В бараке с койками в два яруса ночные разговоры раскрепостившихся гуманитарных студентов «о бабах» были столь яркими и откровенными, что в нем каждый раз начинало шевелиться желание – грубое, конкретное и называемое им про себя тем же словом, что употребляли опьяненные водкой и чувством кобелиной стаи его сокурсники, внезапно превратившиеся в бывалых и вонюченьких мужичков. Воздух в бараке казался пропитанным запахами плоти. Бревна, из которых он был сложен, влажные и распухшие, напоминали гигантские фаллосы. Бесконечно звучавшие самые низменные слова будили природные, животные, неиндивидуальные инстинкты.
Когда-то он уже испытывал подобные ощущения, разглядывая репродукции эротических фресок и мозаик в древних храмах, случающиеся мифологические существа, жеребцов, покрывающих сфинксов, козлоногих сатиров, наседающих на растрепанных нимф – он слышал их крики, и его второе «я» начинало неистовствовать. То самое «я», которое знаменитый венский профессор определил как «оно», ошибившись с бесполостью термина, поскольку главным в этом втором обличии человека является его принадлежность к той или иной половине всего живого и воспроизводящегося, как раз и отождествляющая его со всеми особями своего пола, независимо от той ступени эволюции, на которой он находится.
Немыслимые подробности и названия сбились в густой темноте барака в огнедышащий ком. Каждый изрыгал из себя все до дна, рассказывая, возможно, вместе с действительно имевшими место историями и свои бредовые пьяные грезы: кто, кого, как, куда, сколько раз, что до, что после, что во время… Особенно сладостно обсуждались детали женского устройства. Выстраивались типологические ряды: полногрудые и «плоскодонки», задастые и узкобедрые, клиторные и вагинальные – все они, казалось, присутствовали здесь, при нашем пристальном разборе, и это их кажущееся присутствие усиливалось обилием женских имен. Называлось все, включая и почти что анкетные данные. Ласточка помнил, как его сосед перечислял проблемы, которые, по его мнению, могут возникнуть у мужчины с женщиной. Он делился также и своими, доморощенными рецептами их преодоления, говорил о разного рода хитростях и приемчиках, и когда Ласточка представлял себе воочию то, что он предлагал делать, горячий озноб пробегал по всему его телу. Ласточка помнил, как лежал тогда на нарах с зажатым в кулаке возбудившимся фаллосом – именно так он называл про себя свое мужское естество. Он знал это слово еще с детства, когда в Пушкинском музее тетка, поймав его пристальный взгляд, сказала, что то, на что он смотрит у Давида, называется «фаллос», что это приличное слово, и его стесняться не следует.
Мысленно он никогда не называл «это» матерным трехбуквенным словом, которое казалось чем-то отталкивающим. Позднее появилось и второе название – «член», совершенно безликое, но точное в том смысле, что уподабливало называемый предмет другим членам человеческого тела – голове, руке или ноге.
Он лежал на нарах, сжимая член, и с затаенным сердцем слушал разговоры. К тому времени он уже однажды пробовал женщину – на пляже, после окончания школы, но все, что происходило здесь, в этих разговорах, не имело ничего общего с тем его мальчишеским летним опытом, окутанным какой-то романтической дымкой первого причастия. Его сосед говорил много, другие перебивали, добавляя не менее жаркие подробности. Внезапно разговор перешел на местных деревенских девок – лагерь их находился рядом с деревушкой, в которой мы, после утренней строевой подготовки и обеда с тайным распитием водки, строили то ли курятник, то ли свинарник.
– Местные девки дают, – сказал кто-то из темноты. – У них здесь мало мужиков и мало предрассудков.
На следующий день после этого разговора Ласточка ходил, словно нанизанный на раскаленный шампур. Все время засовывая руку в карман, он трогал себя, нервно курил, мерзко сплевывая на землю. Он чувствовал, что он – это не он, не тот юноша, который ухаживает красиво за девушками и листает вместе с ними в удобных креслах альбомы Босха. Он чувствовал, что он мужик и хочет бабу. Столь часто произносимые в казарме слова накрепко засели в его голове и заставляли его все время ощущать свою плоть, шевеление и горячую пульсацию внизу живота.
