мартоса, чтоб поставить памятник на могиле юноши. Дерево, сраженное молнией, - и скорбящая женщина, тоже сраженная, то есть она... Памятник был у всех на устах - о нем говорил весь дворец... Она ничего не хотела скрывать - она бросала вызов всем!
...Нет, Гортензия была настоящая королева! (Как, впрочем, Жозефина!) У Гортензии, единственной, пожалуй, были ноги, как те... Чьи? Те! Которые даже нельзя назвать. Те самые. Неужто и они исчезли без следа? У прусской королевыЛуизы - первой красавицы Европы - не было таких ног.
...Впрочем, Адам как-то сказал ей:
- Учтите! Не все дамы, на которых простирается внимание вашего супруга, - в самом деле любовницы его. Он довольствуется игрой. Ласки, не боле.
Чарторижский знал его лучше. Они ж были друзьями! Она помнит, как вошла в кабинет к мужу - и на его столе сидела его родная сестра, Екатерина, почти нагая. В легкой ночной рубашечке, задранной почти к животу. И Александр зацеловывал ей ноги. Катиш тогда было лет шестнадцать, не больше. Она смеялась от ласки - как от щекотки. Колокольчиком. И в глазах ее было счастье. (Элиза всегда помнила это счастье в ее глазах. Мне он никогда не целовал ног! Неужто мои были хуже?)
- Что это? - спросила тогда Элиза в полной растерянности... (Хотя... какое имела право спрашивать? Неверная жена!)
- Ничего, - ответил он - не то смущенно, не то беспечно. - У Бизям Бизямовны дурное настроение! Правда, Бизямовна? Я хотел поцеловать носик. Она сопротивляется! - А целовал не нос, а ноги.
Эта русская манера сохранять детские прозвища, когда ребенок давно вырос! Некогда маленькая девочка назвала себя так, и все смеялись. Бизям Бизямовна! Какой это был год? Она точно помнит, что перед Аустерлицем. Может, пред самым его отъездом в армию?..
...Королева Луиза - первая красавица Европы... к которой не остался равнодушен и сам Бонапарт. (Жозефина после, в Париже допрашивала Александра, не было ль у ее мужа в Тильзите романа с Луизой?) Нет! Луиза была добродетельна и чиста. Но Александра она домогалась.
Луиза говорила про мужа:
- Не сказать, что он ничего не может! Может! Но - как чиновник, понимаете? Представляете меня... женой чиновника? Еще немецкого? Я только должна рожать ему детей! Наследников. А что наследовать им? Слабое королевство - полуразоренное? Бывшую армию Фридриха - что терпит одни поражения?
Но когда она спросила:
- Я увижу государя сегодня ночью?..
Александр ответил твердо:
- Нет. Нет!
- Но почему, почему?..
- Здесь граница, - сказал он, улыбаясь с нежностью, чтоб смягчить удар. - Предел отношений - государей и царств! - и на ночь запер дверь на ключ, проверил - убедился, что запер. Он дважды выдержал этот искус. В Петербурге и в Потсдаме. И был горд собой...
...Когда они спустились в склеп ночью, все трое - и руки их троих скрестились в торжественной клятве над гробом Фридриха Великого: почти масонский ритуал, священный союз, конечно, против Бонапарта, - Александр боялся, что рассмеется.
Прусская армия его разочаровала. На смотру он откровенно скучал и хотел, чтобы все скорей кончилось. Пруссаки были не лучше баварцев честное слово, а те уж вовсе не солдаты! И за что его отец так любил пруссаков? (Бедный отец!) Александр презирал Фридриха Вильгельма за то, что тот мог отпустить Луизу - одну, без себя - на переговоры с Бонапартом, в его шатер... В надежде, что ее красота поможет добиться уступок Пруссии. Он сам был неважный муж, и Элиза - неверная жена... но он бы ее - не отпустил! Даже если б самому грозила потеря трона!
- А Фотий, по-моему, просто - православный Савонарола, тебе не кажется?
- Почему - Савонарола? Не знаю. Может быть... - Он пожал плечами и взял карты в талоне. Там уже почти ничего не осталось.
- Ну, может, нашему миру, как раз сейчас и не хватает Савонаролы?
...Валет червей, десятка червей и дама... Может, квинта? Козырная? Квинта - это сразу 250 поэнов! Мелочь он побрасывал. Азарт политика сиречь игрока - слегка раздул ноздри его скульптурно вылепленного носа.
...И вовсе Жозефина была не так стара! Если б не была она такой потерянной, такой усталой, при этом все равно оставалась царственной, и к ней никак не подходило словечко "экс" - "экс-императрица" (Александр вдруг приставил мысленно это "экс" к себе - "экс-император", ему не понравилось) - он бы с удовольствием добился близости с ней... с не меньшим удовольствием, чем с молодой Гортензией. Он хотел бы с ее помощью постичь Бонапарта. То был единственный человек его времени, который сумел оставить мировое поле брани - совсем не таким, на какое вступил! Он знал, что одолел Бонапарта силой - но не победил!..
- По-моему, она просто истеричка! Кликуша!
- Кто?
- Ну, эта Орлова! Верно, от некрасивости!.. Она что - любовница этого монаха?
- Фотия? Не думаю. Духовная дочь! Бывает ведь и просто связь по духу! Духовные дети... - сказано не без ехидства.
Элиза взглянула на него с испугом. Неужто он на исповеди способен выдать ее Фотию - не только свои грехи, но и ее?.. И этот неопрятный монах с темным горящим глазом все знает?.. Сама она была религиозной, и чем дальше - больше, но не терпела духовников.
- О-о! - сказал он обрадованно. Сейчас объявит квинту - или что-нибудь подобное. Он выигрывал - как всегда в жизни.
- В свете только и разговоров, как вы возлежите с ним на камнях в его монастыре перед распятием. И как ты целуешь ему руку при встрече!
- Ах, милая! Я перецеловал в своей жизни столько куда более грязных рук!
...Он снова вспомнил маленького человека, с брюшком, с плебейской манерой держать руки скрещенными на груди и глядеть исподлобья, с ужасающим корсикан-ским французским - так раздражал русских генералов, для кого французский был родным. Император из лейтенантов! Он, Александр, подписавший вместе с семью государями анафему ему, бежавшему с Эльбы: "Наполеон поставил себя вне гражданских и социальных законов", - за это именно, более всего и уважал его. Это стоило, пожалуй, всех его побед. Как? Несчастному изгнаннику, побежденному... высадиться на пустынном берегу, всего с несколькими сторонниками - и... чтобы вся Франция, смертельно уставшая от тебя, от твоих войн, потерявшая в них три поколения своей юности, вышла тебе навстречу?.. Он боялся задать себе вопрос - что было бы, если б...
- Аракчеев! - сказала вдруг Элиза про себя почти уверенно. - Аракчеев! - Она боялась раньше назвать это имя. - Вот кто приказал убить Охотникова! Аракчеев! - Она ненавидела его всегда. Несчастный! Его никогда не любили женщины. Недаром он путался с этой крепостной! - Как ее звали? Настасья Минкина! Настасья!.. А если не он? Кто скажет точно?.. Все равно! - Она ненавидела этого человека - и не могла понять, почему Александр так упорно приближал его?.. - Я думаю только о престиже государя, - сказала Элиза строго. - Какая-то мрачная мистерия!..
- Ну, считай, что мы жили с тобой в эпоху мистерий! (И улыбнулся по-детски.)
Лишь сестра Екатерина понимала его. Катиш... Бизям Бизямовна... Они были из одного куска мрамора!
...Инцест! Единственная из женщин... Может, Господь - там, наверху устроит им свидание? И сделает так, что там они не будут братом и сестрой?.. Инцест. Какое страшное слово - царапает ухо. Правда, говорят, у Байрона - кумира нынешних либералистов - было тоже нечто в этом роде...
Он помолчал и сказал спокойно:
- Приготовьтесь, Элиза!
Она приподнялась.
- К чему? - Будто готова выслушать приговор - и снова села. Ждала этого всю жизнь. Сейчас он объявит о разводе. Как Бонапарт Жозефине. Она ведь тоже не смогла даровать мужу наследника. (Усилием сдержала кашель. Не хотелось в этот миг выглядеть жалкой.) Он женится на юной - как Бонапарт. Он еще не стар. Ему будет кому оставить это мрачное царство...
- Осталось три года - и мы уедем.
- Куда? - Она узнала голос девочки, которая стояла с ним в классе, а он показывал ей рисунки. Совсем растерялась.
- Не знаю. Куда-нибудь. На курорт, в Швейцарию... Лечить твой кашель... Посмотрим!
- А Россия, а царство?..
- Мне сорок семь. Ровно в пятьдесят я откажусь от престола.
- Постой! А кто будет?..
- Николай! Я ж говорил тебе! Я составил письмо, хранится в Москве...
- Я думала... еще только мысли...
- Решение! - сказал он жестко. - Решение. Вы не против?
- А что мы будем делать?
- Лечиться. Отмаливать грехи, собирать цветы. В этих Альпах - пропасть прекрасных цветов... Помнишь - твои венки в юности? Психея! - И добавил: Представь... когда-нибудь... Николай и Александрина едут по Невскому. В экипаже - и под приветственные клики... А мы стоим в толпе, среди малых сих - и тоже машем рукой!..
- Я согласна, - сказала она сразу же. - Разумеется. Я согласна!
Эта женщина должна была быть его первой любовью, но, кажется, могла стать последней.
Чуть погодя - партию он выиграл - вышел пройтись по парку. Начинало смеркаться. Аллеи темнели, как жизнь, что была впереди... Увидел невдалеке стайку лицеистов - они шли парами, во всем оживлении юности. Строя не получалось. Он быстро свернул в другую аллею - чтоб избежать встречи, и надвинул шляпу. Лицей будил тоскливые мысли. Он сам его придумал некогда среди прочего хотел, чтоб там учились его младшие братья. Николай и Михаил. Но матушка встала в позу:
- Ваше величество позволит, я думаю, вдове воспитывать своих сыновей по собственному разумению, а не по прихоти... заезжих либералистов?
И хотя ему не нравилось, как воспитывали его братьев - генерал Ламздорф, по его сведениям, старался сделать из них гатчинцев, как при Павле, и, говорят, частенько бивал (из него самого когда-то пытались сделать гатчинца), - он сдался. Как сдавался не раз (и не только матери). Вдова убитого отца в самом деле имела право на свое мнение и капризы. Хотя он думал и теперь - что, если бы братья поучились в Лицее... Они, может, смогли бы довершить то, что он когда-то начинал... а после забросил - не получилось. Лицей был очередной его неудачей. Не самой главной, но... Картина мира, какая рисовалась ему, когда он только шел к трону, так и не удалась ему!
Недавно он уволил профессора Куницына. Того самого, что некогда блестящей и вольной речью открыл Лицей. Все радовались - какой у нас государь (позволяет!), и сам государь аплодировал чуть не больше всех...
Еще этим летом он выслал в имение одного из первых лицеистов. Пушкина, поэта. Его просил Воронцов. А он, опять же, не хотел отказывать Воронцову. Что такое власть? Это когда все чего-то просят и нужно решать - кому можно отказать, а кому нельзя. Он вовсе не благоволил Воронцову. Тот раздражал его - еще с Тильзита. Его прелестная жена (только полновата, пожалуй) отвергла некогда притязания императора - и сделала это весело и легко:
- Надеюсь, у вашего величества есть в достатке верноподданных дам, более достойных этой чести!
Впрочем... у того молодого человека - у Пушкина - были еще грехи... Крамольные вирши, ода "Свобода". Зачем они лезут в политику - эти поэты, когда в мире столько прекрасного?.. Дурень Милорадович так и не показал ему стихи - клялся-божился, что затерял. Мания покровительствовать изящным искусствам! Это у него - от любви к балеринам. Впрочем... Может, просто боялся. У стихов в этом случае был бы не только автор, но и читатель - сиречь сам Милорадович. Не знал, конечно, что Александру давно прислали другие копии. (Не все, наверно, не все!). Прислал - чиновник по Министерству просвещения. Похоже - идет вверх... Вот он не испугался.
Темнело. Он вышел к пруду. Цепочка лицеистов вдалеке уже, виясь тонкой струйкой свободы, - утекала в темноту. Как молодость. Еще три года и он уходит от царства.
Он вдруг остановился. "Экс-император". "Экс..." (Попробовал на слух.) Спросил себя... что если б, отрешенный от власти, жалкий изгнанник, он - с несколькими приверженцами - высадился на каком-нибудь забытом Богом берегу Финского залива? Пошла ли бы за ним - Россия?..
