Пакуясь, она вдруг вспомнила, как Соня юркнула к ней под одеяло, прижалась и прошептала куда-то в подмышку: «Майя, слышишь, у меня с первого раза получилось, а я боялась, что будет больно и кровь, и я не смогу, не смогу…»

Майя отстранилась.

Кошка лизучая эта Сонька.

– Значит, ты переспала?

От природы искривленный Майин рот левым краем ушел вниз глубже обычного, и лицо сделалось злым.

– А залететь не боишься?

Майя помнила, как Соня окаменела, казалось, даже волосы ее, разлетевшиеся по подушке, сжались и еще сильнее завились, как после, всхлипывая, глотая слезы, говорила, что поделилась с Майей как с сестрой, ведь та замужем и должна помочь, дать совет, что она любит, полюбила, совсем, совсем, не дышит почти от боли и смятения, когда видит его, и готова на всё, совсем на всё…

– Никакого «всё» нет, не бывает, – жестко отрезала Майя, – и нечего уши развешивать. Начиталась пошлятины, в кино насмотрелась? Охи и ахи, так давай, нет, так… Мужчине нужно одно, и он свое возьмет, как ты ни мяукай.

– Нарочно так говоришь, потому что не любишь никого, никто тебе не нужен.

– Зато тебе всякий нужен, – сдавленно шипела Майя, боясь разбудить отца за стенкой, – ты одна ни минуты быть не можешь, от этого и загуляла. По рукам пойдешь, я сказала, по рукам пойдешь.

Соня села на постели, смерила сестру взглядом. Майя помнит этот взгляд, острый и ранящий, как стеклянный осколок, что полоснул по ее некрасивому, уродливому даже, лицу: рот кривой от рождения, большие плоские уши, словно припорошенные мукой, жидкие волосы.

– Люди по-звериному должны, да? Без слов, без признаний.

– Не фантазируй, – смягчилась Майя, – извини, если я груба была.

– Не-е-ет, – Соню несло, – ты со своим Витечкой, наверное, по-собачьи сношаешься, ахе-ахе-ахе, да? Без лишних, без ненужных нежностей. Уродина ты! Нелюдь!

Майя размахнулась и со всей силы ударила ее.

Разбила нос.

Зачем она тогда приехала домой и осталась ночевать? Приглядеть за Сонькой? Кажется, отец занемог, слег с гриппом, кашлял, и она поехала наварить и прибраться.

Ну да, Соня была права, с мужем у Майи затей не было. Раз – и все, ему хорошо, а ей никак. Пять минут в сутки перетерпеть можно, да и не каждый день.

Майя остановилась, закурила, пошла на кухню, поставила чайник. Невозможно лезли в голову эти воспоминания, и щемило от них, сдирало прямо кожу.

И зачем теперь порожняк этот гонять? Пустой высер памяти. Нет Сони. Никогда больше не будет.

Попила чайку. Покурила. Собираться надо, ничего не забыть. А то забудешь, и метаться там, без языка?

Соня, ее младшая сестра, моложе на десять лет, умерла полгода назад в Париже на пятьдесят пятом году жизни, по официальному заключению – от внезапной остановки сердца, но все знали: овер-доза, трагедия, досада и стыд. Ведь могла же Майя спасти ее, отвратить, настоять в сотый раз на клинике, ведь всю жизнь пыталась уговорить, накричать, но не выходило – срывалась в последний момент. Чтобы Соня начинала ее слушать, надо было врать, а врать Майя не умела, не хотела, а иначе разговор не шел.

Внезапно мысли ее шарахнулись в другую сторону: как же теперь обзавидуются эти Сонькины подружанки! Да и мои, которые судачили за спиной, что убогая я, что на мне природа отдохнула, только, мол, у Сони красота да талант. Вот теперь и упивайтесь красотой да талантом! Постарели все воспеватели, у кого рачок, у кого инфарктик, от кого муж к молодухе ушел – а как жили-то красиво, как хвосты распушали! Она знала, знала, что настанет час и к ней прибегут за утешением, а она дурой не будет, даст от ворот поворот. Мечтала об этом ночами долгие годы. Представляла себе заведующую их, Нельку, с которой бок о бок всю жизнь на работе просидела. У той и дочка красавица, и муж зарабатывает, и съездили они на море замечательно, и шуба вот новенькая, четвертая уже. «Прибегут плакаться», – твердила себе Майя. И вот пробил час: Сонечка оставила и денег, и квартиру на океане.

Сан-Себастьян! Говорят, роскошный город, богатый для богатых, бриллиантовый. Тишь, красота, никакой тебе жары, тротуары все белоснежные, и в кафешках тапасы подают – везде разные, нигде одинаковых не сыщешь. Испанцы веселые, не жадные, как немцы, горячие, с душой нараспашку, жить среди них – праздник. Ходят по улицам – поют, она видела по телевизору, наряжаются, фламенко женщины танцуют – кровь кипит, с такими рядом не замерзнешь. И Биарриц тут же, в часе езды, о котором только в книжках читала, – курорт, и будет она под зонтиком мороженое лизать и дремать в теплых лучиках, а остальные пускай локти теперь жрут себе. Всё. Хватит. Заслужила она.

Чемодан хрипел и не застегивался. Но брюхо его надутое, наглое коленкой надо, и никуда не денется. Майя пихала чемодан ногой и улыбалась своим мыслям, утирая пот с лица: молодец Соня, не обидела сестру. Ну, оставила она Жилю, последнему своему кучерявому любимчику, похожему на кузнечика, парижскую халупу и немного денег, так и не жалко, хоть и прохвост он порядочный. Двадцать семь лет, а сообразил, к кому чалиться. Промоутер из пригорода Марселя. Приехал с какой-то выставкой в Париж, а тут на тебе – сама Соня Потоцкая раздвинула ноги.

Майя победила молнию и наконец-то смогла выпрямиться – все, старое долой, поживу и я.

Разноцветные мушки прыгали перед глазами, давление, небось, под двести, когда паковалась-то в последний раз? Четыре года назад, ездила повидаться с Сонькой в Прагу, та была там проездом. Выставка, народищу! А Соня, как всегда, бледная, белая почти, с ледяными пальцами, теребящими сигарету, обычно по рассеянности не прикуренную. Поговорили плохо. Майя бесилась от ее лепетаний. «Жиль, Жиль, он такая чистая душа, такая нетронутая, но я так запуталась, совсем, совсем». Майя глядела на дрожащие синие пальцы, глядела на какие-то пятна на шее и взорвалась: «Не могу больше с тобой, плохо мне! Как гребла всякую шваль, так и гребешь! Ты на себя посмотри!» Ну что ж, право имеет, она старшая, пожилой уже человек. Пенсионерка. Они сидели за столиком, кафе было венское, с бархатными диванами, медными поручнями и круглыми матово-молочными абажурами на длинных ногах, все в розовом свете из-за обивки и цвета стен, с голливудской барной стойкой, жаркое, несмотря на зимний прохладный день. Она помнила официанта с брюшком, восковым носом и комичным мазком влажных волос от одного уха к другому. Жалко его, дед уже поди, а все заискивает; дала б ему чаевых побольше, если бы платила сама и не выскочила из-за стола с красным от гнева лицом. Когда бы знала, что это последний их с Соней разговор, то не стала бы так оскорблять. Ну младшая, ну беспутная, ну ветер в голове, но не девочки уже обе, да и сколько можно ее, дуру, отчитывать – всю жизнь отчитывает. Потому что любит. Очень любит.

Она все вспоминала потом их отражения в вычурных, словно стекающих по стенам, модерновых зеркалах кафе: она, Майя, – дылда, некультяпистая, пучеглазая, с руками-оглоблями, сутулая, квадратная, и Соня – тоненькая, миловидная, крашеная блондиночка, все время поправляющая невротическим жестом очки и кривящая правый угол рта, – тик, симметричный ее, Майиному, парезу. Сколько помнит Соню, всегда так кривила, обезьянничала, наверное, невольно. Что-то в ней было от Пиаф. Надрыв, худоба, наркотики. И как получилось, что они сестры? Ничего общего, ни в чем, никогда.

– Ты всю жизнь меня поучаешь, – тихо, виновато говорила Соня. – Напрасно, зря это.

– Я хочу как лучше, ты знаешь. Но Жиль сосет из тебя деньги, все имеют тебя, понимаешь ты это? А ты мне назло защищаешь, защищаешь… – почти что лаяла Майя.

– Мне так не лучше, – шептала Соня.

– Но ты же сдохнешь, дура, из тебя всё уже высосали. И что ты все время не говоришь, а шепчешь? Тьфу!

Соня умерла, вмиг, нереально, как в кино. Когда Жиль нашел ее, еще играла музыка – это Соня пришла домой и включила Нину Симон. Налила себе виски, закурила, села на диван, включила телевизор. Была расстроена из-за каталога: не тот формат, не та бумага, пошлость вышла, и она все время в тот вечер добавляла еще и еще.

А может, Майе и понравится в этом Себастьяне? Поест свежей рыбки, окунется потихонечку… Ведь если Соня так любила эту свою «дыру в сыре», где, как она говорила, за считаные часы нарастает новая кожа, значит, что-то там есть? Соня ездила туда одна, обычно одна, без ухажеров, она говорила, что океан заменяет ей все, что она там даже почти не курит. Ну а если не придется ей Себастьян, рассуждала про себя Майя, так продаст к чертям собачьим. Никому ведь теперь ничего не должна.

Кавардак, посреди которого она возвышалась, как Гулливер, показался ей веселым. Хочу и ворочу – вот что заставляло ее глаза улыбаться, а крашенные в шатен жидкие волосенки изображать подобие волны. Майя с наслаждением оглядывала пестрые шмоточьи потроха, вываленные из шкафов, линялые ночнушки, наволочку с лекарствами, гречку, геркулес (говорят, там такого ни за какие деньги не укупишь) – господи, еще и для этого надо сумку брать! Но в одну секунду настроение ее поменялось. Этот запах, – она понюхала свое вспотевшее запястье, – этот запах, какой-то он стал химический, нет? Понюхала потную ладонь. Нет, не химический, как будто пахнет огуречным рассолом или мочой, да-да, мочой, ссаниной! Ей все мерещилось в последнее время, что от нее стало пахнуть мочой, она исподтишка все проверяла себя, нет ли тому повода, не рухнула ли какая-то неучтенная капля мимо туалетной бумаги, – это и есть старость, тревожно заключала она; наверное, уже и маленький диабетик где-то завелся, надо провериться, взять себя в руки, некому же будет за ней ходить. Кто старую пожалеет? После Сонькиного ухода и совсем уж ни на кого надежды нет. Раньше она знала, Соня не бросит, какая-никакая, а сердобольности в ней хоть отбавляй. Деньги есть, знаменитость, а значит, определит ее, старшую свою, всю жизнь ей отдавшую вместо матери, в хороший госпиталь на Елисейских полях или где-то еще, где богатые лежат. Но нет Сони – и нет госпиталя, а только деньги и завистливые подруги. Она вспомнила подругу Нинку, как они все стриглись прямо в комнате после работы, – запирались и стригли друг друга, а зачем на парикмахерскую тратиться, да еще и в очереди сидеть, – так Нинка донесла заведующей, мол, непорядок, тут не дом им, а работа, потом весь пол в волосьях, и заведующая сняла у нее, у Майи, премию перед Новым годом, повод нашла – и сняла. На таких разве можно положиться? Деньги попросит на себя перевести и в хоспис сдаст.

Майя села на стул, закурила и заплакала почти в голос. Страшно. Бардак в комнате перестал забавлять ее. Все прежнее рухнуло, нет больше опоры. Прошиб пот, она потянулась за новой сигаретой. «Утро стрелецкой казни»? – вспомнила Майя. Так она обычно говорила, входя в комнату сестры.

С годами, оторвавшись от неблагополучного дома, уехав с очередным пропитым ковбоем много старше себя сначала в США, а потом в Европу, сделавшись знаменитым фотографом, Соня придумала ответ: «Утро сестрецкой казни» – так и называла свою сначала комнату, а потом и квартиру, и дом, когда Майя, приезжавшая к ней, заставала вечный «бедлам и караван-сарай».

Всякая дорога погружала Майю в анабиоз. Душно, жарко, нехорошо, курить нельзя, пот градом. Сначала она еще как-то пыталась отвлекать себя: тупо таращилась на толпу – через секунду уже с осуждением: корчат из себя не пойми кого, вояжируют налегке, обжимаются перед стойкой регистрации, по телефону болтают на паспортном контроле, нет уважения в людях, нет понятий. Она заходила в магазинчики, где втридорога продавался всякий вздор, вертела бутылки в руках, изредка цеплялась к продавщицам: вы сами-то бы это купили, скажите мне?! Продавщицы делали чиз и отходили, интерес к окружающему стремительно гас, и в самолете она уже почти не помнила себя.

Людей битком, не выйти, не вырваться. А если приступ или поперхнешься – вот так и сдыхать в этом кресле? Женщина рядом с ней напомнила ей продавщицу сельпо из Валентиновки – много лет Майя ездила к подруге на дачу варенье варить, ходили в сельпо за сахаром. Отпускала товар Милка, сучка-бегемотиха, размалеванная, грудастая, халат на ней трещал по швам, а пуговица на груди была вырвана с мясом. Майя всякий раз думала, как охаживали ее, когда магазин закрывался, грузчики или шоферня, – разило от нее за версту и портвешком, и блудом всяким; и вот однажды у продавщицы этой, Милочки, день рождения случился, и какой же целый день в магазине стоял кобеляж, последний синяк нес ей цветки или конфеточки, ручку целовали, на коленку вставали. Декламировали стихи, исполняли куплеты, и каждый норовил в губы лизнуть, сальненько лапануть: красавица ты наша. Та светилась аж вся. Тошнота.

Майя отвернулась. Но соседка словно почуяла, потрогала ее за руку: «Вам плохо? Может, воды? Хотите, я позову стюардессу, у них аптечка на борту есть». Майя, не поворачиваясь, что-то прорычала в ответ. Давление бешеное, стучит в ушах, давит затылок. Попробовала уснуть. Думать о хорошем.

Вспомнила, как говорили в этой Валентиновке местные из окрестных деревень, пропитых уже насквозь, – так же, как и на их киевской окраине, где она родилась и выросла: громко и грубо, с особенными многозначительными недомолвками и паузами; это были даже не фразы, а почти что хрип и лай, мол, только свой поймет. Но в Себастьяне же должны быть моряки, плыла по своим мыслям Майя, а значит, и они будут говорить с наигранной показной грубостью, везде есть простые и грубые люди, которых она не боится совсем и с которыми всегда найдет общий язык. Да и наших там много, уже снилось Майе, сойдемся, свои своих всегда поймут. Проснулась, вспомнила, что перед отъездом звонила ей Сонина подруга, всегда она жалела Соню, говорила о ней доброе, плакала очень на похоронах. Лилечка. Лилечка позвонила, сказала, что встретит ее Зухра, ираночка, убиравшаяся в квартире, что Соня относилась к ней с сердцем, что она по-русски хорошо, училась в Минске, встретит, довезет до дома, там сорок минут автобусом от Бильбао. Поможет, все покажет, первое время не оставит. Ну, пусть.

На Лилечку у Майи был зуб: не нравилось, видишь ли, той, что на Сониных похоронах Майя слишком большую власть забрала. Распоряжалась, командовала всеми, хоть и половину не понимала. Силой всех рассадила, говорила без умолку тосты, замечания французам делала, звала их мусье. «Ты прям в триумфе, – не удержалась под конец заплаканная Лилечка, – тебе бы полком командовать». Майя без секундного колебания оборвала ее: «Аты думала, как будет?» Сама думала всегда, глядя на этих профурсеток, одно и то же: «Боже ж ты мой! Что о себе возомнили! Такие творческие они, ой-ой-ой. Да передком всю дорогу шли, вот и весь ваш талант. Погубили Соню, споили, скололи, под мужиков клали. Связи вам нужны, выставки нужны, заказы на съемки нужны, но погибла же она не от болезни, не от несчастного случая, а от проклятых ваших турунд, задохнулась, захлебнулась рвотой. Кто за это отвечает? Вы! Вы, суки!»

Майя опять заплакала. Отвернулась ото всех, уткнулась носом в иллюминатор, который показался ей потным и отвратительным, как чужая подмышка. Сонечка, Сонечка, миленькая моя, родная моя кровиночка. Смотреть в окно было невозможно – слепило солнце, и на небе ни облачка, – и она закрыла глаза и плакала так, пока ненавистная соседка не тронула ее за рукав и не протянула ей стакан газировки, пролепетав что-то совсем неразборчивое. Майя машинально взяла его и пробурчала в ответ «данке», чтобы той больше и в голову не пришло лезть к ней с разговорами.

Немецкий язык она учила в школе.

Дурновкусие. Вот что бросилось в глаза в Бильбао даже после мучительного перелета с пересадкой, несмотря на отекшие ноги, руки, кровавые корки в носу и чесночную отрыжку после съеденной во Франкфурте сосиски. Пространство тамошнего аэропорта, наполненное воздухом и светом, запахом кофе и сдобы, стеклянный купол на тонких, как у паука, алюминиевых ножках, курительная комната, где она, отвернувшись от всех, жадно высадила три сигареты, пряча от господина в шелковом галстуке, сосавшего сигару, свои трясущиеся руки, – все это заставило ее спину выпрямиться, и она твердо сказала себе: «У меня есть деньги, я больше не бедная родственница, я хочу поесть, хочу и буду, здесь и сейчас». После рыданий она всегда отчаянно хотела есть. Выбрала еду, специально не глядя на ценники. Может себе позволить. Соня особенно не баловала ее деньгами, но после похорон парижский юрист – безусловно, гей, с ледяным взглядом и неестественно блестящей яйцеподобной лысиной, – сказал, что Соня в завещании указала только ее и Жиля. С последним мужем Соня развелась уже пять лет назад и со скандалом, многочисленные сожители прав заявить не сумеют, а это означает, что в скором времени Майя получит… – и назвал сумму. Она не поверила, гладкое лицо мсье поплыло у нее перед глазами, и только теперь, во Франкфурте, она почувствовала, что может тратить, станет тратить, если сможет заставить себя, потому что всю жизнь прожила на копеечную зарплату кадровички в Московском институте радиотехники и автоматики. Жить разумно, рачительно она умела безукоризненно, образцово, без скопидомства и мелочного счета, подарки делала всегда щедрые и даже пышные, но на себя тратить с размахом – это нет, не нажила привычки.

