Обожаю ездить в электричках и смотреть в окно. Ветер дальних странствий путается в проводах и, укрощенный, превращается в дым Отечества.
Вот только задница все время прилипает к дерматиновому сидению, а пассажиры невзирая на пол и возраст постоянно прижимаются к тебе горячими бедрами. Немножко потно получается. И локти! О, эти необходимые члены нашего многохитрого тела постоянно тыкаются в подвздошные ямочки и селезенки окружающих, навевая мысли о конечностях шестиногих угловатых насекомых. Я сидел у открытого окошка и, вдыхая аромат нагретой смазки и отцветающей персидской сирени, размышлял о причудливых извивах русской души. На узловой станции в вагон ввалилось такое количество народа с рюкзаками, молодым кустарником и подвывающими котами в переносках, что ход моих мыслей круто изменил направление. Я стал размышлять о дачниках.
Еженедельное паломничество горожан на дачи своим стихийным упорством всегда напоминало мне идущую на нерест рыбу. Гениальнейшая придумка – дать людям дачи, чтобы снизить социальную напряженность! И ладно еще электрички, где максимум, что вам сделают, это заедут в ухо черенком лопаты. А что творится на узких, как бутылочное горлышко, выездах из столицы? Как вспомню, так вздрогну! Какая, к черту, организованная борьба с коррумпированными негодяями за свою жизнь и здоровье, за родину и детей, если весь гнев, как пар из чайника, выплескивается на «того дебила в красной девятке», «суку, которая всем дала, а теперь на мерине» или на «дэпээсника-падлу, который вон там бабло собирает, сам небось, придурок, светофор сломал». Пока доехали люди туда и обратно – глянь, снова готовы хавать парашу, что льется с экранов, гниет на прилавках и просачивается в мозг с глянцевых страниц. О, великие умы! Это они породили китайские стратагемы и вывели из людей новое племя – ленивых, жадных и вечно завистливых тварей. Что нам, бедным крысам, до вас, простые люди!
Дом оказался последним на улице, уходящей в никуда, и, как водится, за пару участков до него асфальт закончился. Больше всего меня потрясло то, что с фасада строение совершенно скрывал высоченный забор из зеленого рифленого железа, который неожиданно обрывался через несколько метров, открывая вид на голое поле, поросшее цветущей сурепкой. Из-за забора доносился лязг и грохот металла. Я постучал ногой в наглухо запертые ворота без видимых отверстий. Калитка в них распахнулась мгновенно, и снизу вверх на меня воззрился юный джентльмен, столь чернявый, кудрявый и грязный, что невозможно было не признать в нем представителя вечно кочующего племени цыган.
– Э-э, уважаемый, тебе кого? – с наглым задором поинтересовалось дитя природы и, моментально сменив интонацию, привычно заныло: —Ой, дядя хороший, дай мне на хлеб, на еду, мамка болеет…
– Курить нечего, на мотоцикл не хватает? – добавил я и, отстранив бедром бойкого пацана, прошел во двор по склизкой доске, переброшенной через смачную глинистую лужу.
Мальчонка хотел было что-то добавить, но вдруг осекся и ринулся вперед. Подрезав меня возле крыльца, он вдруг заголосил:
– Нэ, чавалы 48! Ой, тетя Роза, к тебе пришли. Ой, гаджо 49 пришел. А дел те марег 50, принесла нелегкая…
В ответ на вопли цыганенка лязг и грохот стихли, а из-за дома немедленно высыпала куча детей в драной одежде с чужого плеча.
Я огляделся и обнаружил поблизости от недостроенного гаража стоящий прямо в поле обязательный белый «мерседес», который, весело препираясь, мыли цыганки лет двенадцати-пятнадцати от роду. Солнышко блестело на полированных боках механического коня, посверкивало над оцинкованной крышей дома и, стекая с водосточных труб, било мне прямо в левый глаз. Я прищурился.
Двор был загажен страшно. Помятые ржавые ведра и остатки велосипедов, кучи вонючего тряпья и проржавевший остов «шестерки» без дверей и капота, кухонные отбросы и останки ящиков гнили вперемешку с драными пакетами и кроссовками без подошв. Выбитая колесами и ногами грязь перемежалась с кустистыми островками зелени, а на бесконечных бельевых веревках сушились одеяла и какие-то расписные кацавейки, в обрамлении пестрого безумства широченных юбок.