Схолия
Читателю, возможно, покажется странным включение этой главы в текст книги. Надо признаться, автор тоже сомневался в ее необходимости. Однако... "Время и мы" - ведь не только название зарубежного русского журнала, но едва ль не одна из коренных проблем романистики - особенно исторической. Император Александр Павлович и его супруга - с их личными трагедиями - само Время, понятое как знаковая система. Кроме того, эти два персонажа отличаются удивительной русскостью. Александр - с его французским (швейцарским - Лагарп) и частично немецко-гатчинским воспитанием - был, может статься, едва ль не самым русским царем (кроме Петра). Вся история России - как бы история обещаний и какой-то роковой их неисполненности! Да и Елизавета Алексеевна, баденская принцесса Луиза - со всем своим страданием, единственной любовью, пронесенной через всю жизнь, и к тому ж бесконечной волей к прощению и покаянию, - похожа на грешных героинь Достоевского. Да и сам уход из жизни обоих с последующей легендой о "полууходе", сопровождаюшей их после смерти (и по сей день - что касается Александра), как бы посмертное раздвоение личности - все это чисто русское, сочетающее в себе две коренные российские ситуации: покаяния и самозванства - как возможности замещения одной личности другою.
XI
"Мой дядя самых честных правил, / Когда не в шутку занемог..." (1) Исследователи полагают, что "болезнь" Сергея Львовича была вызвана неким письмецом с юга на имя Александра, пришедшим где-то в конце октября, которое отец почему-то порывался прочесть. Хотя сперва случился некий ремиз с самим Сергеем Львовичем. Он занемог той болезнью, какою все мы заболеваем в свой час и которой врачи так и не подобрали названия. ("На заходе солнца"?..) Однажды поутру, ненароком взглянув на жену - в папильотках и в халате, каждая морщинка наружу, - Сергей Львович понял, что постарел и сам: жизнь прошла, даже если остались какие-то клочки, проплешины. И до того он нет-нет да испытывал неприличную зависть к старшему брату Базилю (Василию Львовичу, поэту, который в один прекрасный день, на глазах у всего света расстался со своей почтенной супругой, кстати, почитавшейся красавицей, как Надин) - взял развод и бесстрашно ринулся в объятия румяной дворовой девки. А сам Сергей Львович, при жене осуждая брата, не без удовольствия следил, как тот в своем дому сидит султаном за столом с гостями, а подруга его, Аннушка, суетится, подавая и переменяя блюда и влюбленно переглядываясь с барином-мужем. В семье Сергея Львовича первую скрипку всегда вела жена, а он лишь уныло тянул партию второй... она была красива, и он любил ее - то есть привык (замена счастию) и тщеславился ею. Для человека, подобного ему, тщеславие и означало любовь - беспокойство было его уделом... И, когда он догадывался временами, что она отвлечена кем-то более обычного, и призрак измены вставал перед ним, он по слабости духа утешал себя, повторяя без конца - особенно ближним: как ты можешь подумать! Надин верна мне!.. Или: ты позабыл - у нас дети! Мысль о детях казалась спасительной. Сам Сергей Львович по природе был более мечтателен с дамами, чем успешен (еще он почему-то вбил себе в голову, что отчаянно храпит во сне, хотя жена ни разу не упрекнула его в этом), короче, побед на его счету было не так много, да и они не слишком занимали его - он больше тешился картами. Надин в постели - давно уже была не та, впрочем, как и он сам, они церемонно укладывались в широкую кровать, расправляяя складочки пододеяльника (она в чепце, он - в подобающем колпаке с кисточкой), и, привычно пожелав покойной ночи друг другу, отворачивались: каждый к своей стене. (Кто знает - о чем она там думает? или он?) "И так они старели оба..." Но теперь вдруг... поздняя лихорадка охватила Сергея Львовича, коснулась струн его некогда поэтического, а ныне приувядшего сердца. Он почти позабыл на время все, что тяготило его - и неудачника-сына (старшего), и младшего - Льва, недоросля, карьера которого пока не складывалась (нужных знакомств "в кругах" оказалось не так много), и незамужество Ольги, и хронический недостаток средств, имения почти не приносили дохода. (Он чего-то в жизни не умел! И сам это сознавал!)
А теперь он бродил по дому в каком-то азарте, бросая искоса на домашних победительные взгляды: что они знают про него, что понимают?.. Решил про себя твердо - начать новую жизнь, какую - не знал. Он ожил. Гордость, которую всегда тщился выпятить, так и перла из него. И впервые пришел как будто черед жениной озабоченности им.
Он ходил и напевал. Песня сыскалась легко. Шуточная из Державина, он придал ей мотивчик из какой-то легкомысленной итальянской оперы - эти мотивы без счета вертелись у него в голове, и песня звучала почти одически.
"Если б милые девицы / Так могли б летать, как птицы / И садились на сучках... (2) - распевал он про себя, а иногда вслух. - Я желал бы быть сучочком..." - и ощущал себя и впрямь счастливым сучком. Без сучка, без задоринки... Сучок и задоринка. Каждому сучку - своя задоринка... Он улыбался про себя. Сыновья пошли в него - страстью к каламбурам. И правда... Не в темных же Ганнибалов было им пойти - этой склонностью к поэзии? А Пушкины... брат Базиль - известный поэт, "Опасный сосед", поэмка - кто не знает? да и он сам... если вновь приняться за дело... Ох-ти! "Никогда б я не сгибался, / Вечно б ими любовался.../ Был счастливей всех сучков!" - все-таки гениальный поэт Державин, не то что нынешние! (И неправ Александр, который как-то сказал, что гений его думал по-татарски. Нет-с, милостисдарь, нет-с!.. Это наше русское! Коренное!) Поторапливайся, Сергей Львович, поторапливайся - жизнь проходит, почти прошла. "Никогда б я не сгибался..."
И тут является Она - которая и далее еще, наверное, будет мелькать на этих страницах. Мастерица любви. Афродита Михайловская, рожденная из ржавой пены, усыпанной прошлогодними листьями у берега озера Маленец.
В общем, через несколько дней, вечером, когда Арина старательно намывала его в "байне" (как она говорила, ибо была из Суйды, все суйдинские говорят: "байна"), а он сам беззастенчиво подставлял ей то один бок, то другой - красные веточки сосудов горели на толстых, почти женских бедрах, и, отхлестанный веником не слишком, в меру - сильно он не любил (Арина знала), хотя... всем и каждому мог поведать, что главное на земле для русского человека - это парная с веничком, но скорей терпел эту банную ласку, чем желал ее... вот в такой момент он сказал Арине, как само собой разумеющееся:
- Алену приведи!
- Ишь! Алену! - удивилась Арина, помолчав для порядку. - А что барыня скажут?.. - и чуть сильней шлепнула его веником.
- Ничего не скажет! - не без страха в душе ответил Сергей Львович.
- А не стар? Для Алены-то? - спросила Арина после паузы - и, кажется, мельком оглядела его. (В бане она говорила всем "ты". Хучь барин, хучь кто... всеодно - голый!)
- Молчи, дура! - сказал Сергей Львович беззлобно, но в поучение.
- И то правда! - согласилась Арина. - Хозяина потри!.. - и подала ему мочалку.
- Так приведешь?.. - спросил он, намыливая...
- Поворотись! - И, забрав мочалку, стала намыливать ему спину и зад. Завтра! - решила она наконец. - Завтра...
- Почему - не сегодня?..
- Торопишься больно! Прыткий. Завтра - значит, завтра! Поздно уже... (пояснила с неохотой). - Он поражался всегда этому властному тону дворовых. И как они умели брать верх над барами. А уж Арина - та совсем... Да, куда без нее?
У Алены, той самой, о которой речь, на курносом, в меру крупном носу всегда, и в зимнюю пору даже, средь мелких детских веснушек светились капельки пота (жарко ей было, что ли? или жар шел от нее?). Когда она купалась в Сороти или в Маленце - все деревенские мальцы, любого возрасту, кто не был занят на сенокосе или скотом, сбегались в кусты округ и, толкая друг дружку, разглядывали ее во все глаза. Купалась она, конечно, голой, а когда выходила и замечала мальчишек, лениво прогоняла: "Кыш!" - без интересу вовсе - ушли соглядатаи? не ушли? Была в ней гордость собой, а может, особая лень подлинной красоты, которая знает, что неча стесняться. Она склоняла крупную голову на грудь, выжимая волосы, и темная каштановая струя падала на одну грудь, словно затем, чтоб другая ярче заблистала на солнце.
Лев, Левушка, перепробовавший чуть не всех дворовых девок - лет с пятнадцати, как-то сказал про нее отцу:
- Молочная река там - в кисельных берегах, не иначе!
И отец возрадовался про себя - образному строю мысли младшего. (И этот пошел в него.) И, может, с той поры - размечтался!
Суровая во нравах деревня и та не слишком осуждала Алену - хотя судачила без конца. Бабы от невозможности сравняться с ней, а мужики - да у кого голос подымется? Впрочем... Что это - судаченье? Как лузганье семечек: знай, лузга слетает с губ.
Даже Арина - ведавшая всеми девками по должности и весьма строгая к ним - старалась не слишком загружать Алену черной работой. Раз уж дан девке такой талант!
В общем, к вечеру следующего дня там же в бане Арина парила теперь ее. То есть девка, конечно, натиралась сама, а Арина только веником лупила да наблюдала пристрастно.
- Полегше бы вы, Арина Родионовна! - иногда взмаливалась девка.
Она стояла перед ней, как статуя, такие видела Арина в Москве, когда водила своих недорослей гулять в сад... И удивлялась, как это делают каменных людей - и так похоже!..
- Потерпишь!.. К барину как-никак!
- Ой, что вы! А к какому? (Если честно, думала про Александра. Этот приехал недавно - и был еще незнаком с ней. Его темная с рыжинкой волосня на щеках и настойчивый темный взгляд завлекли ее.)
- К старшему!
- Ого! А что барыня скажут?..
- Молчи, дура!
- Уж и не скажи ничего! - засмеялась Алена игриво. Старший барин - так старший, ей-то что?.. И вяло изогнулась боком. Красивая, стерва!
Всякий раз, намывая так Алену - или какую другую из девок, потребных господам, - Арина пыталась вспомнить себя такою. И не могла. Не было в ней чего-то, наверно... Не было. И байна была та же - деревянный сруб, и темные камни те же - горячие... и скамьи склизкие. И только она сама была другой. Чего-то Бог не дал. Как-то барин Александр-душа спросил ее: "По страсти ли ты вышла замуж?" Она и ответь: "А как же? По страсти, родимый... по страсти! Прикащик и староста обещались до полусмерти прибить!.."
И он почему-то долго смеялся. Чего смешного?..
Она видела себя девчонкой, потом замужней бабой - недолгое замужество, муж помер в горячке... стояла босая посреди избы и в зеркале, которое отец ее притащил с развалин какой-то сгоревшей усадьбы - обломок зеркала, поеденный сыростью и тленом... видела себя теперь в том зеркале: худая!... ни девка, ни баба... лица не различишь, мосластые ноги и грудь - словно скошенная к животу... Отошла в сторону и что-то там пригубила из шкалика, который с некоторых пор всегда держала в бане, в уголке, на случай.
- Промеж мой! промеж! - сказала Алене почти злобно.
- Ой! и чего это все - промеж да промеж! Что там, свиньи ходили, что ли?.. - причитала Алена, но намывалась исправно.
- Нашлась, тоже мне! - проворчала Арина почти про себя. Но девка услышала.
- Чегой-то вы ругаетесь, Арина Родионовна, - запела протяжно...
Арине стало жарче - от выпитого. Два розовых шара покачивались перед ней - обтянутые, как на барабане, почти детской кожей, без морщинки, без пупырышка даже.
Откуда ты взяла это все? Бог дал! Бог щедрый - если хочет! - И уж без всякой злобы - даже ласково - шлепнула девку по мокрому заду.
- Ладно, кончай тереть - все богатство сотрешь!..
Богатство сие и предстало вечером Сергею Львовичу - в той же бане, где-то часа два спустя, когда пар уже сошел: дверь Арина после подержала открытой - чтоб не душно.
Алену он и не сразу заметил - сидела в углу, сложив руки на коленях.
- Ой, здравствуйте, барин! - сказала смиренно, точно не ожидала увидеть его здесь - случайно забрел.
- Алена, Аленушка! - произнес он слабым голосом. Сам напуганный-перепуганный насмерть, аж пот прошиб. - Ну, поди сюда!
- Ой, что вы! - но сразу и подошла.
- Сядь здесь... - Сергей Львович неловко притянул ее, уже не слыша очередного "Ой, что вы!". Притянул к себе девку и неловко поцеловал. Отвык.
Губы Алены пахли пережаренными семечками, прелыми травинками, сгрызанными на ходу, и безбожной молодостью.