Со стройки того самого курятника он углядел вдруг девку. Она развешивала белье на веревке, натянутой между двух деревьев на лужайке, в нескольких шагах от хлипкого заборчика, за которым находился ее дом и огород. Ни минуты не раздумывая, он бросил работу и походкой, чуть нетвердой от опрокинутого после обеда полстакана водки, направился прямо к ней.
– Иди, иди, – заорали ребята ему в спину, – она дает, опробовано!
Он приблизился. Это была крепкая деревенская девка, полная, по городским понятиям, с крупными ягодицами, большой грудью, сильными руками, округлыми бочками – она стояла босая и развешивала белье, с силой отжимая недостаточно отжатые у речки простыни. Сила рук, сама сила движений потрясли Ласточку. Лицо ее раскраснелось от работы и солнца, и когда он приблизился, первое, что он почувствовал, был ее запах, запах пота, как ему показалось, молока и свежескошенной травы. Он засунул руки в карманы и, слегка коснувшись себя правой рукой, сказал ей, что хочет познакомиться. Она оглянулась и, осмотрев его с головы до пят, шутливо ответила:
– А, городской, ну чо ж, давай. Натальей меня звать.
– А меня Андреем, – почему-то соврал он.
Он стал помогать развешивать белье, рассказывал ей про своих начальников-майоров, которые все как один – пьянь. Потом, когда они закончили, предложил ей пройтись.
– А чего не пройтиться-то? – ответила она, и они пошли к речке, стали болтать. Он все врал, сам не зная почему – наверное, хотел прикинуться «своим в доску» – что учится в станкостроительном, что есть у него старший брат, который сейчас служит, что отец их работает инженером на заводе, и что он, как закончит, тоже пойдет туда же на завод работать. Она сказала, что хотела выучиться на учительницу, что в техникум два года не поступала, потому что не могла поехать, а что потом два года проваливалась. Потом сказала, что у нее есть сынок, а про мужа не сказала ни слова, из чего он сделал вывод, что сынок есть, а мужа нет. Они говорили очень ладно, говорили, словно постепенно договариваясь о главном, и когда, расставаясь, назначили встречу на вечер следующего дня, после отбоя, у моста через речку, он был совершенно уверен в том, что дело состоится. На прощание он обнял ее за плечи, и плотность ее тела изумила, изумила и распалила его.
Вечером он не стал обсуждать с ребятами знакомство и, выпив из горла полбутылки какого-то мерзкого портвейна, завалился на нары, и принялся снова жадно слушать разговоры. Обсуждался вопрос, как приучить женщину исполнять некоторые мужские желания. Высказывалось множество разных соображений, про бананы там и прочее, но он слушал их недолго, его очень быстро увело в сторону собственное разгоряченное воображение. Он мысленно представлял себе Наталью, раздевал ее, медленно расстегивал пуговички на ее сарафане, который сильно стягивал рвущуюся наружу грудь. Он представлял себе, как трогает руками ее грудь, как теребит пальцами ее крупные соски («…Разные бабы по-разному реагируют, когда дотрагиваешься до их груди, – вспомнил он обрывок вчерашнего разговора. – Некоторые сразу с ума сходят: можно сжимать их руками, накладывать руки сверху так, чтобы сосок немного защипывался серединой ладони, а пальцами сдавливать или, наоборот, вращать, можно ласкать соски губами или языком, можно просто целовать соски, многим это тоже очень нравится, сразу разгораются, воспламеняются, и дальше с ними можно делать все, что заблагорассудится. Многие бабы, наоборот, совершенно бесчувственны к этим ласкам»…). Представлял, как гладит ее белые толстые бока, как, сняв с нее трусы, грубые такие, на резинках, розовые – почему-то он представил, что у нее будут именно такие теплые розовые трусы на резинках – гладит ее живот, потом и ворс внизу живота… Потом он мысленно просовывал ей руку между ног и перебирал там все детали…. Тут он мысленно не нашел слов. Он представлял ее полные, сладкие, влажные с обильной черной порослью губы, он раздвигал их пальцами и видел там крупный, упругий, как косточка от персика, клитор, он массировал его пальцами, а потом, присев, лизал его языком и даже зажимал его между зубами – таким крупным тот казался в мыслях. Затем он проводил ладонью вниз, вглубь, по ее скользким и нежным внутренним губам, стремясь проникнуть дальше. У нее будет большое разношенное влагалище, сказал он себе, будто рассказывал хорошо выученный урок, преподанный ему товарищами, – ведь она рожала. И у нее было много мужиков, значит оно разношенное. Он видел все это, сжимая рукой под одеялом свой огромный, как ему казалось, и влажный фаллос. Так он и уснул в тот вечер, не поддавшись соблазну насладиться под эти мысли. Он хотел получить все сполна завтра.