Тем временем на крыльцо вышли две цыганки в длинных юбках и шерстяных кофтах. Головы их были повязаны разноцветными платками, на шеях бряцали гирлянды бус, а из ушей каждой свешивались длинные серьги. Они кивали в мою сторону головой и о чем-то тихо переговаривались. Мужчин не было видно.
– Эй, дядя, чего тебе? – наконец крикнула одна из них, старшая и самая бойкая.
– Я думал, вы мне скажете, зачем я к вам пришел, – я сделал шаг в их сторону.
– Ищешь кого, дорогой, или потерял что? – спросила та же цыганка со смуглым лицом в сеточке морщин.
– Ищу и потерял. Сказали мне, что у вас моя вещь или знаете, где лежит, – продолжал я импровизировать на ходу.
– Ой, мы чужого не берем, мы людей не обманываем, дорогой. Зачем плохо про нас думаешь?
– Нет, искрение мои, думаю я про вас хорошо. А нет ли у вас человека, который может знать то, что мне надо?
– Загадками говоришь, гаджо. Цыганка обернулась к товаркам и что-то тихо проговорила им. Ее подруга вскинула брови и, всплеснув руками, зыркнула на меня черными с искрой глазищами.
– Ему к Розе надо, пусть идет, – сказала она, как отрубила. – Эй, – зычно крикнула она, – Малика, проводи гостя к рани 51.
Тут же словно из-под земли рядом со мной возникла молоденькая цыганка с роскошной копной черных волос, перетянутых в хвост. Она потянула меня за рукав.
– Пойдем, дорогой, сюда тебе надо. Там всю правду тебе скажут.
Не отпуская мою руку, девушка возвела меня на крыльцо. Из сеней она завернула меня куда-то влево и, проведя по тесному, забитому барахлом и клетчатыми сумками, коридорчику, нежно впихнула в дверь, предварительно крикнув:
– Тетя, к тебе гаджо, – а потом повернулась ко мне и добавила:
– Заходи, дорогой, не бойся, все хорошо будет.
Я сделал шаг вперед и увидел тетю Розу, которая сидела на полу. Перед ней стоял небольшой медный столик-поднос, на каких в арабских гаремах подают кофе и сладости.
Лет тете Розе на вид было много. Из-под платка темно-зеленого бархата выглядывали седые пряди, а во рту тетя Роза держала длинную турецкую трубку, которую с удовольствием и курила. В маленькой комнатушке с низеньким потолком больше не было никакой мебели, только у стены стоял большой деревянный сундук, куда по цыганскому обычаю на день убирается постель и где хранятся личные вещи.
Цыганка не отрывая глаз изучала меня, и я подивился тому, как ее лицо, изъеденное временем, похоже на кору старого дерева.
– Ну что, золотой мой, проходи, помогу тебе отыскать, что ищешь, если, конечно, судьба у тебя есть такая.
Цыганка указала мне кивком на потертую расшитую подушку, и я, проклиная восток и ориентальные замашки подмосковных цыган, с трудом опустился на пол. Все-таки кошмарный переход давал о себе знать, отдаваясь предательской дрожью в мышцах.
– Дай мне твою правую руку, золотой мой, дай, не бойся, – говоря нараспев, цыганка, не дожидаясь, ласково, но крепко обхватила мое запястье и притянула к себе.
– Ой, линия жизни у тебя долгая, много проживешь, – по обычаю затянула она цыганскую песню, но неожиданно замолчала, всматриваясь в мою ладонь. Вдруг она бросила на меня пронизывающий взгляд и впилась глазами так, словно хотела вытянуть из меня душу.
– Ты не человек, – вдруг быстрым шепотом сказала она. – Ты Яг. Знаю, зачем пришел, не соврал – за своим пришел. Вот и помереть теперь могу, а то устали мои кости. Должна была, ох как сильно должна была твоему отцу, кровью и огнем клялась. А теперь – могу уйти. Свободна.
