Возле одноэтажного домика областного геологического управления стоял маленький каменный столбик с заостренной шестигранной вершиной. Сбоку на столбике темнели старинные славянские буквы: «Центръ Азиатского Материка». Этот «Центръ», как утверждали географы, находился именно здесь, в заросшем лопухами, нагретом солнцем дворике.
Егорышев стоял возле столбика и сосредоточенно смотрел на белые домики Улуг-Хема, рассыпавшиеся на берегу реки. В одном из этих домов, за номером шестьдесят восемь, на Центральной улице, жил геолог и художник по имени Матвей Строганов, муж Наташи.
Да, он жил в Улуг-Хеме! Об этом только что сообщил Егорышеву начальник управления Ройтман. Матвей приехал сюда в пятьдесят седьмом году с Гольдбергом и после смерти Гольдберга остался тут навсегда.
В Улуг-Хеме, да, пожалуй, и во всей Торже Строганова хорошо знали. Он исколесил этот край вдоль и поперек, меняя молоток геолога на кисть художника. Его картины висели в правлениях колхозов, в юртах скотоводов, в кабинетах секретарей райкомов. В местном этнографическом музее для его этюдов был отведен специальный зал. Он находил в этом суровом горном крае живописнейшие уголки.
Туристы и командировочные, приезжавшие в Улуг-Хем, расспрашивали местных жителей о достопримечательностях края. Жители хвастались горами, яками, металлургическим заводом, футбольной командой, выигравшей недавно у монгольских спортсменов, и непременно упоминали о геологе Матвее Строганове, который за короткий срок создал галерею картин о Торже.
За четыре года пребывания в Торже Матвей успел стать достопримечательностью. Отчего это произошло, Егорышев так и не понял, хотя Ройтман пытался ему объяснить.
Он был так ошеломлен и растерян, что с трудом удержал в памяти адрес и совет поторопиться, так как Строганов недавно взял отпуск и собирался отправиться в очередное путешествие по Торже.
Егорышев стоял на той точке земного шара, где находился «Центръ Азии», и глядел на веселый, разноцветный Улуг-Хем, как будто переселившийся сюда откуда-нибудь с берегов Черного моря. Легкий и праздничный облик города плохо гармонировал с угрюмыми сопками и свинцовой водой реки Унги.
Егорышев был, наконец, в нескольких шагах от цели, но сделать эти несколько шагов оказалось труднее, чем доехать от Москвы до Красноярска.
Пока он ехал, он мог не думать о том, что будет после встречи с Матвеем. Ему удавалось прогонять такие мысли. Теперь предстояло переступить последнюю черту. И Егорышев знал, что сделает это, но ему потребовалось некоторое время, чтобы собраться с силами.
Он вспомнил голос Наташи по телефону, тихонько сказал ей: «Все в порядке, лада!» — и отправился на Центральную улицу разыскивать дом под номером шестьдесят восемь.
Это был довольно невзрачный дом с тремя окнами и низкой крышей. Егорышев постоял еще немного на крыльце, чтобы справиться с дыханием. Ему показалось, что он справился, никто ничего не заметил. И тогда он постучал.
Долго никто не открывал Затем дверь скрипнула и на пороге показался мальчуган лет четырнадцати. Он удивленно посмотрел на Егорышева большими карими глазами и спросил:
— Вам кого?
— Матвея Михайловича, — ответил Егорышев.
— Войдите, — подумав, пригласил мальчик и отступил.
За его спиной Егорышев заметил тоненькую фигурку в розовом платье. Это была девочка лет десяти с косичками. И мальчик и девочка были очень похожи на Матвея, это Егорышев решил сразу, хотя никогда Строганова не видел и знал его лишь по описанию Наташи. Но именно таким — кареглазым, с упрямым лбом — он его и представлял.
— Вытрите, пожалуйста, ноги, а то мы вымыли пол, — тоненьким комариным голосом попросила девочка.
Пол действительно был мокрый и чисто выскобленный.
