Проснулся я ближе к полудню и сразу почувствовал, что остался в квартире в полном одиночестве. Анна ушла, беспечно бросив на своего недавнего знакомца, то есть на меня, свое движимое и недвижимое имущество. По шкафам я лазить не стал, но, обнаружив в ванной стиральную машинку-автомат, запихал в нее всю свою наличествующую одежду и белье. Затем я быстро принял душ и почистил зубы единственной щеткой, торчавшей на полочке под зеркалом среди ошеломляющего количества тюбиков и флаконов. Всунув ноги в чьи-то резиновые шлепанцы и накинув халат Анны, расшитый великолепными, но несколько полинявшими драконами, я почувствовал себя несколько посвежевшим отправился на кухню. Халат, оказавшийся к тому же не дешевой рыночной поделкой, а самым настоящим аутентичным шелковым двухслойным халатом с ручной вышивкой, приятно холодил тело.
На столе, уже очищенном от вчерашнего безобразия, красовались сигареты, сахарница, пачка молотого кофе, тостовый хлеб и пять тысяч рублей. Видимо, Анна уже успела метнуться в магазин, дабы ее м-м-м… сожитель не остался голодным и без курева, а потом отправилась на работу или куда там еще. Я зажег газ под раритетным латунным чайником времен Первой мировой войны, сунул ломтики хлеба в брэндовый тостер, насыпал кофе в чашку и затянулся сигаретой. Окно выходило на запад, поэтому из него приятно веяло теплым ветерком. Жизнь альфонса начинала мне нравиться, и, в лирическом настроении созерцая закипающий чайник, из загнутого носика которого начали со свистом прорываться струйки пара, я задумался о том, как мне провести сегодняшний день. Внезапно до меня дошло, что прямо передо мной на стене висит плазменная панель телевизора, которую, хоть убей, я вчера даже и не заметил. Надо же, смог провести целые сутки, не пялясь в экран, и даже не сошел с ума. Или все-таки сошел? Пульт лежал на холодильнике. Я заварил себе кофе, намазал хлеб маслом и включил телевизор. Передавали новости. Что-то внутри нашептывало мне, что я имею все шансы услышать о себе по телевизору: ведь не хухры-мухры, а отставка председателя совета директоров одной из крупнейших нефтяных компаний. Но… Кроме цены за баррель, которая опять колебалась из-за проблем на Ближнем Востоке, и паники на американской фондовой бирже ничего нового не прозвучало. То ли не посчитали нужным информировать об этом страну, то ли посчитали нужным вообще никого не информировать. Пока. Пока я не одумаюсь, не сознаюсь, не найду завещания и не расскажу дяде Саше Лозинскому, что от секса меня мутит, хотя и не всегда.
Обнаружив на другом канале столь же бесконечный, сколь и бессмысленный сериал, я продолжил свое блаженное ничегонеделание. Если бы не глухой кулак тоски, монотонно лупивший меня под сердце, я смог бы убедить себя, что это всего лишь забавное приключение, от которого останутся только прикольные воспоминания.
Одурев от рекламы и от бесконечных ток-шоу, которыми сменился совершенный в своем безмятежном идиотизме детектив, я пошел в ту комнату, где стоял мольберт, и внимательно рассмотрел картины. Их было немного, и, судя по всему, авторство большинства из них принадлежало моей новой подруге. Закончив осмотр экспозиции, размещенной на стенах, я перешел к холсту на подрамнике, закрепленном в профессиональном мольберте. Стандартный холст 40х60 нес на себе нелегкое бремя городского пейзажа. Сюжет был ясен, «как простая гамма» 3, цвета чисты, как у Петрова-Водкина, стиль определим любым учащимся художественной школы. Что-то в духе подмосковного реализма, только вместо террасы и яблок – дома и сирень. Ну и в чем тут цимес, он же смысл, она же соль? Картинка – ну и что? Где кайф? Отчего люди прутся? И прутся ли? А может, они только прикидываются, чтобы выглядеть тонкими и духовно развитыми? Ну картинка, ну нарисована, ну хорошо нарисована. Оригинально. Иногда даже похоже.
Что, черт побери, видят некоторые особи, часами простаивая перед полотнами? Где ответ? Нет ответа.