Следующий день он провел как лунатик. Он сам не понимал, что делает и что говорит. Во время строевой подготовки он все время нарывался на матерную ругань майора, и эта ругань распаляла его еще больше. Потом он вяло пересыпал какой-то песок из одной ямы в другую, все время смотрел на часы, почти ничего не ел за обедом (пища здесь была тоже соответственная, скотская) и только выпил немного водки, чтобы быть в форме. Потом он курил с ребятами и тоже все время грязно матерился, как бы давая себе дополнительный допинг. Они даже отметили, что он особенно в ударе по этой части, и поинтересовались, не отымел ли он кого. «Собираюсь», – сально ответил он и, постоянно сплевывая, направился к речке. До назначенного времени оставалось еще около часа, он шел медленно, глядя в землю, стараясь давить ногами кочки и непременно попадать ногой в лужу. Страшно измазанные сапоги доставляли ему мне удовольствие. До хруста выгибая ладонь у козырька, он отдал честь попавшему навстречу майору.
– Щас пойдешь на кухню картошку чистить за грязные сапоги, – пьяно пошутил тот.
Ласточка испугался. Он готов был как угодно унизиться перед майором, только бы его отпустили. Он был готов задушить его, если бы унижение не помогло. Майор долго и молча смотрел на похолодевшего и замолкнувшего Ласточку, а потом, выругавшись, стрельнул у него деньжат взаймы – «позычь, малек, верну с получки», так он выразился – и отпустил.
Ласточка быстро зашагал к реке, к мосту. Он решил ждать там и ничем больше не рисковать. Сел под мостом на какую-то балку и закурил. Он волновался как бес, все в нем ходило ходуном и сладко так тянуло. Он начал вспоминать вчерашние свои фантазии, и жар от кончика члена побежал вверх по животу, к соскам, к горлу. Он сунул руку в карман и сжал головку. Так, говорили в бараке, нужно делать, чтобы уменьшить возбуждение. Он курил и плевал на воду, и вид его собственных плевков, плывущих по воде, густых, словно подростковых, плевков, таких, когда все разом выдаешь из носа и из глотки, тоже действовал на него возбуждающе.
Время ползло, как подыхающая черепаха.
Он изнемогал.
Внезапно появилась Наталья, с шумом спрыгнула с берега вниз, к реке, к основанию моста, у которого он сидел. Он поднялся и впился в нее глазами.
– Пойдем, – мягко сказала она, – пойдем, солдатик, – и потащила Ласточку под мост.
Река сильно обмелела, и под мостом образовалось что-то наподобие грота, пологий берег с уже сухим песком, по бокам деревянные сваи моста, наверху мост. Как только они оказались там, она тут же сильно, до боли впилась в его губы губами, и ему даже стало немного дурно от такого яростного и неожиданного поцелуя. Он высвободился и взял руками ее голову. Она тянулась к нему, но он удерживал ее, сам хотел поцеловать и, медленно приближая ее, рвущуюся во весь опор, разглядывал бордовый рот, приоткрывшиеся полные с легким белесым налетом губы. На нижней губе была крошечная трещинка, немного виднелся и кончик языка, розового, влажного, пламенного. Наконец, он приблизил ее лицо вплотную к своему и выдержал еще секунду, четко обозначенную, жестко очерченную секунду, прежде чем пожирающе обхватить ее губы своими, движениями головы чуть больше приоткрыть ее рот и влить в него весь жар поцелуя, весь жар своего языка, весь жар своих жадных и жаждущих губ.