Села за столик, как и все. Ела не спеша, как всегда. Открыто разглядывала людей – так, как будто бы сосиска, сэндвич, салат и какао дали ей право усесться в партере. Индус с женой, кус-кус в тарелках; он был в дхоти и желтом кафтане, она в дхоти, розовой жакетке и шали. Все эти слова Майя знала твердо и элементы одежды опознала без труда – книжки по истории народов мира были ее самыми любимыми, читала она и журналы – «Вокруг света» от корки до корки много лет, – поэтому знала все особенности индийского платья. На этот раз она удовлетворяла свой интерес без стеснения, хотя обычно подглядывала за людьми исподтишка. В общественном ли транспорте или в коридоре института, она подмечала малейшие детали; впрочем, этому учили и на курсах кадровых работников, которые Майя окончила с отличием. Но там, конечно, не учили ее фантазировать, раздевать догола, размышлять о самом непристойном. Она часто представляла себе людей спаривающимися, пыталась по выражению лиц определить, было ли это прошлой ночью или, может быть, даже утром. Она словно пыталась подловить их, схватить на потаенном, это же так интересно, что сейчас переваривает желудок вот этого замшелого толстяка или как выглядят ногти у него на ногах. Все это она представляла себе в мельчайших подробностях, до последней капельки пота, влаги, до пищевого волокна или завитка лобкового волоса. В какой же позе эти двое перламутрово-розовые предпочитают делать это? По камасутре?

А хваленые франкфуртские сосиски подвели. Она рыгала всю дорогу из Франкфурта в Бильбао, сначала стеснительно прикрываясь рукой, но потом, решив, что ничего, потерпят, не баре, отчаянно рыгнула. Как только увидела Зухру, сразу же отметила: дурновкусие, блестки, одета по-европейски, а все равно природа топорщится и бьет в нос. Зухра, увидев ее, просияла улыбкой, карие глаза наполнились радостью, вся основательная фигура ее вдруг сделалась легкой и подвижной. «Как я рада, что вы приехали, Майя, вы даже себе не представляете!» Майя заставила себя обнять ее. Как же плохо та пахнет, как все иранцы, наверное. Тяжелые, плотные духи, восточный аромат, запах старого барахла. Зухра была молода, с правильными, даже красивыми чертами лица, она жила здесь уже двадцать лет, но для Майи была чужой. Майя принципиально ненавидела чужих – евреев, мусульман, косоглазых, черных. Все они были для нее подозрительны, таили опасность и подлежали брезгливому искоренению. Как черный и толстый волос на подбородке – откуда он, это что, мужик во мне просыпается? «Буду с ней пока что радушной, – решила Майя, – она же нужна мне. Выведаю все и с треском прогоню».

– Пойдемте на автобус, – предложила Зухра и поволокла Майин каменный чемодан.

По дороге Зухра со слезами на глазах говорила о Соне, неостановимо, слова текли рекой, ошибки, которые она все время делала, придавали ее речи комизм, и сначала Майя не без любопытства слушала: «Софья была большое сердце, живописная душа, она страдала от горе, любиви мучала ее, рано умерла, мы много пили у нее кофе, она так внимательно спрашивала про мой дом и родина». Но страшно мучившее Майю вздутие живота, пугающие ночные очертания гор, острые бока которых то и дело возникали за стеклом, россыпи мелких огней, зловеще мерцающих в долинах, быстро превратили интерес в раздражение: ну вот, еще одна ода сестре, еще одна из тех, кто наверняка, льстя и принижая себя нарочно, тряс и выдаивал из нее и деньги, и душевное тепло. «Я даже позировала ей на фото. Я такая красивая на этих фото, никогда такой не была!» – «Голой позировала?» – уточнила Майя. Зухра зарделась: «Нет, что вы. Но Софья научила меня идти в океан, я сначала не могла, боялась, нельзя нам раздеваться при чужих, но она уговорила, и я поплыла, сама не знаю как».

Соня устроила ей и других клиентов для уборки, давала ей рекомендации, и Зухру пустили в хорошие дома, потом ее даже пригласили няней – это работа более престижная и высокооплачиваемая, на эти деньги она смогла выучить дочь в Каире, там хороший университет. «Меня тоже бил муж, – сказала она шепотом, когда они уже подъезжали, – насиловал, и Софья понимала это, она знала боль».

«Раз была при Соньке, значит, ты такая же, как и она, прошмандовка», – заключила Майя.

Они вышли из автобуса, Зухра опять ухватилась за чемодан и заковыляла по тротуару к остановке такси. «Да никогда я не поверю, что ты не трясла тут своими красотами», – завершила свою мысль Майя.

Набережная и дом, куда они подъехали, поразили ее своим великолепием: не дома, а дворцы, фонари – как невесты, обряженные в белое. Несмотря на поздний час, люди на улицах пили вино и хохотали, у ног их крутились холеные собаки, дети в красных и зеленых жилеточках ели мороженое и пускали в небо мыльные пузыри. «Цирк прямо, – подумала Майя со сдержанным воодушевлением. – Посмотрим на это при дневном свете повнимательней, авось рассеется». Она вошла в подъезд и чуть не охнула в голос: мраморный холл, скульптуры, цветы, невероятные люстры, тихая музыка. У входа ее приветствовал портье – испанец в кожаной жилетке, белой сорочке, с аккуратной бородкой клинышком. «Ну чистый Дон Кихот», – отметила Майя. Он радостно поздоровался и взялся за ее неподъемный чемодан. Далеко ему нести не пришлось: для багажа был отдельный лифт, сама же она ехала в старинном, с коваными решетками асенсоре, где пахло дорогими духами и повсюду были зеркала.

– Я устала, – сказала Майя перед тем, как войти в квартиру, и это было правдой. – Спасибо, Зухра, что позаботились о моем приезде.

– Завтра позвоню, я ведь знаю номер, покажу все, помощь всякая, могу убраться бесплатно, в память о Софье! – прозвенел голос Зухры на прощание. – Я для вас все что угодно!

– А откуда ты так знаешь язык? – вместо «спасибо» спросила Майя, уже повернувшись спиной. – Лиля что-то говорила, но я позабыла.

– Я же училась в СССР, в Минске, по обмену, на химика, – с готовностью начала свой рассказ Зухра, но Майя жестом остановила ее. Очень хотелось курить.

Конечно, когда Соня уезжала из этой квартиры, умирать она не собиралась. В одной из комнат на сушилке висел комплект белья и пара кухонных полотенец, все это задубело – сохло больше года. Майя присмотрелась: белье самое простое, копеечное, без кружева и цветов, как Соня любила, – значит, в последний раз Соня была здесь одна. На круглом столике у окна под тяжелой лампой с пыльным лиловым абажуром – старые, видимо, неоплаченные счета. Майя зажгла везде свет, закурила, хотя воздух в квартире стоял мертвый, затхлый, густой от длительно царившего тут мрака, и дышать им, не то что курить, казалось немыслимо. Она промучилась битых двадцать минут с ручкой жалюзи, но в конце концов сообразила, что надо крутить, подняла их, раскрыла все окна настежь. Услышала гул океана, выглянула – он лежал недалеко, черный, в отражениях огромных белых вычурных фонарей. С улицы послышались голоса возвращавшихся из кафе; справа, совсем рядом, – набережная и океан, вокруг – дома с верандами, большими окнами и причудливыми скульптурами на фасаде. Ну-ну. Новые виды.

Она прошлась по квартире. По Сониным меркам – просто монашеская келья. Пустота. Два кресла, диван, несколько полок с альбомами, пара торшеров, на кухне икеевская посуда – всего пара комплектов, три тяжелые керамические кружки. Спальня напоминала скорее больничную палату: полуторная кровать с белым покрывалом, ночная тумбочка, лампа, совершенно голые белые стены. И все в таком духе. Три комнаты пустоты. Открыла шкафы. Простое тряпье, туфли на каблуках одни-единственные и всего одно приличное платье, а в остальном – джинсы, свитера, футболки. Невероятно.

И это ее самое любимое место в мире?

Майя, докуривая четвертую сигарету и с трудом переставляя набрякшие ноги из комнаты в комнату, отчетливо вспомнила Сонину парижскую квартирку на бульваре Пор-Рояль: прожженный ковролин, старинная мебель – шелк, красное дерево, мрамор, – и все это убитое, грязное, истерзанное, – картины, тяжелые шторы, тяжелый дух. Занюханный лоск, пыльная роскошь. Но хотя бы есть здесь на кухне запасы сахара? Соне часто вдруг хотелось сахару, и ничто не годилось ей – ни пирожное, ни цукат. Ей нужна была в рот ложка сахара, с самого детства, только это, и всегда у нее были запасы мелкого, как мука, белоснежного сахарного песка. Майя пошла на кухню, дернула одну дверцу, другую… Да, хоть это: на одной из полок стояло с десяток пакетов. Все правильно, она приехала туда.

В двенадцать голос-колокольчик Зухры спросил в телефонной трубке, не хочет ли Майя выйти за покупками, она покажет ей окрестности, рынок, магазины, набережную и аптеку. И еще: передал ли ей портье булочки к завтраку, пачку чая и молоко, Зухра просила его это сделать.

– Спасибо, – ответила Майя на все разом, – да, заходи, пойдем.

Спала она ужасно. Решила прилечь на диване в гостиной, но не могла решить с окном – то закрывала его, то открывала, все время хотелось курить, сказывалось воздержание во время перелета, возвращался не пойми откуда запах мочи, и она дважды мылась в неудобной душевой, все норовила упасть, поскользнуться, разбиться вдребезги о чужой белоснежный кафель. Все валилось из рук. Пузырьки визгливо падали на пол, скакали как горошины, закатывались в недосягаемые углы или разбивались. Полотенца пахли. Под утро на нее нашли тягучие, мутные воспоминания детства, как через несколько лет после смерти Майиной матери, еще до рождения Сони, они переехали из Киева в Москву, на улицу Юннатов, где была ветлечебница-живодерня. По ночам и ранним утром там расправлялись со зверьем, и все окрестные жители томились от истошного воя и невыносимо жалостных криков. Она помнила санитаров с помидорными рожами, что тащили из грузовиков дохлых псов и котов, волоча их целыми букетами за лапы и хвосты. Она вспомнила Соню в гробу – белую, деревянную, с инеем на лбу и припекшимся к щеке куском губной помады. Потом ей пригрезился поезд, вагон, купе, на котором они ехали с хорохорившимся отцом и разрумянившейся мачехой в Москву. Отец женился на Алене, актрисуле самодеятельного театра с «Авиамоторной», потому что совсем оголодал без ласки; он был фантазер, балагур, а слушателя не было, о чем поговоришь с напуганной дочкой, криворотой и худющей, как цыпленок? Познакомились они, как он сказал, в театре, где он строил декорации, втрескался по уши, рыдал как мальчишка от ссор и сказал перед переездом Майе: не суди, матери уже давно нет, мне тяжело одному. В купе отец с Аленой напились, неприятно обнимались в коридоре, курили и хихикали, а она ворочалась на нижней полке, как будто во сне, чтобы дядька с верхней полки, улегшийся в брюках и носках, даже и не думал с ней заговаривать. Ей было шесть. Она помнила, как умерла ее мать. Хотя как она могла это помнить? Ей ведь и двух не было. Но помнила. Проглотила таблетку пенициллина – болела воспалением легких, почернела вся, захрипела. Аллергический шок. Первое непонятное и умное выражение, которое Майя выучила в своей жизни.

Соня, похожая на пузырь, родилась через три с половиной года после переезда, когда на свете не было уже ничего ужаснее этой самой бабищи, разнузданной и наглой. Дом в грязи и бедламе, гости круглые сутки, тут же пьют, тут же спят. Богема, ни шиша в кармане, займи да налей, вечно шарились по Москве в поисках приработка, роли в массовке или принеси-подай. «Немытые людишки» – так Майя называла их про себя. Торчала в школе допоздна, все уроки делала по два раза, оттого и была отличницей. Но в институт не пошла – чтобы подальше быть от балагуров, да и Соню нужно было поднимать. Алены этой через пять лет после Сониного рождения и след простыл, встретила бы – не узнала бы на улице.

Портье по имени Хосе – Майе сделалось неприятно, когда она услышала его имя, – действительно принес ей все, что сказала Зухра, и поставил к двери, но Майя об этом не знала – сварила себе старые макароны и заварила мятного чая: нашла в шкафу несколько завалявшихся пакетиков. Теперь она распахнула дверь, с удовольствием развернула ароматные булки, заварила свежий чай. «Ну, посмотрим, что будет, – подытожила она прошедшую адову ночь и утро, – может быть, еще все наладится. Хотя булки-то красивые, а внутри пустота».

…Майя была пенсионеркой складной и ладной, и поэтому никогда не выходила за продуктами без тележки на двух колесиках, купленной у метро «Калужская» по случаю лет десять назад. Она привезла ее с собой и сюда. Непонятно, есть ли такие в Испании, а эта тележка – главный транспорт, пускай глядят как хотят, если им не по вкусу. Но тут многие были с тележками, ни к чему был ее гонор. Проходя под скрип колесиков по толстому бежевому ковролину через просторный мраморный холл, в своих светлых носочках, надетых под сандалии, и косынке, завязанной по-простому под подбородком, она заметила на себе любопытный взгляд Хосе, но ничуть не смутилась, а только выпрямила спину, показав ему свой почти гренадерский рост. Неуклюже выставляя ступни вперед, она довольно проворно спустилась по ступеням вниз, волоча за собой тележку, и вышла на набережную, под слепящий свет солнца и ревущий с океана ветер, уверенным шагом. Еще чего – думать, как посмотрят!

…Они шли по улице мимо церкви. Буро-кремовой, старинной. «Двенадцатый век, – с гордостью сказала Зухра, – но написано – четырнадцатый». – «Да какой это четырнадцатый век, – почти вспылила Майя, – девятнадцатый! Видно же, что новодел! Вечно все старины хотят, а нет ее, старины этой, мало, а сказок много». Зухра смутилась: «Ой, да я говорю, что другие говорят! Они говорят – памятник и ценность».

К встрече с Зухрой она подготовилась: никакой власти над собой не давать, никакого покровительства. Ну, знает та тут три магазина, но она же поломойка, а Майя не Соня, чтобы с каждым вась-вась. Зухра пока нужна, без нее в аптеке не объясниться, к врачу не сходить, будем, будем недельку-другую дружить с ней, но дистанцию та чувствовать должна.

Они шагали не спеша. Зухра, увидев, что Майя смягчилась, трещала без умолку, тыкая пальцем то в одну лавку, то в другую: «Вот тут риба! Самый дешевый! А овощи лучше не тут брать, а вон в той лавке – дешевле». – «Ну, я не копейки сюда считать приехала», – опять одернула ее Майя.

– …Это наш рынок, старинный, видите, написано под крышей: «Пескадерия»!

– Господи, какая же тут красота! – почти что искренне воскликнула Майя. – И площадь старинная, и рынок, и люди такие молодые все и радостные, и небо, и погода!

– Даже не говорите! – и лицо Зухры просияло. – Тут так хорошо! Я вот ну кто, ну что, убираюсь, полы чищу, – но я дышу этим воздухом, ем хорошие, неотравленные продукты, хожу по этим улицам вместе со всеми, я живу как человек, я радуюсь. А в этих ужасных странах такая плохая жизнь. И в России, наверное, тоже.

«Ах ты сучка, – подумала Майя, – куда нацелилась!» – но сказала другое:

– Вот и я смотрю, хорошее тут место, надо оседать. Показывай мне все и не тараторь как сорока!

Они спустились по эскалатору вниз, в подбрюшье рынка, и восхищенно принялись обсуждать плоских, круглых, длинных, огромных красных и серебристых рыб, нагло пялившихся с ледяных гор, бараньи окорока и желтых, словно резиновых, кур и цыплят, лоснящиеся авокадо, воняющие гнилью и плесенью сыры, армии хамоньих ног, отдающих то рубином, то фиолетом, то коралловым.

– Ну, сейчас покупать не будем, – сказала Майя, – а то что потом с тяжестью такой таскаться! Покажи мне еще соседние улицы, и на обратном пути все и купим.

– Здесь не человек решает, – мягко, но строго сказала Зухра. – Через сорок минут все закроется, и до пяти, – сиеста, поэтому или сейчас, или уже вечером.

Майя кашлянула. Под коронкой ныло, нужно было купить полоскание. Но что же таскаться с пустой сумкой по улицам, чтобы потом ничего не купить и прийти домой с пустыми руками? И что это она мне диктует, когда покупать?

– Давай сделаем так, – раздумчиво предложила Майя, подавив раздражение. – Ты пойди в аптеку мне за полосканием, а я тут пока что все куплю. Возвращайся, как купишь, сюда.

– Но как же вы без меня все купите?

Майя только махнула на нее рукой и зашагала к продавцам, а Зухра еще постояла: может, она что неправильно поняла? «Ну и характер, – робко подумала Зухра, отправляясь в аптеку, – совсем не как у Софьи – мужской какой-то, грубый».

Они брели, увешанные пакетами, с набитой сумкой на колесиках, по узкой улочке старого города, ведущей от церкви Сан-Винсент к дому, и мирно беседовали. Зухра расспрашивала о Соне, Майя отвечала. Она рассказала ей, без подробностей конечно, что Сонина мать была поблядушкой, бросила отца, что Соня много болела и что она, Майя, была ей как мать всю жизнь. «Талантливая и ранимая, – говорила Майя, – вот скажет слово, и оно у нее не такое, как у всех. От боли она умерла, от мужиков этих, не слушала, не хотела ничего знать, вот и все». Зухра говорила, что никогда не видела здесь Сониных мужчин, ну, может быть, раз или два. Приезжал один совсем молодой, марокканец, красивое лицо, ясное, побыл дня три-четыре, и Соня тогда вся светилась от счастья. Потом он уехал, и она запила. Сделала невероятные фотографии, их потом купила огромная компания, самая известная, для рекламы мужского белья. «То есть взяли Софьиных мучшин и свои трусы нацепили компьютерно, – добавила Зухра. – Даже тут реклама висела».

Потом приезжал англичанин, в годах уже. Останавливался в «Лондрес», у главного пляжа Ла-Конча, они гуляли рука об руку, Соня в кремовой шали, он подарил, теперь у нее, у Зухры, эта шаль, Соня передарила, он всегда в галстуке, сорочке, прямо господин. Зухра несколько раз встречала их задумчивых, сосредоточенных, но не грозовых. «Да знаю я его, – отрезала Майя, – Чарльзик, тот еще подонок. Мало того что женат, так еще и деньги из нее тянул».

Вернувшись домой и разложив покупки по местам: рыбу в холодильник, хлеб в шкафчик, полоскание в ванную, новый халатик на плечики, – Майя, наскоро выкурив всего одну сигарету, рухнула на диван и сладко проспала до самого вечера.

Но как же теперь уснуть? Выдрыхлась, как коза! Десна вроде утихла, морская щука, длинная и толстая, как рука, истомлена в духовке в фольге и съедена, желудок успокоился, давление в норме. Открыла окна, послушала шум океана, шум голосов, поднимающийся от кафе на углу. Зарядил вдруг дождик, и поднялся ветер, дернул мусорный бак на углу, опрокинул, но тут же стих, и дождик тоже вскоре стих.