Оттого что я этого не понимал, я всегда испытывал легкое чувство неполноценности. Хотя мой лучший друг Эдик, сдвинутый на полотнах, научил меня разбираться в стоимости картин и я мог выбрать подходящие, чтобы закрыть, например, дыру в обоях, вполне ликвидной вещицей, я никогда не мог понять, что же, черт побери, люди в них находят. Это раздражало, так как слегка отдавало несовершенством моей личности, ее едва уловимой неполноценностью, а я любил в себе полноценность во всем. Отвернувшись от картин, я обратил взор к книжному шкафу. Взгляд мой лениво перебегал с полки на полку, пока я не узрел со школы знакомые корешки. О! Какая милая вещица: «Жизнь Клима Самгина». Я вытянул первый том и с наслаждением наркомана, достающего из кармана закопченую ложку, произнес любимую фразу героя: «А был ли мальчик?»
Завалившись на неубранный диван в «своей» комнате и закинув ноги на подлокотник, я углубился в чтение. Не могу сказать, что глупый пингвин, он же певец русской революции Алеша Пешков был глубоко близок мне по духу, но я уважал его за две вещи. За препарирование души русского среднестатистического интеллигента-мерзавца Клима, в коем я находил столь много близкого, и за отс… простите, отхваченный особняк постройки Шехтеля. И то и другое – достойный итог деятельности писателя. Мастера, так сказать.
Из мира литературы в районе описания шлюхи-белошвейки, которую столь прекрасно сыграла в сериале любимая актриса, меня вырвал дверной звонок.
В пустынную и гулкую, как ущелье, квартиру он ворвался милицейской сиреной, и, едва не свалившись с норовистого ложа, которое опять взбрыкнуло копытами, я задумался, как мне себя вести. Прикинуться, что в квартире никого нет? Открыть?
Я тихо подошел к дверям и, приоткрыв первую пару, заглянул в глазок на второй. На лестничной площадке стоял друг моего детства Эдик Захаров и с интересом смотрел прямо на меня.
Прикидываться идиотом вряд ли имело смысл, и, повозившись с замком, который, к счастью, отпирался изнутри без ключа, я отворил скрипящую дверь. Эдичка был без спецназа и, брезгливо оглянувшись, непринужденно ступил в мой приют.
– Ты один, – произнес он скорее утвердительно.
– Как видишь, – ответствовал я и кивнул вглубь коридора. – Проходи, гостем будешь.
– Ой-ей, Сережа, до чего же ты дошел в поисках собственного «Я», – сказал он тоном слепоглухонемой бабушки и, боясь запачкаться о стены, проскользнул мимо меня на кухню.
– Ты сам меня нашел или кто-то помог? – ненавязчиво поинтересовался я, стыдливо запахивая узковатый для меня женский халатик.
– Помагли, дарагой, канэчно, помагли, – он, оглянувшись вокруг, посмотрел мне в глаза. О, сколько раз я видел этот взгляд! Как хорошо я знал, что он на самом деле означает.
«Осторожно, Серый, – гласил взгляд на этот раз. – Ты по меньшей мере под наружкой, а может, даже уже и на прослушке. Так что не болтай лишнего. Я не просто так зашел к тебе, мне бы очень хотелось ТЕБЕ помочь. В пределах разумного, конечно. Да что тебе объяснять, на моем месте ты бы вел себя так же. Или почти так же». Потом Эдик отвел глаза, и я с жадностью вдохнул в себя воздух.
Лучшие друзья – это очень странный предмет. Вот они есть – и вот их уже нет. Я давно пытался разгадать тайну настоящей дружбы. Но никак не мог – вначале по недостатку ума и жизненного опыта. (Кстати, по моим наблюдениям, этим опытом точно так же меряются в бане, как и другим органом мужской самоидентичности.) Потом мне не хватало усидчивости, потому что, когда половина моих приятелей села, я все еще оставался на свободе. Потом у меня иссякло время, а теперь вот и деньги. В общем, как говорят киники, они же стоики, они же псоглавцы – «тайна сия велика».
Теперь, глядя в скрупулезно выбритое электронной бритвой нового поколения лицо Эдички, красиво оттененное рубашкой из матового шелка, я затосковал, ибо мне открылась истина. Но это была не та Истина, которая делает человека свободным. Это была одна из тьмы истин низких, которых, безусловно, дороже нам упоительный или, там, возвышающий обман – уже не помню точно.