Не прекращая целоваться, сильно, сопернически, до боли, – видимо, трещинка на ее губе раздалась от таких усилий, и он почувствовал легкий солоновато-металлический привкус крови в их бесконечном каком-то полуварварском поцелуе, поцелуе-пожирании, – они повалились на землю. Именно с этого момента он и видел себя, точнее, их обоих, через зазоры между бревнами, лежа животом вниз на бревенчатом мосту, том самом мосту, который, возможно, и назывался «Мост через соловьиный ручей». Остальное он вспомнил, когда увидел, как стаскивает с нее сарафан, сильно ношеный, пропотевший и выцветший, потом розовый атласной материи лифчик (пуговицы не поддавались и ему пришлось изрядно повозиться с ним), и две большие налитые груди, высвободившись наконец, жадно набросились на него своими заостренными жесткими обветренными сосками. Опрокинув ее навзничь, он сел на нее, распластанную подо ним, полураздетую, верхом и начал месить эти груди, затем наклонился и принялся целовать губы, щеки, шею. Оперевшись руками о землю, он переменил положение тела и, сползая ниже, покрыл поцелуями уже покрасневшие от его грубых и жадных ласк две полурастекшиеся окружности ее грудей, обхватил губами ее соски. Она стонала и ерзала, то обхватывала его голову руками, то впивалась ногтями ему в спину. Внезапно он почувствовал, как ее рука расстегнула ширинку и, немного покопавшись там, достала фаллос, огромный красный, с сияющей темно-бордовой головкой. Она гладила его одной рукой, а другой принялась за ремень и рубаху. Он выпрямился и резкими, почти неосознанными движениями снял с себя то, на что указала ее рука. Не теряя ни минуты, она стащила с него брюки и сапоги, при возможности слегка касаясь его тела кончиком языка, и он чувствовал от этих прикосновений, что все во нем – кипящая лава. Он снял с нее трусики – нет, это были не те трусы, которые грезились ему вчера, розовые с резинкой, а обычные трусики, – он снял их и, вытянувшись на земле, слегка касаясь ее прохладной сырости поднявшимся огненным членом, начал целовать низ ее живота, губы, клитор, почти так, как наметил накануне. Она прогибалась, двигаясь навстречу его энергично работавшему языку. Он соскользнул языком вниз, и язык его показался ему прохладным по сравнению с ее разгоряченной плотью. Но тут она резко села, потянула его на себя, и он, послушно перемещаясь, оказался на ней, касаясь измазанным в песке горячим членом ее колена. Он приподнялся на руках, она взяла его член и слегка втолкнула в себя. Он поймал это движение, и они принялись сильно, громко и резко двигаться навстречу друг другу. Ласточка видел все это сверху: как он входит в нее так, как будто у него не фаллос, а кувалда, и ему нужно расплющить в блин то, что находится внутри ее на некоей воображаемой наковальне. Он видел сверху свою работающую белую задницу и ее расставленные колени. Он видел свой взмокший бритый затылок и ее румяное лицо с закрытыми глазами и прикушенной в кровь губой. Внезапно она издала крик, и вслед за ней закричал он, откинув голову и подняв лицо кверху. Ласточка видел, как капли пота стекали по его красной со вздувшимися жилами шее и слышал свое громкое, превратившееся почти что в хрип дыхание.
Они застыли так на мгновение, и потом, надавливая на низ ее живота, он медленно вынул из нее член, как бы выдавил его из нее, лег рядом на песок, и они пролежали так молча несколько минут. Потом она встала, подошла к воде и стала мыться, а он закурил и остался лежать навзничь, кажется, глядя на себя самого теперешнего, приникшего к зазорам между бревнами. Она вымылась и вернулась. Он встал и тоже пошел к воде, хотел умыться, но она остановила его и, опустившись перед ним на колени, стала гладить руками его ноги и живот, а затем начала покрывать поцелуями все, что находилось на уровне ее губ. Он читал об этой столь эгоистично ценимой мужчинами ласке, но никогда до этого не испытывал на себе ее действия. Он опять почувствовал горячую волну. Раскаленные губы целовали головку, и член поднимался. Она, покусывая, втягивала его в себя все глубже и глубже, то втягивала, то выталкивала языком. Он опустил руки и сжал ее плечи. Он сжимал ее плечи и смотрел на небо через зазоры между бревнами моста. Возбуждение росло, кровь закипала в нем, и он, почувствовав накат последней волны, выпустил плечи и сильно сжал ее голову руками, ощущая, что из него выходит вся сперма, вся до последней капли.