Егорышев послушно вытер ноги о половик и оглянулся. Он находился в крохотной передней, загроможденной деревянными ящиками. Наглухо забитые ящики были сложены друг на друга вдоль стен.
— Отец уехал и вернется не скоро, — сказал мальчик.
— Да, он вернется не скоро, — жалобно пискнула девочка и доверчиво посмотрела на Егорышева карими, бархатными глазами. — А вы его товарищ, да?
— Что же вы стоите, войдите в комнату, — пригласил мальчик.
Нужно было уйти, но непреодолимое любопытство охватило Егорышева. Он почувствовал, что не сможет уйти, не заглянув в комнату, где жил Матвей Строганов, настоящий, живой Матвей, который был мужем Наташи — как дико, нелепо это звучало, — да, он был ее мужем, целовал ее и говорил ей какие-то неведомые, нежные слова, наверно, более нежные и ласковые, чем те, что говорил ей Егорышев… И Егорышев должен был вдохнуть воздух, которым дышал этот незнакомый, чужой и странно, болезненно близкий человек…
Мальчик открыл дверь, и Егорышев вошел в комнату. Он переступил порог, и что-то как будто толкнуло его в грудь, он зажмурил глаза и отшатнулся… Он ждал и чувствовал, что увидит в этой комнате что-нибудь особенное, но он увидел… Наташу!
Он увидел Наташу. Она стояла напротив двери, опершись плечом о ствол тоненького деревца, и задумчиво смотрела куда-то мимо Егорышева. Она была одета в ситцевое гладкое платье, которого Егорышев никогда на ней не видел. И прическа — тоже гладкая, с косичками вокруг головы — была ему незнакомой.
Картина занимала весь простенок между двумя окнами. Наташа была точно такого же роста, как в жизни. Егорышев перевел дыхание и сделал шаг вперед. Теперь, когда он лучше рассмотрел картину, Наташа показалась ему какой-то не такой… Что-то чужое было в ее чертах. Лицо ее на картине было более худым, чем на самом деле, нос и губы имели немножко другую форму… Портрет не был точной копией оригинала, но чем больше всматривался Егорышев, тем яснее понимал, что художник и не стремился к абсолютному сходству. Он, по-видимому, сознательно уложил по-своему волосы Наташи, мягче очертил ее нос и губы, сделал тоньше фигуру, но зато глаза были совершенно Наташины и особенный, застенчивый и упрямый поворот головы был тоже ее…
Очень редко Егорышев видел на лице Наташи такое выражение, какое было здесь, на портрете. Он любил у нее это задумчивое, нежное и доверчивое выражение и почувствовал, что портрет достовернее живой Наташи, хотя и мало похож на нее, потому что художник изобразил не то, что все могли увидеть, взглянув на Наташу, а лишь то, что он любил в ней и что она дарила ему одному.
Егорышев сразу понял это, а поняв, увидел в картине то, чего до сих пор не замечал. Он увидел любовь Матвея, его нежность, гордость и боль. Он увидел, как хорошо Матвей знал Наташу, как тонко и точно ощущал все ее мысли, побуждения и привычки.
И у Егорышева возникло такое чувство, будто Матвей Строганов увез с собой в Улуг-Хем смятенную, добрую и страстную душу Наташи. Егорышев знал, что на самом деле это не так, но все же задохнулся от обиды, ревности и боли, словно Наташа и впрямь все эти годы была не с ним.
Он не мог больше на нее смотреть и вышел из комнаты.
— Вам некогда? — спросил мальчик. — Тогда зайдите через десять дней. Отец к тому времени вернется.
— К тому времени он вернется, — жалобно пропищала девочка.
— А где он? — спросил Егорышев.
— Уехал в колхоз имени Первого мая. Там он будет работать и рисовать. Он уже третье лето туда ездит.
— Далеко это?
— Не очень, — подумав, ответил мальчик. — Там, где начинается река Унга.
— А как туда можно добраться?
— По реке можно. Но сейчас Унга обмелела, пароходы не ходят. Можно еще на вертолете.