Цыганка выпустила мою руку и, проворно поднявшись с подушек, устремилась к порогу. Присев, она подняла планку и извлекла из открывшейся дыры в полу сверток. Потом быстро подошла ко мне и, присев рядом, развернула кусок кожи. В руке у нее оказался вполне современный конверт.
– Вот, держи. Это то, за чем пришел. Отец твой клятву страшную с меня взял, умереть не могу, пока не выполню. А теперь – все. Цыганка вздохнула и поправила сползший на затылок платок. Звякнули золотые монетки на его бахроме.
– Слушай сюда, – она наклонилась, и я почувствовал запах старости и табака. – Много лет назад наш народ жил далеко отсюда, в Бухаре. Там нас не любят: зовут «люли» и бросают в нас камни. Но и без нас плохо: глупые гаджо, ничего сами не могут. У председателя конь захромал – нас зовут, черные крысы придут – мы их уведем, муж разлюбил – травку специальную дадим, кто будущего боится – тому всю правду скажем. Ты про крыс сам должен знать, но вот послушай теперь меня старую. Я тебе про крысоловов расскажу.
Проклято наше племя с тех пор, как сошел на землю Христос. Почему? Сейчас расскажу. Вижу, что торопишься, но послушай старуху, потом, может, и пригодится. Нэ, ашунес 52:
Когда задумали распять Христа на кресте, то заказали плотникам крест и послали солдат за гвоздями. Как водится, дали им денег, чтобы заплатить: гвозди нужны были большие, чтобы выдержали Иисуса.
Пока туда-сюда – к обеду отправились солдаты к кузнецу, а им приказано было ждать, пока не сделает тот гвозди: они-то нужны были к утру самой Пятницы.
Пошли они себе по городу, да жара-то стоит нестерпимая и деньги, как известно, в карманах спокойно лежать не любят. Вот и решили солдатики завернуть в харчевню, пропустить стаканчик вина. Ну, а там уж, как водится, за стаканчиком еще стаканчик, да еще, так и просадили половину денег. Уж дело к вечеру, а гвоздей, понятное дело, нет.
Но дело солдатское известно: пить пей, да ум не пропивай. Вышли они из харчевни, протрезвели разом да и пошли искать кузнеца. Вскоре нашли одного грека, зашли к нему в кузницу и говорят:
– Послушай сюда! Надо нам четыре больших крепких гвоздя сделать, да поскорее. Завтра будем распинать Иисуса Христа за то, что назвал Себя царем.
Как услышал такие слова грек, тотчас вылил ведро с водой в горн.
– Слыхал я про Иисуса Христа, великий Он мудрец! Я вам в этом черном деле не помощник.
– Подумай, грек, хорошенько! Мы с тобой как с человеком говорим. Не послушаешь нас, попробуешь железа на ужин.
Но не согласился грек.
Разозлились солдаты – время-то поджимает, и проткнули его копьями.
Но и службу исполнять надо.
Обошли они полгорода, как вдруг услышали удары молота.
В одном из дворов работал у наковальни жид. Вошли к нему солдаты и говорят:
– Послушай, жид! Нужно нам четыре крепких гвоздя, чтобы прибить ко кресту одного разбойника.
На этот раз они решили не говорить про Христа.
Жид почесал затылок да и приступил к делу. Отрезал клещами четыре бруска от прута, взял меха, раздул огонь.
Как только сунул он первый брусок в угли, – взвилось пламя выше голов и из него послышался голос грека:
– Не делай, этого, жид, не делай! Этими гвоздями хотят прибить ко кресту Самого Сына Божия!
Услыхал жид эти слова, затрясся всем телом, уронил молот. Говорит он солдатам:
– Уходите, люди! Не буду ковать вам гвозди! Видел я Иисуса, въезжал Он в город верхом на осле, и я кричал Ему «Осанна» вместе со всеми!
Наотрез отказался жид, и его тоже проткнули копьями.
Настал вечер. Совсем стемнело. Солдаты приуныли: как быть? Вернуться в казарму без гвоздей нельзя, без денег – тем более. А кто будет ковать им гвозди ночью?