Эта истина гласила, что лучший в мире Эдичка пришел ко мне парламентарием, потому что, кажется, служил им, а служил он им потому, что прислуживаться, ему, разумеется, было тошно. Служил еще с тех времен, когда мы вместе под стол ходили. Или блевали там – не помню уже.
– Ну что, Серега, – сказал он, плюхнувшись на расшатанную мебель и с хрустом потянувшись к столу, на который уже успел бросить свой титановый мобильник. Вынув из кармана брюк такую же, как у меня, платиновую зажигалку, он пыхнул огнем и затянулся. На его безупречно мужественном лице отразилась грустная озабоченность, и он посмотрел на меня с плохо скрытой любовью.
Я предполагаю, что мужская дружба всегда несет в себе некую пронзительно беззвучную ноту гомосексуальности. Некий шарм потаенного желания слиться воедино и вместе погибнуть за высокую цель или страшную тайну навроде платоновских андрогинов. Дружат те, кто по каким-то причинам хотят слиться не во едину плоть, как заповедано, а, скорее, раствориться друг в друге при полной невозможности реализовать это в жизни.
Эта еще одна низкая истина озарила меня, как вспышка дорогущей зеркальной фотокамеры, и я замер перед ней (истиной, разумеется, а не камерой) как младенец перед погремушкой. Я вдруг отчетливо представил себе, как мы перед выпускным боремся с Эдичкой в прохладной воде Москва-реки, и я чувствую обожженной на солнце кожей прикосновение его рук. Перед моими глазами мелькнули его загорелая скула, висок с голубоватой жилкой, отпущенные до плеч волосы. Запахло тиной, вода туго и холодно ударила меня в пах…
Я стряхнул наваждение и с трудом вернулся в продавленное кресло Анны. Оказалось, что я прослушал начало трогательной речи.
– …Ты не можешь превратиться в тупую скотину, в обитателя дна, в банального неудачника, черт побери! – Эдик нервно уронил пепел на грязный пол и с негодованием оглядел сигарету. – Пойми же, я хочу тебе помочь!
Я с удовольствием вдохнул запах его одеколона. Вовсе не горьковатый, а, наоборот, сладенький и от того вызывающе сексуальный. Даже штаны мялись на нем как-то особенно эротично. Тьфу, пропасть! О чем это я? Мужская дружба, дети, – это не просто взаимовыручка, но еще и два-три грамма феромонов… соперничества, ревности и тоски по несбывшемуся. Все, кто любит песню про черного ворона, поднимите руку! А все, кто про атамана, – другую. Лично я люблю «Ой, то не вечер, то не вечер…», так что должен вообще выйти из класса. Так кто кого предал? Я его, когда с наслаждением отдался женщинам и азарту, или он меня, когда закусив губы, втирался в компанию, как кокаин в десны?
– Отдай им это проклятое завещание, и ты снова будешь жить как хочешь. Ты получишь обратно свое кресло или кресло повыше. Только помоги им, Серый.
– А почему именно я? – вопрос, сколь банальный, столь и необходимый, слетел с моих уст, и я вдруг почувствовал, как что-то предательски вздрогнуло у меня под ребрами. Незабываемый аромат офисного коридора мимолетно коснулся моего обоняния, и я со сладостью ощутил себя отпирающим дубовую дверь с роскошной табличкой «Председатель совета директоров».
Нагретая моей ладонью бронзовая ручка покорно поддается, и тяжелая дверь мягко уходит, пропуская меня в святая святых упоительного стяжательства. А этот обнимающий ноги в сшитых на заказ ботинках ковролин, что подобен волосам Офелии, тянущимся в зыбкую пучину иллюзий … А это кресло, пахнущее кожей и коньяком, кресло, в котором одинаково удобно и спать, и мыслить… А свежесть рубашки, падающей на плечи после контрастного душа, а студящий зубы апельсиновый сок, выпиваемый вопреки правилам вместе с кофе… А ласково урчащий двигатель собственного «Майбаха», который слаще водить самому, хоть и положен к «Майбаху» водитель…
И опять, замечтавшись, я прослушал половину ответа. А потом снял его мысль в полете следующим риторическим вопросом:
– Скажи, Эд, а ты меня когда-нибудь любил?
Эдик умолк, потянулся за следующей сигаретой и, прикурив, выпустил в потолок тугое колечко дыма.