— Спасибо, — сказал Егорышев. — Как же тебя зовут?
— Костя, — ответил мальчик. — Меня Костя, а ее Ленка.
— Значит, так вдвоем и хозяйничаете? Или у вас есть мама?
— Вдвоем хозяйничаем, — хмуро сказал Костя. Больше Егорышев не стал ничего спрашивать. Он попрощался и вышел.
Солнце садилось за сопки. По Унге протянулась багровая дымящаяся полоса. Через несколько минут она погасла, и сразу стало сумрачно, сыро и холодно.
Егорышев отправился в гостиницу. Несмотря на то, что было лето, в гостинице топилась печка, и дежурная с широкоскулым бронзовым лицом, одетая в шерстяную кофту и байковые шаровары, деловито подбрасывала в топку березовые кругляши. Дежурная вручила Егорышеву ключ от номера, он отдал ей чемодан и пошел ужинать в столовую, напротив гостиницы, в точно таком же одноэтажном деревянном доме.
После ужина Егорышев заперся в тесном номере с потрескавшимся умывальником и деревянной кроватью, разделся, укрылся до подбородка тяжелым колючим одеялом и до рассвета лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая, радуясь тому, что можно еще немного побыть в той прежней жизни, с которой он уже приготовился распрощаться несколько часов назад. Спать ему не хотелось, но он не томился, не ждал утра, а, напротив, огорчился, когда в номере посветлело и нужно было вставать.
— Пассажирского сообщения с колхозом имени Первого мая пока нет, — сказала Егорышеву кассирша на летном поле. — Билеты туда не продаются.
— Как же попасть в этот колхоз? — спросил Егорышев.
— Дожидайтесь оказии, — пожала плечами кассирша. — Вы сходите к начальнику грузовых перевозок, он вам скажет, когда в ту сторону будет рейс.
Начальника грузовых перевозок Егорышев разыскал в буфете. Начальник стоял у стойки и сосредоточенно поедал бутерброд с икрой, не обращая ни малейшего внимания на молоденькую буфетчицу, которая кокетливо смотрелась в зеркало и время от времени бросала на него нежные и укоризненные взгляды. Начальнику было лет двадцать, и на его безусом лице пылал задорный мальчишеский румянец.
Выслушав Егорышева, он доел бутерброд, стряхнул со скатерти крошки и сказал:
— Вам исключительно повезло. Через час мы отправляем туда книги и учебные пособия. Договоритесь с учителем. Он сопровождает груз. Если возьмет вас, я препятствовать не буду.
Начальник грузовых перевозок сурово взглянул на буфетчицу, по пояс высунулся в низенькое окошко и закричал срывающимся басом:
— Томашевич! Юра! Ходи сюда, дело есть!
К домику приблизился долговязый, длинноногий парень с тонкой шеей, большими голубыми глазами и желтоватым, прозрачным хохолком на затылке, похожим на хвостик едва оперившегося цыпленка.
— Чего тебе? — недовольно спросил парень с хохолком. — Я гружусь, не видишь, что ли?
— Вот тут товарищу нужно в колхоз имени Первого мая. Возьмешь его с собой?
— Можно взять. Отчего не взять? А что за товарищ? Случайно, не киномеханик?
— Сейчас он покажется, — ответил начальник грузовых перевозок и, отойдя от окна, взял с подноса еще один бутерброд, на этот раз не с икрой, а с сыром… Буфетчица судорожно откупорила бутылку с фруктовой водой, наполнила стакан и робко подала его начальнику.
Егорышев вышел из буфета и предстал перед учителем.
— Вы к нам? — спросил парень с хохолком. — Ну, ладно, после поговорим… Поможешь мне ящики втащить?
Он сразу, легко и бесцеремонно стал называть Егорышева на «ты», и это очень Егорышеву понравилось. Они подошли к вертолету, возле которого высилась гора ящиков, свертков и пакетов.