Побрели они, положив копья на плечи да повесив головы, обратно. Идут, спотыкаются, ругаются. Вдруг вдалеке у дороги заметили они огонек. Пошли солдаты на свет да и увидели, что это светится горящий уголь. Возле кучи на краю канавы сидел цыган. В руках у него были клещи, он держал ими гвоздь, а жена его, как водилось в старину, била молотом по наковальне.
– Пошли вам бог добрый вечер, – сказал кузнец.
– И тебе здорово, цыган. Сделай-ка нам четыре гвоздя – получишь четыре монеты.
А когда цыган от денег отказывался?
Начал он ковать, и уже заточил второй гвоздь, как вдруг вспыхнуло пламя выше голов и оттуда заговорила душа грека:
– Не делай этого, цыган! Твоими гвоздями распнут Христа, Сына Божия!
Ни цыганка, ни солдаты не слышали этих слов, один кузнец слышал. Знал он, Кто такой Иисус Христос, сам видел Его на площади.
«Но Христос далеко, а копья – близко», – подумал цыган и покосился на солдат. Видит: копья-то у них в крови! Испугался цыган. Машет рукой жене – бей молотом дальше!
Заточил цыган и третий гвоздь, как вдруг вспыхнуло пламя не только выше голов, но выше огромного старого дерева, что росло неподалеку, и оттуда завопила душа жида:
– Не делай этого, цыган, не делай! Твоими гвоздями распнут Христа, Сына Божия!
И опять ни цыганка, ни солдаты этих слов не услышали, а слышал их один кузнец-цыган. Испугался пуще прежнего, решил и впрямь бросить ковать. Но глянул снова на солдат, на копьях которых запеклась кровь жида и грека, и подумал: «Далеко Христос, а копья – близко», – и опять махнул жене – бей, мол, дальше!
Так выковал он три гвоздя и отдал их солдатам, а те убрали их в мешок. Наконец и четвертый гвоздь был готов, бросил его цыган на землю рядом с наковальней.
О, Девла 53, велико твое могущество, все ромы 54 у тебя в кулаке! Гвоздь-то не остывал, и, раскаленный, лежал на земле! Чего только не делал цыган: и заливал его водой, и засыпал землей – гвоздь светился в темноте и был горячее пламени!
Смотрели, смотрели солдаты, как мается цыган с последним гвоздем, страшно им стало, а время и вовсе поджимает, рассвет уж скоро, и надо возвращаться им в полк с гвоздями, ибо утром должны распять Иисуса Христа.
– Ладно, цыган, давай-ка нам вместо четвертого тот гвоздь, который ты ковал, когда мы пришли сюда, – вот твои четыре монеты!
Покряхтел цыган: жалко было ему своего гвоздя да и нужен он ему был – повозку чинить, да только когда цыган от денег отказывался? Взял кузнец у солдат монеты, да в ту же ночь собрал жену, детей, покидал мешки в повозку да и сбежал из тех мест. То здесь, то там разбивал он свой шатер, то там, то здесь рыл себе яму под угли. Но никто не знал, почему не может он на одном месте долго работать.
А не мог он работать потому, что всегда, когда ковал гвозди, один из раскаленных гвоздей не остывал, светился как огонь и был горячее пламени. Напрасно засыпал его цыган землей, напрасно лил на него воду. Что оставалось делать цыгану? На возок, да и бежать без оглядки.
Так и бродим мы по всему свету и не можем остановиться – иначе уйдет наша кровь в землю, чтобы остудить пылающие гвозди наших грехов. Таков наш закон.
А кто нарушит его, того племя с лица земли исчезнет, как дым от костра по ветру развеется. Глупые стали молодые ромы, думают, Бога обмануть можно. Понастроили домов каменных, поменяли живого коня на мертвое железо. Думают, если раз в год в поле шатры раскинут, обойдут запрет.
Ай, Девла! Горе таким ромам, нет у них будущего. Кровь испортится у них в жилах, вся в землю уйдет. Проклятую кровь земля притягивает, мир очищает. Все умрут от железа да от лихих болезней.
Цыганка замолчала и заново раскурила потухшую трубку.
Я тоже молчал, держа в руке заветный конверт.