- Ой, укусите! - сказала Алена, целуясь легко и привычно.
Он стал неумело разбирать плат на ее груди и стягивать с нее блузку.
- Да сама я, сама! - шептала Алена. Она умела сбрасывать блузку рывком - а юбку... так, наверное, вообще никто не умел. Перекрещивала ноги - сводя большие пальцы под подолом и, зацепляя его пальцами, тянула юбку книзу, пока та не слетала сама собой. Эрмитажный Рубенс возник пред влажным взглядом барина. Он уткнулся в ее груди, как младенец... пытаясь языком разделить их надвое...
- Щекотно! - сказала Алена и потянулась рукой к его брюкам.
- Минутку! - Он попытался помочь ей - и боялся, боялся... "Я желал бы быть сучочком, / Чтобы тысячам девочкам..." Все-таки прав Александр. Ужасное это ударение у Державина! Девочкам! (Он никогда не знает меры, Державин!) Река в кисельных берегах! Его нисколько не смущало, что в эту реку входил его младший сын, еще многие. Он молод, молод!.. Он повалил ее на скамью - еще не высохшую, и деревянный храм любви сомкнулся над ним.
- Божество! - шептал он. - Божество!.. - и так жадно, самозабвенно шептал, что она позабыла на миг свое вечное: "Ой, что вы!" - ей так никто не говорил! Сучок и задоринка! "Никогда б я не сгибался, / Вечно б ими любовался..."
Согнулся! Сволочь!.. Паруса отпарусили - будто не стало ветра.
- Ништяк, ништяк, - шептала Алена. - Не боись! Слишком прытки! Торопыжка вы у нас, торопыжка!.. - и пыталась поправить дело. Он как-никак был барин. - Сейчас, - суетилась она. - Сейчас!.. - знала свою силу. С ней такого не бывало... Мертвого с одра подымет, мертвого! А вот Сергей Львовича...
- Ладно, ступай! - сказал он и махнул рукой, как приговоренный.
- Это я виновата, я... Я еще не доспела... - Она пыталась пригнуть его голову к себе, прижать, успокоить. Но он отстранился. - Ну, какой вы, барин, право! Со всеми бывает!.. - Поцеловала, как маленького. - Зато в другой раз!.. - бормотала без стеснения. Он как бы не слышал. - У меня и с сынком вашим Львом Сергеичем как-то не вышло! А уж он - какой молодой!
- Иди, иди! - торопил он, отвернувшись. Хотелось плакать.
- В другой раз!.. - успокаивала она, натягивая юбку и блузку. - В другой раз!..
Добрая девка! Чего-чего, а доброты ей хватало! Она потом шла и шла, опустив очи долу и чувствуя себя виноватой. Осенние травинки - не иссохшие еще совсем, только мокрые - стелились перед ней на ходу.
"Я виновата, - думала она, - я виновата! Что скажет Арина?" (Ее она, как все девки, боялась больше всего.)
Сергей Львович меж тем сидел почти голый, не чувствуя, как остывает скамья... Жизнь прошла. Небо деревенской бани, набранное из косых досок, медленно опускалось ему на голову. Он вспомнил жену - утром, в папильотках. Алену он не вспоминал. Не было Алены. Он накинул на плечи шлафрок, в котором пришел сюда. Мокро, холодно... Камни, верно, уже совсем остыли. Никого не видеть! Ни жену, ни сыновей!.. Уныло оглядел себя. Один!
Ночью, в постели, он заплакал, и жена утешала его, как могла. Она что-то знала или догадалась... или не догадалась, но знала. Чутье женское?
- Зачем вы так? Ты? - шептала она, переходя с "вы" на "ты" и обратно. - Мы прожили с тобой хорошую жизнь! Не совсем плохую жизнь! - ...и прижимала его голову к груди, и целовала его в голову, и принималась всхлипывать вместе - или в такт ему. Все равно - у нее не могло быть лучшего мужа! Он так и уснул в слезах - в ее объятиях (3).
Утром от слез не осталось и следа - но поднялся он странный. Будто понял что-то такое для себя... Ходил из комнаты в комнату, останавливался у одного столика, у другого, у старого бюро Ганнибалов (все было не по нему!) - и принимался постукивать пальцем. Выстукивать. Один и тот же ритм. За завтраком почти не ел - и тоже постукивал по столу так, что Надежда Осиповна даже спросила:
- Что с вами?
Он не ответил. Он глядел на Александра. Искоса - но все равно было заметно. Был взволнован последнее время. Врачи скажут - все дело в волнении! В волнение же его ввел Александр своими делишками - там, на юге. Что грозило всей семье. Увы, я отвечаю не только за себя!.. О себе я не думаю... Разве дело во мне?.. Зашлют куда-нибудь всей семьей - и што-с?.. Бедный Лев, бедная Ольга!
А на следующий день - или через день - пришло письмо от Липранди...
Схолия
1) Некоторые исследователи считают эту строку прямой реминисценцией из басни Крылова: "Осел был самых честных правил..." Иные утверждают, что эта связь случайна.
Поездка Онегина к умирающему дяде, несмотря на длинное биографическое отступление о герое между началом и завершением ее (в Первой главе), приводит к тому, что первым фактически эпизодом романной фабулы является смерть, что редко отмечается пушкинистами. Меж тем это едва ли не ключ к роману. Вспомним, что другой герой - Ленский, "своим пенатам возвращенный", - так же сперва приходит на кладбище. Вспомним и двукратное описание могилы Ленского - в двух поздних главах "Онегина" - Шестой и Седьмой.
2) Лет шестьдесят спустя - чуть больше - эти стихи Державина будут включены в оперу на сюжет Пушкина.
3) Заметим вообще, какую роль в "Онегине" - этом романе о любви, о молодости и о молодых людях - играет тема старших, старшего поколения и неудачи их жизни. Отсюда стремление молодых - вырваться из этой неудачи. На том и строится романный сюжет. Письмо Татьяны - как крик о помощи и молитва о любви. Татьяна не хочет для себя судьбы ни мамы, ни няни. Каждое поколение начинает жизнь с того, что надеется прожить ее иначе, чем старшие.
"Моя тема - смерть!" - сказал Анджей Вайда.
Пушкин мог бы сказать о себе: "Моя тема - Жизнь в границах Любви и Смерти..."
Липранди[1] писал ему:
Дорогой Александр!
Чаю, вы не позабыли меня в вашем далеке - надеюсь, оно прекрасно,- и что встреча с родными после столь долгой разлуки вознаградила вас за некоторые страдания, какие вам причинили здесь. Юг очарователен, вам известно, но быстро приедается, как все сладкое, тем более что осень надвинулась незаметно, пляжи пустеют, милых фигурок на них становится все меньше и их часто закрывают от наших взоров - то тоскливый дождь, то унылые зонты. Зато балов становится все больше, однако, вам известно, я до них не охотник. Вы просили меня быть здесь вашими глазами и ушами - и я, кажется, понял, в каком смысле, - однако боюсь не справиться со столь почетной и таинственной задачей. Возможно, мой нюх полицейской ищейки, который вы отмечали во мне в странном сочетании с моим либерализмом - наблюдение, кое, признаюсь, льстило мне, - начинает мне изменять. Я ничего не вижу того, что вас занимает и о чем мог бы поведать с уверенностию. Семейство, чья жизнь как-то беспокоила вас, по-моему, в полном порядке. Месье, как всегда деятелен, хотя никто не знает, чего более в его деятельности - смысла или интриг; мадам обворожительна, в свете бывает нечасто, ее постоянно видят с ее кузеном, который, кажется, и ваш друг. Печать нежной меланхолии в ее лице, как обычно, небесного свойства. Девочка здорова и прекрасна. как все дети. Что еще? На этот счет только Вигель Филипп Филиппович, наш общий знакомый, несколько беспокоит меня своими смутными намеками. (Помнится, вы говорили, что он интересен лишь в первой части разговора: пока не переходит к теме мужеложества, у него этот переход как бы естествен, а нам, людям обычных страстей, порой трудно понять.) Вам ведома его классическая фраза: "Как ужасны эти смешанные браки!" - когда речь идет о связи гетерической, восходящей к Афродите-Пандемос. На днях он произнес ее в виду особы, о которой речь - причем месье, супруг данной особы, был где-то далеко, а мадам была в обществе своего кузена Раевского. Я был удивлен, пытался потребовать объясниться - но это было все одно, что вызвать на откровенность сфинкса. Вы знаете, как почтенный Вигель умеет почти одновременно и возводить очи горе и опускать их долу - и не отвечать на прямые вопросы. (Странное свойство!) Надеюсь, фраза сия не несла в себе ничего особенного, кроме разве самого желания Ф.Ф. казаться владетелем тайны. Впрочем, он, кажется, сам собирается писать к Вам. Он мне об этом говорил. Недавно был в Кишиневе, там все вас помнят и разговоры о вас скрашивают любую беседу.
Пишите и ко мне - ежли Вам не скучно!
С сердечным уважением - Ваш И.Липранди[2].
[1] Л и п р а н д и И в а н П е т р о в и ч - приятель Пушкина по Кишиневу, потом Одессе (где служил чиновником особых поручений при Воронцове). В ту пору - пылкий либералист.
[2] Письмо не сохранилось. "Обширная переписка Пушкина с Липранди до нас не дошла". (Л.А. Черейский. Пушкин и его окружение. Л., "Наука". 1976.
- По-моему, Александр, вы вчера получили письмо! - сказал Сергей Львович за завтраком. (Нужно бы сперва отереть губы салфеткой - на нижней явно след яичного желтка. С испачканной губой все могло прозвучать не так весомо.)
- Да, - сказал Александр, не ожидая подвоха. - Из Одессы, от приятеля!.. - Тон был беспечный. На самом деле он все время думал о письме. Ее все время видят с ее кузеном... Печать нежной меланхолии...
- Я бы желал ознакомиться с ним, - сказал отец почти торжественно.
- То есть как? - спросил Александр растерянно.
- Как отец и наставник! - отозвался Сергей Львович. Александр поежился.
- Ничего не понимаю! - Он вырос в Лицее, где никто не стал бы читать чужие письма. Да и дома ничего подобного не водилось. Его письма - это были его письма!
- Я хотел бы знать, какие дела творятся... или задумываются... под кровлей моего дома! - продолжил отец еще торжественней. (Тверже, тверже!.. Надо сломить. Это упрямство, эту таинственность... да и вообще - пора явить всем, кто в доме хозяин!)
- Papa! Да это ж частное письмо! - вступилась наивная Оленька.
- Мадемуазель Пушкина! - обратил свой взор отец.- Вы хорошо сделаете, ежли постигнете науку помолчать вовремя. Думаю, ваш будущий супруг будет признателен мне за этот совет!..
- Ничего не понимаю, - повторил Александр. (...И этот Вигель. Что он хотел этим сказать? "Смешанные браки"!)
- ...Мы все живем жизнью частной... но потом, потом... она почему-то оказывается общественной! - продолжал напирать отец.
- Берегитесь! - вмешался Лев. - Когда я уеду в Петербург - я засыплю вас письмами! Я собираюсь начать свой епистолярий!..
- Да, - сказала Ольга. - А Зизи Вульф мечтает завести с кем-нибудь переписку. Бедная! Она завидует старшим сестрам, которые получают письма поклонников.
Брат с сестрой, как могли, выручали его.
- Конечно! Вы не понимаете, милостивый государь! Вы не понимаете! А я-с? Я должен? У меня на руках семья, дети... путь коих только еще начался... и что-с? Вы вляпываетесь в какие-то политические дела, не думая о том, что...
- Я не вляпывался! И ни в какие дела! - вставил Александр, мрачнея все боле.
- У меня сейчас начнется мигрень, ей-богу! - сказала Надежда Осиповна, впрочем, не слишком уверенно. Ее смущал твердый тон мужа.
- Не начнется! - возвестил Сергей Львович. - Не начнется! Все-с! Больше в этом доме не будет никаких мигреней!
- Как так - не будет? - спросила Надежда Осиповна уже негромко и смущенно. Вчера еще он плакал в ее объятиях. До чего переменчивый человек!
- Что теперь - все письма будем читать? Вслух? За столом? - спросил Лев шутовским тоном. - Я как раз на днях получил письмо от приятеля. Уморительно смешно! Из Гродненского полка, что стоит на Новгородчине... ну, вы знаете! Сказать, кто у них заправляет полком? Дама! Полковничиха. Офицеры смеются меж собой: "Полк в беде! Наш полковник сидит на биде!"
- Фи, как неприлично! - возмутилась мать.
- Молчать! - крикнул отец.
- Ах, да!.. Тут дамы. Простите! Но я ж - про Гродненский гусарский...