— Я туда заберусь, а ты будешь мне подавать, так мы живо управимся! — сказал Юра Томашевич и влез в черное брюхо вертолета. Летчик в кожаной куртке высунулся из окна, помахал ему рукой и сказал:
— Ну-ка, увеличь обороты, солнце высоко. Солнце действительно стояло высоко. Оно висело над розовато-зелеными сопками, над белым, праздничным городом и заливало землю ярким, яичным светом.
Егорышев взял сразу два ящика и протянул учителю. Тот с уважением сказал:
— Ого! — и прищелкнул языком.
Егорышев соскучился по физической работе и трудился с веселой яростью. Через несколько минут он навалил груду ящиков и мешков на полу кабины возле двери и крикнул:
— Давай, давай!
Томашевич просунул между ящиками потное, красное лицо и жалобно ответил:
— Погоди, имей же совесть! Летчик посоветовал Егорышеву:
— Поступай к нам на работу. У нас бригадир грузчиков запил. А ты небось тоже пьешь?
— Дня не могу прожить, — ответил Егорышев. — Коньяк с шампанским. Называется «Черная пяточка». Слыхал?
— Не слыхал, — с уважением ответил летчик. Он включил двигатель, Егорышев влез в кабину.
Через несколько секунд вертолет повис над землей.
— Садись к окну, — сказал Егорышеву учитель. — В первый раз летишь? Красиво!
Действительно, было очень красиво. Вертолет, наклонившись носом вниз, как будто обнюхивая землю, плыл над горной цепью, которая становилась все выше и выше. Горы дремали, подставляя солнцу голые, морщинистые бока. В узких ущельях прятались фиолетовые тени. Игрушечные елочки и сосенки хлопотливо карабкались на крутые склоны. Пейзаж все время изменялся. Горы обступили вертолет со всех сторон. Тени сделались чернее, елочки и сосенки уменьшились, отстали. Они были не в силах вскарабкаться на такую кручу.
Егорышев протер ладонью вспотевшее стекло.
— Ты давно здесь работаешь? — спросил он учителя.
— Уже три года. А ты откуда?
— Из Москвы.
— Неужели из Москвы? — обрадовался Томашевич. — Ну, это сила! Я там институт кончал. Имени Потемкина. Слыхал?
— Слыхал. Значит, земляк?
— Нет, я из Новосибирска. Просто учился в Москве. Жил в общежитии на Пироговке. Знаешь Пироговку?
— Знаю.
— Ну, как там Москва?
— Скучаешь небось? — спросил Егорышев.
— Я что, я сибиряк. Галка скучает. Жена. Она у меня москвичка.
— С собой привез?
— Почему привез? Нас вместе сюда направили по распределению.
— Значит, поженились и в путь? — сказал Егорышев и вспомнил молодоженов, ехавших с ним в поезде.
— Нет, у нас не так было, у нас прямо как в кино получилось! — с удовольствием ответил Томашевич. — Она меня вовсе не любила, а любила другого парня, тоже из нашего института. Его оставили в Москве, а ей пришлось уехать сюда. Он обещал через год ее забрать. Они договорились пожениться, у них уже все слажено было.
— Ну и что? — спросил Егорышев.
— Я когда узнал, что Галка одна едет, тоже сюда попросился. Нравилась она мне давно, с первого курса. Галка знала, конечно, что я к ней неравнодушен, только она надо мной смеялась. Я ее раздражал. Вообще, откровенно говоря, она меня терпеть не могла.
— И ты все-таки поехал?
— Поехал.
— Надо же! — сказал Егорышев. — А потом что было? Жених, наверно, ее обманул, да? И она с горя за тебя вышла?
— Еще чего! — ответил Юра Томашевич. — Кому это надо, с горя? Я бы и сам не женился. Нет, все было не так. Жених за ней прилетел весной, как было условлено, но только он уже опоздал. Отказалась она с ним ехать.
— Не может быть, — сказал Егорышев. — Как же это?
— А вот так. Она сперва даже чемодан собрала, а потом зашла ко мне попрощаться, разревелась и осталась.