На улицу, как и накануне, высыпали люди с собаками и детьми, и Майя вспомнила, как Соня отчаянно пыталась забеременеть, она была просто одержима этой идеей, хотя куда ей с ее характером и образом жизни. Но выкидыш, выкидыш, выкидыш, больница, ЭКО, каждый новый мужчина – надежда, что вот с ним получится. И впустую. «Тебе Бог не дает, и правильно делает, – часто говорила ей Майя. – Ну что ты будешь делать с ребенком? Да за тобой самой ходить надо!» Не получились дети и у Майи, не беременела она, с Виктором прожили семь лет – и ни разу. Выгнала она его в одночасье, нашла однажды вечером в мужнином кармане слезное письмо от какой-то Ларисы, как та ждет его и скучает, и вышвырнула вон. Не от ревности даже, а для порядка. Она выходила за него как за порядочного и надежного – простой человек из обыкновенной семьи, познакомились еще на курсах, но он пошел по производству, не по кадрам, завхозом был, потом на поставках работал на заводике, который производил пластиковые изделия. Жизнь как жизнь, без глупостей и фантазий. Ели не бедно, покупали себе то-се. По выходным ездили на Ленгоры гулять или на ВДНХ. Елку даже наряжали, друзья у него были нормальные, все больше автомобилями занимались. Чего не жилось-то! Но если он по бабам пошел, так чего утюжиться с ним? Либо жить, либо не жить, а раз он хоть раз сгульнул, так, значит, уже и не жить. Поплакала ночь, и баста: одинокой быть плохо, а одной и не так уж.

Сонины фотографии детей, за которыми она перлась то в Африку, то в Афганистан, то в Бразилию, то в Китай, то к эскимосам, собрали тучищу премий, но она всегда грустно, с пьяными слезами принимала их, начиная свою речь неизменно так: «У меня, увы, детей нет». И зал на этих словах затихал. Зритель задерживал дыхание, глядя на ее снимки и зная, что она бездетна, это было ее публичное горе, это было ее вынесенное в мир страдание, глупое и неуместное, – не всем нужны дети, не каждому они положены, а только твердо стоящим на ногах – таким, как она, как она, Майя, обделенная и вправду несправедливо. Но у нее зрителя не было, да и у по преимуществу бездетных подруг тоже, они пили чай да смотрели телевизор, не ожидая после сорока уже ничего – ни мужской ласки, ни душевного восторга, ни бабушкиных хлопот. Но с ней, с Майей, таки случилось – это солнце и этот океан. Надо завтра все-таки подойти и посмотреть на него повнимательней, это же, наверное, подарок судьбы.

Океан. Сначала она решила отнестись к нему свысока: ну лужа и лужа. Неужели охать перед ним и всплескивать ладонями, как это наверняка делала Соня. Той-то много было не надо, от всего восторг, все сногсшибательно. Да и видела она море – от работы их отправляли иногда в Сочи в несезон, в пластиковый, с виду облезлый санаторишко с облупленными ванными и жидким супом, и Майя была уверена: вода – она и есть вода, что океан, что море. Мокрое. Несколько раз она ездила с сестрой в Италию на Тирренское море, но они каждый раз так ссорились, что Майя не заметила ни пасты, ни пиний, ни изумрудной волны. Все происходило как по нотам: сначала бескрайняя сестринская любовь, Соня тащит ее в магазины и накупает все, на чем задерживается Майин глаз, потом Майя не выдерживает, делает ей замечание, Соня парирует, и дальше снежный ком: «мотовка, цены деньгам не знаешь, да я за эту кофточку месяц работать должна», – а Соня в слезы, а потом крик и угрозы, что убьет себя, что сил нет жить среди черствых и бескрылых уродов, которых ничем не проймешь. В чем Майя упрекала ее? В том, выходило, что все она делает не так. Все не так. И подарки покупает даже не те. Но разве это не было неуважением к трудягам, на которых деньги с неба не падают? Разве подспудно этими подарками не оскорбляла она и их, и ее, Майю, покупающую одни туфли на сезон? Майя с полоборота переходила на личности, с ледяным спокойствием месила словами грязь, выгребая подноготную, Соня выла, каталась по полу, пила, однажды проткнула себе штопором руку так, что зашивали наутро. Или жгла себе руку сигаретой до мяса и кричала: «Ты казнить меня хочешь, ну на, на, получай!» Майя глядела на этот театр с презрением правоты. Мы, сермяги, такого себе позволить никогда не могли, нам всегда с утра на работу…

Словом, когда она спустилась на пляж Ла-Кон-ча, то твердо знала: никаких, даже внутренних, восторгов не будет. Но вышло иначе. Океан лежал неподвижно, бездыханно, изредка только мелкая морщинка набегала и таяла у песка. Он прилежно отражал облачко, остров Санта-Клара, что в нескольких сотнях метров от берега, – яхты за буйками открыточно вросли в стеклянную поверхность воды, – и вдруг внезапно изогнулся, как рыбина, зашелся в спазме, сверкнул глазом, выдохнул и жахнул лапой по берегу, подняв облако брызг, сверкнувших на солнце фальшиво-изумрудным переливом. Небо в ответ почернело, нахмурилось, рванул ветер, прошел по эстакаде, кинулся в каменную грудь набережной, жестко прошелся по трепетным тамарискам, помчался по улицам. А океан бил еще и еще, он дышал, хрипел, раскатно рычал… а потом, повертев волнами, перевернулся на другой бок, успокоился, засопел и стал стеклом, зеркалом, да таким безупречным, что в отражении можно было разглядеть каждое перышко чайки, черную бусину глаза и радостно выскакивающий из раскрытого клюва язычок.

Майя обомлела. Ей показалось, что ветер приподнял ее и после бережно, как драгоценное дитя, поставил на место. Она все вытягивала руку вслед откатывающейся волне, словно гладя ее, и, когда уже все стихло, она вдруг заметила на правой руке две алюминиевые чешуйки размером с мелкую монетку, как у карпа, – они проступили сквозь кожу, сверкнули и ушли назад, под кожу. Уходя, она прощально помахала океану, расставив пальцы и как будто случайно показав ему отчетливо просматриваемую перепонку между мизинцем и безымянным пальцем – еще одна врожденная патология, о которой никто, кроме отца и Сони, не знал. Соня в детстве сначала обожала эту перепонку, потом боялась, а с юности снимала ее на просвет. Майя показывала перепонку сестре скупо, всегда делая из этого особенный подарок – имеет право, это ее сокровище, ее уникальность. Когда отец умер от инфаркта, осталась только Соня, которая знала тайну. Ну и все, кто видел снимки с подписью «Человек-амфибия».

– Боже ж ты мой! Сколько я здесь окон и полов перемыла! – радостно, без тени усталости воскликнула Зухра на следующее утро, когда они с Майей отправились в парикмахерскую. Майя все-таки решила не шокировать местный перламутровый цвет нации своим шиньоном и выложить на голове «кулебяку» – так она обозвала здешнее пристрастие к пышным старомодным укладкам. Шаг Майин сделался чуть более твердым, часть пути она уже знала – ходили тут вчера, у нее глаз-алмаз. Зухра вела ее к знакомой парикмахерше Стелле, украинке, та давно тут осела и даже работает вбелую, потому что у нее золотые руки и она нарасхват, а раз так – в тени сидеть невыгодно. Без языка не объяснишь, какую хочешь стрижку, поэтому не в первую попавшуюся парикмахерскую, а к своим. То, что надо привести себя в порядок, Майе стало ясно не только из косых взглядов соседей и чинно гуляющих по набережной одетых в светлое престарелых пар – сами волосы подсказали ей это: пробор перестал слушаться и ложился криво. Признак верный – волосы запросили ножниц.

– И сколько лет ты тут живешь? – скорее из вежливости поинтересовалась Майя.

– Да вы же уже спрашивали, – рассмеялась Зухра. – Дивадцать! И знаете, сколько русских я знала?

– Интересно! – искренне проговорила Майя, решив, что сейчас-то она и разведает все о Зухре. – Почему «знала»? А где они теперь?

– Во-первых – Соня. Софья Потоцкая. Мировая звезда. Во-вторых, Дмитрий Иванович Лисицын, дирижер оркестра, жил тут десять лет с женой, дети к ним приезжали, я покажу вам их дом. В-третьих, Юрий Григорьевич Вдовкин – очень солидный и серьезный господин, недавно ему исполнилось семьдесят. Тут живет, в двух домах от вашего. Один. Супруга его скончалась двенадцать лет назад, и его старший сын – богатый русский, сам в Ницце, а отца – сюда, климат здесь хороший для сьердца. Есть и второй сын, младший, Алиошка, но он какой-то непрактичный…

Они вошли, колокольчик звякнул, и Стелла, хлопочущая над клиентом, прервалась и, широко расставив объятия, двинулась им навстречу:

– Майечка, моя голубушка, заходите, будьте как дома, я сейчас!

Это была женщина лет пятидесяти, пышнотелая, без здешнего лоска, тыкающая и гогочущая, в леопардовых легинсах и золотистом топе с чешуйками; от нее резко пахнуло духами, когда она сжала Майю, но весь этот одесский шик вмиг слетел, когда она вернулась к клиентке, застывшей с иссиня-седыми прядями, переложенными фольгой. Легинсы и топ как будто померкли, Стелла заговорила по-испански грудным голосом, в движениях никакого панибратства, все услужливо, корректно, с европейской выправкой.

«Ну, значит, и я поставлю сучку на место, – подумала Майя, присаживаясь на стул. – Ишь, решила, что, раз я из России, со мной можно как с равной. Ничегошеньки подобного!»

Через сорок минут они с Зухрой вышли из парикмахерской, обе совершенно обновленные. Майя покрасила волосы, подстриглась, как тут носят, уложилась. Она победно недоплатила Стелле, в последнюю минуту придравшись к локону на макушке.

– Это такую у вас тут делают халтуру? – скорчив недовольную мину, пробурчала Майя. – И за это я должна платить тридцать пять евро? – И с удовольствием отметила растерянность и на мясистой роже Стеллы, и на маленьком правильном личике Зухры.

Сначала они шли молча, и Майе даже показалось, что Зухра от обиды пустила слезу, но потом разговор возобновился сам собой как ни в чем не бывало.

– Как же вам идет такая стрижка! – не выдержала Зухра. – Да вы просто девочка! Хотите, познакомлю вас с кем-то, чтобы была компания? Вот Юрий Григорьевич всегда один и такой печальный!

– Нужна я ему, – пробурчала Майя. – Мне бы лучше какую-то пенсионерку моего возраста. Не знаешь такую?

– По-русски говорящую – нет, – пожала плечами Зухра. – Знаю Пашку, молодой такой балбес, он с машиной. Хотите, покажет вам окрестности?

Стрижка пошла насмарку. После обеда прилегла, намереваясь почитать, а потом вечером пойти на набережную, но фокус не удался. Поднялось давление, тысячи молотков забарабанили в виски и в затылок, всюду по венам словно закопошилась, запросилась наружу какая-то жидкая змея с бурыми глазами, и от ее потуг пошла по крови пульсация, заглатывающая при каждом сокращении всю влагу из мембран гордых эукариотов. Майя теперь представляла изгвазданное поле битвы, легла на кровать ничком, безжалостно плюща прическу, завернулась узлом и ушла под мутную воду с головой, в сон, в студень сна, в ошметки мыслей «зачем, о чем, домой, куда я, боже, простите…» Таблетки, которые она приняла, начали действовать, но состояние не улучшалось, она как будто уплывала по реке в чью-то злобную пасть, – так, наверное, и умирают, подумала Майя: сворачиваются, упаковываются назад в личинку и уплывают к истоку, вышли из воды сухими, да уходим в мокрое. Потом кинуло в сторону, в одну, другую, рухнул потолок и раз, и два, заколотила дрожь, мороз на лбу, иней на ресницах, ледяной сквозняк… Она поднялась, держась за стены, добрела до кухни попить воды. Где Зухра? Может, позвать? Как вызвать «скорую»? «Нет, нет, надо домой, там хочу умереть», – причитала Майя. Она пролежала почти в забытьи до утра, весь следующий день не отвечала на звонки, отлеживалась, отпивалась чаем с молоком, отъедалась белой булочкой, слава богу, запаслась загодя. Кошмар отступал, она вылеживала хворь, вытаптывала ее своим телом, то засыпая, то грезя наяву, вспомнила папу, как любил он очаровываться книжками, людьми, кинофильмами, идеями, как расхаживал в вязаной толстой кофте по вечно немытому полу и декламировал: «Наполеон! Великий был цивилизатор! Великий был инициатор! Вот завоевал бы он Россию в двенадцатом году, так и были бы мы европейцы. Чистые, сытые, законопослушные, и города бы наши цвели, и не было бы революций, репрессий, крови. Все бы у нас было другое… Эх, Наполеон, Наполеон…» И вдруг начинал восторгаться, цокать языком, блестеть лысиной: «Новый к нам пришел актер, Петровских, Чацкого играл, но как! Как! Глубоко, необычно, парадоксально. У нас в театре актера такого калибра и не было никогда, да во всей стране нет актера такого калибра!» А потом через месяц уже и забывал его фамилию или мог упомянуть небрежно… Опять говорила мысленно с Соней – как прекратить эти диалоги? Ну сколько, сколько можно, связки иногда даже болят. Потому что внутри, когда говоришь, больше напряжение, выше поднимается кровь. Вылезло, как из змеиной норы, о Вале-Валентине, мачехином хахале, сорок лет разницы, переспавшем с Сонькой по злобе. Осанистый модный архитектор с золотым перстеньком на мизинце, красивой седой стрижкой и благородным лицом, но с мелкой, скользкой улыбочкой, обнажавшей маленькие зубы и большие десны. Любил цитировать: «Никогда ни у кого ничего не просите, сами придут и всё дадут» или «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Отымел в отместку Алене, душу Сонькину отымел – за то, что Алена то ли не дала ему, то ли отказала впоследствии. Мерзкая тварюга Сонькина мамаша! Не манда, а проходной двор… И вот Сонька прильнула тогда к ней после Вальки, после первого раза, такая окрыленная, гордая собой, что стала женщиной… Потом порезала вены, так же, как и она сама когда-то, – у Майи на руке всю жизнь красовались побелевшие от времени шрамы, она где-то подсмотрела это в фильме и перед рождением Сони от невыносимости жизни, а больше все-таки для театра, полоснула себе лезвием от папиного станка по левой руке. Стыдно было всю жизнь перед докторами, когда обнажала руку для измерения давления или забора крови из вены; поначалу извинительно лепетала: «Это я бутылкой в детстве случайно», – потом перестала говорить, а просто внутри вся сжималась, что удивятся, что подумают, что скажут… Так Соня и тут собезьянничала – поцарапала руку, неглубоко, но царапины не проходили долго, и от них тоже остались тонкие белые ниточки шрамов. Как же цыкнуть на это перешептывание, где он, этот внутренний язык, и как его прикусить?

Парубок с прямой челкой – Паша, хохол, – ждал ее у подъезда на белом форде – она таки решила прокатиться по окрестностям. А почему бы и нет – после выздоровления, вернувшегося аппетита, курения в свое удовольствие? Какая же щенячья радость, когда раз – и нет ничего! Она намазывала булку маслом, она наливала сливки в кофе, она ела у распахнутого окна и что-то говорила птичке, присевшей на парапет. Радость! Вот так взять и полететь от дома к дому, с ветки на ветку…

Поправила прическу, надела одежду поновее. Заплатит парню пятьдесят евро – она любила патронировать, покровительствовать; бывало, подберет в институте какого-то монтеришку, совсем никудышного, замшелого, одиноко живущего в норе, и давай ему бутерброды таскать: поешь давай, бери, не стесняйся, тебе силы нужны. Приручала, любила незамысловатую благодарность: донесет чего-нибудь или просто при встрече остановится, назовет с выражением по имени-отчеству. Вот и сейчас подумала: надо на этого Пашку посмотреть, мается небось на чужбине. Но он оказался совсем не бедолага: в красивом свитере и аккуратных джинсах, и даже не в кроссовках, а в ботинках, – и Майе это понравилось: старается парень. Значит, тем более достоин. Они быстро разговорились по дороге в Фуэнтеррабию – живописный городок в сорока километрах от Сан-Себастьяна, рыбацкая деревня с геранью на окнах, платанами, старинным замком и эскалаторами, уносящими людей в небо, наверх, к замку. Красотуленька! Майя даже всплеснула руками. Все ставни покрашены в яркие цвета, стены снаружи беленые, между деревьями флажочки натянуты, речь везде французская слышна – она сразу отличила. «Так тут до Франции рукой подать – на лодочке переправляешься, и через десять минут ондаи, парле ву франсэ», – с гордостью констатировал Паша. «У нас-то страна большая, – протянула Майя, – у нас таких фокусов не бывает. По дому-то скучаешь?» Он пожал плечами: «Дома-то хорошо, да делать там нечего, у нас все поразваливалось. Завод был, работали, а сейчас стоит, так все поуезжали, старичье одно мается». Майя захватила с собой пирожков с рыбой и рисом, старые были в холодильнике, но она их оживила на паровой бане. Паша с удовольствием принялся за пирожки, ел с аппетитом, нахваливал, говорил, что кухня в Сан-Себастьяне отменная, но лучше домашнего-то ничего нет, да и рыба эта ему по барабану, он по мясу больше. «Ну, заходи, приготовлю тебе», – по-матерински пообещала Майя, и он закивал, пустившись потом в пылкие россказни о своей семье в Николаеве, о былом хозяйстве, войне, жене, тоскующей, но понимающей, за что страдает. Ежемесячно посылает им по пятьсот евро, так они уже и дом починили, и дети в школу ходят одетые, и еду им шлет, подсадил на хамон. Потом разоткровенничался о девахах, не заметив, как Майя помрачнела: «Гроздьями вешаются, Майя Андреевна, отбоя нет! Ох и охочи тутошние бабы до мужиков. Особенно англичанки. Не разбуженные они, а хотят, парней настоящих как будто и не видали, стонут, кричат мор, мор, а потом обязательно сенкью. За что, спрашиваю, сенкью-то? Брат сначала приехал, в кафе работает барменом, тапасы-шмапасы продает с козьим сыром жареным и помидоровым вареньем, пробовали? Надо. Я вам принесу, возьму у него некондицию, они еще вкуснее. Или с креветкой, тертым яйцом, хамоном и майонезом. М-м-м!» Майя представила себе Пашин член, посмотрев на аккуратный бугорок на джинсах, ладненький небось. Это у нее было в заводе – разглядеть и оглядеть. И от чего там стонать? Да ну, сказки! Иной раз у худющего мужчины с тонкой шеей такое хозяйство проступает, но внешнего вида нет и впечатления нет. Конфуз один. А иной раз глядишь на бычка, низенький, крепенький, лицо напряженное, злое даже, и сразу понимаешь: вот этот уж если дерет, то перья летят. А этот что… Трется небось, как теленок, а перед ней хорохорится, вроде как доверительность демонстрирует.