- Нет никакого Гродненского гусарского! - вспылил отец. - Ничего нет!..
- Как так нет? - попытался вставить Лев, но все напрасно.
- В православной стране составляется - что бы вы думали? - заговор афеистов! И кто играет в нем, так сказать, чуть не главную роль? Извольте видеть. Мой сын. Пушкин, Александр Сергеевич! Без него не обошлось!
Сергей Львович пережимал. Он возвышался над наглым сыном. Он брал реванш, торжествовал, упивался своим торжеством.
- Я не составлял никакого заговора. Паче - афеистов! - сказал сын все же в растерянности.
- ... И это в то время, когда государь вынужден воспретить даже масонские ложи, к коим когда-то и сам питал симпатии.
- При чем тут ложи? Вы, между прочим, напомню - тоже, по-моему, были масоном!
- Был! И что ж?.. Многие были. И возмущались даже - считали этот запрет чем-то кощунственным. Насилием над личностью. Но после убедились, что в том была государственная необходимость.
- Что? - переспросил Александр.
- Государственная необходимость! - повторил отец. - Вам, конечно, это не понятно!
- Жаль, я не успел побывать масоном! - сказал Лев - он все еще надеялся утишить скандал.
- Если мое мнение значит что-нибудь, - молвила Надежда Осиповна. - я просила бы прекратить все это! Всех!... - чуть смягчила она. - Прекратить!
- Я боюсь не за себя! Ты подумал, что станется - со мной, с матерью, если тебя сошлют в рудники? (О себе-то Сергей Львович думал как раз в первую очередь... что, если и ему придется ехать в Сибирь? С семьей? Какой обоз надо везти! А сборы! А решения - что брать, что оставлять? В какой-нибудь Березов...) Нет! - Сергей Львович повернулся к старшему. - Ты объясни мне! Почему повсюду, где опасно или как-то нечисто, или... где можно вляпаться... ты оказываешься тут как тут? Почему? Сперва порочные стихи... потом...
- Я не писал, учтите, никаких порочных стихов!
- Еще бы! Тебя отправляют на юг... на юг - заметь! - что вовсе не так плохо, за тебя хлопочут почтенные люди, мысля, что ты образумишься... что слабые надежды, которые ты возбудил в обществе своими юношескими опытами...
Александр улыбнулся.
- Считайте, что не было! И никаких надежд! Все надежды на меня были напрасны!
Он резко отодвинул стул.
- Вы нынче раздражены, papa! Объяснимся после!..
И вышел...
Он прошел к себе в комнату - и прежде всего собрал письма. Последние. Чтоб не оставлять их здесь, в доме; немного, всего несколько, спрятал на груди... Потом переоделся для выхода, накинул плащ. Минут через пятнадцать он был уже в седле и мчался в Тригорское...
XII
- Я обеспокоена вами! - сказала Прасковья Александровна даже как-то неприязненно - почти не взглянув, когда он вошел. - Что там у вас стряслось?..
О том, как именно слухи перекатываются из Михайловского в Тригорское и обратно, можно было только догадываться. Пошел один дворовый по мелкому делу в имение к соседу - и слух тут как тут. Но здесь прошло слишком мало времени, и... Хозяйка была одна за столом - девчонки при появлении Александра тотчас рассыпались по комнатам наводить красоту, ибо он застал их врасплох, в конце завтрака и все были по-домашнему... Алексис Вульф хотел было утащить его к себе, но мать сказала:
- Дай ему отдышаться, - и Алексей не настаивал.
За столом какое-то время побыла еще младшая девочка - Софи, втайне, по-детски влюбленная в Александра, потом незаметно выскользнула из комнаты.
- Хотите кофию? Я велю подать!..
- Нет. Благодарю!..
- А чаю?
- Пожалуй! Только не вчерашнего.
Они улыбнулись одновременно.
- Не дразнитесь! Вам прекрасно известно, что чай в этом доме всегда свежий. Караванный. И хранится в мешках... Нынче это мало кто делает! Я разоряюсь всегда - на эти колониальные товары! - и положила руку ему на руку. Он пригнулся неловко, поцеловал. Рука была опять необыкновенно мягкая и чуточку влажная. - Ну, сознавайтесь, что там творится у вас!..
- Ничего. Приходит письмо, меня касающееся... - Он вкратце поведал происшедшее.
Прасковья Александровна покачала головой.
- Ваш отец - человек старого закала! Он чувствует ответственность.
- Перед кем, позвольте?
- Не знаю. Перед вами, перед семьей!.. Перед властями, наконец!
- При чем тут власти? Что вы хотите сказать? Что мой отец зависит как-то от распоряжений властей?
- Ну, зачем так строго! Распоряжения! Может, пожелания... Вы безнадежно молоды, друг мой! Хотя по возрасту и пережитому - могли б и повзрослеть.
- Но что, собственно?..
- Просто вам не понять! Ваши отцы слишком долго ощущали подлость в жилах - что касаемо властей. Она посейчас растекается у них - вместе с утренним кофием! (Улыбнулась неловко.) А вы... ваше поколение... вы развращены, простите! Вас развратили надежды, связанные с началом настоящего царствования. Наш бедный государь как-то сам собой, какой он есть, умудрился возбудить много надежд - особенно у юношества - и теперь уж, верно, сам не рад! Всполошил много умов. Боюсь, мы еще не заплатили за это. То есть - полновесной монетой.
- Вы бесконечно умны, как всегда, вы - учитель жизни, но...
- Оставьте! Может, я вовсе не хочу учить вас жизни!
- Ну, ладно! Сдаюсь! Вы остановились...
- Ни больше ни меньше - как на Александре. Императоре. Самое интересное - что он во все это верил! До времени. В эти иллюзии... Покуда не понял, что имеет дело с Россией. И что в его собственных жилах все сопротивляется тому. В нем течет кровь не самых либеральных предков. Он испугался. Одновременно вас - и себя... своих собственных предначертаний и как они скажутся на всех на нас. (Она помолчала.) А что касается любезного Сергей Львовича... Вы рассказывали мне о вашем визите к губернатору с отцом. Вы там присутствовали при всей беседе?
- Да. То есть нет. Сперва был общий разговор, а потом я их оставил и пошел бродить по Пскову. Верней, так. Губернатор сказал, что ему еще надо о чем-то перемолвиться с отцом. Я и откланялся.
- Ну, вот! Возможно, самое интересное вы пропустили! Я - тоже местная помещица и знаю почтенного Бориса Антоновича. Не самый плохой человек. Но педант, педант! Это - немецкое. И... не храбрец - прямо скажем! Совсем не храбрец. Он испугался вашей истории - больше вашего отца. И, может, в том разговоре - в той части, что вы пропустили...
- Вы чудо, ей-богу! - Александр схватил ее руку, лежавшую на столе, и поцеловал. Сперва с тыльной стороны, потом перевернул - и ладонь. Она забрала руку, чуть не вытянула - из-под его губ.
- Никогда не делайте так, слышите? - Но голос был не властный, робкий, почти просительный. Потом наклонилась и поцеловала его кудрявую голову в затылок - ну, где-то там, куда попало. - Выкиньте из головы! заговорила она, едва коснувшись устами этой неспокойной головы. Пытаясь вновь обрести тон старшей и опытной. - Раз уж вы вынуждены пока жить под одной крышей... А письма... что ж, письма... Передайте вашим корреспондентам - пусть пишут на мой адрес! Если станет совсем дурно - вы какое-то время сможете побыть у нас! Пейте, пейте! (Чай к этому времени был подан на стол.) И не огорчайтесь! Вы когда-нибудь с отцом, быть может, посмеетесь вместе.
Дальше они уже не были одни. Вернулись девицы, вошел Алексис надменный и насмешливый, как всегда, начались фарсы, какие на время отвлекли Александра от неприятных буден. Письмо Липранди вновь воротилось к нему и стало испытывать его понятливость. Что хотел сказать старый бардашник Вигель?.. "Но Вигель, пощади мой зад!.." - он сочинил когда-то, еще в Кишиневе и пустил по кругу, как водится... друзья ругали его, боялись, Вигель обидится. Не обиделся. Или сделал вид?.. Что делать? За Александром водилось это свойство - сперва высказаться, а уж потом подумать... лезть куда ни попадя - лишь бы слово звучало... Но он ничего не мог поделать с собой. Что знает Вигель?.. Он с Воронцовым достаточно короток, и...
Бесшабашный дом в Тригорском шумел, как обычно, и ни одной путной мысли было не додумать. Он ждал сестру Ольгу - может, придет? (Все спрашивали про нее.) Или брат Лев? И он узнает тогда, что творится в доме...
Но никто из Михайловского не явился. Обедать - несмотря на уговоры он не остался и уехал...
Было сравнительно рано - дневной час, но небо начинало темнеть еще засветло: воздух томился дождем... По дороге редкие желтые листья, покрытые патиной мокрой грязи, тянулись к нему с обездоленных веток, и крупные капли влаги свисали с каждой ветки. Неужели отец и впрямь дал согласие губернатору следить за ним? Чушь какая! Он дворянин - и никак не мог... Это не вяжется! И не может один дворянин потребовать такое у другого. Впрочем... А милорд Уоронцов? А злосчастное письмо? А наша свинская почта? Распечатывает частные письма... Александр думал сперва помотаться по полю, заглянуть в лес, но вдруг поворотил коня и устремился домой - да так резво... Чего ожидать? Он не знал. Уже у конюшни, отдавая повод конюху, понял, что все зря, из разговора с отцом ничего не выйдет. Вошел к отцу, стараясь быть сдержанным и даже искательным - по возможности.
- Я хотел бы объясниться!
- А-а... - сказал отец. - Зачем это тебе? Ты ведь так убежден в своей правоте, что чувства других вряд ли обременяют твою совесть!
- При чем тут совесть? - сказал Александр, но осекся и добавил неожиданно для себя: - Я понимаю ваше беспокойство, но...
- А что ты понимаешь? Вы молоды, я стар. Вы - другое поколение, вы мне все время это доказываете!
Отец говорил как-то вяло, словно на то, что по-настоящему надо сказать, ему никак не решиться. Да и зачем? Он был спокоен, почти спокоен...
- Во всяком случае, - добавил Александр, - я готов просить прощения ежли чем-то нечаянно...
- Вон как? - воззрился Сергей Львович. Кажется, впервые глянул в его сторону. - А как же с письмом?
У Александра было несколько секунд, чтоб размыслить и ответить достойно. Если можно - сдержанней...
- Это - частное письмо, papa, ей-богу! Клянусь вам! Оно не заслуживает такого внимания!
- Ну, тогда... все остается, как нынче за столом. Я не вижу продолжения у этого разговора.
- Отец, простите! Но когда и в каком обществе даже отец мог позволить себе читать переписку сына - двадцати пяти лет? Что за домашняя цензура?..
И, конечно, зря вырвалось это слово: цензура. Как во всякой стране, где она властвует, на Руси искони она была чем-то ругательным - даже среди тех, кто насаждал ее.
- А когда ты нуждаешься в деньгах, мой сын... и отец беспрепятственно их дает тебе, ты полагаешь, что он это обязан делать... ты не задумываешься, что и он может пожелать что-то получить взамен, как-то контролировать твои поступки? Тем более... ежли ты доказываешь своей жизнью, что не вполне способен поступать разумно!
Он лгал. (Но это было так очевидно, что трудно спорить.) Денег старшему он всегда давал в обрез, старался не давать. Оттого и поместил, кстати, в Лицей - чтоб не слишком тратиться на его образование. И в Одессе Александр вечно занимал деньги... зато Льву давал без счету, и Александр не завидовал: младший есть младший. Только иногда ругался про себя - когда совсем уж сидел на бобах и должен был занимать у Инзова. Или у кого-нибудь другого... Привык быть в семье нелюбимым сыном. Но все же...
- Помилуйте, рара... я стараюсь зарабатывать себе на жизнь. До отставки был чиновником. А теперь - литература... Я - писатель.
- Напомню... На Руси еще никто не зарабатывал себе на жизнь литературой. Поэзия - не профессия, мой друг, и не поприще общественное. Она только - услада душ. К сожалению.
- Ну, значит, я буду первый на Руси, кто сделает ее поприщем и станет кормиться из ее рук. Когда-то ж надо открывать новую страницу? А у вас прошу денег исключительно по надобности. Стараюсь не просить. Но... я не какой-то там приживал в семье, я - старший сын и дворянин, как вы сами... И согласно общим правилам...