— Непонятно что-то.
— За зиму натерпелись мы вместе всякого, чуть в тайге не заблудились, бежать собрались на пару, потом нас медвежьим жиром угощали…
— Как медвежьим жиром? — спросил Егорышев.
— А ты заходи к нам вечерком, мы тебе все расскажем, — ответил Юра Томашевич и тряхнул своим желтым хохолком. — Мы тебя чаем напоим и покрепче чего-нибудь нальем, Москву вспомним. Придешь?
— Не знаю, как все будет, — сказал Егорышев.
Вертолет тряхнуло. Егорышев схватился за кресло и выглянул в окно. Земля быстро приближалась. Внизу, на маленькой круглой площадке, посреди аккуратных красных крыш стояли люди и, задрав головы, махали руками. Потом они разбежались, и вертолет мягко опустился в траву.
Томашевич распахнул дверь и спрыгнул. Егорышев увидел, как молодая женщина в синем жакете бросилась к учителю. Она бежала к нему по полю, путаясь стройными ногами в высокой траве, а он спокойно стоял и ждал ее. Женщина обняла учителя и, не стыдясь, стала жадно целовать его в губы, в глаза, в нос, приговаривая:
— Соскучилась, не могу! Бессовестный! Ни одного звонка!
У Егорышева вдруг защипало в горле, и он подумал, что, конечно, не с горя вышла за Томашевича москвичка Галка, и еще подумал Егорышев, что обязательно зайдет к ним и тогда, возможно, что-нибудь поймет, потому что сейчас он ничего не понимает в этой странной и романтической истории.
Вертолет стоял посреди небольшой круглой долины, со всех сторон окруженной мохнатыми сопками. По мокрым камням, шипя и брызгаясь пеной, несся бурный поток. Это была Унга, но она ничего общего не имела с той могучей, величавой рекой, которую Егорышев видел в Улуг-Хеме. Поток яростно клокотал, стремясь вырваться из узкого ложа, перекатывал огромные валуны, и долина была наполнена грозным, глухим гулом, напоминающим отдаленные раскаты грома.
Посадочная площадка находилась на краю небольшого поселка, состоящего из одинаковых новеньких деревянных домиков. Между домами не спеша разгуливали олени, собаки и дети.
— Так ты заходи к нам, — сказал Егорышеву Томашевич, после того как он помог разгрузить ящики и пакеты.
Егорышев ответил, что зайдет, и отправился в правление колхоза. В добротном доме из толстых бревен за письменным столом сидел плотный мужчина небольшого роста и неопределенного возраста. На скуластом безбородом лице чернели узкие спокойные глаза.
— Здравствуйте, — сказал Егорышев. — Вы председатель колхоза?
— Я, — ответил мужчина и, встав, протянул руку.—Будем знакомы. Меня зовут Мангульби. А тебя?
Снова Егорышева бесцеремонно назвали на «ты», и снова ему это понравилось.
— Меня зовут Степан, — ответил Егорышев. — Я приехал из Москвы, чтобы встретиться с одним человеком. С геологом Матвеем Строгановым. Он сейчас здесь?
— Он прилетел неделю назад, — сказал Мангульби. — Заседлал коня, поехал в тайгу, скоро вернется, тогда его увидишь.
— А когда он вернется?
— Должен завтра вернуться, — подумав, ответил председатель. — Продуктов взял на пять дней, обещал лекцию прочесть. Утром приедет.
— Что он делает там, в тайге? — спросил Егорышев.
— Рисует. Матвей хорошо рисует. Смотри, пожалуйста.
На стене висела картина, но в комнате было сумрачно, и Егорышев не смог ее разглядеть.
— Далеко поехал Матвей? — спросил он.
— В Синее ущелье. Он каждый раз туда ездит. Уже пять дней прошло, скоро вернется. Ты ступай отдохни. У меня дома будешь отдыхать. Посмотри в окно, видишь, стоит дом? Туда иди, тебя хозяйка за стол посадит, обедом покормит.