Но Паша был все равно приятен ей: его откровенности, его здоровый аппетит, и, когда они, оставив машину на набережной, пошли по городку, она даже взяла его под руку и угостила обедом. Чисто по-матерински, стопроцентно.

– Разве так надо жарить рыбку! – сетовала она на сардины, которые, по ее убеждению, были пересушены и немного подгорели. – Вот я готовлю, так это да!

Они пошли по улице, параллельной набережной, в один голос восхищаясь красными и зелеными ставнями старых двухэтажных домов, геранью на окнах и живописно болтающимися на веревках подштанниками, словно ничего тут многие столетия не менялось. Она заглянула в один магазин, в другой, купила Пашиному сынку лодочку из дерева и рогатку с баскским знаком, а ему самому черную беретку и начала было рассказ о Соне, аккуратно, вкрадчиво, надеясь за все свои благодеяния получить от него поддержку и полное одобрение всего упомянутого, но вдруг услышала голос Зухры, окликнувшей ее с тротуара напротив. Зухра была с мужчиной благородного вида, с хорошей осанкой, дорого и со вкусом одетого, в годах, но еще очень крепкого и моложавого. Они перешли к Майе с Пашей и с радостными улыбками принялись здороваться и жать руки.

– Это Юрий Григорьевич Вдовкин, – представила Зухра своего спутника Майе. – Приехали сюда купить ему куртку, тут ведь дешевле, в Сан-Себастьяне лютые цены.

– Я слышал о вас, – Юрий Григорьевич учтиво поклонился Майе. – И тебя, рысака, рад видеть! – сказал он по-свойски Паше и нарочито резко хлопнул его по спине.

Сели в кафе на набережной. Отошли от пышных улиц в сторону, поближе к океану. Кафешка простецкая для здешних мест, без лоска, но для советского человека более милы пластиковые стульчики и белые пластиковые столы, нежели барные стойки, высокие табуреты пивных или бархатные кресла кофеен. Официанты без белых передников в пол и французского прононса, как принято на центральных улицах, принесли клеенчатые меню, и усевшиеся быстро заказали – выбор-то был совсем небольшой: жареные кольца кальмаров, креветки, салаты, пиво, кофе и сладкие булочки.

На эти стульчики русскоязычная четверка сошла словно с открытки «Крым – 1985». Тютелька в тютельку. На Майе самопальная юбка, куплена в переходе как польская – крупная клетка, приталенная, ниже колена. Перед поездкой перетряхивала антресоли, наткнулась совершенно случайно и подумала: чем не вещь? Не мнется, скромная, надежная, а что старая – так кто же там это знает? Сверху блузка кремовая навыпуск, тоже из старинных закромов, купила когда-то в дореформенном ГУМе по случаю: зашла утром, и вывесили с большой скидкой. Планочка и воротничок словно из вафельного полотенца, а сама гладкая, с еле заметной крапинкой. Женщины такой крупности здесь, конечно, блузку навыпуск не носят, ну и что же – перетягиваться неудобным поясом теперь? Но стрижка у нее была по здешней моде, она с утра поправила, так что пускай гадают, откуда она такая необычная здесь появилась.

Паша за столом сутулился, и если бы не креветки с пивом, ну точно как биндюжник. Цокал, чмокал так, что Юрий Григорьевич сделал ему замечание и получил за это суровый взгляд от Майи.

Юрий Григорьевич был в светлых холщовых брюках на дорогом ремне, светлой сорочке, в легкой клетчатой светло-бежевой кепке, на плечах лежал синий свитер с белыми полосками на манжетах, – элегантный, как в кино. «Прям благородный лев», – отметила про себя Майя.

Паша заказал еще тарелку хамона, Зухра сок и пирожное с кремом, Майя крем-карамель, который в разговоре упорно именовала «яичным кремом», а Юрий Григорьевич высокий стакан желтого, как подсолнечное масло, пива, и Майя даже загляделась на крошечные пузырьки у стенок, прижимавшиеся изо всех сил к стеклу, но неотвратимо всплывавшие наверх себе на погибель. Юрий Григорьевич как будто старался не беспокоить их, отхлебывал осторожно, зря стаканом не тряс.

Лохматая официантка с наколкой в виде черепахи, проходя мимо, обронила полотенце, и Юрий Григорьевич учтиво поднял его и подал ей.

– Примите мои глубокие соболезнования. Мы все хорошо знали и очень высоко ценили Софью Андреевну, вашу сестру, – немного торжественно проговорил он. – Какой ужасный, ранний, несправедливый уход.

Майя тяжело промолчала.

– А что там в Москве? – уже иным тоном продолжил Юрий Григорьевич. – Давно там не был.

– Да всё там хорошо, – отмахнулась Майя. – В магазинах всего полно, бери не хочу. Коммуналка только растет, а так…

– Я имел в виду настроение, – улыбнулся Юрий Григорьевич.

– Грызня. Одни за Крым, другие против. Кто-то говорит, война будет, другие говорят, что, наоборот, лучше станет… Не поймешь. Но злобы много.

Юрий Григорьевич достал трубку, не спеша забил в нее табак и закурил.

– Ну а вы-то как думаете?

Майя вдруг почувствовала напряжение, да такое, что у нее защипал кончик носа. Что пристал-то? Дымит тут, вырядился в лорда, а потом раз – и донос в Москву накатает.

Но Юрий Григорьевич глядел на нее с улыбкой и совсем не был похож на стукача.

– Я вам так скажу. В Москве хорошо, а как на окраинах, не знаю. Может, там людей едят. В поликлиниках очереди, лекарства заоблачные, но мясо есть, рыба даже наша, и неплохая. Народ опрятный ходит, многие стали за страну, а что в этом плохого? А Крым… Для нашего поколения Крым – рай. Если был у нас рай, то там. Сколько детей родилось из крымских кущей! У нас как сотрудница в Крым съездит, так через полгода брюхо торчит. Без мужей рожали детей, тяжело растили, а все равно счастливые были. Песен сколько было! Без рыхлятины, без глупых припевов, настоящая романтика. А портвейн крымский… М-м-м… Там народное было море, горы, народ там наш был. И есть.

– «От Махачкалы до Баку волны катятся на боку», – сладко затянул Юрий Григорьевич. – Ох, как же я любил бардовскую песню! А вы?

– Я больше Зыкину любила, Пугачеву. «Арлекино» помните? Сейчас нет таких задушевных песен.

– Ну а Путин что? На века? – с улыбкой спросил Юрий Григорьевич.

– А кто лучше его? Либералы воровали, над народом глумились, олигархи куражились… Это что, их шахты были? Их нефть? В глаза говорили: сдохните!

– Я с вами, Майя… Как ваше отчество?

– Майя Андреевна.

– …Майя Андреевна, не согласен. Плохо было – да, тяжело, но настоящие либералы у власти так и не были. Шестерки одни.

– Ну, если б еще и настоящие пришли, нам бы совсем каюк настал.

Паша и Зухра притихли: намечался огонь с двух сторон.

– Мне всегда Явлинский нравился, – решительно проговорил Юрий Григорьевич. – Он разумный был, грамотный, четко понимал, никогда кровожадных идей не высказывал.

– Малахольный ваш Явлинский! Да где он, куда заховался?

Майя сделалась пунцовой, руки принялись теребить салфетку.

– А вот и не скажите, – с нажимом проговорил Юрий Григорьевич, – нам не дано предугадать, как слово наше отзовется. Многое из того, что он говорил, сбылось. Еда есть, все выровнялось, законов только хороших нет. Он рыночник был, настоящий демократ, но с человеческим лицом.

– Да что вы тут понимаете! – взвилась Майя. – Сидите как у Христа за пазухой, хамон в зубах завяз, поуехали все, а Россию в покое оставить не можете. Кто у вас тут главный? Король? Вот про него и думайте! А то – нет, рецепты какие-то, прогнозы. Окститесь уже.

Она встала и опрокинула стул, Юрий Григорьевич подхватился, поднял стул, принялся ее усаживать.

– Ну, простите меня, дурака, и что это я о политике, в самом деле. Вы правы во всем, это я от жизни отстал, да и заскучал, домой-то всегда тянет.

Майя села, отпила воды и неожиданно для себя смягчилась:

– А вы-то чем в жизни пробавлялись?

Юрий Григорьевич был инженером, даже в оборонке поработал, но без секретности, слава богу. Сыновья у него, внуки. Уехал, потому что дети переехали в Европу, а жена померла, не оставаться же ему на старости лет одному в стране. Вот и забрали его сюда. Оттрубил, как положено, от звонка до звонка, восемьдесят три процента дней в году начинались одинаково – со звона будильника, икру на хлеб не намазывал. Когда перестройка началась, ходил и на Смоленскую, и везде, к Белому дому ходил, видел своими глазами. Газет вот только теперь нормальных нет. Жалко. А как раньше читали «Московские новости»! Взахлеб. И «Огонек» Коротича. Все сдались. «Независимая» стала никуда, «Новая» еще хоть как-то держится, но единственная радость тут – телевизор и русское чтение.

Майя фыркнула, но спора не начала.

Было в нем что-то симпатичное, мягкость, что ли, манера, глядел он трогательно и открыто, заплатил за всех. Приятно.

Они встали, Юрий Григорьевич рассчитался. Пошли назад по набережной, он взял Майю за локоток, учтиво, бережно. Они впереди, Паша с Зухрой сзади.

– Поедемте на моей машине, покатаю вас, – робко предложил Юрий Григорьевич, – тут красоты, горы, море, святая тропа идет паломническая… Я вас старой дорогой повезу, там виды самые лучшие.

Она согласилась. Он заплатил Паше за услуги, и тот с Зухрой тут же испарились в воздухе, словно и не было их.

Они медленно поковыляли к машине на затекших от долгого сидения ногах мимо зонтиков, ярких кафешек, аккордеониста под платаном. Ей было приятно идти под руку с мужчиной, а ему было приятно, что он идет с дамой хоть и на редкость чудаковатого вида, но московской, родной, своей, понятной, которой никуда не надо спешить, которая тоже, по всей видимости, одинока и с которой он сможет нарушить здесь свое унылое одиночество.

Машина у него была роскошная, Майя отметила это: черная, лакированная, с кожаными бежевыми сиденьями и приятным запахом дорогого табака внутри. «Кино какое-то», – подумала Майя, а вслух заметила: «Не машина у вас, а корабль. Я на такой и не ездила никогда». Ему было лестно, она видела.

Поехали. Поднялись сначала наверх к старинным стенам и крепости, и Майя сказала: «Как в кино, только это не декорация, а настоящий средневековый крепостной вал, и собор по-настоящему старинный, по-честному, в России от такого времени и не осталось ничего». Он кивнул. «Вы историк?» – «Да что вы, я простая кадровичка на пенсии, по меркам людей науки и искусства – маленький человек с галерки».

Спустились к лесной дороге, что шла над морем. Останавливались, глядели на горизонт, слушали шелковистый шелест океана, щурились от солнца – яркое оно здесь до боли. Майя рядом со спутником чувствовала себя на удивление комфортно: рост его позволял ей казаться самой себе женщиной, а не гренадером – он был на полголовы выше. Пахло от него приятно – лимончиком и свежестью. Лицо Юрия Григорьевича в какие-то моменты даже казалось ей красивым: нос небольшой, заостренный, щеки, хоть и с красными прожилками, и старые, впалые, а с благородцей в очертаниях, скулы мужественные, выступающие.

По дороге они заехали в Пасайю – крошечный городок у горы, с главной улицей, нависающей над морем, зашли там в ресторан с белыми скатертями – закрытый еще после обеда, но кофе и мороженое им подали. Откровенничали: она ему про подружек, совсем немного про Соню – знала себя, что может обрушиться настроение, и тогда будет не до милой болтовни, – он ей про жену, как любил ее и как страшно она уходила. Потом заказали шампанского, кислющего на Майин вкус. От шампанского Майя захмелела, океан закрутился у нее перед глазами, скала; ей вдруг показалось все смешным: и эти скатерти, и официанты, начищавшие серебро перед ужином, и старый лодочник, который, переправляя людей с одного берега проливчика на другой, каждые пятнадцать минут махал официантам рукой без малейшей реакции с их стороны. Она смеялась, без стеснения показывая собеседнику золотой зуб, что был у нее во рту с незапамятных времен. Когда он говорил о жене, сама того не заметив, опустила свою руку поверх его – холеной, с перстеньком на мизинчике – и сказала даже на «ты»: «Ну, не убивайся ты так, не старый еще, поживи, отпусти горе-то. Дал Бог пожить – живи».

Они вернулись под вечер, он подвез ее к подъезду, и она, веселая, не удостоив Хесуса – сменщика портье, молодого модника в очках с затемненными стеклами, – даже легкого кивка, поднялась к себе, скинула в прихожей туфли и запела. Когда она последний раз так вот пела после прихода домой? Лет тридцать назад? Сорок? Да, да. Когда окончила курсы, сдала экзамены и впереди были каникулы и новая жизнь.

Быстренько, как в молодости, сняла с себя все, занырнула в душ, обернулась в халат и плюхнулась в кровать прямо поверх одеяла. А почему бы и не погулять тут чуть-чуть? Да смеха ради. Дает Бог – надо брать. Нормальный он, этот Юрий Григорьевич, и приятный, воспитанный, образованный. Что старый, так и мы не молоды. Она вспомнила его лицо, брови ежиком, серые глаза, совсем не выцветшие, как это бывает у стариков, красивенький маленький почти женский нос, сухие, чуть сероватые тонкие губы, серебряную щетину, проступившую к вечеру. Она вспомнила его запах, и рука ее скользнула под халат: да, ей хочется, она будет, а потом уснет, после этого так сладко засыпается, так нежно и протяжно спится… Она стала представлять себе то, что представляла обычно, репертуар оставался неизменным уже много лет: купе в поезде, молодая женщина и трое мужчин в отблесках молнии исступленно сношаются, и извиваются, и воют. Они наклоняют ее, входят в задок, потом в передок, она трогает их, они мастурбируют, кончают и в нее, и на нее, и потом опять и опять. Или в поезде же, но в другом, в плацкарте, мужик пьяненький, сальненький лапает бабу, и ей нравится, и они целуются, и она его тоже лапает и льнет к нему, а потом они оба семенят в клозет, запираются там и в тесноте быстро так и страстно соединяются как придется, потому что невмоготу им, и сладко, и хорошо… В конце часто приходило еще одно видение: как немчура насилует девку, вставив ей в рот дуло, и, доходя уже до оргазма, она думает, вынет он ствол или спустит курок.

Она кончила, длинно, со стоном, свернулась клубочком, натянув на себя плед, и проспала так до одиннадцати утра – уходилась вчера, имела право.

– Майя Андреевна, пойдемте снова в кафе? Здесь, никуда не поедем. На набережной с видом на океан, там такие закаты!

Голос звучал очень тепло, но немного встревоженно: оказывается, он дозванивался все утро, а она не отвечала.

– Хорошо.

Она чувствовала себя легко и бодро. За ней ухаживали. Ничего не беспокоит – ни давление, ни ноги, ни десна. Отеков особых нет, вот что значит океанический воздух. И душевный подъем, а как же? Мужчина в дорогой одежде, с гладким, красивым европейским лицом и серыми глазами, как в рекламе дезодоранта, приглашает ее в кафе с видом на океан. Да видел бы его кто из отдела! Зашлись бы! Своими мужиками вечно хвалились, а у тех пузо, брыли висят, зубы чернее ночи от табака. А здесь… Ни один такой не жил в Москве в ее округе, там всё больше треники, ушанки, авоськи. Ну, есть, конечно, ухоженные молодые – с семьями, с упитанными детишками-щеканами в иностранных комбезах и новомодных сосках на прищепках, но лоску-то в них ноль! Она отвечала с девичьим кокетством, что не решила еще, будет ли сегодня выходить на улицу, так ведь славно вчера погуляли, и что она позвонит, когда решит. Это был ее старый как мир девчачий трюк, так она поступала в молодости, так все поступали в молодости: обещать, залечь на дно и посмотреть, что будет.

Повесив трубку, она огляделась и срочно вызвала Зухру убираться – кавардак же, хуже Сонькиного. А ну как решат они зайти – и чего? Зухра обещалась к трем, и Майя решила почистить перышки, сделать себе огуречную маску, предварительно почистив лицо кофейной гущей, а потом смазать кремом пожирней, питательным, чтобы разгладились морщины. И позагорать у открытого окна. Или, может быть, пойти в салон?

Подошла к ростовому зеркалу в прихожей. М-да. Но по отдельности кое-что еще неплохо. Живот. Небольшой, но под грудью жировой валик, никакой талии. На ногах венки, жилки, и на бедрах целлюлит. И что ему вступило?.. Длинные худые ноги, маленькая попа. Спина на твердую четверку, но сутулость – скрючилась, словно два ведра на коромысле несет. Ни капли привлекательности. А рот? Под подбородком складка. Профиль пеликаний, зоб не зоб, но уродливо. Ключицы красивые. Грудь достаточно молодая, потому что не затасканная, так она всегда думала, но как ее покажешь отдельно от всего остального?

Странная, но в то же время и обычная женская судьба. Алена люто ненавидела падчерицу, кричала, подсовывала заветренные остатки салата, скисшее молоко, обряжала в коротковатые тесные брючки, денег не было ни копейки ни на мороженое, ни хоть на беляш. Подрабатывала Майя как могла. Посылки разносила после школы, взяли ее после восьмого класса, пожалели. Это Сонька стремглав взлетела в журналистику, и не без Майиного участия. На ее и отцовы деньги принарядилась, поступила легко, сразу пошла на фотокора. Вокруг мальчики, девочки, их родители, приличные семьи. Сразу какие-то имена зацепила – в том доме, в этом… Завращалась.

У Майи только шваль, только мусор. Первые мужчины – сослуживцы. Пошла сначала секретарем в транспортную контору, пока училась на курсах, начальник заглядывался, пару раз тискал, но как-то хотел наскочить в кабинете, да не смог, не случилось у него. Потом водитель – всё цветы возил и какие-то духи из перехода. Молодой совсем, белобрысый, безусый и безбородый. Майя на голову была выше его, дразнила «сынкой». На курсах кадровиков очень нравился ей преподаватель марксизма-ленинизма Павел Семеныч, она ждала его после занятий, приставала с глупыми вопросами, но он женат был и на сторону не ходил. Пренебрег. Да и нетрудно было – корова!