– Слушай еще сюда. Я тогда была молодухой, женой баро из народа мугат. Ой, хорошей женой я была. Одного, двух, трех сыновей родила ему, а девочек мой муж не любил. Были у меня и дочки – как ширазские розы, хороши. Старшую отдали в соседнее племя – сын баро Махмуда посватался за нее. Неделю гуляли. Золотом молодых осыпали, золотом коней свадебных подковали. А младшую… – тут лицо цыганки исказила старая, неумолкающая боль. – Младшая…. ай, чтобы земля выплюнула кости того, кто это сделал! Снасильничал ее сын местного партийного. Нет на него управы. А девчонке четырнадцать было. Взял муж нож, зарезал насильника, смыл кровью позор. А дочку… Дочке тоже смерть полагалась: такой наш обычай. А пока заперла я ее на женской половине, сама плачу, почернела вся. Никто о нашем позоре не знает, и мужа моего не нашли: зарезал он свинью эту в поле, ночью, когда тот на свой виноградник на новых жигулях поехал. Машину отогнал в степь, там день копал с братьями – закопали машину. Менты подумали: парня убили из-за машины. Птицы только и видели, как муж копал яму. А сукин сын этот, видно, отцу ничего не рассказал: думал, и так с рук сойдет.
А куда опозоренную денешь? Неделю думал муж, а потом сказал: «Жена, надо убить Тамилу. Нет ей доли цыганской, а другой и не надо».
Я как стояла, так и упала. Мужа за ноги обнимаю, плачу, сапоги ему целую. «Крепко мое слово, – говорит. – Но ради тебя, матери моих детей и хозяйки в моем доме, вот такое условие ставлю. Если кто за неделю просватается к ней, зная о ее позоре, да заберет ее в дом свой как жену по людскому обычаю, будет она жива. Отдам такому, хоть и переступлю через закон отцов и дедов. Но если ты кому слово скажешь – отрежу тебе язык вот этим ножом, которым еще мой прадед кровь выпускал на волю». Сказал так и ушел. А я осталась на полу лежать.
Делать нечего, передала дочери волю отца. Она ничего не ответила, не заплакала, только голову склонила да ушла к себе в закуток. «Буду, мама, приданое шить», – говорит. А у меня сердце кровью исходит. Никого не любила я так, как мою звездочку, мою радость.
Из глаз цыганки на старый фартук упали две слезы.
– Вот три дня из семи проходят. Дочка сидит, подшивает одежду к свадьбе. Я уж думаю: все, ум моя бедная потеряла. При ней не плачу, а сама зайду за пристройку, где у нас кони стояли, и плачу. Ночью не выдержала, в поле ушла. Бьюсь головой о землю, у Бога спасения прошу. И так каждый день.
На пятый день, к вечеру, открывается калитка и заходит… Ой, чаво, заходит мужчина, настоящий вайда 55. На груди у него знак висел, в расстегнутую рубашку видно. Не простой человек – крысолов из настоящих. С ним еще двое – непростые тоже, видно. Зашли, баро спросили.
А наше племя пятьсот лет уже на двух конях ездит. Одной рукой мы крыс ловим, другой – выпускаем. А все знаешь отчего? Дай расскажу. Много лет прошло с тех пор, много цыган в другой мир перешло, было это вскоре после того, как проклял нас Девла. В степи кочевали мы тогда, далеко отсюда это было. Огонь в степи где возьмешь? Возили мы с собой огонь в глиняном горшке, возили с собой и пищу ему. И вот однажды выпало огонь сторожить одному найко, цыганенку, по-вашему. А он возьми и засни. Огонь потух. Встали братья, чуть не забили его кнутовищами до смерти. Женщины кричат, дети плачут, все лица себе в кровь разодрали. Горе какое: где в степи огонь взять? Тогда собрали суд и постановили: идти парню огонь искать. Если не найдет – пусть и не возвращается: умер он для своего тупар, табора, значит.
Взял найко шапку, кнут, немного лепешек и пошел. День идет, ночь идет, идет, куда солнце садится, потому что вышел он с той стороны, где оно всходит. И вдруг разразилась буря. В степи так часто бывает: налетит ветер, нагонит тучи и хлынет ливень стеной.