— Я потом к вам зайду, — ответил Егорышев. — Меня учитель пригласил.
— Очень хороший человек учитель, — серьезно сказал Мангульби. — И жена его тоже очень хорошая женщина. Иди к ним.
Школа стояла в центре поселка, возле нее играли ребятишки. Юра и Галя занимались заготовкой дров. Они пилили огромное полено, положив его на козлы.
— Ты нажимай, а не филонь! — услышал Егорышев издали голос Юры Томашевича. — Хочешь за мой счет проехаться?
— Молчал бы уж, лодырь несчастный, — ответила Галя. — Тоже мне лесоруб!
— Давайте я помогу, — сказал Егорышев.
— Познакомься, Галка, — сказал Томашевич, бросив пилу. — Это тот самый цирковой борец, про которого я тебе говорил.
— Вовсе я не цирковой борец, — удивился Егорышев.
— Ну и напрасно, — сказал Юра. — С твоими данными я бы лично обязательно стал цирковым борцом.
Галя улыбалась. Егорышев нашел, что она довольно мила, хотя и красивой ее назвать никак нельзя. У нее был чересчур большой рот, и когда она улыбалась, открывались все зубы. Но зато глаза сияли на ее круглом веснушчатом лице так добродушно и приветливо, что хотелось сразу им довериться.
— Очень хорошо, что вы пришли, — сказала она, — сейчас будем обедать.
От обеда Егорышев не отказался. Не отказался и от рюмочки водки, которую поднес ему Юра, предложив выпить за Москву и за москвичей. Они выпили за Москву и москвичей, потом за здоровье родителей, потом за мир во всем мире.
— Хватит! — строго сказала Галя и убрала бутылку под стол. — А то сейчас будете пить за тех, кто в море, и за хорошее отношение к женщине, я уж знаю.
— Конечно, за это пить не стоит! — ответил Юра и подмигнул Егорышеву. — К женщинам нельзя хорошо относиться. Они очень коварные.
Галя хлопнула его кулаком по спине, и он радостно захохотал. Потом они стали наперебой рассказывать Егорышеву о своей работе, в которую одинаково были влюблены.
— Представляете, приехали мы, а на нас все косятся. Слишком молодые. Куда, дескать, им детей учить, самих еще учить нужно, — говорила Галя, ласково глядя на Егорышева, слегка разомлевшего от сытной пищи и выпитой водки. — Детей не хотели в школу посылать, потом Мангульби велел — прислали. И вот первый урок. Посоветоваться не с кем. С Юркой мы тогда не разговаривали…
— Почему? — спросил Егорышев. Галя с улыбкой взглянула на мужа.
— Валяй! — разрешил тот, и она с улыбкой объяснила:
— Злилась я на Юрку за то, что он сюда приехал. Мы с ним еще в институте ругались. В общем, вошла я в класс и обмерла. Ребятишки грязные, немытые, нечесаные, сидят не на партах, а на полу, и по-русски никто ни слова. А я по-торжинскому не понимаю. Так сорок пять минут и просидели молча… Звонок прозвенел, я в учительскую и — ну реветь. Юрка подошел и говорит: «Плохо? И у меня плохо. Раздеваться не желают!» Он, понимаете, с другой группой хотел физкультурой заняться. «Надо язык изучать, иначе нам каюк!» — говорит Юрка. И стали мы с ним изучать язык. На пушную факторию ходили к товароведу, он русский, тридцать лет тут прожил.
— Короче, старались мы изо всех сил, — задумчиво сказал Юра. — Кое-как научились с ребятишками объясняться, они нас уже слушаться стали, вдруг — бац! Приходит Мангульби и говорит: «Не хотят колхозники, чтобы вы оставались, жалуются на вас: что за люди, говорят, белку, соболя бить не умеют, на промысел с нами не ходят, даже сами обед не варят, в столовой берут, ружье в руках держать не умеют, чему наши дети от них научатся?»