- Благодарю! Вот мы и вспомнили - про общие правила! Конечно, ты мой сын, и я не понимаю, почему всякая попытка оградить тебя от ошибок, какие вы все готовы совершить по молодости и по глупости, от тебя самого, в конце концов, - это вмешательство в твою личную жизнь. Цензура! Да-с, если хотите знать, милостивый государь! Цензура! Я бдительно слежу за своей семьей как отец. Прекрасно понимая, сколько в этом мире дурных соблазнов для юношества!
Он встал в позу и добавил торжественно:
- Не хочу, к примеру, чтоб мой младший сын брал у тебя уроки отвратительного афеизма!
- По-моему, покуда он берет уроки только на сеновале, и правильно делает - в его возрасте. Можно только позавидовать. Видит Бог - есть ли мне дело до того, чтоб напутствовать его хотя бы на этом поприще! А уж на каком-то другом... Но... извольте сами судить, есть ли в этом занятии его божественное начало и связано ли оно с существованием или отрицанием Господа!
Глаза Сергея Львовича на секунду стали тоскливы - такой собачьей тоской. Река в кисельных берегах утекла и пропала в мертвом поле. Он был стар.
- Писатель, - сказал он грустно. - Писатель! Погоди, пока другие тебя сочтут писателем. Покуда... они не считают тебя таковым. Увы!
- Кто это - они?.. - спросил Александр уже почти зло.
- Не знаю. Власти. Губернатор юга, губернатор севера... Государь, наконец. Кто-нибудь! Кто назначает у нас кумиры - или ниспровергает...
- Кумиров назначает толпа. Люди. Читающая публика. Она тоже небезгрешна, но... Властям, увы, приходится считаться с ее выбором!
- Ты слишком самонадеян!
- Простите, papa! И сочтите сказанное лишь знаком сыновнего почтения... (Он помедлил.) Я не знаю, кто понудил вас... предложил шпионить за родным сыном. Даже если сын ваш - и в чем-то виноват!.. Барон Адеркас, г-н Пещуров? Сам государь?.. Не знаю... Но только... Убежден, склоняя вас к сему, он выказал высшее неуважение к вам... как дворянину с шестьсотлетним дворянством!
- Бездарность! - сказал отец негромко и почти с ненавистью. Бездарность! Ни на грош таланту - одно самомнение!
- Может быть, - отозвался Александр как-то лениво - и понял, что попал в точку.
Тут все и сорвалось. Барин Сергей Львович выбежал из комнаты - и побежал по дому, крича:
- Спасите! Спасите! Убивают!..
А из комнат и со двора - один за другим, кто в домашней затрапезе, кто в мокром армяке - стали сбегаться люди, растерянные дворовые. (Где-то в дверях мелькнула насмерть перепуганная Арина.) И набралось их сразу столько, что, даже захоти Александр исчезнуть, раствориться, не удалось бы. Выскочивший вослед отцу из комнаты, он торчал посреди залы, как очевидный виновник происшедшего...
- Что с вами, papa? - мелькнула на ходу испуганная Оленька.
- Твой братец! - бросил ей Сергей Львович и снова закричал: - Караул! Караул! Убивают!
- Отец, что с вами?..
Ах, этот Лев, подлец, всегда-то его нет на месте вовремя... Опять валялся с кем-то на сеновале, весь в соломенном оперенье. Да, осень уже, осень!.. Можно зад отстудить...
- Лев Сергеич! - вскричал отец торжественно - и впервые остановился. Ваш отец оскорблен - до глубины души!
- Что, кто? - спрашивал Лев озабоченно - то ли в самом деле не поняв ничего, то ли поняв все...
- Я требую от вас - никогда... не общаться с этим монстром! С этим выродком сыном... Проклинаю! - кричал он куда-то в пустоту, полную людей. Проклинаю!
- Да что случилось, наконец? - не выдержал Лев.
- Он поднял руку на отца! Ударил... замахнулся то есть... Хотел прибить!
- Ничего не понимаю, - сказал Лев добродушно. В его светлых кудрях посверкивали соломенные нити...
И неизвестно, чем бы все кончилось, если б на пороге спальни не выросла Надежда Осиповна с огромной мокрой повязкой на лбу (Такой мигрени у меня еще не было! О, моя голова! О!..) и почти силком не втянула мужа в комнату.
- Что с вами? - спросила она мрачно. - Кто вас убивает?
- Александр, - сказал Сергей Львович, вдруг потеряв весь свой пыл, ставши сразу жалким и робким.
- Ну, тогда это не страшно. Я думала... кто-нибудь... Чего вы кричите? И так жизни нет! Вы мне надоели! (И легла на постель, отвернувшись.) Если б вы знали, до чего вы мне надоели!..
Спустя немного времени Ольга проскользнула к Александру и принялась плакать.
- Ты не знаешь, почему... ну, почему наша семья не может жить, как все! Попробуй выйди замуж... Это те Пушкины, у которых сын с отцом дерутся?
- Да не трогал я его, не трогал! Можешь успокоиться!
- Знаю...- сказала Ольга и продолжала плакать. - Знаю. А что теперь делать?
- Понятия не имею. Мало мне обвинений политических - так еще и уголовное! Хорошенькое дело!
- Да, успокойся ты, успокойся! Никуда он не пойдет! Никто не узнает! Еще бы! Ты с ума сошла! Молва пойдет по всей округе, дай волю! Все мои враги будут рады уцепиться!..
- Да что ты сказал ему?
- Сказал - что сказал! Что грех брать на себя обязанность шпионить за родным сыном. А разве не грех?
- Грех! - согласилась Ольга. - Не знаю сама, какая вожжа ему попала...
- Была, стал быть, вожжа! - сказал Александр, лежа на постели и почти отвернувшись от нее.
Чуть погодя заглянул Лев. Покашлял в кулак, похихикал...
- Вас с отцом нельзя подпускать друг к другу, ей-богу!
- Спасибо! Это все одно, что сказать - в пытошной палача и жертву надо как-то развести по разным углам!
- Черт-те что это все! Черт-те что! И ты несешь - черт-те что! И он...
- Чего он хочет для меня с уголовным своим обвинением? Сибирских рудников?..
- Да успокойся ты, успокойся! Он уж взял все назад!
- Как так?
- Обыкновенно. Говорит - еще бы он решил меня бить, да я б его связать велел!
- Очень мило, не находишь? Так чего он орал как резаный?
- Говорит, ты посмел, разговаривая с отцом, непристойно размахивать руками!
- А чем он хотел, чтоб я размахивал? Андреевским флагом? Слушай, маменькин сынок, пошел бы ты, а? Без тебя тошно!
- Ничего он не хочет! Кричит - потому что кричится. Больно! Страх это все! Вообще у их поколения - медвежья болезнь!
- Но я не рожден бежать за ними подбирать их сранье!
- Да пожалей ты его! Пожалей!
- Я жалею. Ишь чего захотел - письма мои читать!
- Пусть пока приходят на адрес Осиповых!
- Спасибо! Без тебя б не догадался!
- Ладно! Ты стихи приготовь!
- Зачем?
- Еду я на днях. Послезавтра. В Санкт-Петербург, милостивый государь!.. Уже отпросился у отца. Пора заниматься карьерой...
- Как же он отпустил? Любимого дитятю? Истинного сына? Карьера. А кто ж будет оберегать его здесь без тебя - от другого сына? Монстра? Отцеубийцы?.. И что будут делать безутешные девицы? На сеновале?..
- Ты заменишь! Не разучился еще?.. На юге?.. В общем, вставай, садись переписывай. Все новое. "Онегина" - две главы, как обещал! Буду там твоим ходатаем и издателем!..
- Обойдешься и одной главой. Я пока работаю.
- Не морочь мне голову... и так тошно! Maman - вся в мигренях... А его, я боюсь, кондрашка хватит! Старый он уже!..
Вечером в Тригорском, укрывшись в одной из комнат, Александр писал Жуковскому в Петербург:
Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении. Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро все переменилось: отец, напуганный моей ссылкой, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь. Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче - быть шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться... Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я все молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся...
И дальше - все, что нам уже известно.
Прасковья Александровна в тот вечер объявила за столом:
- Пушкин нынче ночует у нас! Правда, Александр?
- Прекрасно! - сказал Алексис и зааплодировал.
Аннет прибавила:
- Можно, у меня в комнате! Я перейду к Евпраксии. Пустишь меня? Сестре.
Та пожала плечами:
- Пущу, конечно! (Все были радостны.)
- К сожалению, я не могу позволить гостю воспользоваться вашей любезно-стью! - сказала maman жестко. - Вы не будете возражать, Александр, если мы вам постелим в бане?
- Нет, конечно, разумеется... - быстро согласился Александр.
- Не понимаю! - возмутилась Аннет. - Почему он должен ночевать в бане?
- Я не виновата, дочь моя, что все, что касается приличий, вызывает в вас непонимание! В доме, где столько молодых и незамужних девиц, к сожалению, нельзя оставлять на ночлег молодого человека! Тут уж ничего не попишешь! Даже в комнате Алексиса.
- Да я согласен, согласен! - быстро вмешался Александр. Не хватало только ссоры еще в одном доме. И опять - из-за него!
- А времена разве не меняются? - спросила Анна почти дерзко.
- Что касается приличий - нет! - ответила ей maman.
В эту ночь Александр впервые ночевал в баньке на склоне холма. Он взял с собой несколько писчих листов и перья, банку с чернилами... запалил свечу в своей храмине и попытался сочинять. Что-то писал, черкал, писал, черкал... В итоге вместо художества у него вылилась такая бумага:
Милостивый государь Борис Антонович!
Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решился для его спокойствия и своего собственного просить его императорское величество, да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего превосходительства.
Наутро, раздобывши конверт и никому не сказав ни слова, написал адрес:
Барону Адеркасу Борису Антоновичу, псковскому губернатору. Еще надписал сверху: Его превосходительству...
И попросил кого-то из тригорских слуг, наладившегося в Опочку по делам, забросить конверт на почту...
XIII
Лев уехал. Стихов он взял с собой много; хоть это - польза. Семья теперь редко сбиралась за столом - Александр пропадал в Тригорском. Родители ссорились - это было видно по затравленным глазам отца, если они с Александром сталкивались поутру, старались не глядеть друг на друга и не разговаривать, но все же... Ольга по возможности тоже жалась к Тригорскому - сколько позволяли приличия... там не было весело, но и не было той тоски неудачи, которая пронизывала дом Пушкиных.
Александр досадовал на себя, что дал Льву - тот выпросил, выклянчил средь прочего письмо Татьяны... (Он считал это пока наброском - неудачным. Письмо девушки, к тому же семнадцатилетней, к тому же влюбленной!) Начнет там показывать, несмотря на все клятвы, что ни-ни. Брат бывал легкомыслен как и он сам порой.
Сейчас роман то возникал в нем как нечто цельное - то терялся, как река в полях, вился и исчезал, он даже не знал, хватит ли пороху окончить его. Ссора с отцом и обстановка в доме играли здесь, конечно, важную роль, но не они одни. Сердце вести просит!.. А вести - где их взять? Он снова вспоминал письмо Липранди... Вигель?.. Что мог знать Вигель? Впрочем... а что знает он сам?.. Письмо Жуковскому уехало с братом. Василию Андреичу он еще сделал доверенность относительно своего письма к губернатору. Так, на всякий случай. Понимал, что поступок легкомысленный. А что теперь делать? Прошло уже несколько дней, первое время он томился ожиданием, которое смешивалось как-то с веселым детским любопытством: а что будет? И вдруг почти что позабыл про письмо. Бывает такое! Таилось в нем нечто - вроде излишней уверенности в своей судьбе. Пронесет! Как - он не знал, но... Забыл напрочь - и все! Дай Бог! Одесса опять поселилась в нем, вороша все сомнения, какие только можно, и внушая несбыточные надежды.
Прошла неделя, больше - он был днем в Тригорском и дурил, как всегда. Врал напропалую. Как встречал на Кавказе страшных разбойников и они его почтили, как своего. Еще был вариант, как они испугались его ногтей и удрали сами - ночью, тайком, приняв его за дьявола. Он любил сочинять истории, которые могли случиться с ним, но не случались, и со смаком их рассказывал, ему верили и не верили - все равно интересно... ну, нельзя ж, чтоб с человеком все происходило в жизни, надобно что-то и придумать. Он сознавал, что это вранье как бы создает ему еще одну, параллельную биографию - для потомков. (И как они будут распознавать - где правда, где нет?) Но считал, что это тоже имеет смысл, ибо отражать будет не только, что на самом деле, а что могло быть еще (и это интересней всего). Смеялся про себя: вот после этого - верь историкам! И Тацит врет наполовину. (А Карамзин, спрашивал внутренний голос. Он соглашался через силу: что ж!.. И Карамзин!)
Но тут появилась Ольга - влетела, раскрасневшаяся, и выпалила в один дых, как загнанный гонец:
- Мы уезжаем!