– А тебе это зачем? – он посмотрел на меня своими скорбящими шелковичными глазами, и от его взгляда у меня даже где-то в мозге зачесалось.
– А я все пытаюсь разгадать тайну мужской дружбы. Вот, например, мог бы ты полюбить меня как… ну, не как женщину, конечно, – тут Эдик неприлично хмыкнул, – а как… ну, как свою первую любовь, например. Мог бы?
– Если тебе от этого будет легче вспомнить, где лежит завещание, я тебе отвечу. Я тебя не просто любил, Сережа. Я тебя боготворил. Как женщина – мужчину. Как мои предки – по меньшей мере царя Соломона. Но ты по жизни пользователь. Я даже не могу вспомнить кого-нибудь, кого бы ты не использовал как гондоны. Все люди у тебя одноразовые. Да, собственно, что тебе до людей!
Эдик со злостью погасил недокуренную сигарету в консервной банке из-под шпрот и, вскочив, наклонился надо мной.
– Что тебе до людей, я спрашиваю?! И не прикидывайся идиотом! Ты думаешь, ты «чаяние народов»? Ты – тварь стадная, ты в одиночку – никто! Биомасса с отдельно взятым лицом, представитель семейства… – Эдик оборвал себя на полуслове, зло рубанув перед собой воздух ладонью. – Хоть это ты понимаешь? Тебя же нет, ты всего лишь жалкая ошибка мутаций, фокус побочной реакции мозга, аппендикс эволюции вида! Как можно любить «представителя вида», ты никогда не заморачивался? Или ты решил, что тебе все позволено, если твой папочка… сам знаешь кто? Или ты не знаешь, кто твой папочка? Опыты над твоей матушкой были вполне успешны – «радуйся, обрадованная» 4, черт побери! Подопытные крысы!
Я зачем-то встал и ударил его в лицо. Нехорошо ударил, но и не со всей силы.
Эдик всхлипнул и схватился за нос. Его пальцы, рубашка и даже брюки мгновенно вымокли в крови. Теплый сладковатый запах ударил мне в ноздри, и я дотронулся до рук Эдика. Испачкав пальцы его кровью, я растер ее между ладонями. Мне не было стыдно. Мне было до слез жалко самого себя. Я устал от шума, грязи и вони. Мне хотелось в свою чистую белую спальню, где никого нет и слабо пахнет озоном от огромного плазменного экрана. Я сразу полюбил этот запах высоких электронных технологий. А вместо того чтобы сейчас валяться на прохладных шелковых простынях, я должен второй день торчать в женских тряпках на убогой кухне и, отдирая от засаленной клеенки вечно прилипающие к ней локти, выслушивать потусторонний бред от своего бывшего лучшего друга. Да он еще и маму приплел, Царствие ей Небесное. Мама-то ему чем не угодила? И что за опыты? И какой такой папа?
И я решил перехватить инициативу.
Я стащил с крючка первое попавшееся полотенце и, намочив его в пахнувшей хлоркой воде, сунул Эдику. Потом я усадил его обратно в кресло, отколупнул из морозилки кусок льда и приложил к его переносице. Он благодарно кивнул, дрогнув своими невыносимыми ресницами. А вдруг, если бы Эдик сказал мне о своих чувствах раньше, я бы стал гомосексуалистом? О, ужас…
Эдик промычал что-то нечленораздельное, помахал рукой в запекшейся крови и пару раз нервно дернул ногой.
Да-а, нет, нет у меня иного друга и, чаю, более не будет.
Схватив стул, я уселся на него верхом, как плохой следователь, и строгим голосом спросил:
– Скажи мне, Эдик, что ты знаешь о моем отце и какие такие опыты ты имел в виду? Еще можешь мне рассказать о завещании, которое вы все ищете.
– Ты дурак или прикидываешься? – прогундосил Эдик из-под полотенца и покрутил пальцем у виска. – Изгадил мне брюки с рубашкой, а теперь вопросы задаешь?
– Эдик, не вынуждай меня…
Тут Эдик сорвал с лица полотенце и с неподдельным изумлением уставился на меня:
– Никогда бы в жизни не поверил, что ты… ты этого не знаешь!