В институте радиоэлектроники и автоматики, куда ее распределили сразу после курсов, – помнила хорошо, что вышла на работу летом, преподаватели были в отпусках, студенты на каникулах, гуляли только кадровики да администраторы по гулким пустым коридорам, – был инженер, калечный, без правой кисти, вдовец, много старше ее, и случилось между ними. Он подвозил ее после работы домой на своем старом синем жигуленке, оборудованном множеством загадочных приборов. Читал ей стихи – Вознесенского, Ахмадулину, заводил бардовские песни: «Давайте говорить, друг другом восхищаться», – однажды зимой по морозцу да снежку повез ее в Загорск полюбоваться, – но там «жигуль» встал, Майя стояла два часа на морозе, пока мужики жигуль этот дергали да прикуривали. Ездили еще в Звенигород по весне, в Савви-но-Сторожевский монастырь, глядели с горы на Москва-реку и поля за ней, дышали паром на далекий горизонт. Она все боялась, что «жигуль» опять не заведется: хоть и весна, а ноги-то мокрые, не настоишься. В машине же он как-то виновато пощупал ее за коленку рукой без кисти, и она обняла его, придвинулась, и они поехали к нему, а вскоре и поженились. Без помпы, без фаты – посидели в отделе с девчонками, выпили и разошлись. Второй брак, так чего гулять, как в молодости? У него осталась однокомнатная на «Красносельской», в пятиэтажке, но своя, и вот принялись они ее с жаром обустраивать, обои лепить, рамы красить. Сонька все фыркала на него: «прогорклый, как старое пиво», – а Майе он казался надежным и не очень приставучим. Неплохо жили, ладили, пока не помер он внезапно от инфаркта. Ей было тридцать два, ему сорок восемь. «Ну все, больше рыпаться не буду», – твердо решила про себя Майя.

Когда Сонька укатила в Чехословакию со своим первым – он фотокор ТАСС, она его жена, поженились еще на последнем курсе, – Майя переехала к отцу. И жили как раньше, пока однажды не нашла она его уже окоченевшим, на полу, лицом в разбитые очки.

Одной ей понравилось. Алену, повадившуюся десятки стрелять, отшила крепко – жизнь научила. Прибралась. На рынке купила фиалок и герани и зажила. Дом, работа. Иногда девичьи посиделки. Книжки, телевизор.

Пока не появилась Вика. Контролерша-мальчик: форма, стрижка, козырек – оттого, говорит, и пошла в метрополитен, чтобы вот так сидеть и глазеть на эскалаторы, полные людей. Быть мальчиком у всех на виду. С особенностями девушка. Дежурила на «Войковской», рядом с которой была тогда Майина квартира. Майя каждый день ездила туда-сюда мимо нее, задавалась вопросами, та (тот) улыбнулась ей пару раз, потом кивнула, потом вышла из стакана и поднялась на эскалаторе вместе с ней. Прошлись, познакомились. Чудно все, но бывает же.

Все в Вике было мужское: и повадка, и голос – низкий, пацанский, – и ужимки, да она еще и утрировала: курила, держа сигарету между большим и указательным, с особенным нажимом пропускала даму вперед, подарки нелепые делала. И жалко девку – быть ошибкой природы, – и смешно от всего. Тощая как цыпленок, родители вроде приличные, так ушла от них, снимает комнату. Учиться – нет, любую профессию осваивать – нет, будет зарабатывать по-мужски, купит машину – станет шоферить, раньше грузила, сторожила. Английский хорошо знает, с детства были репетиторы, иногда что-то переводит, знакомые заказывают, сидит по ночам. Деньги вроде на жизнь собираются. Подружились.

А чего бояться-то: хера ведь нет. Честная, несчастная, так чего ж гнать? Варила ей супы протертые – от гастрита, Вика заходила вечером, освобождалась в девять, Майя кивала ей с эскалатора и ждала к ужину. И дом не пустой, и ест-нахваливает. Приятно. Попросилась ночевать – так чего ж, вон комната стоит пустая, так нехай. Видела ее утром в майке и трусах – все мужское на ней: трусы черные удлиненные, майка – как пацаны носят. Форму надевает как солдатик, одергивает подол. Призналась даже, что бреет волосы на руках, чтобы росли лучше и были пожестче, что драться любит, однажды видела у метро, как двое мужиков к девушке пристали, так она влезла, руку ей сломали, зуб выбили. С гордостью рассказывала.

Выпили однажды под субботу на Восьмое марта, Вика принесла подарки, включила музыку, пригласила на танец. Майе едва доставала до плеча – ну какой танец! Так, трагедия. Слезы. Обморок. Разыграла, наверное. Наутро признания: о господи, господи!.. Майя молчала, вся сила из нее вышла, а та металась весь день и ушла под вечер якобы на вокзал жить, пока Майя не придет за ней. Майя не пришла, забрезгливилась, все сломалось внутри. Дурная история. С противнинкой.

В метро Вики больше не было, через неделю нашла в дверях записку, написанную кровью. Слава богу, под отпуск случилось. Взяла первую попавшуюся путевку и – фюить! Когда вернулась, все уже чисто было, слава тебе, Господи, уберег…

Лет через восемь после Вики влюбился в Майю один преподаватель. Седой, математик, очень уважаемый в институте специалист. О нем говорили, что он разведен, но семье помогает, дети взрослые у него. Нравился он Майе, но она совсем отказала ему – и в чаепитиях, и в подвозе к дому, и в обмене книгами; как он ни старался, что бы ни предлагал – не шла она на контакт. Обожглась. Так говорила и девочкам из отдела, и себе самой. «Не до фигни, работать надо» – эту ее фразу знали все на административном этаже, Майя слыла беспощадно-строгой, безупречно соблюдающей правила кадровичкой: одна запятая в личном листке по учету кадров или исправление – заворот, все переписывай по новой. Без жалости. Порядок есть порядок. Если его нет, то ничего не будет. Так и прожила жизнь. Ужасаясь от Сони – единственное слабое место в ее отныне железобетонной обороне.

Пришла Зухра. Веселая, с букетом васильков. Соня любила васильки… Дура эта Зухра. Деревенщина.

– Мне подарили, – сказала со смехом, – а я – вам.

У Майи отлегло, она предложила кофе и пошла одеваться. Не сидеть же при уборке?

Зухра трещала без умолку: на кальмара двадцать пять процентов, много поймали, а вот камбала на семь евро дороже, чем вчера. Помидоры и яйца на углу дешевле на евро, брать надо! Представляете, вчера у церкви вынесли целый гарнитур, резной, красотища, и лампы, и торшер, ну, англичане набежали, растащили все, она и охнуть не успела. Помойки тут – всю квартиру обставить можно. Не надо пренебрегать, у Софьи Андреевны вон пустовато. В припортовый ресторанчик сходите, там в одном Пашкин брат работает, в том, где паэлья с креветками, так пойдите туда, пойдите, скажите: от Паши, – брат высокий, смуглый такой…

Она вышла без тележки, в новых светлых брюках и просторной блузе, накинув на плечи Сонькин платок. Салатовый, с длинными розовыми листьями и бабочками-капустницами на них. Соня любила всякую мишуру, любила кутаться, заворачиваться в пледы, большие платки. Любила кольца с топазами, янтарем, яшмой. Любила накупать барахло, но долго у нее ничего не держалось, болезненная вдруг щедрость одолевала ее, словно всё, что имела, руки жгло, и она одаривала всех подряд, не разбирая, кому что сует. Майе обидно было до слез: за что, почему эти профурсетки, уборщицы, маникюрши, массажисты должны получать это все, когда по-настоящему о Соне заботится только она одна? Но сейчас она накинула платок без саднящей боли. Еще утром она вывернула Сонин шкаф, лишнее отдала Зухре, оставив себе косынки, перчатки, несколько беретов. «Ты же любила Соню? – спросила Майя строго. – Так вот, возьми на память, отдай детям, во что не влезешь». На глаза Зухры навернулись слезы. Но Майя их не заметила, накрутила платок на шею и отправилась в порт в ресторанчик. Она смотрелась в каждую витрину: хороша! Она улыбалась своей кривоватой улыбкой людям на балконах, курившим глядя на толпу. Она сказала «ола!» лавочнику, у которого брала овощи. Ей захотелось есть – она завернула в первую тапасную и набрала себе полную тарелку. Ну, разжирею – и что? Полюбите меня толстенькой, а худышка каждому мила. Поев от души, прошла старый город насквозь, вышла через Ла Ротонду к порту, кинула монетку гитаристу, наигрывавшему «Астурию», вышла к пирсу, где мальчишки с синими губами и блестящими, как у рыб, телами кидались очертя голову в воду, кто с кувырком, кто так, прошла мимо целующихся под мерное колыхание лодок пар. Майю восхищал мальчишеский кураж, она любовалась их кульбитами, сама чувствовала задор. Вот отрастут у них хвосты под животом, и отяжелеют они, будут сопеть и кряхтеть, храпеть и пукать по ночам, обнимать своих толстых баб, но пока какая же щенячья радость от них, какие брызги жизни!

Посетители припортовых ресторанчиков остудили ее пыл. Есть ей не хотелось и смотреть, как едят, тоже. «Круговорот дерьма в природе, – де-журно подумала Майя, – все сводится к одному, и вариантов нет», – но раздражение не приходило, душа пела и веселилась, ведь он же сейчас ждал ее звонка, ждал.

Вокруг было много англичан, впрочем, Майя давно заметила, что им тут медом намазано: и отель напротив главного пляжа и белой набережной назывался «Лондрес», и кладбище тут ихнее, и дальше по набережной корты – просто Уимблдон. «В этих краях отдыхает испанская королевская семья, – с гордостью сказал ей Пашка, когда они ехали в Фуэнтеррабию, – и английская королева ездит к ним в гости!» – «Ну-ну, – подумала тогда Майя, – а теперь и мы подтянулись, хоть и не баре».

Присела все-таки за столик, спросила чаю. Не было. Кофе. Не было. Смутилась. Ну, давайте сидр.

Слева за столиком – молодая пара: рука в руке, скромные тарелки, старомодный сарафан в цветочек и аккуратная тенниска, лица, натертые до красноты ветром и жестким солнцем; снимают, небось, пансион, трахаются в комнате до одури, вышли вот подкрепиться, глянуть на океан. За другим столиком, сразу видать, сестры, все три в возрасте, все три рыжие, в веснушках, с девичьими хвостиками, в по-школьному застегнутых до последней пуговицы блузках, с виду все безмужние, ну какого мужика можно приставить к такой красоте? Они клевали, а не ели из трех поставленных в центр стола тарелок: креветочки, картофель фри, кольца кальмаров. «Вот и я им под стать, – подумала Майя. – Была бы, если бы не ЮГ». Так она окрестила его – ЮГ. Теплое словечко. Были и испанцы, но больше все-таки приезжих. Пара французских геев дотошно копалась в меню, старшему лет сорок, с проседью, лысоватый, пузатый, пиво, небось трескает, свитер белый в полоску на пузе как барабан, а младший – чернявый, индус, что ли, лет двадцати пяти, с глазами-сливами и смуглой кожей. Заплаканный. Сколько слез от любви. Лакримоза, а не жизнь. Нет, к чертям.

Не успела Майя сделать первый глоток, как увидела Юрия Григорьевича и Пашу, радостно направлявшихся к ней.

– Ходили за покупками, Паша любезно помогает мне. Позволите присесть?

Юрий Григорьевич был в отличном расположении духа. Присел и Паша.

– А я знал, что мы встретим вас, – раз не позвонили, значит ушли, а куда тут уйдешь – центр-то маленький. Я прихватил с собой старый телефон, сделал года два назад несколько снимков Сони, принес вам показать сестру.

«Ах ты, гаденыш! – разозлилась Майя. – И что ты хочешь мне показать? Что она важнее меня, красивее меня, талантливее меня и ты был с нею рядом? Ну и где она теперь, твоя Соня?»

Юрий Григорьевич заказал паэлью с большими розовыми креветками и апельсиновыми кругами, Паша – дешевый комплексный обед. Пока Майя смотрела, они мило переговаривались: Паша просил чем-то помочь своей родне, ЮГ кивал, потом говорил Паше о своей террасе, там солнечный зонт плохо себя ведет, да и труба с водой для полива растений засорилась, что ли… Вдруг Майя заметила, как таращатся на нее старые англичанки, и настроение совсем испортилось. За совка меня держат, как же, видок не тот, а испанки что, лучше выглядят? Да лахудры лахудрами, это Соня всегда под иностранку косила – и на этих фото тоже: сидит вон, свесив ноги с парапета в самую волну, брючки-дудочки, ножки-спичечки. Все под девочку работала: сумки-торбы, банданы с черепами – Майя и близко так не могла. Юбка, блузка поверх и кофта на пуговицах – вот ее гардероб, и пускай не косятся, денег-то у нее теперь поболе, чем у этих клуш.

Майя взяла зубочистку и начала демонстративно ковырять ею в зубах. Причмокивая.

– Хорошие фотографии, Юрий Григорьевич, спасибо. Жалко Сонечку, правы вы.

Юрий Григорьевич пожал плечами, да и Паша умолк на полуслове – они не ожидали такой реплики.

– Сама и талант свой, и себя погубила, – продолжала Майя. – Вам вот когда-нибудь приходилось иметь дело с большими талантами?

– Им никогда в России места не было, – серьезно проговорил ЮГ, выдергивая изо рта хвост креветки. – Раскидывались мы ими, не давали условий, не ценили, травили.

– Да жили они как у Христа за пазухой, я вас умоляю! – не удержалась Майя. – И премии, и льготы, сколько имен было – Бондарчук, Фрейндлих… Они что, были серостями?

– А скольких задавили? – не унимался ЮГ. – Параджанов, Нуреев…

– Пидоров? Перестаньте! Все устроились, и вообще, все эти гонения сильно раздуты – и преднамеренно раздуты. При большом терроре порасстреливали три миллиона, а говорят – двадцать. А сколько из этих трех за дело к стенке поставили?

– Да что вы такое говорите! – сказал ЮГ глухим голосом и сделался пунцовым.

– Да меньше, меньше, я в газете читала, «Мемориал» списки сделал, а вы всё кричите: власть умучивает. А она не только не умучивает, а цацкается со всеми, как с малыми детьми.

– Может, вы еще и Сталина любите? – уже почти с хрипом спросил ЮГ.

– При Сталине выиграли войну, – строго сказала Майя, – построили промышленность, создали науку. Я знаю, я всю жизнь в научной структуре проработала. И да, да, Сталин сделал куда больше Хрущева или Брежнева – если вам нужно мое мнение.

– Не повтори Господь ужасных этих дней, – кого-то процитировал ЮГ. – Бог с вами, Майя.

Паша взял из тарелки остатки хлеба и пошел кормить чаек. Вставая, он успел заметить, что Майя грозно отодвинула от себя недопитый стакан сидра и попросила счет. Поэтому Паша и ушел – пускай разбираются сами, больно ему нужно выслушивать стариковские свары. Сел, как все, на край пирса и принялся кидать хлебные катышки и рыбкам внизу, и чайкам, уже сытым, набившим поутру брюхо рыбьей требухой. Но они все равно хватали катышки на лету и заглатывали их со свистом, Паше этот свист особенно нравился: сила была в нем природная, прущая через край.

Он обернулся только на металлический скрежет стула, увидел Юрия Григорьевича, падающего на землю с пунцовым лицом. Майя, всплеснув руками, кинулась к нему, официант побежал вызывать «скорую». Уже через десять минут ЮГ лежал на каталке с воткнутой в вену капельницей; врачи говорили что-то непонятное, Паша кричал «Мира-конча диес, Мираконча диес», – доктор сказал, перевел он, что инфаркта нет, просто резко скакнуло давление, и они решили везти его домой и приставить медсестру.

– Чего зря в больницу тащить, – сказал Паша, когда «скорая» медленно тронулась с места, – у него уже два инфаркта было, належался, а сейчас если нет, так нечего в казенный дом переться. Да и боится он больниц.

Майя выразила готовность поухаживать за добрым знакомым, и они порешили, ко всеобщей радости, что будут по очереди навещать старика.

– Посмотрите, как он живет, – сказал на прощание Паша и присвистнул: – Ради одного этого стоило…

Что стоило, он не договорил.

– Простите меня, – сказал Юрий Григорьевич, стискивая ледяными пальцами руку Майи, – я сам во всем виноват, полез зачем-то в дебри, никому уже давно не нужные и не интересные.

– Выздоравливайте скорее, – сказала Майя мягко. – Сегодня с вами Паша побудет, с утра пришлю Зухру, а после обеда приду сама, обещаю. Приготовлю вам куриный супчик, и вы сразу пойдете на поправку.

ЮГ с благодарностью кивнул и уехал, а Майя вернулась за стол, ей нужно было прийти в себя. Заказала даже крем-карамель, чтобы заесть стресс. Ела жадно, капая на скатерть. Да пускай глазеют, наплевать, наплевать.

Дом с двумя шпилями, почти дворец, прямо над главной набережной на холме, с ведущими в квартиры лифтами. Терраса с видом на море, увитая плющом и клематисами. Квартира огромная, с журнальным шиком, мебелью и коврами, зеркалами, подсвечниками, камином, картинами. Зухра открыла ей дверь и впустила, приложив палец к губам: спит. И добавила: это один из самых роскошных домов здесь, и жильцы прямо короли.

В коридоре полно книжных шкафов с фотографиями за стеклами: жена, ЮГ с женой, несколько семейных, где полный сбор, человек восемь, с лабрадором, без лабрадора, на пикнике, на пляже, за столом в ресторане со сдвинутыми бокалами. Зухра провела в желтую гостиную с камином и диванами, и Майя сразу принялась рассматривать гобелены: какая работа, музей просто! Потом пошли в кабинет – как положено, с сигарным шкафом и низкими тяжелыми кожаными креслами.

– Посидите тут, почитайте, а вот там спальня, можете прилечь, если устанете. Он в своей спальне, вот дверь.

Майя кивнула. Как только Зухра ушла, Майя отправилась в спальню на осмотр: стерильно, женщин тут никогда не было. То же показали и две ванные, одна нетронутая, другая с мужскими прибам-басами – бритвами, лосьонами. Все точно: богат и одинок. Не наврал. Выходя из ванной и проходя через спальню, остановилась у фотографий на стене: молодой ЮГ с женой – красивая, и чего он за мной приволочился? Совсем осатанел от одиночества, что ли?

– Если бы вы знали, как я ждал вас, – сказал он, и Майе сделалось смешно. «Прямо как в кино, – подумала она, – но больного обижать грех».

– Сейчас мы кушать будем, – ласково ответила она, – вам силы нужны, я принесла вам суп.

Он покорно глотал бульон из тяжелой серебряной ложки, которую она подносила ему ко рту, прилежно каждый раз дуя на содержимое. Он хотел было сказать ей, как рад всему, что происходит, но вдруг ослаб, прикрыл глаза и как будто задремал. «Сегодня давайте волноваться не будем», – тихо сказала она. Почитала ему новости из Интернета, дала лекарство, и он опять уснул. Перед сном напоила его молоком с медом, приговаривая, что именно мед с молоком дает здоровый сон, осторожно проводила в туалет. Когда, свернувшись клубочком, он счастливо засопел, держа ее руку в своей, она ускользнула домой – с утра была вахта Павлика.