- Кто? Куда? - разом откликнулись за столом.
- Все. В Петербург. Кроме тебя, конечно! - Она взяла брата за руку и вдруг заплакала навзрыд. Ее бросились утешать, забыли про все другое. И про него в том числе. Неужели его судьба - приносить только горе? И кому? Самым близким. Сестре. Печальной девочке с огромными глазами, которая любила его и которая все, что хотела, - это чтоб с его приездом стало весело в доме. Отплакав свое, Ольга поделилась новостями. Оказывается, после ссоры Александра с отцом мысль об отъезде настойчиво пробивала мать. (В цепи настояний Надежды Осиповны была, конечно, и история Сергея Львовича с Аленой. Но Ольга не знала об этом.) Отъезд семьи в деревню в свое время имел в виду обстоятельства чисто бытовые - никак не сводились концы с концами, город стоил дорого, столица тем паче, а без пригляда бар управители в деревне крали в три руки и слали мало денег. Но в деревне Надежда Осиповна откровенно скучала. Потом, кажется еще (Ольга не говорила об этом, речь шла о ней), maman удалось убедить мужа в том, что барышне здесь не житье: женихов кот наплакал, да и те, что в наличии, бомонд из Новоржева! Название Новоржев - соседнего городка - в устах Надежды Осиповны было именем нарицательным: знаком захудалости - и уж точно, беспросветной провинции. Во всех случаях жизни Сергея Львовича было легче всего склонить к чему-то, доказав, что где-то, кто-то, как-то - не по рангу его шестьсотлетнему дворянству. Он тут же соглашался. На все отъезды, приезды, переезды... Был довод еще, что надо бы проследить за первыми шагами Льва на военном поприще. (Неудача карьеры старшего сына была в этом смысле козырной картой.) Возможно, еще всплывала мысль, что Александру, буде ему выпала ссылка, лучше в самом деле побыть одному. Ольга сказала, что в доме уже идут сборы. Брат с сестрой посидели еще немного и откланялись.
Надо сказать, вместо радости, какую можно бы ожидать, Александр, возвращаясь, испытывал грусть. Одиночество, какое ожидало его, предстало во весь рост - и не показалось заманчивым. Так было в Одессе, в Петербурге... и всюду. Он вдруг понял, что всегда тянулся к семье - даже такой нелепой, как его... (Встреча с семьей Раевских тоже сделала свое дело.)
Воротясь домой, прошел к себе и закрылся в своей комнате. Не хотел присутствовать при сборах. Лег на кровать ничком и натянул одеяло на голову. Благо, было прохладно... Все уходит. Все уходят. Разъезжаются. Дальше унылая зима в холодной пустоте деревни. Из Одессы писем нет - и не будет. Кто ты такой, чтоб она писала тебе или думала о тебе? Люстдорф остался ручейком, исчезнувшим в степи.
В комнату постучали - он отозвался не сразу. Вошла мать, она редко, признаться, навещала его. Раза два или три... Он приподнялся навстречу. Мать была не в чепце, узкий платок, подобие шарфика, стягивал ей лоб. Это было элегантно.
- Мы уезжаем, - сказала она и вдруг пересела - с кресла к нему на кровать.
- Знаю.
- Я убедила отца. Не могу сказать, чтоб это было легко! (Хмыкнула, впрочем, невесело.)
Он взял ее руку, поцеловал.
- Не думай, что я не страдаю вовсе, что все так сложилось у тебя!
- Я понимаю, - сказал сын.
- Ты всегда немного страшил меня - своей одинокостью, - продолжала она. - Дичок какой-то! И я не знала порой, как к тебе подойти. Но я мать, и ты мне дорог. (Вздохнула.) Я тоже... была всегда одинока. И ты этого тоже не понимал.
- Я люблю вас, maman! - сказал он.
- Но ты не слишком сердись на него - он тоже одинокий человек!
- Я не сержусь, или, вы правы, не слишком. Я всегда гордился вами, maman... вашей красотой!
- Да брось! Что - красота? Не смеши! Только то, что порой тешит тщеславие. Ты еще поймешь!.. Это то, что исчезает быстрей всего и приносит радости менее всего!
Он поднял голову. В ее глазах стояли слезы. Немного... но для светской женщины - в самый раз. Впервые, может, в его жизни она плакала об нем - теперь это точно относилось к нему. И нелюбимый сын ощутил это сердцем. Он снова поцеловал ей руку.
- Я буду скучать по вам! - сказал он.
- Я знаю, - кивнула мать. - Я знаю... Арина остается с тобой. Мы так решили с отцом. - И вышла. Аккуратно прикрыв за собою дверь.
Потом пришла Ольга и проплакала остаток вечера. Вот уж кто умел плакать самозабвенно! Пришлось отдать ей три носовых платка. Ей не хотелось уезжать. Ей не хотелось оставаться (в деревне). Ей хотелось замуж. Удачно. А потом... Чтоб были стихи брата, веселый круг - простых понятных молодых людей... чтоб танцевали... но чтоб к тому ж обязательно говорили о высоком. (Она все-таки была сестра Пушкина!) А теперь предвкушала с отвращением... что будет вновь - большая, вечно неприбранная квартира... и вечные разговоры о том, как мало денег и как их не торопятся присылать из имений. Болдино, Михайловское... И Михайловское снова станет лишь одним из названий: местом, откуда управитель не шлет денег. И таких приятельниц, как в Тригорском - почти подруг, - у нее больше не будет. (Там уж точно не будет, в Петербурге!) Выйти бы одной из них замуж за Александра! Она перебрала мысленно всех тригорских дев, остановилась на Аннет: вот бы славно! Он был бы счастлив - ее брат, Аннет любила б его и никогда б не изменяла, это точно! И ей самой - Ольге - было б легко с Аннет, как с невесткой. Но Аннет - не для него, ему будет скучно с ней. И впрямь - в ней какая-то излишняя правильность, все по полочкам. А брат - не виноват, он такой уродился - весь неправильный по природе! И вздыхала. И плакала, и вытирала платочком слезы, и он искал в беспорядке полусломанного шкафа еще хоть один платок для нее. Нашел - где-то среди тетрадей "Онегина". Как он здесь очутился? На вот! На!.. И отирал ее слезы, и сам готов был разрыдаться.
Через день уезжали. Карета и три возка расположились полукольцом со стороны парка. Он вспомнил, как несколько времени назад лихо подъехал к дому с этой стороны. И все высыпали ему навстречу. Тогда было начало, теперь конец? Он тосковал.
Вышел к возкам - мрачный, в темном старом плаще... И глядел исподлобья, уныло - как все кончается. Семья, дом... И как maman и Ольга прощаются с дворовыми. С некоторыми - с бабами - целовались. Все крестились и крестили друг дружку: "Приезжайте! Приезжайте! Когда-то свидимся!.." Арина только и взмахивала перстами и плакала без остановки. В деревне - это высший миг, когда плачут. (Потому здесь так любят - рождения, свадьбы, похороны, разлуки! Одна Русь, пожалуй, вникнуть смогла в эту вечную печаль всемирной жизни! И, слава Богу, на селе слез не занимать - ручьями текут. Ливмя...) Бабы отирали подолами лица и снова ревели.
- Ты присмотри тут за ним! - строго приказал Арине Сергей Львович. - А то скиснет совсем. Сопьется, не дай Бог!
- Да вы уж не сумлевайтесь! - сквозь слезы сказала Арина, впрочем, не без ехидства.
Мать притянула кудрявую темную копну сына, поцеловала в лоб и перекрестила голову. Впрочем, в голове и таились все опасности. Она-то это знала.
Отец подал руку остраненно.
- Подумай над всем, что произошло! - сказал наставительно и, понизив тон: - И завиральные идеи эти - брось!..
Сын пожал холодную высокомерную руку.
- Привет всем! - выдавил из себя. - Жуковскому, Карамзиным... Скажите - жду новых томов!
- Скажем, скажем! Непременно скажем! - засуетился вдруг отец. - И Екатерине Андревне передам твой привет! - Он снова был сам собой - на высоте и говорил с сыном о возвышенном. Как положено родителю. Он сызнова был приятелем Карамзина, родней по духу Жуковского, Вяземского... Их много связывало ссыном. - Пиши, не ленись! - добавил на всякий случай. Кто, как не он, отец, обязан быть в курсе литературных интересов сына?
Ольга подошла неловко, уронила головку на грудь. Он обнял ее и поднял - она заболтала ногами в воздухе.
- Береги себя! - шептала она. - Береги!..
- Ольга, Ольга! Это уж вовсе не комильфо! - попенял Сергей Львович.
- Оставьте их в покое! Она сестра ему! - буркнула Надежда Осиповна и села в карету.
Все отъезжающие уселись в карету, а возки дернулись, готовые тронуться за ней.
- Приезжайте снова! - махали дружно дворовые. - Приезжайте!
Потом... все покатилось по кругу - круг сомкнулся и разомкнулся, все стало двигаться, удаляться, исчезать. И пропало из виду... Александр бессмысленно смотрел вслед.
Он остался один...
Вернулся в дом и снова стал знакомиться с ним - как сначала. Дом, который покинули люди, уже не совсем тот, что прежде. "Онегин шкафы отворил: / В одном нашел тетрадь расхода, / В другом наливок целый строй... / И календарь осьмого года..." Он прошелся по комнатам, открывая и закрывая шкафы. Пустота.... Дом вдругпостарел - на десятки лет. Вновь отошел к Ганнибалам. "Он в том покое поселился / Где деревенский старожил / Лет сорок с ключницей бранился, / В окно смотрел и мух давил..." Кой-где валялись еще оставленные вещи - те, что решили не брать в последний момент. Скоро Арина с девками приберет все. Он подобрал с полу Ольгину заколку для волос и долго вертел в руках. На спинке кресла перекинут материнский платок - мигренный. Столько раз видел его на голове у матери, что теперь, валявшийся просто в креслах, он внушал суеверное чувство - почти страх. Вещи долговечней людей - их памяти, их усилий. Он сказал вслух себе:
- Одиночество мое совершенно, праздность торжественна...
Если честно, он совершенно не представлял, куда себя деть. Мир запахнул на нем плащ, застегнул его. И оставалось только... что оставалось?
Схолия
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я мечтал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким волненьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя...
И ножку чувствую в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы... как ножки их.
Эти две строфы Первой главы, одна за другой, как в романе, обнаруживают странную особенность. "Все в жизни - контрапункт, иначе противоположность", - говорил М.Глинка. Строфы противоположны - по духу и входят в контрапункт меж собой. Два мироощущения, почти полярных. Если вдруг задаться целью разделить этот текст, как в хоре, на голоса героев романа, тем самым превратив его в драматический. Первая строфа будет, несомненно, звучать "на голос" Ленского, а вторая - Онегина. Но обе при этом принадлежат третьему персонажу - Автору, как герою романа. "Пишу не роман, а роман в стихах - дьявольская разница..." Текст в романе, безусловно, служит примером известной теории М.М. Бахтина о "романном слове", - по которой автор как бы постоянно перемещается в своем авторском тексте (и в своем сознании) из словесной области одного героя в другую, и языковый ряд авторской речи так же движется - от персонажа к персонажу. (Вспомним, например, как Пушкин описывает начало любви Ленского и Ольги: "Чуть отрок, Ольгою плененный, / Сердечных мук еще не знав, / Он был свидетель умиленный / Ее младенчесских забав..." Автор не просто рассказывает о Ленском - но почти стихом Ленского. В его образной природе. "Простим горячке юных лет / И юный жар, и юный бред!" - скажет о нем Онегин.) В романе прозаическом это вовсе не значит, что автор созидает еще один образ: соединенного героя, сиамского близнеца... воплощение самого себя в образном плане. Роман в стихах Пушкина, напротив, решает эту художественную задачу. Есть Автор-Онегин и Автор-Ленский. И мы не только перебираемся в словесной ткани романа из одной области сознания в другую, но и убеждаемся на каждом шагу, что в жизни эти герои, как правило, в нас соединены, и лишь книга, как некая условность (внешний сюжет), способна разделить их...
Прослонявшись по дому часа два, так и не найдя себе места, Александр помчался в Тригорское - под крыло Прасковьи Александровны. Она умела оказывать на него благостное действо. Но, как назло, она как раз упорхнула в гости к соседям помещикам... новоржевский бомонд, который она ругала на чем свет стоит, наполовину состоял из ее родни. После двух мужей у нее здесь осталась пропасть родственников обоего полу.
Так что дома из девочек застал только Анну... Она улыбнулась вымученно, хотя и обрадовалась: к кому бы он ни приезжал в их дом - она знала, что не к ней.