– Я действительно ничего не знаю и не понимаю, Эд. Может быть, ты пишешь наш разговор… – при этих словах Эдик быстро и согласно кивнул, бросив кроличий взгляд в сторону своего телефона, и я едва не сбился с темпа, но, перенабрав в легкие воздух, как фигурист, продолжил:
– Может быть, я слишком рано сбрасываю карты, но я действительно ничего не знаю. Совсем. Я не знаю, кто была моя мать и почему она умерла. Я никогда не слышал о своем отце, и тем более не в курсе, какое завещание он оставил. Ради нашей дружбы помоги мне, Эд! – я произнес эту речь самым проникновенным тоном, на который был способен, и бросил на Эда взгляд, который бы свел с ума любую женщину.
По лицу Эда пробежала легкая гримаса душевной боли, и он снова посмотрел сначала мне в глаза, а потом на телефон. Ему было больно, мне было больно, всем было больно. Но истина дороже – так, кажется, говорят господа любители истины?
– Если ты и вправду ничего не знаешь, все, что я скажу сейчас, тебе может показаться полным бредом. Если знаешь – тебе же хуже. Придется ломать комедию до конца разговора. Если ты не тот, за кого тебя принимают, забудь все, что я сказал, и возвращайся на работу. Они будут ждать еще три дня. Пока не рассосется сыворотка у тебя в крови. Если за это время с тобой не произойдет ничего необычного, просто возвращайся домой, и все. До тех пор… лучше не надо. Это мой тебе совет. Конечно, это они сказали мне, где ты сейчас. С того самого момента, как тебя укололи, с тебя глаз не спускали. Но так ничего и не увидели.
– Анна тоже одна из них?
– Кто? А-а, эта… – Эдик бросил брезгливый взгляд на китайский халатик, слабо прикрывающий мое бренное тело. – Нет, она другая. Она из других. Совсем из других. Из тех, кого тебе нужно особенно опасаться. Ну, хочешь правду или кончишь валять дурака и начнешь разговаривать?
– Почему пришел ты? Ты с ними?
– Я работаю на них. Давно. Вся моя семья работает на вас. На них. Они это и ты, Сережа. Они это…
В этот момент телефон Эдика затрясся титановым корпусом и зазвонил. Мелодия повторяла дребезжащую трель старого эбонитового аппарата. Мы вздрогнули. Потому что на долю секунды оба ощутили себя в том времени, когда звонок телефона приравнивался к статье.
Эдик быстро схватил трубку.
– Алло… – секунду поколебавшись, он пальцем поманил меня к себе и показал на телефон. Я наклонился к Эдику и прижался ухом к его руке. На несколько секунд мы соприкоснулись щеками, и я заметил, как порозовела его скула.
– Заткнись, Эдик, – сказала трубка незнакомым мне голосом, – и не болтай больше чем нужно. Пусть скажет, что знает; за это предложи ему то, о чем договаривались. Не согласится – его проблемы. Да и три дня еще не закончились – до этого мы не можем ни в чем быть уверены. И без самодеятельности.
В трубке раздались гудки, но я, желая подразнить его, все еще прижимался к нему щекой.
Первым сдался Эдик. Он резко отстранился и положил телефон обратно на стол.
– Ты все понял? – произнес он одними губами, и я кивнул в ответ, возвращаясь на свой стул.
Эдик тяжело вздохнул и закурил, стараясь не встречаться со мной глазами.
– Ну, так на чем мы остановились? – я потянулся за пачкой сигарет. – Кстати, ты стал много курить.
Эд осторожно промокнул распухший нос мокрым окровавленным полотенцем и внимательно оглядел результаты.
– Да не течет уже, не течет, – я отобрал у него тряпку и бросил ее в мойку.
– Мы остановились на том, что твоя мать…
– Не надо, Эд. Не повторяй все сначала. Давай что-нибудь поинтересней.
– Если ты не в курсе, то твоя мать рассталась с твоим отцом прежде, чем ты появился на свет. Твой отец занимал крупный пост в… некоей м‑м конкурирующей организации, которая занималась теми же научными разработками, что и мы. Да‑да, именно мы, а не я или вы, Сережа. В некотором смысле, воспользовавшись близостью с твоей матерью, он добыл ряд важных сведений, которые помогли ему сделать гениальное открытие раньше нас. Но вместо того чтобы ознакомить с ним своих коллег, он предпочел утаить от них сам факт своего открытия, притворяясь, что по-прежнему весь в трудах.