Дорога назад далась ей тяжело – океан ревел, сильнейший ветер с солеными каплями плоской ладонью давил ей на лицо, у нее стучало в висках и было трудно дышать, ну конечно давление, а чего еще она хотела при таких нагрузках, но, когда вошла в подъезд, распрямила спину и пошла, собрав себя в кулак, легко: пускай портье видит, что она не та, за кого он ее сначала принял. «Ты мне еще набегаешься, чучело, за булочками к завтраку», – мелькнуло у нее в голове, и она улыбнулась, как в фильме, совсем позабыв о своем немного кривом рте. Портье все прочел на ее лице и кивнул с небывалой почтительностью, вскочил с места и открыл перед ней дверь, ведущую в лифтовый холл. «Так-то», – сказала ему Майя по-русски вместо «спокойной ночи». «Буэнос ночес», – с готовностью отрапортовал портье и учтиво дождался в легком поклоне, пока захлопнутся двери лифта.

Войдя домой, напилась таблеток, они лежали горой на ночном столике, но, несмотря на плохое самочувствие, внутри у нее было так тихо и хорошо, что она нацепила очки и принялась разбирать и сортировать лекарства – ей теперь ужасно хотелось во всем порядка. Океан продолжал реветь, ветер лупил мокрой мордой в окно, гремели ставни, с улицы то и дело доносился шум, то опрокидывался помойный бак, то падало заграждение, но никаких голосов, естественно, не было: когда бушевал океан, все сидели по домам. Она вспомнила вдруг, как однажды поздним вечером вот так же рылась в ящике с лекарствами Сониной бабушки Клавы, – их отправили обеих на лето к ней в деревню, Соньке было года четыре, не больше. К Клаве пришли соседки чаи гонять с сушками, расселись картинно в избе, потом присоединились и мужья – те, что были в наличии, у многих уж поумирали, – заскорузлое старичье, беззубое и помятое, со скособоченными ногтями на одутловатых пальцах. Все они выпивали, бабы потом горланили песни, разгулялись, а Соньке вдруг приспичило какать. Ну, в ведро: прикрою, утром вынесу. Уселась на край – и никак, мучилась, заплакала даже, слопала, наверное, чего-то, но Майя терпеливо стояла рядом и сторожила ее, чтобы никто не вошел, не увидел, с пьяных глаз не захихикал. «Всегда выручала, всегда, – в очередной раз протянула внутри Майя, – а вот спасти так и не сумела. Эх, жизнь!»

Разбор лекарств она так и не докончила, пошла на кухню и, несмотря на подскочившее давление, выкурила и одну сигарету, и другую. Пусто стало без Сони. Огромная дыра в сердце. Некого бранить, некого любить. Как же так?

Она уснула не раздеваясь, под пледом на диване, мысли ее перекинулись на ЮГ. Она от души жалела и его и твердо решила, что на этот раз дурить не станет, раз послано ей – примет. Была Соня, стал ЮГ, надо так, значит.

С утра поднялась пораньше, как в те дни, когда выхаживала больного отца, отправилась на рынок, накупила трав, кореньев, мяса разного. Расстарается. Пусть набирается сил. Спускаясь на лифте и глядя сразу на несколько своих отражений в стеклянных его стенах – вид сбоку, вид сзади, – она вдруг вспомнила, как читала про умирающих: они отрываются от своего тела и парят над ним, глядят на мир со стороны, именно поэтому при теплом еще покойнике не надо болтать лишнего, здесь он еще долго. Майя почему-то представила себя на операционном столе в сознании, доктора вокруг суетятся, а она машет им рукой и говорит: «Не надо, товарищи, ничего не надо, устала, отпустите». Господи, да что же это за видения?

Вышла из лифта погрустневшая. Черт-те что лезет в голову. Зачем ей это? Курит она здесь меньше, ходит пешком, ест диетическую хорошую пищу, она здесь отдыхает и проживет еще долго, особенно если будет о ком заботиться.

С угаснувшим настроением она пошла по улице от океана, успевшего набушеваться за ночь и заснуть. В забытьи он по-детски шевелил волной и что-то тихо бормотал сквозь сон, как ребенок. Дошла до церкви, чтобы там свернуть за угол и выйти к рынку, но услышала утреннюю службу и завернула внутрь – сам Бог, что называется, послал. В церкви было всего несколько человек, музыка лилась из динамиков, одинокий падре с кафедры бормотал что-то на непонятном языке в пустой зал, и Майя расстроилась еще больше – не то чтобы она была верующая, но любила иногда зайти и свечечку поставить. А нет тут свечечки…

Покупка еды всегда действовала на Майю благотворно. Она покупала неспешно, с садистским наслаждением кладя выбранный товар в корзиночку и возвращая его назад раз по двадцать. Она испытующе смотрела на торговца: знаю я вас всех – ворье, гнилые душонки, так и норовите подсунуть лежалое, но слов не говорила, не знала слов, и оттого ограничивалась лишь напускным недовольством товаром – вдруг продавец расколется от напряжения и достанет из-под полы что-то посвежее. Выбирая помидоры, она вспоминала московское ворье: подойдет на остановке плюгавенький, начнет дорогу выспрашивать, так ты ему только ответь – вмиг подельник его кошелек из сумки вырежет. Нищие по углам переходов с усыпленными собаками побираются, одна бурая баба с узлами вместо пальцев, клянчившая с беспородным кобелем на веревке, так разозлилась на Майино «мразь уличная», что даже харкнула от ярости ей в лицо. Но хуже всего – соседка по этажу, кошатница и диабетчица: подсматривала за ней, записывала приходы и уходы, хотела, видно, грабануть, а так – заходите на чай, я пирог испеку… А сама как зайдет, так жрет в три горла, крошки летят, рожа вся в обжевках, чавкает, кашляет, плюется… От людей главная усталость и есть, главная мука. Алена вон и из квартиры ее выживала, и дверь ломала, и деньги у нее крала, уж сколько Майя заявляла на нее, а менты знай твердили: «Семейное дело, разберетесь, неча голову нам морочить».

Опять отогнала дурные мысли – да что ж такое сегодня? Небо прояснилось, океан дрых без задних ног, птички чирикали, в витринах горы еды, буйство и праздник чрева нескончаемый: и соленая треска, и сыры, и огроменные сизые октопусы врастопырку, – и народ вокруг снует, несмотря на утренний час, и ест, и закупает. Хватит уже хандрить.

Дом нашла быстро. Позвонила в дверь. Сменила Зухру, которая забегала к восьми покормить завтраком. «Он сегодня получше, криз миновал, очень ждет вас, Майя!» Улыбнулась ему, он протянул к ней руку, она пожала. Лицо еще сероватое, отечное, и щетина не брита, но глаз повеселел, и пижама свежая, бордовая, хороший оттенок дает. «Подожди немного», – уже привычно сказала ему на «ты», и ЮГ разулыбался во весь рот, а Майя деловито, как жена, пошла на кухню готовить ему настоящую еду, без всех этих ресторанных глупостей и очковтирательства, чтобы ложка стояла.

Она кормила его супом из петуха и говядины, поднесла отдельно в розеточке вареный петуший гребешок – так любили подавать бульон в ее родном Киеве. Он послушно ел, хвалил, причмокивал, говорил, как на самом деле скучает по дому – по тому, по своему, по родному. Говорил, как давно не встречал родной души, «мы так близки, что слов не надо». Вот на старости лет лучик у него забрезжил, и как же хочется вот так рука об руку.

Рассказывал с горечью о жене. О том, как страшно умирала и как нужно ценить каждую секундочку жизни, когда еще не умираешь совсем. Говорил, что он еще вполне нормальный мужчина, а не старик, что все в нем еще живое. Майя кивала. «Я скоро поправлюсь, – все приговаривал ЮГ, – это криз, он пройдет, через недельку уже заковыляем с тобой по набережной. Пойдем в кафе на Ла-Кончу, будем там винцо пить. Или пойдем в аквариум и будем вместе с мальчишками глядеть на мирных рыб и акул». Эта идея совсем не понравилась Майе, но зачем спорить с больным человеком? «Конечно, пойдем», – отвечала она. «Конечно, пойдем», – вторил он ей.

Когда Майя уходила, а это было уже под вечер и ее должен был сменить на ночь Паша, она по-хозяйски убралась на кухне, изучила содержимое всех шкафов, наметила список хозяйственных покупок: кастрюли, другие ножи, другие скатерти. Зашла в каждую из комнат, посидела там на диванах и в креслах, вышла не террасу проверить, политы ли цветы. Оказалось, что нет, о чем она с досадой и с некоторым даже хозяйским упреком сообщила ЮГ. Пошла полила сама, зашторила окна и привычным как будто жестом даже чмокнула его перед уходом: «Давай, Юрий Григорьевич, поправляйся! Нечего болеть, другие дела еще есть». Он остался засыпать совершенно счастливый. Она вполне резво вышла на улицу и отправилась восвояси. Все здесь выглядело для нее теперь иначе, прирученным, обжитым, узаконенно прихваченным. У нее здесь есть жизнь, а значит, это и ее город.

Долго, глубоко думал он о ней, не мог надуматься вдоволь, нежно перебирал мысли, как струны арфы. Заживет на старости лет по-человечески, будут они оладушки есть, поедут путешествовать, а то машину купил, а почти не ездит. Теплая, светлая, родная женщина, намыкался он один, довольно. Не делал никому зла, вот и награда. Ну, был у него вражина на родине, завистник Привалов, все ходил за ним по пятам с места на место, все прижучивал, накапал на него перед тем, как гадко и унизительно вышвырнули его на пенсию, все завидовал ему, что сыновья у него разбогатели, что жизнь у него медовая. Втихаря собирал доказательства, что он «кривые» контракты заключает, связи какие-то устанавливал, схемы начальству предъявлял… Начальство забеспокоилось, дергать начало, дополнительные отчеты испрашивать… Всю жизнь, двадцать лет работали вместе, с оборонки еще нога в ногу пошли, а зависти Привалов не потянул. Подсидел. Вызвали Вдовкина на ковер и предложили: или на пенсию иди по-хорошему, с возвратом, конечно, средств, или, сам понимаешь, прокуратура будет. Это была напраслина. Но ушел, первый инфаркт схлопотал, потом Нюра умерла, пустой дом, дети давно уже на выезде. Горе. Кто-то, конечно, утешал, что Привалов подсидел, чтобы самому плюхнуться в креслице и начать таскать, кто-то, наоборот, за Приваловым пошел: новый начальник, хоть и крошечный, лучше обиженного пенсионера. Времена стали другие, друзья, кто разделял его взгляды, тоже поразъехались да поумирали… Пустота. Пса взял, да один не справился, дети увезли – опять один. Ну и уехал. С книжками своими, с кассетными записями. Перевезли все его «игрушки»: давай, пап, живи в свое удовольствие, ни в чем себя не ограничивая. А тоска смертная. И тут никого не нашел: с обслугой сближаться не умел, да и не хотел, а никого другого не встретил.

Он думал о ней и вперемешку вспоминал детство; давно не вспоминал, а вот надо же – полезли картинки в голову. Как они с мальчишками проводили на себе эксперименты на ржавой детской площадке в Кунцеве, где он вырос. Кто-то сказал, что если пережать сонную артерию, то начинаешь балдеть, – вычитал, видно, в домашних, дедовых еще хирургических книгах, проехавших по фронтам и загвазданных бурыми пятнами. Стали пробовать пережимать, разглядывали в воздухе небывалой красоты узоры, жали почти до обморока, состязались, кто дольше выдержит. Он был последний, не умел выдерживать, худой был слишком, что ли. Потом еще рвали бесчувственные от холода губы о промерзшее железо: надо было облизать и приложить к заиндевевшим перилам или стойке качелей (он хорошо помнил вкус студеной крови: на ватных губах как будто соленый крем), – а после плевались кровью на снег. И жутко было, и как-то лихо, и опять же состязались: у кого жирнее плевок – тот и мужик. Тут он выступал убедительней. Крови из него всегда лилось много, жидкая была, может, оттого и выжил в инфарктах. Потом эта дворовая компания рассыпалась, всех куда-то переселили, и их семью тоже, в Черемушки, уже когда кончал школу, в свежие панелечки среди голых дворов. Помнит залитые светом недоразобранные стройплощадки, новенькие прилавочки в магазинах, скамейки свежевыкрашенные, зеленые, помнит, как прыгали к остановке по дощечкам да битым кирпичам, потому что везде грязища была по весне и осенью. Потом поступил в Губкинский, там познакомился с Нюрой, жаркой полноватой девушкой с цыганской темной красотой, однокурсницей, женился на ней, устроился в КБ, вступил в партию, Нюра родила ему одного, а потом еще одного. Мальчикам своим он очень помог в новые времена связями кое-какими – были они у него, но без того, о чем писал в доносах Привалов; хорошо их воспитал, в детстве спуску не давал, вот и вышли они в люди. Потом уволился, взял участок поскромнее, проектировал пищевые линии – побочное производство от основного профиля КБ, откуда его и ушли без всякого к тому правдивого повода. Но сыновья уже разбогатели, уже паковались кто куда. Вот и выскочил он на этот берег, вот и застыл тут, как ледяная кочка, – вроде живым был, а замер.

Так, значит, Майя, прекрасная Майя, все то время жила рядом, где-то в десятке остановок, а он ни разу не видел ее – любил, отчаянно любил жену, переживал за Лешу и Андрея, двигался по службе, особенно преуспел в новые времена, когда все стали открывать кафешки и рестораны. И тут бац!.. Видать, не пережил он до конца этого унижения, раз сколько мысли ни крутились, а всё возвращались в исходную точку. «Немного солнца в холодной воде» – вот что такое Майя. Он всегда любил этот роман Франсуазы Саган, но никому не признавался – женское чтиво. Но он и вправду всегда был сентиментален, и эта его сентиментальность особенно безжалостно обошлась с ним здесь, у этого злющего, как он считал, океана, потому что нечем ему было свою чувствительность подкармливать, не было ничего, что двигало бы в нем хоть какие-то чувства.

«Теплая, теплая, своя, домашняя, – думал он, уносимый в сон маленькой голубой таблеточкой, – мы будем ездить в горы на пикник, мы отправимся в Лондон и Париж… Что она видела? Зухра говорила, что прожила тихую, неприметную жизнь простой служащей, получала гроши. Соня-то, конечно, помогала, но Майя, кажется, и не брала особо; а куда девать деньжищи, если живешь один? Вот и он почти не тратит, сыновья даже ругают его…»

Майя навещала его ежедневно, хлопотала, была в легком самоотверженно-светлом порыве, и ЮГ расцветал, набирался сил, оживал. Она навела порядок в шкафах, перетерла бокалы – Зухра-то, эта вертихвостка, разве может нормально убрать? Кое-что перестирала, перегладила. Он начал ходить по квартире, рассказывать, показывать, ставить свои кассеты, зачитывать любимые пассажи из книг. Майя слушала, ей нравилось. Не скучно с ним – вот что главное. Плавно как-то движется. Ее всегдашняя готовность к самопожертвованию и самоотдаче вытравила из нее на время все лишнее, весь нрав. Она возвращалась домой поздно, шла в тени стены, как монашенка, едва успевая прихватить молока, сыра и помидоров по дороге, спала на диване, под пледом, вставала на заре, бежала на рынок за рыбой и кореньями. Она служила ему по образцу лучших советских медсестер: с неумолимой настойчивостью, но и с сочувствием к больному. Лекарства по часам, еда по часам, проветривание комнаты по часам, чтение газеты строго в определенное время на террасе, под закат, вечером – фильм с Гретой Гарбо или Лайзой Миннелли из его аккуратно расставленной по алфавиту коллекции на полке – и никакой политики, никаких треволнений. Ему разрешили выходить, и он сообщил ей прямо с порога, что они пойдут, пойдут через старый город на набережную, и пусть она позволит ему отблагодарить себя. Он знает, знает, что она ни в чем не нуждается, но он так рад, так счастлив, он хочет купить ей замшевый жакет, он давно уже это задумал, он знает магазин.

Ей сделалось приятно.

– Как в «Красотке», что ли? Я буду безмозглой девицей легкого поведения?

Оба рассмеялись и в первый раз обнялись. У него было сухое, жесткое объятие, но ароматное – он только что выбрился и надел белую сорочку, от которой пахло свежевыглаженным. Она тоже его обняла, тихонечко, и он почувствовал сладковатый запах ее пота – ничего удивительного, она спешила, почти бежала, не обращая внимание на тяжесть в ногах и клокочущее в ушах сердце; он вдохнул поглубже и погрузился в волну жаркого умиротворяющего покоя: да, да, именно так должен пахнуть дом.

И вот они тихонечко пошли, спустились с холма пешком и шли долго, держась за руки, щурились от яркого утреннего солнца. Ей захотелось кофе с пирожным, и он повел ее в самую лучшую кондитерскую, напротив казино, где пекут восхитительный, как в детстве, наполеон с желтым заварным кремом и тонкими, как шелк, коржами. Они говорили друг другу что-то совершенно незначительное, она хвасталась, что умеет печь не хуже, что цедру обязательно кладет в крем, ему это нравилось – и цедра, и грядущие ароматы выпечки; он порозовел, попросил еще чашку чая и к нему ромчика пятьдесят грамм; она пожурила его, но скорее для вида, он искривил виновато рот, потом смешно надул губы, и она по-детски передразнила его; потом они пошли к тамарискам на набережной, что цвели нежно-розовым, разметав во все стороны свои патлы, к белым скамейкам, к фонтану, к белым торжественным часам, прошли мимо Кармен, с алой розой в зубах танцующей фламенко для отдыхающих, люди со скамеек хлопали ей, выкрикивали «Оле! Оле!», – Майя сжала локоть Юрия Григорьевича, он словно прикрыл ее рукой от толпы, прижал к себе.

В магазине, почти забывшись, не обращая внимания на верных двести десять, она примеряла одну вещь за другой, крутилась перед зеркалом, а он покупал и покупал… Она словно наверстывала свою молодость, а он глядел на нее влюбленно, чувствуя себя мужчиной, и наслаждался – ничего, ничего нет приятнее этого ощущения.

По дороге назад они присаживались на лавочки, ворковали, он взял с нее обещание, что сегодня же она наденет все новое и забросит свои московские наряды. Она хотела было рассердиться – тоже мне наглость, – но не смогла, пообещала. А почему бы и нет? Разве она за всю свою жизнь не заслужила этого?

Уже у самого дома он стал говорить, что позовет сыновей познакомиться с ней. Это очень-очень нужно сделать, они ведь все, что у него есть. «Да пжалста! – воскликнула она своим прежним, а не новым тоном. – Делов-то!» Он не заметил перемены и принялся неспешно, с особенной отцовской гордостью говорить о старшем, об Андрее: как тот рос, каким был отличником, как маленьким влюбился в гребенчатого тритона и даже спал с ним. Как получил уже в восьмом классе разряд по шахматам, как вопреки всем его, отца, возможностям пошел в армию, потому что хотел все попробовать и познать самостоятельно, как поступил в университет, как ставил преподавателей на место.