- Ах, Александр! Как все ужасно, право, ужасно! - Она имела в виду всеобщий отъезд, Ольгу, по которой намеревалась скучать, его одиночество, свое одиночество... То, что у нас проносится в мыслях, всегда более того, о чем мы говорим. - Сготовить вам кофию? - спросила она робко.
- Нет. (Он нахмурился, потом расправил морщинки - все в порядке!) Как говорил один мой приятель - рюмочку водки, ежли она у вас есть!
- А если только наливка?
- Хуже... но что есть!
Водка нашлась - теплая, не из погреба. Он поморщился, выпил... На закуску даже не взглянул.
Почему-то он вдруг стал глядеть внимательно на свой перстень. И так повернул, и так... Девушка тоже заглянула.
- А что там написано?
- Понятия не имею. Вроде иудейские письмена. Или караимские - мне говорили.
- А кто это - караимы?
- Племя! Верно - хазарское. Живут в Крыму - и веруют, как иудеи. Но это - мой талисман!.. От сглазу. От белого человека.
- Почему непременно от белого?
- Сам не знаю. Мне нагадали, что погибель меня ждет от белого человека!
- А вы сами разве - черный?
- А как же! В какой-то степени. Ваша младшая сестрица, если помните, сразу отличила. Это не случайно! Дети видят все удивительно правильно. Вам не хотелось бы - назад, в детство?
- А вам?
- Нет, скорей - это страшно! Вот-с! Я и есть - арап. Арап Петра Великого. Лишь великий государь мог вывезти невесть откуда арапчонка раба, чтоб он в итоге стал здесь Пушкиным!
Хвастается? Или дразнит с тоски? Даже просто думает вслух. Это редко с ним бывало - то есть при ней. Все равно ей хорошо оттого, что он говорит. Она даже могла не разбирать слов - только звуки и близость. Он выпил еще рюмку...
Девушка была рядом и, кажется, любила его, но то была не она. А где она? Не знал. По правде говоря, временами он даже нетвердо сознавал - кто она. "Говорят... вы влюблены во всех... я безутешна!" Девочка на берегу. Которая исчезла, чтоб стать Татьяной. Теперь она выросла... Наверно, скоро замуж. Круг жизни замкнется, уже смыкается. Экипаж из Люстдорфа, покачиваясь, терялся где-то в степи.
- Идемте гулять! Вы, должно быть, засиделись здесь... - Он чуть было не сморозил: в девках, но вовремя примолк.
- Я должна одеться. Это долго...
- Пусть долго! - Он был великодушен. Чуть пьян и великодушен.
Они вышли. Капор обрамлял ее личико полукружьем ("лицо обрамленное" штамп, но что поделаешь, тут оно в самом деле было обрамлено), пелеринка пальто спадала с плеча... она раскраснелась, торопилась, сбивалась с шагу впервые шла с ним... Споткнулась - было мокро, осенняя трава лезла под подол, ей дважды пришлось приподнимать юбки достаточно высоко.
- У вас красивые ножки! Пользуйтесь этим! - сказал он без стеснения.
- Правда? - Она зарделась. Но все ж решилась - робко: - А как пользоваться?
- Ну, не знаю, - сказал он с мужской важностию. - Красивые ножки, учтите, большая редкость, чем хорошенькое личико! А мы, мужчины, как правило - поверхностное племя! Мы постигаем мир снизу вверх - то есть постепенно поднимая глаза...
- Вы - ужасный человек!
- Возможно. Но я написал не так давно, что "вряд ли / Найдете вы в России целой / Три пары стройных женских ног!" И немного горжусь этим своим открытием.
С горы они сбежали, он взял ее за руку. Она запыхалась, прижалась спиной к дереву.
- Намокнете, был дождь, - сказал он, как старший. Легко, как в танце, приобнял и оторвал от дерева. Она не сопротивлялась. Она была в его власти... щека горела. Он наклонился и поцеловал эту щеку.
- Вы сумасшедший! - сказала она тихо.
- Да. А что?..
- Я знаю, я скушна! - вдруг заговорила она, когда уже шли по лугу, почти берегом Сороти. - Сама не знаю, как это получается! Иногда... размозжила б себе голову, ей-богу! Так хочется сказать... что-то остроумное, необычное... что радует или волнует... что способно привлечь внимание... А получается какая-то стылая чепуха. Вчерашнее жаркое. Сама чувствую - но чувствую, что не могу иначе. Почему это, как вы думаете?..
- Не знаю.
- Как так? Вы поэт, писатель - должны знать! Скажите откровенно, как мужчина... чего не хватает мне?
Он вспомнил, как ответил однажды на этот вопрос себе - когда думал о сестре: "Порочности!.."
Но ей он сказал:
- Милая девочка! Если б это кто-нибудь мог знать! Про вас, про меня! Про всех... Ответа нет! Ответа не будет.
- А литература?
- Что - литература? Пытается ответить... но ей не под силу. Чаще всего - ей это не под силу! Но ножки... вы запомните, это - богатство. В нашем удручающе поверхностном мире...
Он снова склонился и поцеловал ее в щеку. Она приняла послушно. Щека пылала - только была еще мокрой. Он испугался сперва... но подумал, что дождь висит в воздухе, и, как все мужчины, легко успокоил себя.
Обратно шли той же дорогой, взявшись за руки. Вверх по склону, медленно, говоря о каких-то решительно пустяках и получая от этого удовольствие.
- Помните, как вы с Зизи стали меряться талиями? У вас оказалась почти такая же. Так вот, моя ничуть не толще, объявляю вам со всей ответственностью.
- Надо будет померяться! - посмеялись от души.
Они оказались снова у дерева - в той же позе, за которой должен был последовать поцелуй.
- Стойте! - вдруг вскричал он. - Я совсем забыл! - и неловко отстранился от нее.
- Что с вами? - прошептала она.
- Не спрашивайте! - И больше не взглянул на нее. Это было бегством.
Она смотрела на него почти с ужасом. Почему?
- Мне нужно скорей, скорей!.. - повторял, как в лихорадке. - Коня! Скажите кому-нибудь... Коня!.. (Когда он приезжал, коня его куда-то обычно уводили.)
- Бежите? - сказала она и даже сыскала в себе улыбку. - Бегите!
- Да нет.. Я после объясню. Вы не верите в себя. Это плохо. Кто же будет верить в вас, если не вы? - говорил он отрешенно, а сам глядел куда-то в сторону и ждал коня. Коня подвели... - Нет, нет... - говорил он уже в седле. - Не надо! Не думайте! Я после, после... - И конь уже ходил под ним ходуном. - Потом объясню все!
Дал шпоры и был таков.
А вспомнил он про свое письмо губернатору.
От губернатора не было ответа. Может, не дошло? (Слабая надежда! Такая слабая!) Думает?.. Или - успел переправить в Петербург? Письмо к губернатору! Он и правда - не в себе. Как можно забыть?.. Но губернатор, верно, не забыл. Письмо гуляет в канцеляриях. Потому и нет ответа. Теперь, когда все развеялось, все страхи позади - начинать сызнова со страха... Он ведь сам писал "прошение на имя" - и недвусмысленно: "Да соизволит (государь) перевести меня в одну из своих крепостей... И все. С крепостью не шутят. Он не создан для крепости! "Жду этой последней милости от ходатайства вашего превосхо..." Ничего себе! Что он сделал? И как ему это взбрело? Бывает. Где письмо? А письмо могло быть теперь где угодно. И даже на столе у государя... В папке "для решений". Его судьба решалась.
К вечеру он был в Опочке. Почта, конечно, давно закрыта, но кто-нибудь там есть? Все почтари обычно живут при почте. Вдруг не отправлено? Затерялось. (Слабая надежда! Какая слабая!) Он спросил у первого попавшегося мужика: где почта? Мужик ответил непередаваемым жестом - вместе телом, рукой и головой, - жест, который означал, что почта могла быть где угодно. Александр на коне болтался по Опочке, покуда кто-то не показал ему кнутом - туда, и он в конце концов оказался пред домом, где на мокрой доске при входе двуглавый орел был огажен птицами, которые возвышались над ним и, живехонькие, сидели на крыше - голуби, сквозь потеки густого помета (след их пребывания) проступала слабая, как надежда, надпись: "Почтовое ведомство".
Вход был закрыт, и столь основательно, что, казалось, он ввек не открывался. Но Александру было надо, и, сойдя с коня, привязав его к изгороди, он отправился на розыски. Путь лежал во двор, заваленный сырыми дровами, полурассыпанные поленницы и не укрытые под дождями бревна катились под ноги и свидетельствовали, что хозяин если и есть, то из рук вон плохой. С внутренней стороны дома была еще дверь, она выглядела не такой уж пришитой к косяку, но тоже была заперта, он стал стучать и стучал долго, покуда не услышал спасительный кашель... кто-то кашлял громко и с удовольствием, словно прочищал горло, как птица... потом едва послышалось:
- Какого черта?.. - и незатейливый, но громкий мат счастливо засвидетельствовал чье-то приближение...
Ржавчина замка пропела свою песнь, и на пороге вырос мужик, в рубахе с напуском, в портах, босой, но в очках - что было в удивление и, несомненно, свидетельствовало чистую профессию и благородство духа.
- Чего тебе? - спросил он, но присмотрелся и добавил: - ...барин!
В его жилах оставалось еще некое количество кровяных шариков - не одна только сивуха проклятая, счастье наше!
- Почта мне нужна! - сказал Александр.
- Пошта закрыта! - отбарабанил мужик с той радостью, какая бывает у людей, когда они позволили себе не исполнять своей работы. - Вечер на дворе.
- Вижу, что вечер... - Александр буквально толчком - туловищем своим впер мужика назад в комнату.
Под иконкой в углу стыла свеча, и паутинка охватывала икону наискось с одного боку, так что лик Божий светился одним глазом, а другой был как бы с бельмом. На столе же вообще творилось нечто невообразимое: ошметки, огрызки, объедки... вдобавок две мыши, забравшись на стол и презирая вошедших людей, правили пиршество, расположась под полупустой четвертью самогонки...
- Письмо мне нужно, - сказал Александр, - отправил, да нет ответу. Важное. Может, пропало?..
- Может, - кивнул почтарь готовно, - у нас все можно... Пропало - так пропало!
И вдруг... Александр даже не сразу понял, что случилось - почтарь бухнулся в ноги ему, колени стукнулись об пол так громко, что даже мыши испугались и стали небыстро сползать со стола.
- Прости, барин! - В глазах почтаря стояли слезы.
- Да что прощать тебе? Мне письмо надобно!
- Виноват, прости! Никак больше недели письмов не отправлял! Грех попутал! Тоска смертная!..
- Не отправлял, говоришь?
- Вот крест! Не отправлял!
- Все пил?
- Пил!.. И себя позабыл, понимашь, и что на место поставлен! Раб-человек! Грешный сосуд! От меня жена ушла к другому!..
- А-а... недавно?..
- Да... лет пятнадцать уже!..
- И все оплакиваешь?..
- Да нет! Не сказать - чтоб все... а бывает, прихлынет! Как вспомню пью, а так... в рот не беру (добросовестно пояснил он)!
- Понятно! Так где письма?..
- Какие?
- Неотправленные...
- А-а... сейчас-сейчас! Погоди, барин! И все, главно, в полном порядке! Можешь не сумлеваться. Как же так? Люди ждут, печалуются, может плачут... Вины наши несметные! А как пред Богом предстанем?..
- Ну, где? Где?..
- Сейчас-сейчас! - Почтарь засуетился, поднялся с колен, надел шлепанцы, потом опять снял, мешали... Он явно трезвел... взял одну свечку целую, потом огрызок свечи. Запалил обе. - Пойдем, барин!..
Толкнул дверь, и они вошли в святая святых - соседнюю комнату, где и была почта.
Письма лежали на столе - не соврал - в некотором порядке. Даже сложенные. Аккуратные ряды - четыре, не менее - вдоль стола. И еще два мешка подле, на полу. Мышь сосредоточенно грызла мешок с угла...
- Вот и все богатство! - сказал почтарь. - Мыши, вишь, беда! Докучают. Не понимает тварь, что люди ждут весточки от кровинок!.. Эх!.. Ну, зачем эта тварь человеку дана - в сопроводители?..
Александр был растерян. Перебрать всю груду, а потом еще мешки... Да и мыши...
Он взял одну из свечек у почтаря и подошел сперва к столу. Не зная, как приступиться, ребром ладони разделил один ряд - где-то посредине. Он и распался - на две части. Письма пали на бок - в ту сторону и в эту. И в разделенном надвоеряду - первым изнутри было:
Его превосходительству барону Адеркасу Борису Антоновичу, псковскому губернатору. И подпись: Пушкин.