– А хоть из какой области наук это открытие? Генная инженерия? Фармакология? Химия? Физика? Что, черт побери, так волнует вашу или нашу компанию?
– Можно назвать это генной инженерией, можно – биотехнологией. Кому как нравится.
– Это о том, над чем и ты ломаешь свой мозг?
– Да, естественно, да, – Эдик по старой привычке хотел потереть нос, но, едва коснувшись травмированного органа, взвыл и злобно посмотрел на меня.
– Неужели до тебя до сих пор не доперло?
– Что не доперло? – я и вправду ничего не понимал.
– Ладно, – Эдик глянул на меня воспаленным взглядом санитара из дома скорби, – тогда продолжу. – Итак, твой отец…
– А как его хоть звали, моего папу?
– Сейчас это не принципиально. Будешь перебивать – я разозлюсь.
– И что?
– Да ничего. Просто придет твоя подруга, и все закончится большими проблемами для нас обоих. Итак, – снова повторил Эдик, – твой папа в результате кропотливых трудов и гениальной интуиции сумел получить столь необходимое нам вещество.
– Вещество, а не бомбу – уже хоть какая-то ясность.
– …Но, понимая, что его непорядочное поведение по отношению к организации рано или поздно будет разоблачено и будут приняты соответствующие меры, он из невыясненных соображений решил завещать препарат тебе. Для этого он запаял один из образцов в контейнер, приложил к нему формулу, оформил завещание, заверив его у нотариуса, и… Вот дальше и начинаются вопросы. Для того чтобы ты смог воспользоваться завещанием, тебя просто необходимо было известить о его наличии. Вопрос в том, как это ему удалось, где теперь завещание и что в нем написано. У нотариуса завещания не оказалось. По его словам, заверенные бумаги твой отец забрал.
– А что в нем написано?
– По нашим предположениям, в нем должно быть написано, где препарат и как до него добраться, а также должно находиться подтверждение твоих юридических прав на патент и прибыль от него.
– И как высоки предполагаемые диведенты?
– Кто владеет препаратом – владеет миром. По крайней мере, по сегодняшним раскладам.
– О-го-го! А я, стало быть, крысятничаю? И ради этого вы меня подставили, вышвырнули отовсюду и тэ дэ и тэ пэ?
– Это лишь демонстрация сил, напоминание, кто хозяин, Сергей. Но все обратимо!
В этот момент титановый телефон снова издал пронзительно дребезжащий звук, свойственный его эбонитовому прадедушке.
Мы опять вздрогнули как по команде и, надеюсь, с одинаковой ненавистью уставились на проклятый аппарат.
– Это ты специально так развлекаешься?
– В память о деле врачей и преемственности поколений, – прошептал Эдик, глядя на трубу, как на гадюку.
– Memento mori, – я наблюдал, как Эдика медленно засасывает в телефон. Аллегорически, конечно.
– Все, разговор продолжим в другой раз, – быстро сказал Эдик, получив новые инструкции, и, еще раз с отвращением оглядев испорченные кровью вещи, бросил на меня укоризненный взгляд престарелой нянюшки. – Теперь-то, я думаю, ты все понял. Или почти все.
– Да, информация к размышлению есть, – протянул я. – Провожать не буду.
– Не надо.
И он ушел, аккуратно прикрыв дверь.
Когда, преодолев обрушившийся на меня приступ слабости, я запер за ним, то не испытал облегчения. Я испытал острый приступ тоски по дружной семье богатых и успешных, которую я утратил, тоски по деньгам и людям, от которых хорошо пахнет. Я захотел обратно, но ценой возвращения было то, о чем я не знал ничего, кроме общих фраз, и о чем рассказывать мне, судя по всему, никто не собирался. «Все обратимо», – сказал Эдик. Неужели?
Как можно возвратиться в мой кабинет, в мою любовницу, в мой «Майбах», если они с такой легкостью сделались не моими? А если подобные метаморфозы войдут в систему?
Эдик, Эдик, если бы я мог вернуться в тот вечер, когда трое еще не вошли без стука в мой кабинет. Если бы я мог снова не думать…
Я закурил, но дым попал не туда. Прокашлявшись, я завалился на жалобно стонущий диван, и, повернувшись к его потертой спинке, стараясь не дышать глубоко, впервые честно себе сказал: «Жаль, Сереженька, что тебе никого не жаль».