От этого самозабвенного гимна Майе все более и более становилось не по себе. ЮГ пел соловьем, совершенно забыв, что у нее нет детей и она не сможет ответить рассказом на рассказ. Он говорил, глядя куда-то вдаль, он вспоминал новогодние праздники, подарки, любимые детские словечки и песенки… Слезы навернулись у Майи на глаза: на кой черт я нужна ему, вон он как распелся… так и жил бы с ними, нянчил бы внуков!

– А чего же с ними не живешь? – зло спросила она.

– Да кому я нужен, не хочу обременять…

– Ну все, хватит! – Майя резко поставила пакеты с одеждой на землю. – Почему я должна часами это слушать? Никому не нужен, а мне навязываешься!

Юрий Григорьевич оторопел.

– Да что ты, Майечка, я же с тобой как с родной делюсь. Это теперь и твои дети будут, и твои внуки. Ну что ты!

– Не знаю, не уверена, – отрезала она.

– Я старый дурак, прости меня! – кричал он ей вслед.

Майя вернулась домой вся в слезах. Выкурила за вечер пачку, напилась таблеток и легла спать. «Все это глупости, – твердила себе, – чужая жизнь, никому я не нужна, и мне никто не нужен. Помутнение разума, как я могла так?»

Наутро она все рассказала подруге. Позвонила с испанского номера и говорила час. С подругами у Майи было негусто. С сослуживицами она дружила «как положено», приносила тортик на день рождения в отдел, вместе с кем-то из товарок шагала до метро, обсуждая покупки, рецепты, котов-собачек. Майя страстно любила котов, долгое время жил у нее настоящий котофейный тиран Базик, конечно, не кастрированный, которому она служила с истовой преданностью. После его смерти у Майи случился микроинфаркт, и она сразу вышла на пенсию, сохранив лишь отношения вежливости с бывшими коллегами. Мужчин в их отделе не было, вот так и вышло, что она просидела почти сорок лет в бабьем царстве и совершенно потеряла навык общения с противоположным полом. Перечень же ее подруг – это перечень стертых телефонных номеров и наглухо запертых дверей. Так получалось всякий раз, когда начинались разговоры о жизни, мужчинах, детях, рыдание в жилетку, – и всякий раз она чувствовала, что на самом деле для подруги она просто пара больших ушей, а сама она, добрая, внимательная Майя, с извечной своей готовностью броситься на помощь, – ничто, ноль без палочки. «Как унитаз используют, – в таких случаях говорила себе она, – нет уж, я тут не сточной канавой работаю». Еще ей всегда мерещилось, что точно так же плохо подруги говорят и о ней, жалуются на нее, и она переставала отвечать на звонки, звать и приходить в гости, навсегда закрывая дверь в отношения.

Уйти рано на пенсию она могла позволить себе из-за Сони. Та высылала ей немного денег, и их с лихвой хватало на жизнь. Деньги эти были и унизительны для Майи, и приятны одновременно. «Что я для нее? – спрашивала себя Майя. – Простушка. Ей и поговорить со мной не о чем». В последние свои приезды в Москву Соня даже не останавливалась у нее, как раньше. «Твой кот все загадит, – говорила она, – а я должна выглядеть прилично, у меня масса встреч». Нуда, прятала свои шелка, свои кашемиры от Базика, и где она теперь со своими кашемирами?

Соня и вправду была все время на лету и на бегу, сидела в лобби отеля – самого дорогого, а как же еще. Майя скрепя сердце ходила к ней на чай, чувствуя, как и здесь, в Сан-Себастьяне, на себе косые взгляды. Она часами выслушивала Сонины жалобы на подруг, на мужей, любовников, разбиралась в ее страстях и промискуитетах, еле вынося и эту муку. И все время к Соне под тем или иным предлогом тянулась нескончаемая вереница просителей, жаловались, нагнетали в ожидании заветного «на вот, возьми, это все, что я сейчас могу». Смотрелась Соня в этих лобби и правда по-королевски: длинное худое тело, ниспадающие ткани, острая коленка у подбородка – всегда сидела нога на ногу, – пышные, коротко стриженные, под конец жизни уже с обильной проседью волосы, глаза, наполненные дурманом. Временами она закрашивала проседь и делалась белокурой – это означало, что у нее молодой любовник, и ничего другого. Ее везли, несли, звали, настаивали, чтобы она была на открытии, на закрытии, на премьере, и она была – с кем-то из мужчин всегда: с бывшими, случайными, нынешними, высокими, поджарыми, пахнущими духами или табаком. Сотни, тысячи друзей, сотни поцелуев за вечер, сотни раскрытых объятий. Она и имена эти вспомнить не могла, когда получала письмо или звонок, но всем всегда говорила «да», потому что хотела, любила эту погибель в чужих, ненужных даже, недружеских объятиях и словах.

О Соне с редкими своими не проклятыми подругами Майя почти не говорила. Точнее, говорила – только языком буклета: да, да, очень талантлива, очень много работает, выставка там-здесь, широко признана. Она называла ее с гордостью «моя сестра», но это был только парадный портрет, никто не должен был входить в ее, Майину, боль и раскидываться там, как в кресле, с менторским видом.

Отчего в этот раз Майя решила пооткровенничать со своей старинной подругой, еще киевской, с которой они учились в школе первые три класса и потом чудом сохранили отношения, – непонятно. Но она позвонила и огорошила ее, что называется, с порога:

– Галь, сядь. Я влюбилась в свои шестьдесят пять и должна с тобой поговорить.

Галина Петровна всю жизнь проработала учительницей географии, вырастила двух дочерей – одна пошла по медицинской линии, другая, как и мать, стала педагогом, – недавно схоронила мужа и доживала свои дни опрятно в спальном районе Киева, раздираемого очередным майданом и борениями всех видов и родов, и это волновало ее сейчас больше всего. Но Майина новость была все-таки оглушительней.

– Майя, что ты такое говоришь? Что у тебя с давлением? Ты бросила курить?

Майя глубоко затянулась.

– Нет, моя дорогая, курение – это последнее, что доставляет мне удовольствие. И ноги тут совсем не отекают. Я же говорила тебе, что поехала в Сонькину квартиру в Сан-Себастьян?

– А у нас так выросли тарифы на ЖКХ, ты себе не представляешь, почти всю пенсию отдаю.

– Ну дочки-то помогают? – с раздражением прервала подругу Майя.

– Да. Ты говоришь, влюбилась?

Разговор то и дело уходил в сторону, скатывался на здоровье, цены, на конфликт с Россией, Майя отвлекалась, обсуждала заодно и все это, обещала посмотреть тут лекарства, может, придумали что получше, отвечала параллельно на вопросы о еде, хамоне, сырах, нравах. Но линию все-таки держала: вдовец, богат, тут квартира, да, роскошная, больное сердце (у кого оно в нашем возрасте здоровое?), влюблен по уши, нежный, щедрый, двое сыновей. Так сходиться или нет?

– Ну ты что имеешь в виду, когда говоришь «сходиться»? – Галка хихикнула. – Ну не будете же вы кувыркаться?

Майя зарделась.

– Ну я же не красавица, ты же знаешь, а он ничего себе так, миленький.

– Ну а чем ты рискуешь? – уже серьезно спросила Галка. – Сходись, приеду посмотреть на тебя.

– А сыновья?

– Что сыновья?

– Сожрут меня с потрохами. Он так поет о них! Ты б слышала.

– Ну, посмотри на них. Не понравится – откажешься. Велико дело. Тебе, мать, от него в подоле не нести. Это все так, ночничок на старость.

Майя именно это и хотела услышать. Галке она доверяла. Уж какие круги пошли после Сониной смерти, как злопыхали все, что такое богатство отошло Майе, серой, никчемной, совковой, мелкой сошке, – не мужьям, не возлюбленным, не талантливым ученикам, а ей, дылде, хамке, поклоннице советского прошлого, в чем справедливость? И только Галка: да, конечно тебе, кому ж еще? Ты же единственный ей родной человек была, сестра!

– А может, чем-то я рискую? – говорила Майя, обсыпав себя, как всегда, сигаретным пеплом. – Может, что-то они про меня проведали? Вот он жениться захочет, а потом убьет меня, и все мои денежки ему!

– Да с чего бы это? – с недоумением воскликнула Галка. – Нету такого закона. Да и жениться зачем? Вот глупость, живите и радуйтесь.

– А если он потребует?

– Тогда и думать будешь, а чего сейчас себя стращать-то?

Закончили разговор очень тепло.

– Ты звони мне давай, держи в курсе!

– Я буду, буду, Галка, спасибо тебе.

Не успела разъединиться, как позвонили в дверь. Пашка принес пакеты с Майиными обновами и букет цветов.

– Вот Юрий Григорьевич просил передать! И еще – чтоб не серчали.

Майя впустила его, напоила чаем, попросила сгонять за сигаретами.

Когда за ним захлопнулась дверь, она принялась распаковывать и примерять: ну что ж, поглядим, поглядим, а вдруг я и не совсем чудовище?

Через час на нее смотрела из зеркала вполне себе европейская дама. «Тут рослых мало, в Германии, говорят, все как я». Развесив вещи на плечики и аккуратно сложив срезанные бирки на тумбочку у кровати, она завалилась с книжкой. «Надо иногда мозги проветривать», – любила повторять Майя. Взяла с полки томик Бунина, в молодости она его очень любила.

– Я хочу, чтобы ты знала… – он взял ее за руку. Они сидели в кафе за мэрией; справа океан рисовал на небе завихрения, наподобие тех, что изображены на ранних картинах Ван Гога, впереди цвели тамариски. – Я хочу, чтобы ты знала, что я маленький, никчемный, пришибленный жизнью человек.

– Ну что ты такое говоришь…

Она была в оливковой замшевой куртке, тонкой бежевой маечке под ней, в светло-кремовых брюках и светлых босоножках для чувствительных ног. Косточки выпирали, но так умело и элегантно облегались ремешками, что казалось, они и не видны, а что нога большого размера, так у кого теперь маленькая. Майя ощущала себя – нет, не ощущала – была одной из женщин, сидящих здесь рука в руку со своими мужчинами, – перстеньки на мизинцах, бриллианты на безымянных. Встречаясь взглядами, эти женщины улыбались друг другу, улыбалась и Майя, отламывая ложечкой крошку бисквита, пропитанного ромом до самых краев. Она почти не курила, не хотела будоражить ЮГ табачным дымом. Он тихо говорил ей, как всегда был несчастен, как травили его, не давали защититься, как на самом деле тяжело было у него с женой, и что вот теперь, только теперь забрезжило, и он так корит себя за то, что не сберег здоровье и уж, конечно, теперь может быть только обузой. Майя гладила его по руке, тоже говорила ему про несчастную свою жизнь, тоже плакалась: как прожила жизнь непонятой, как Соня мучила ее; рассказала о вечно пьяной и грязной Алене, бросившей святого их отца, фантазера и добряка, с малюткой на руках, – она говорила, и слезы текли по ее лицу, а Юрий Григорьевич утешал ее, поил бренди.

Он раскаивался, что никогда никому за всю жизнь не ответил, а надо было, когда подсидели его, оклеветали, надо было встать, сказать, написать, а она каялась, что иногда сурова была с людьми. «Зачем мы уезжаем? – тихо сказал он. – Чтобы все начать сначала, а это значит, что все предыдущее попросту уже закончилось!» – «Может быть, вернемся? – робко предложила Майя. – Мы ведь все теперь можем и там и тут». Он кивал, она кивала, они пошли по набережной вперед, шли долго, около часа, к «Расческе ветра» – знаменитым ржавым скульптурным скобам, что выросли на скалах, слушали там океан, любовались отливом. Они шли, держась за руки, все главное уже произошло, но произошло между строк; он обнимал ее, она прижималась к нему, несколько раз они останавливались, и он долго смотрел ей в глаза, несколько раз поцеловал даже, и встречные обходили их, пряча улыбки за поддельным кашлем. Ну а что, оказывается, есть жизнь после смерти, должна быть, говорили люди друг другу, надо же, старичье, а целуется.

Губы его показались ей сухими, щека жесткой, несмотря на то что он был чисто выбрит. Изо рта пахло тиной, но Майя зажмурилась и даже высунула язык, вспомнив, что так ее учили целоваться в школе старшие подруги. У нее аж забилось сердце, когда он притянул ее к себе около железных скульптур, – там было ветрено, и ветер трепал ее волосы.

Они посидели в кафешке, съели по паре тапасов. «Какой молодой аппетит у меня, – сказал ЮГ. – Я совершенно здоров». Майя покритиковала тапасы: «Я тебе сделаю в сто раз лучше дома, знаешь, как я умею готовить! Хочешь завтра зеленую фасоль с орехами? Да ты пальчики оближешь, Юрочка!»

…Возвращались уже после обеда, устав изрядно от долгих странствий. ЮГ потащил ее к себе: давай просто поспим вместе, просто как старые супруги – гуляли и вот вернулись с прогулки. Пошли в спальню. Он, стесняясь, разделся до трусов – и правда какой-то жалкий, а совсем не импозантный, как ей показалось в первый раз, глотнул что-то – неужели виагру? «Тебе это нельзя пить», – строго сказала Майя, сняла с себя и светлые брюки, и оливковую куртку, и бежевую маечку, осталась в одной комбинации и колготах – она всегда, даже летом, носила под брюки колготы: привычка, никуда от нее не уйдешь.

Легла поверх покрывала, он рядом, обнял ее, уткнулся носом в немного потную подмышку – да, да, вот он, сладковатый запах, домашний запах, запах его будущей жены. Погладил осторожно. Она ответила. Повернулась на бок, затекло бедро, все-таки неудобная у него кровать. Он попробовал расстегнуть лифчик под комбинацией, но не вышло, рука не пролезала, да и застежка оказалась неудобной. «Давно растерял мастерство», – попытался пошутить он, но она решила, что раз уж начали, не надо мяться или отступать, села на постели, сняла сама с себя все, показала и жирные складки на животе, и обвислую кожу под мышками. Он принялся ласкать ее, робко, почти неумело, но ей нравилось, жаркая волна пошла по ней, и она стала гладить и его – вполне себе ничего, прилично, старикашка, а при оружии.

Они долго не могли приладиться друг к другу. То что-то заекало, то заболело, все было неловко, и она в конце концов сказала ему: «Ну что мы будем друг друга мучить, давай по-простому, а?» Он виновато улыбнулся, а она сделала все как в фильмах, она иногда очень даже любила посмотреть некрасивое кино, и он застонал, а она представляла себе поезд, молнию, трех парней, охаживающих молодуху. Ласкала его, ласкала себя, кончили почти вместе, и он притянул ее к себе, поцеловал и прошептал: «Спасибо, спасибо тебе, моя любовь, счастье мое, как же хорошо, ты даже не знаешь как».

Майя деловито натянула обратно ему трусики с гербом, надела комбинацию без лифчика, и они забрались под одеяло и крепко обнялись.

– Я ведь в долгу перед тобой? – виновато спросил он.

– Что ты! У нас все хорошо получилось, все хорошо, подремли, да и я с тобой.

В ту ночь она осталась у него, мучаясь только от невозможности курить вволю.

Утром, нацепив его халат, который ей был почти впору, она пожарила яичницу и заварила чай, они чинно позавтракали в столовой, а не на кухне – нечего распускаться с самого начала, – потом она тоном маленькой девочки отпросилась домой: «Все случилось так неожиданно, мне нужно перышки почистить и привести мысли в порядок». Он долго обнимал ее в прихожей, не хотел отпускать, но все-таки совладал с собой и отпустил до вечера или в крайнем случае до завтрашнего утра.

– Обещай мне, – взмолился он перед ее уходом.

– Обещаю, – кивнула она.

Майя чувствовала к нему нежность. Нежность и превосходство. Несмотря на ночь, проведенную в чужом доме, она ощущала легкость. Заскочила по дороге в магазин и накупила себе сладостей: обливных кренделей, рулетов и конфет с ликером, а заодно и колбасы, самой-самой дорогой. У нее сегодня будет пир, и праздновать она будет одна.

Когда Майя ушла, Юрий Григорьевич побрел в ванную бриться. Он был совершенно счастлив: давление в норме, сердечный ритм – лучше не пожелаешь, к нему вернулись силы – в голове зрели планы, роились идеи. Позвонил, вызвал Зухру, распорядился сделать глубокую уборку, чтобы нигде ни пылиночки, постирать шторы, начистить серебро. Надо подготовиться к новой жизни, соответствовать ей. И сразу после Зухры набрал сына.

– Андрюша, ты когда приедешь проведать старика? Новости у меня. Я нашел себе женщину, жену!

Тот оторопел:

– Пап, какую женщину?

– Сестра Софьи Потоцкой, приехала в ее квартиру, будет тут много бывать, а может быть, и жить. Если бы я женился на ней, она могла бы тут жить. У меня же гражданство.

– Пап…

– Ты против, что ли?

– Да нет, пожалуйста! А кто она вообще?

– Простой, теплый, скромный человек, из Москвы, работала в институте, сейчас на пенсии. Всю себя посвятила Софье.

– Ну а чего ей надо от тебя?

– Тебе не стыдно, а? Ну дай ты мне пожить-то напоследок.

– Пап, да не вопрос. Приеду, оба приедем, все приедем. Вот на выходные и прилетим! Готовься.

ЮГ расстроился.

Он уверял себя, что сам виноват, что нельзя о таких вещах по телефону, что надо было позвать хотя бы Андрюшу и за коньяком разведать почву, потом сказать, выбрать момент. А то сейчас начнут обсуждать, и будет еще во сто крат хуже. Он перезвонил, долго и нервно говорил, но расстались они на том, что сыновья приедут, сами посмотрят и убедятся, насколько все хорошо.

Ну что ж, надо теперь быть на высоте. Он сумеет, он постарается.

– Смотрины, что ли? – хмыкнула Майя в телефон, готовясь выйти на прогулку вдоль океана. День стоял спокойный, на редкость безветренный, и она решила погулять, зайти в кафешку и полакомиться тортиком. Нашла один бесподобный, с трюфелями. – И зачем это?

– Майя, послушай, – одышливо сказал ЮГ, – я хочу, чтобы мы оформили отношения и у тебя был вид на жительство, чтобы ты могла никогда от меня не уезжать.

– Я и так могу получить вид на жительство, не надо благодеяний, – отрезала она, – у меня тут собственность, дорогая собственность, я вступила в права наследства, я не нищенка какая-то!

ЮГ запнулся.

– Я не то сказал, ты права. Просто прошу у тебя руки, и всё.

– Просишь… И при чем тут вся эта мишпуха?

– Хочу познакомить тебя, мы же будем одна семья.

– Стара я уже такую семью заводить.

Положила трубку. Спустилась вниз, небрежно кивнула портье, с хитренькой улыбочкой бросившему ей «Ола!». Знает, небось, уже все, сучонок. Зухра напела.