- Ваше, что ль? - спросил почтарь обрадованно.
- Мое!
- Братцы! - запричитал почтарь. - Братцы, люди русские! И почему так получается? Думал человек - письмо пропало, потерял, важное, беда - ан нет, письмо само идет к нему в руки!
Александр еще взглянул, на всякий случай. Там, где был разъем, одно письмо высунулось и торчало наискосок, углом - как-то боком. Он вытащил его двумя пальцами - сам не зная зачем - и прочел знакомое: "Ф.Ф. Вигель"
- Тоже ваше? - спросил почтарь, все больше трезвея.
- Мое! Спасибо, брат! - сказал Александр и вытащил кредитку. - На вот! На опохмел!..
- Премного благодарны! - Почтарь взял кредитку, на свет даже при свечке рассмотрел - все чин по чину. Чем отличается русский человек? Доверчивостью в смеси с недоверчивостью. Так и живем, стал-быть. - Может, самогончику по такому случаю, барин? - спросил он заискивающе, провожая Александра к себе в комнату. - Только... беспорядок тут!
То, что он нарек "беспорядком", на самом деле в русском языке названия не имело.
- Может, с парадного ходу?..
- Нет, не надо! Веди - как зашел! А почту отправь, неудобно как-то!..
- Как не отправить, барин, как не отправить... когда люди ждут. Сейчас же, в аккурат! Свинья-человек! Свинья! И все-то он только об себе заботится! Ты о народе подумай!..
- Ладно, ступай в дом, простудишься! - Александр усмехнулся.
Почтарь стоял пред ним в рубахе навыпуск, босой, переминался - даже чуть не навытяжку. Дождь начинался.
Отвязав коня, Александр еще сколько-то времени вел его в поводу. Какое-то время не думал о Вигеле - слишком сильного он избежал крушения. Письмо Адеркасу у него в кармане! Он иногда запускал руку в карман, за пазуху и убеждался - там. Оно! Нет, с крепостью подождем еще, Александр Сергеич! Правда? С крепостью... еще не время!.. И снова трогал письмо. Он вспомнил, как Измайлов - издатель "Благонамеренного" объяснялся с подписчиками... почему не выпустил в срок журнал: "Я на праздниках гулял!" Как просто! Гулял! Какое счастье! Он, Александр, родился в стране, где можно даже журнал не выпускать, гуляя... и почту не отправлять неделями... потому что тоска... и пьется... и жена ушла - бог знает, как давно.
Он вскочил в седло и помчался в Михайловское - под дождем.
Письмо от Вигеля распечатал уже дома.
Дорогой мой, незабвенный Александр Сергеич!
Ваш друг Липранди требует, чтобы я отписал к Вам - я имел неосторожность поообещать ему, буде я поделился с ним своими сомнениями или наблюдениями, - а он уперся: пиши да пиши! Человек, мол, должен знать, что случилось с ним. Подчиняюсь - не без сомнений. Мы живем в печальном мире и иногда лучше не знать. Но...
История, случившаяся с Вами, привела меня в отчаянное состояние, но и заставила много что обдумать. Вы знаете мою привязанность и преданность Вам, для Вас так же не секрет моя близость с графом В. Оттого Ваша с ним ссора была мне ножом по сердцу, мне была дорога Ваша молодая слава - и вместе я не мог спокойно глядеть, как одна из наших слав губит другую. Вы и он, он и Вы - вы были созданы споспешествовать один другому, а оказались по разные стороны на поле брани. Глупость? Случайность? Уезжая, разумеется, Вы изволили во всем винить его, понятно! Ваши вирши, пущенные Вами в свет, были прекрасны, но страшны своей несправедливостью. Потому что перед Вами был тоже несчастный, уверяю вас - несмотря на положение свое, - обманутый и страдающий человек.
А за Вашею ссорою - теперь мне точно известно - стоял некто, кого я до времени не хотел называть и которого всегда не переносил, а Вы как раз почему-то избрали его себе в друзья и чуть не путеводители. Умолкаю. Помните, я сказал Вам - если Вы африканец, как Отелло Шекспиров, - не страшит ли Вас подле присутствие Яго?.. Впрочем... Вы все сказали об нем в Вашем стихотворении "Демон" - так, кажется? Вы все изобразили в точности, как поэт, хоть в жизни были на редкость неосмотрительны.
Я недавно узнал правду, и моим первым побуждением был скрыть ее от мира, и от Вас в том числе. Но потом... Я подумал, извините, о Вашей молодости - и о том, что опыты, и даже отрицательные, скорей способны помочь нам избежать судеб, чем все счастливые эмоции, вместе взятые. Как старший - я обязан Вам помочь, так думалось мне. На эти размышления мои, конечно, наложились увещевания благородного Липранди.
Так слушайте, мой друг! Вы были обмануты... и, как говорят в простоте, подставлены злому случаю! Все, что дальше я скажу, разумеется, есть предмет величайшей тайны, и взываю к Вашей скромности, хотя и уверен, что есть все основания на нее рассчитывать.
Я не сужу чужих семей. Как не люблю, когда мне ставят в вину или в насмешку мои привязанности, о коих Вам известно. Когда судят семью - ту или иную, мужа илижену, - никто ведь не способен знать, каково этим людям друг с другом. Чего им не хватает? Что им мешает?
Ваш друг Раевский Александр взращен был в известной семье и с детства привык свободно пользоваться ее славой в этом мире - то бишь славой своего родителя. Но это вовсе не значит, что он сам способен быть славен. Это постепенно источило егозавистью - и стремлением вмешаться, где можно: принизить великое, испачкать чистое... В этом смысле - и Вы, и граф В. были равно его достойной мишенью...
К сожалению, легкомыслие некоторых особ противоположного полу помогало ему с успехом свершать задуманное.
Я недавно узнал, что же произошло. Внемлите с достоинством и твердостию! Существует уж не первый год связь - в прямом и низком смысле между графиней и ее кузеном, г-ном Раевским. Родство и особое отношение матери графини к своему племяннику помогали этой связи существовать довольно долго, у всех на виду, не вызывая никаких кривотолков. Графиня прекрасна и легкомысленна - может, добра, слишком добра... я ей не судья. Но когда эта связь оказалась под угрозой раскрытия... появились Вы. Вашему другу-демону ничего не стоило убедить графиню, что в ожерелье из ее поклонников Вы, как поэт, чье имя все больше на слуху в России, - алмаз, способный занять достойноеместо - может, незамещенное. Вы заняли его - и дальнейшее Вам известно лучше меня. Я не виню графиню - она слишком прекрасна, чуть избалована более, чем нужно, повторюсь, легкомысленна, но... Она согласилась, без сомнения, с Вашей ролью ширмы - до поры, покуда не пришел черед выставить Вас перед графом как козла отпущения или как предмет естественной ревности. Я знаю, что Вы любили ее иль любите. Сыщите в себе снисхождение, не вините ее! В сущности, несчастная женщина, ибо быть связанной с такой личностью, как г-н Раевский-сын... Не ведаю, чем Вам отплатили за это или чем Вас утешили (простите!) но теперь эта связь с г-ном Раевским развивается, сколько мне известно, свободно - и пока без помех, ей нет причин прерваться, - потому что главный виновник - Вы - впали в немилость, удалены и протчее.
Вспомните, что я Вам говорил - об Афродите-Пандемос, то есть Порочной, и Афродите-Урании, о связи духа! Об сем можно думать и так, и этак - и вовсе не думать, предоставляя все круговращению Небес - в пространстве, где все смертно, кроме них...
Извините меня, если положил в Вашу, возможно, не совсем окрепшую в опытах душу немножко зрелого дерьма... но уж такова моя доля в этом мире.
Страждущий о Вас и преданный Вам - боле, чем Вы думаете
Ф.Вигель[1].
[1] Письмо Ф.Ф. Вигеля не сохранилось.
Схолия
Пушкин, разумеется, не мог читать Флобера. Как, начиная "Онегина", не слышал еще о Стендале. Однако и без того в восемнадцатом веке - в начале девятнадцатого "наука страсти нежной" была преподана французской словесностью достаточно широко. Хотя в ней, как будто почти не возникала тема "жестокого воспитателя" - воспитания влиянием со стороны более опытного и мудрого. Гете попытался коснуться этого в "Фаусте"- первая часть - и, думается, потерпел поражение. Стендаль - может, оттого, что француз сказал по сему поводу весьма едко: "Подумать только! Призывать на помощь высшие силы... самого дьявола... и все для чего? Чтоб соблазнить модистку! То, что всем нам так легко давалось в двадцать лет - и безо всякой бесовщины!" Томас Манн называл "Фауста" национальной немецкой драмой, но имел в виду - лишь сам договор с дьяволом (который немцы в истории и вправду заключали не раз - впрочем, и другие народы). Но в итоге - в финале - у Гете "победитель не получает ничего". Фауст приступает к осушению болот. "Лишь тот достоин жизни и свободы - Кто каждый день за них идет на бой!" Прекрасно, но... Гора рождает мышь. И уж менее всего Мефистофель способен стать учителем в чувстве, он - проповедник безочарования. (У русских это словцо "безочарование" изобретет Жуковский, подхватит Гоголь, в его устах оно будет звучать уничижительно по отношению к оппонентам хотя меньше всех критикуемых им он сам был способен очаровываться.)
Все равно неслучайно на полях "Онегина" являются "Сцены из Фауста"...
Странно, ни одной секунды Александр не усомнился, что в письме все правда. (Во-первых, Вигель не стал бы лгать - паче про жену Воронцова. Он был злоязычен, но не лжив. Из педантства ли, из добродетели - кто знает?) А во-вторых... Было тут какое-то звено... которое он сам, Александр, прозревал... но слаб человек! Не мог себе признаться.
Он укрылся одеялом с головой и плакал под одеялом. То были первые слезы его взрослой жизни - может, вторые, не более... Никого не надо, ничего не надо. Слезы были - зрелость души. Он становился взрослым.
Натягивал одеяло на голову, но становилось жарко. Он был в бане калмыцкой. Кто-то входил - возникал из чада, из дыма и говорил:
- Вы - Пушкин? Я - Раевский, Александр...
Но если ты слепую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье...
Раевский, конечно, знал про Люстдорф. Как он спросил тогда? "Вы утешены?.." Александр слишком хорошо знал обоих - и его, и ее, знал въяве, чтоб воображение не раскрывало перед ним гибельных картин.
Но если сам презренной клеветы
Ты для него невидимым был эхом...
Одолжил. Словно в покрытие карточного долга. Дал на подержание... Впрочем, возможно, он слишком циничен, чтоб его занимало такое! Или слишком равнодушен. И вновь принимался плакать под одеялом.
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом...
Нет. Он просто слишком плохо думает о мире! Беспощаден к себе, беспощаден к другим... Нет, себя-то он любил. К себе-то он как раз пощадлив.
А она? Что она? И что это было с ее стороны? Просто благодарность? Или все же... Хотелось еще раз увидеть ее. Но как ни тщился - не смог ничего различить в темноте. Тропинка счастья? Да, тропинка... Голос ее звучал - но ее не было. И плакал снова.
Тогда ступай, не трать пустых речей.
Ты осужден последним приговором!..
Утром он не поднялся к завтраку с Ариной. Стал записывать быстро, еще не зная: стихи это или просто воспоминание. И надписал сверху: "Коварность". Экипаж из Одессы застрял - так и не доехал до места.
Онегин наверняка убьет Ленского на дуэли. Они несовместимы!..
Он лежал так долго. Может, день, может, два...
Потом сел рывком - спустил ноги. Весь узкий такой, невысокий, а ноги длинные - почти мальчик.
- Арина, - крикнул он бодро, - Арина! Завтрак!
...Тогда, в ноябре, он писал брату Льву в Петербург:
"Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава Богу, все кончено. Письмо Адеркасу у меня, а я жив и здоров. Что у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voila une belle ocassion a vos dames de faire bidet[1]. Жаль мне "Цветов" Дельвига; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по ним сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются...
Прощай, душа моя, будь здоров и не напейся пьян, как тот после потопа.
NB. Я очень рад этому потопу, потому что зол..."
Он вряд ли стал бы так подсвистывать происшествию, если б сам был там и все видел... Но... он и вправду был зол. А наша неправота - как обратная сторона луны, то есть нашей правоты. (Уж эта рыжая планета - вечно подсовывает нам метафорику!)
Для того, чтобы стать Онегиным - нужно убить в себе Ленского!..
В метельном феврале, когда истек срок траура в Тригорском, он впервые уснул в баньке на склоне в объятиях... Прасковьи Александровны Осиповой.
[1] ...вот наконец случай вашим дамам подмыться! (франц.)