В степи укрыться негде. Да пересекал путь парню ручей. Набух от ливня, вышел из берегов, понес мусор да траву. Вдруг найко видит: несет ручей кочку, а на ней большая черная крыса – вымокла, пищит, вот-вот утонет. Крысы вообще плавают лучше людей, а с этой, видать, что-то не так. Ну, парень ни с того ни с сего пожалел крысу. Все ж, подумал, тварь Божия. Видать, когда сам хлебнешь горя, то и других жалеешь. Спас он зверька. А тот и вправду плыть не может, обе передние лапы у него перебиты. Ну, парень нашел прутики, оторвал кусок рубахи, вправил крысе лапки. Небось не все у него с головой было в порядке, да как потом все обернулось-то!
Взял он крысу на руки, а та как понимает все: юрк ему за пазуху и молчит, пригрелась. Найко идет, еле ноги переставляет: и еда кончилась, и воды нет – солнце сверху опять палит. Ну, думает, смерть моя пришла. Лег, подложил кнут под голову да и заснул. Просыпается от того, что его будит кто-то. Открывает глаза, а перед ним парень сидит, молодой, красивый, только с руками у него что-то и голый весь. Испугался найко, думает, гуль 56 перед ним. Сейчас кровь его пить будет. А чужак говорит:
– Ты меня не бойся. Я король крыс. Зовут меня Яг. Ты мне жизнь спас, и я тебе помогу. Говори, что тебе надо.
Испугался парень. На древнем языке «яг», или «йег», значит «проклятый», а делать нечего. Вида не подал.
– Мне бы огня, да в свой табор вернуться, – отвечает парень. А сам за спиной охранительные знаки пальцем делает. От морока и злых духов.
– Будет тебе огонь. Вставай. Только делай все так, как я скажу.
И они пошли вдвоем. Вскоре Яг вывел парня к стоящему посреди степи дому с персиковыми деревьями. В очаге перед домом огонь горит. Навстречу им выбежали женщины и стали обнимать Яга.
Потом они увидели парня и спросили:
– Кого ты привел, Яг?
– Он спас мне жизнь. Накормите и переоденьте его, – велел Яг и ушел в дом. Три дня юноша ел пил и веселился в чужом доме, а потом пришел Яг.
– Ну что ж, парень. Теперь тебе пора возвращаться. Я дам тебе коня. Ты поедешь вон туда, ночью проверяя свой путь по большой звезде, – я тебе ее покажу. Огонь я тебе дам и научу, как довезти его до твоих шатров.
Яг сорвал в саду самый толстый стебель фенхеля и поднес его к огню. Потом задул пламя, и найко увидел, как вьется небольшой дымок от одного конца стебля. У стебля фенхеля мягкая сердцевина под твердой кожурой. В ней-то и жил огонь.
– А теперь прощай, и забудь дорогу к моему дому, – сказал Яг, поддерживая под уздцы коня, когда парень взбирался на него. Ему дали мешок с едой, и в ответ на слова благодарности Яг крикнул ему:
– Теперь твой народ через огонь навеки связан с моим, помни это и передай детям!
Парень хлестнул невиданного скакуна по белым бокам, и тот за день доставил его к родным шатрам.
С тех пор наш народ называют «мугат» – огнепоклонники, а сами мы понимаем крыс. Люди нас зовут, когда крысиный народ чересчур досаждает им. Игрой и пением мы уводим крыс прочь, а от нас это умение переняли крысоловы. Они не братались через огонь и могут убивать крысиное племя. Мы же не можем, иначе Яг прогневается на нас и нашлет черную смерть.
Цыганка вытряхнула пепел из догоревшей трубки и посмотрела на меня.
– Погоди, мой золотой, еще немного, тогда моя история станет и твоей.
Я осторожно переменил позу. Затекший седалищный нерв бурно протестовал против разъезжающихся в стороны подушек и жаждал ортопедического матраса. Конверт жег мне руку, и, несмотря на семейные саги и племенные легенды, мне больше всего хотелось залезть внутрь и выяснить, чья взяла.
– Успеешь еще, все там, золотой.
Цыганка правильно разгадала ход моих мыслей и усмехнулась, звякнув монетками.