— И вы стали ходить на промысел? — спросил Егорышев, у которого сон как рукой сняло.
— Что делать? Выучились стрелять и стали ходить, — улыбнулась Галя. — Юрка первый выучился, у него это хорошо пошло, всех ворон на Унге перестрелял, а мне никак не давалось. Он за мной на рассвете приходил, и мы с ним за поселком упражнялись. И Алка с нами.
— Алка — это фельдшер здешний,—объяснил учитель. — Тоже молодая. Ей, как и нам, не верили, на роды не звали, в больницу не ходили.
— А рожали тут женщины в ужасных условиях, прямо как в каменном веке, — сказала Галя, — роженицу переносили из дома в чум, ноги растягивали веревками, и в таком положении она рожала, а соседи — мужчины, женщины, дети — стояли вокруг, курили и ждали… Конечно, это раньше так было, мы уже не застали, но все же лечились торжинцы неохотно, Алку не слушались, она из Тайшета сюда приехала, в Братске ей скучно показалось.
— Она из Братска сбежала, а мы отсюда сбежать хотели, — весело сказал Юра. — Зимой совсем невмоготу стало, все население поселка отправилось соболя промышлять. Здесь только больные остались. Дети разбежались, шести-семилетние с утра садились на оленей и ехали в ближнюю тайгу капканы ставить. Умора! От горшка два вершка, а олень его слушается, а от нас шарахается. Захандрили мы и задумали уйти в Улуг-Хем проситься, чтобы перевели в другое место.
— Все он врет! — с неудовольствием перебила Галя. — Я одна сбежать решила, он ни при чем. Я по Москве соскучилась, по автомобилям, по театрам, ну, прямо передать невозможно. Вертолеты тогда еще не летали, запаслась я консервами, взяла ружье и отправилась по льду Унги. До Улуг-Хема по реке сто шестьдесят километров. Рассвело, я оглянулась, смотрю — Юрка за мной плетется. «Уйди!» — кричу я ему, а он молчит. Тоже остановился. Я пошла, и он пошел. Так мы вдвоем и отмахали за день километров сорок. Снег плотный был, лыжи хорошо скользили. К ночи набрели на чум. Смотрим: на берегу дымок вьется, поднялись, зашли. На шкурах мальчик лежит голый, черный, дышит с трудом, а рядом женщина в оленьей малице, кипятком его поит, а он пьет. «Что с ним?» — спрашивает Юрка. «Сын это мой, — отвечает женщина. — Мы с ним соболя вместе били, он заболел, мы пошли домой, в поселок, по дороге ему совсем худо стало. Однако, помрет». Спокойно так говорит, безнадежно. «Я вам фельдшера приведу, — сказал Юрка. — Завтра днем мы здесь будем, а учительница вам пока поможет». — «Нет, — качает головой женщина. — Фельдшера не нужно, у нее нет медвежьего жира, нужен медвежий жир. Я бы медвежьим жиром сама парня вылечила, растерла ему грудь, потом он поел бы жиру и не болел больше». Юрка подумал и отвечает: «Ладно, принесем мы тебе медвежьего жиру, ты только скажи, где его взять».
—Я сразу сообразил, что женщина дело говорит, — сказал Томашевич. — Медицина медициной, а народ тоже свои средства имеет. Ответила женщина, что медвежий жир можно достать только у охотников. Кочуют те охотники где-то в районе Синего ущелья, у истоков Унги. Надо туда идти вверх по течению, никуда не сворачивая. «Ну, что, пойдем? — говорю я Галке. — Принесем ей этого медвежьего жиру, или ты в Улуг-Хем торопишься?» Она на меня сверкнула своими глазищами и выскочила из чума как ошпаренная. И пошли мы с ней к Синему ущелью. Идем, ругаемся на чем свет стоит. «Навязался ты на мою шею! — кричит Галка на всю тайгу. — Глаза бы мои тебя не видели!» Ну, и я ей всякие изящные фразы отпускаю.