– Ты меня послушай, тогда тебе все ясно будет, тогда узнаешь, что делать тебе. Когда во двор ко мне вошли трое мужчин, сердце мое будто упало. Спросили они баро, и я пригласила их в дом. Муж велел мне выйти. О чем говорили они – не знаю, только муж вскоре вышел и сказал, что приходили сваты к дочери. Он так смотрел на меня, будто я во всем виновата, но я-то ни при чем…
Потом все было по обычаю. Три дня гости могли смотреть на свадебные подарки жениха, развешанные в комнате. Ой, золотой, чего там только не было! – глаза старухи заблестели при воспоминании о богатствах невесты.
– Были расшитые золотом платья, и серебряная посуда, и золотые серьги с бриллиантами, и браслеты, и шубы…. Моя дочь выходила замуж не опозоренной. Но мой муж и я не веселились. Да, жених знал обо всем, но что ждет мою бедную доченьку в чужом доме? Я пытала мужа, но он сказал, что жених очень важный крысолов, он живет в нашем городе, уважаемый человек и без жены. Что он сам пришел к нему – а цыгане не могут отказать крысоловам. Впрочем, как и крысам.
Но беда не приходит одна. Доченька моя, как оказалось, забеременела от насильника… – Цыганка на минуту замолчала и уставилась в пол. – Но и это стерпел ее муж. Моя доченька жила как в раю: руки ее не знали грязной работы, когда она выходила из дома, вся улица сбегалась посмотреть на ее наряды. Муж подарил ей машину, и она – единственная женщина в городе кроме жены секретаря обкома – ездила на машине с водителем, – в голосе старухи зазвучало горделивое торжество. Моя дочь была счастлива! Однажды, когда моя Тамила была уже на пятом месяце, я тайком прибежала к ней в дом. В каком богатстве она жила… Умирая от страха, я спросила ее, чей ребенок, и она ответила, что… И муж знает. Я дождалась ночи, когда он пришел домой, и упала к его ногам. Я умоляла его простить мою дочь, но он поднял меня и подарил мне это – цыганка протянула руку, и я увидел тяжелый золотой перстень с рубином. Он сказал, что моя дочь – луна в его сердце, и я поклялась, что отдам за него жизнь. Дочь родила девочку, он смеялся и целовал младенца на празднике… и подарил моей дочери кольцо с изумрудом. Я видела счастье в глазах моей девочки – думала ли я, что она, опозоренная, будет жить так! – цыганка говорила, а из глаз ее катились слезы. – Потом доченька забеременела второй раз… Она и младенец умерли во время родов – ее бедное сердечко не выдержало… Я никогда не видела, чтобы мужчина так убивался по жене. Он больше не женился, а мою внучку воспитывал как принцессу. У нее было все! И когда твой отец, а это был твой отец, попросил меня любой ценой спрятать эти бумаги, могла ли я отказать ему! Ему, который дал моей кровиночке рай на земле! Он велел отдать их женщине и ее сыну, если они придут. Если не придут, велел ждать. Разве могла я умереть, не выполнив клятву? О, слава Богу, теперь душа моя спокойна: я отплатила ему за дочь. Постой, я не все сказала. Место, где лежит то, к чему стремится твоя душа, не здесь. Тебе надо в Бухару. Там тебя найдут. Народ мугат будет ждать тебя неделю начиная с понедельника. А теперь – прощай. Я знаю, кто ты и кто твоя мать. Твой отец все рассказал мне, он знал, что мать не предаст памяти дочки. Знаю, что еще у тебя под сердцем. Не сестра она тебе – ни по отцу, ни по матери. Она не знает этого: он запретил говорить. Я была для нее бабушкой Розой, а потом умерла для нее. И все. Но разве это цена за счастье моей дочери и внучки? Молчанием я продлеваю ей жизнь, не укорачивая ее для людей своего племени. А теперь – иди, и храни тебя Девла на всех путях твоих. Ты чужд нам, но мы служим Ягу, а в тебе – кровь Яга и твоего отца. Цыганка замолчала, погрузившись в свои мысли. Но потом вдруг подняла голову и произнесла, глядя мне в глаза:
– Со и муло паш джижонэндэ санапэ 57. Будь осторожней, чаво.
Я поднялся и вышел. Что мне еще оставалось. Жаль, что тогда я не понял, что сказала мне напоследок старая цыганка.