— Он меня тунеядкой назвал, я даже сперва не сообразила, что это такое, — вставила Галя.
— В колхоз мы не заходили, не хотели крюк делать, — продолжал Юра. — Поселок-то не на самой Унге стоит, а на притоке, Безымянка называется, километров десять в сторону от нашего пути. Мы думали, Синее ущелье близко, а оно оказалось далеко. Сутки идем, вторые идем, уже еле ноги волочим, а вокруг снег, да горы, да сосны. Из-подо льда черная вода хлещет, дымится, как кипяток. Того гляди, оступишься — и каюк! А по берегу не пройдешь, в снегу потонешь. Спальный мешок только у меня был, она свой дома оставила, в первую ночь я ей этот мешок предложил, она не взяла, и просидели мы до рассвета у костра, не спали, а мешок на снегу валялся. Зато на вторую ночь, не сговариваясь, втиснулись оба в этот мешок и уснули как убитые. Правда, Галка вела себя очень плохо, бессовестно прижималась, ерзала и дышала в ухо.
— Вот нахал! — возмущенно перебила Галя, с наслаждением слушавшая рассказ мужа. — Все было совершенно наоборот.
— Добрались до ущелья на четвертые сутки к вечеру, голодные, замерзшие, грязные и оборванные, как лешие. Глядим, на горе костры горят, но чтобы до них дойти, надо Чертову лужу пересечь, а лед тонкий, трещины по нему бегут, и темнота — глаз коли.
— Из скалы там ключ бьет, а чуть пониже Унга разливается, это место и прозвали Чертовой лужей, — объяснила Галя. Она успела прибрать со стола, вымыть посуду и теперь вытирала тарелки полотенцем.
— Ждать утра было невмоготу, я сломал две елочки, одну сам взял, другую Галке дал, и пошли мы через Чертову лужу. Я впереди, она сзади. Через несколько шагов я загудел в трещину, но елочка зацепилась за лед, и Галка меня вытащила. Потом она провалилась. Так мы по очереди ныряли, раз пять, пока, наконец, не выбрались на твердое место, мокрые, одежда сразу заледенела, стала как стеклянная, и поползли на сопку. Галка ползти не хочет, засыпает, пришлось мне раза два ее стукнуть.
— Я упала и заснула, а он меня по щекам нахлестал, — сказала Галя.
— До костров все же не доползли, свалились. Но, к счастью, нас заметили и подобрали. Раздели догола, растерли снегом, потом горячим медвежьим жиром, закутали и заставили съесть еще по тарелке этого самого жира. Противный — ужас! Делать нечего, съели. А утром проснулись — хоть бы что! Только кости ломит. Дали нам охотники ведро медвежьего жира, и отправились мы в обратный путь. На этот раз добрались без приключений.
— Мальчишка-то жив остался? — спросил Егорышев.
— Живой! — ответила Галя. — Сейчас в моем классе учится. В шестом. Способный мальчик. Математикой увлекается.
— Вот с тех пор стали к нам совсем по-другому относиться, — сказал Юра и закурил. — Ну, и с Галкой у нас постепенно наладилось. Раздумала она в Москву ехать, видно, медвежий жир ей понравился.
— Конечно, понравился, а что! — ответила Галя. — Очень полезная вещь!
— И не тянет вас больше в Москву? — спросил Егорышев.
— Тянет, очень даже, — ответила Галя. — Но что же делать? Не для того мы сюда ехали, чтобы обратно возвращаться.
— А для чего? — поинтересовался Егорышев.
— За счастьем, — серьезно ответил Юра.
— Далеко же ваше счастье оказалось.
— За настоящим счастьем всегда далеко ходить приходится, — сказала Галя. — Иной раз бывает: вот оно, рядом лежит, только руку протяни, но взять его не так-то просто, за ним часто совсем в другую сторону идти нужно.
Это вы очень правильно сказали, — тихо ответил Егорышев.
Встав из-за стола, он вышел на улицу. Было холодно. Поселок спал. В черном небе ярко горели белые немигающие звезды.