Вышла из подъезда и пошла направо, не к Конче и старому городу, а через мост, к современному стеклянному концертному залу и дайверскому пляжу с большими волнами. Подошла к океану, присела на корточки и пощекотала волну. «Ух какая резвая, молодая еще», – подумала Майя, сняла босоножки и пошлепала вдоль воды, как тут многие делают. На мгновение залюбовалась дайверами. Они ступали мокрыми ногами по песку, тело их походило на дельфинье, а доски – на огромную отломившуюся чешуйку царь-рыбы. А лица, а мышцы, а узкие попки, а треугольные торсы!.. Она села в кафе на набережной, заказала задуманное и принялась глазеть на окружающих. Рядом молодая испанская пара пыталась усмирить малыша, который орал и швырял игрушки на пол, родители покорно наклонялись, подбирали, делали вид, что ничего не происходит, – вот она, семейка, с раздражением отметила про себя Майя, и оно мне надо? Видела, что ЮГ звонит ей, но телефон не брала, она имеет право посидеть одна. Покурить. Посмотреть на волны. Нечего.

Ноги обсохли, пока она ела трюфельный торт, но в босоножки влезали с трудом – прилип песок, не хватало стереть ноги в кровь, приедут эти индюки, а я буду ковылять, как утка. Посидела еще, отерла песок салфетками, наплевав на вопросительный взгляд официанта.

По дороге назад зашла в концертный зал, поглядела афиши. А хорошо бы с мужиком да на концерт сходить, пусть знает, что я не такая простая Майя. Давали Чайковского. Прекрасно. И музыканты русские. Протянула в окошечко кредитку, купила два билета. «Там-та-та-та-там, там-та-та-та-там, – напевала Майя, возвращаясь, – приоденемся, причипуримся и пойдем себе как здешние аристократы. Еще и шампусика в антракте дерябнем».

Набрала ЮГ.

– А что мы с тобой все по кафе, а, Юрий Григорьевич? Пойдем-ка музыку послушаем. Завтра вот будет Чайковский, я взяла нам билеты.

ЮГ был счастлив, хотя по привычке считал, что Чайковский – это попса, но раз она выбрала, то это все, закон.

– Я очень-очень рад, – сказал он, – и знай, пожалуйста, что я люблю тебя.

– И я тебя.

Подготовка к походу на концерт, да еще с кавалером, заняла у нее весь следующий день. Маникюр, педикюр – она с важным видом лежала в кресле в парикмахерской, не без удовольствия тыкая под нос молоденькой сеньоре свои натоптыши и вросшие ногти. Массаж лица, лимфодренаж. Затем запись на завтра на укладку. Майя чувствовала себя на седьмом небе.

Вооружившись карточкой, где лежала большая сумма, она отправилась покупать вечернее платье. Пошла в самые дорогие магазины к центральной набережной, в бутики рядом с отелем «Лондрес». Языка она не знала совсем, но была уверена, что там ей всё поднесут и, если нужно к завтрашнему дню, подтачают.

Размеров не было. Она брала с вешалки платье, шла в раздевалку и не могла даже руку просунуть в узкий рукав. И еще рост. Не было не только размера, но и роста.

– Вас махен? – спрашивала она у продавщицы. – Морген концерт геен.

Ей дали адрес магазина с большими размерами. Наверное, немецкий, решила она. Оказался итальянский для крупных женщин. В нем были совсем другие продавщицы: с черными монолитными каре, большими губами, грудями и полными бедрами. Купила белый жакет с золотой полосой на манжетах, под него блузку с бантом, синюю юбку с пояском и золотой пряжечкой, туфли и сумку. Отвалила кучу денег. «Вот так-то, золотые мои, – сказала она незримому кому-то, – я теперь синьора, а не Майка-наливай-ка! Весь концертный зал охнет».

…При первых же аккордах Первого концерта Чайковского они переглянулись и заулыбались: так во времена их молодости начиналась программа «Время».

Увидев, как она слушает музыку, он еще больше уверился в правильности намерения познакомить с ней сыновей. Она чувствовала, что ему лестно сидеть рядом, что она все сделала правильно и сможет стать ему хорошей женой. В антракте они обсуждали меню обеда, задание Паше – нет, нет, Зухре она это не доверит, все купит сама и будет готовить, а вот помогать нарезать – пожалуйста, значит, надо взять их обоих на целый день.

– Только чтобы Пашка мне под ногами в квартире не мотался, и ты на кухню чтоб носа не казал, не мужское это дело!

Он был счастлив. Она воодушевлена.

Майя выбирала продукты самозабвенно. Она определяла толщину кожицы помидора на глаз, количество соли в белом сыре – по слезе, жесткость мяса – по цвету среза. Она ощупывала каждый продукт, пробовала – исключительно для проформы, чтобы подчеркнуть свою покупательскую значимость, чтобы продавцы не принимали ее за лохушку. Она глядела на хлеб и чувствовала, как хрустит во рту его корочка. Она знала множество блюд, вела свою кулинарную книгу, в которой отмечала, как на пальцы реагирует тот или иной лист мяты или щепотка перца. Обычно пальцы смягчали остроту, и она всегда помнила: для того чтобы вышло поострее, надо перчить с ножа, а чтобы выпустить из укропа или петрушки аромат, нужно прикусить кончик стебля.

Она не любила чужих глаз во время готовки, потому что тогда продукты переставали слушаться ее. Она готовила только утром, потому что была уверена, что солнечный свет раскрывает вкус еды. Она не любила рафинированных масел, потому что в них ей мерещился вкус воска, она тщательно выбирала масло и лила его много, много клала сливочного, чтобы еда лоснилась и самой себе казалась сытой. Голодная еда не бывает вкусной, в этом она была убеждена, и от души давала каждому продукту именно то, что он любит: мясу – лука, картофелю – масла, рису – карри, зеленой фасоли – орехов, яблоку – корицы или ванили, лимону – меда.

Для семейного обеда она решила приготовить пироги с рыбой и зеленью, сделать настоящий оливье с раковыми шейками, редьку с лимоном и маслом, крем-суп из молодого горошка со сливками, баранью ногу в розмарине и испечь торт Анны Павловой из взбитых сливок – она пекла его в жизни только раз, и ей страстно захотелось потрясти этим волшебным десертом семью ЮГ.

Майя сама не понимала, отчего ее руки так захотели кухни, ведь можно было просто заказать еду из соседнего ресторана, что поначалу и предлагал ЮГ. Но ее фантазия неостановимо навязывала ей нюансы и повороты, глаза видели уже готовые блюда, и она могла даже их понюхать, а пальцы жаждали соприкоснуться именно с этим миром – миром будущей еды. Паша следовал за ней с тремя огромными корзинами, наполнявшимися кореньями, овощами, рыбой и мясом, она покупала всего с лихвой, согласившись принять деньги у ЮГ.

Юрий Григорьевич оставил за собой выбор напитков, справившись у нее о предполагаемом меню, но она не стала раскрывать свой замысел, чтобы не сглазить, и поэтому он решил купить всего: и красного, и белого, и коньяка, и водки – не пропадет, так или иначе выпьется.

За покупками Майя отправилась в восемь утра. Нацепила панаму, надела аккуратный синий плащик, который купила накануне специально для похода на рынок, – пригодится, теперь походы на рынок станут регулярными, нужно иметь одежду и на этот случай. На руке у нее висела соломенная пляжная сумка с синей полосой, которую она приняла просто за летнюю сумочку; поймала косой взгляд портье, отметившего нелепицу, – долго, долго еще сестра Сони Потоцкой будет ходить тут дикарем, подумал он про себя, не забывая дежурно ей улыбнуться и пожелать хорошего дня.

Сыновья с семьями должны были приехать только к пяти вечера, поэтому ЮГ не волновался: Майя сказала, что начнет готовить в десять, а он, чтобы ей не мешать, отправится за вином и погуляет, пускай хозяйка хозяйничает, он не станет ей мозолить глаза. Зухра принялась за уборку с семи, начала с террасы, где решено было обедать, – лучшее время там начиналось именно с пяти вечера: солнце уходило, и можно было не щурясь любоваться небом и океаном, глядеть на белую набережную и прогуливающихся по ней нарядных людей. Все-таки какая роскошь эта большая, увитая вьюнками и плющом веранда! Нет, Мираконча стоила своих миллионов, правильно не поскупился Андрей: если уж вкладываться, то только в шик, и продается потом надежнее.

День кипел, оборачивался то так, то эдак: рыба чуть перетушилась для начинки, тесто плохо всходило, фасоль брала слишком много масла – плохо; хоть и не от наглости, а от слишком большой свежести, но все равно непорядок. Пересолила суп, решила смягчить гренками – подгорели; впрочем, не подкачала нога, она запеклась как надо и была готова в самый момент, когда все приготовились садиться за стол. По дороге из аэропорта сыновья ЮГ Андрей и Леша встретились, и, пока Майя принимала душ и облачалась в купленные для концерта наряды – жакет с золотой полосой на рукаве и так далее, – на семейном совете, протекавшем в такси, единодушно было решено, что женщина эта – чистое благо, будет кому за отцом присмотреть, а вреда вроде случиться не может, потому что прав у нее никаких, да и если она наследница Сони Потоцкой, стало быть, не нищенка. Грелка папаше, и сиделка «за так», и какой-никакой дивертисмент, а значит, радушничать, хлопать в ладоши и кричать «оле! оле!».

Сыновей Юрия Григорьевича Майя представляла себе так: зажравшееся ворье. Холеный православный вид старшего – с окладистой бородой и длинной стрижкой – она проинтерпретировала как «замаливает грехи», а оборванство младшего, программиста, – как дурное воспитание, жена ЮГ с ним явно не справилась. Андрюхина жена точно из бывших лярв, может, стюардессой была, потом губки себе подкачала, сиськи – и залетела, может, и прямо в самолете. А младший на фото был с разными девушками, что говорит все о том же – без понятий чувак. Терпеть их надо, но на шею садиться ни-ни-ни.

Они вошли чинно, с букетом. Ей было приятно. Дети сами сняли обувь, курточки и пошли мыть руки. Андрей и Леша поцеловали ей руку. Жена Андрея Наташа полезла целоваться, но, слава богу, фальшиво, по-европейски, чмокнув воздух около уха. Отца сыновья поцеловали по-настоящему, а невестка еще и трижды. Малыши – мальчик и девочка – деловито протянули деду руки, которые тот со всей серьезностью пожал.

Глазами Майя ни с кем не встречалась. Но оглядела пристально. Старший сын, Андрей, в косовороточке под пиджаком, младший в кроссовках. Сразу же заговорили о последнем паломничестве Андрея на Афон – и какой только придури не бывает у богатых, подумала Майя, кивнув в ответ на его приветствие. Голос у него тоже был какой-то поповский, густой.

Майя хлопотала у роскошно накрытого стола. Серебро сверкало, хрусталь давал искру, скатерть сияла белизной, сбоку в рамке террасы сонно шевелился океан, сопел, покусывал облачко, постанывал от удовольствия, ветер налетал, но скорее бутафорски, раскачивался, как пацанчик на деревянной лошадке. Ели, хвалили, охали и ахали, просили добавки, вбирая головы в плечи. Да они на руках носить будут эту простолюдинку, эту шершавую пятку, этого копеечного завхоза – пожалуйста, но только что в ней нашел умный и образованный Юрий Григорьевич? Вот вопрос. Вот загадка.

Майя, подкладывая каждому кушанье, начиная со старшего сына, почтительно выждала, пока тот помолится перед едой; сама не молилась, но склонила голову, думала про себя: «Щебечите, щебечите, да у вас руки коротки, не дотянетесь, кланяться будете, никуда не денетесь. Квартира-то его, значит, никак меня не выгоните отсюда, я свои порядки тут наведу».

– Ну что там в Москве? – вальяжно откинувшись в кресле и выковыривая баранину зубочисткой, со светской интонацией осведомился Андрей. – Расскажите, я там уж лет семь не был.

– Да хорошо там все, – тоже стараясь как можно более светски, ответила Майя. – Еда есть, дороги строят, чисто, работа есть, здравоохранение пока не очень, но налаживают, стараются.

– Странно, – посерьезнел Андрей, – а мне говорили, там катастрофа, голод, банкротства, нефть упала, заемных денег нет, своего производства ноль, пенсии даже на коммуналку не хватает.

ЮГ попытался остановить его взглядом, но Андрей послания не прочитал.

– Ну уж! – еще сохраняя светскость, парировала Майя. – Страшилки это все. Заказная пропаганда. Знаете, сколько у нас иностранцев работает? Да хоть в нашем институте. Но это когда нефть дорогая была – не спорю, сейчас поубавилось.

– Но Путин-то ваш конченное х…ло, – встрял Леша. – С голой жопой, а воевать. На хера он кому сдался, Крым этот!

ЮГ делал ему знаки рукой, но Леша их не видел. Он развивал идею, что Россия – сырьевой придаток, отсталый, что придатки не воюют, что кончится это мировой войной и что Путина должны остановить американцы, иначе все, пипец. Ему-то лично, Леше, пофиг, у него в Париже вид на Эйфелевку, но Россию жалко, чего там, большая, богатая страна, обидно.

Увидев выражение Майиного лица, Юрий Григорьевич почернел сам.

– Вот одного понять не могу, – заговорила она как можно тише. – Ну вот вы все свалили, да? Устроились хорошо, папика на океане поселили. Один в Ницце отирается, другой при Париже торчит… Вот чего вам далась сраная Рашка, как вы выражаетесь? Ну раз свалили? Забудьте – и все. Так не-е-ет! Все вас облевать ее тянет.

– Ну, это же родина наша, – протянул Андрей.

ЮГ подскочил к Майе и заключил в объятия.

– Андрюша, Леша, Наташа, но ведь Майя Андреевна права! Вот у нас такой чудный обед сегодня, чего мы опять, а? Давайте говорить, друг другом восхищаться! Давайте чай заваривать, кофе… Май-юша, неси свой знаменитый торт.

– Как вы говорили он называется? – спросила Наташа. – «Анна Павлова»?

Майя не ответила. Она вскочила, задела стул мальчика, внука кажется, от ее резкого движения тот рухнул на пол и завыл.

– Да что вы делаете! – завопила Наташа, поднимая мальчика.

ЮГ кинулся за Майей в прихожую, где та уже натягивала плащ.

– Я прошу тебя, я умоляю тебя, ради меня!

– В тридцать седьмом таких на столбах вешали, и правильно делали.

– Майюш, ну на каких столбах! Ты как девчонка просто. Ну. Мы же старые люди, а они все детвора еще. Хоть и губы дуют. Поймут они все, вот увидишь.

В коридор вышел Андрей.

– Майя Андреевна, простите меня, я не подумал, что вы можете других взглядов быть. Я не учел и прошу прощения. И Алексей просит. Мы все просим. Давайте пить чай и есть торт.

Майя смягчилась: все ее уговаривали. Она нехотя согласилась.

Сидели в сумерках при свечах. Включили джаз, ЮГ пригласил Майю. Она танцевать совсем не умела, но пошла: отчего хозяйке в своем доме не станцевать? Поглядывала на всех свысока: это они сейчас пришли к ней, а не она к ним, она повод, ей должны кланяться.

Наташа хотела было попросить Майю не курить столько при детях, но ЮГ жестом дал ей понять: не делай этого. И Майя нарочито много курила, бросала окурок на кафельный пол террасы и давила его ногой, видя, как корежит от этого напомаженных этих псевдоевропейцев с чистенькими ногтями и трусами.

– …Она чудовище, – подытожил Андрей по дороге в аэропорт; они улетали ночным рейсом.

– А чего ты сделаешь-то? – сонно спросил Леша.

– Надо все ценное оттуда увезти, – сказала Наташа, – нам же потом головная боль, не вам. Сживет его со свету, чтобы нахапать. Вам ведь что – лишь бы не напрягаться, а мне хлебать. Все серебро, картины, деньги из сейфа – все надо забрать, содержание переводить только на карту.

– Нат, ну как ты себе это представляешь? Картины у отца снимать со стены? Ну нехорошо это, – забасил Андрей.

– Хорошо это, хорошо, Андрюшенька, ты уж мне поверь. Я этих советских акулочек знаю, навидалась, когда в нотариальной секретаршей работала.

– Ну сколько ты там работала, Ната? И когда оно было? – пожал плечами Андрей.

– Я не пойму только, чего ему взмандилось жениться, молодожен хренов. Ну пусть живут. Так нет, под венец! Памяти матери постеснялся бы! – не унималась Наташа. – Ну неприлично же и смешно. Он что, может, и щупает ее?

Андрей перекрестился.

– Я сейчас выйду из машины, – пробасил он. – Вон, пересяду к детям в такси.

– Он хочет небось, чтобы у нее вид на жительство был, чтобы не расставаться, – предположила Наташа.

– Да сделаю я ей вид на жительство и так, – пробурчал Андрей. – Надо с отцом поговорить. Ну, он с дуба рухнул или что? В рот же ничего нельзя взять, жир один. Ноги протянет с такого харча. А еще это курево! С виду гренадер, взгляды солдафонские, прости Господи!

– Чего он в ней нашел-то все-таки? – с зевком спросил Леша. – Вот даже интересно.

– Да страх свой, – отмахнулся от него Андрей, – страх свой баюкает, умирать не хочет.

Обычно, когда Майя шла к ЮГ, она заклеивала перепонку между безымянным и мизинцем пластырем, чтобы нечаянно не испугать его, но тут решила, что больше скрывать не будет. К тому же она закончила вышивать ему в подарок белую салфетку с грушей и его инициалами – подарит, протянет и невзначай покажет. Ну это уж не какое-то страшное уродство, так что он должен знать.

На встречу с ним она собиралась ловко, здоровье не беспокоило уже несколько дней, давление пристойное, колено, нывшее после визита гостей, утихло – вот что значит морской воздух и позитивные эмоции. Договорились встретиться у церкви.

ЮГ пришел встревоженный.

– Что случилось? – строго спросила Майя. – Сердце?

– Да нет, Получанкин, – нервно ответил ЮГ.

– А кто это и что он? – Майя говорила голосом инспектора кадровой службы: возник человек – нужно определить его место.

– Получанкин? Да ближайший дружок Привалова, все не угомонится. Статейку накрапал в «Независимую», да так все переврал… Я письмо ему с утра написал. Надо иногда людей на место ставить.

ЮГ понимал, что надо бы сейчас поговорить о чем-то другом, рассказать Майе, в каком восторге от нее сыновья и невестка, обнять ее в конце концов, ведь невеста, но он не мог – сердце колотилось в висках от ярости.

– А всё почему? – не унимался ЮГ. – Опять в депутаты прет, не тонет он в воде и в огне не горит. Скотина такая. И что он пишет!

Осекся.

Достал платок и высморкался.

Майя взяла его под руку, и они двинулись на набережную к тамарискам.

– А тебе-то что? – недоумевала она.

– Да все ему лучшее должно быть по жизни, понимаешь? Через вранье, через подлость.

– Успокойся, пожалуйста, – мягко сказала Майя, – вот посмотри, я вышила тебе платок.

Он взял платок, посмотрел на него невидящими глазами, дежурно поблагодарил и пихнул в карман.

Майе стало обидно.

– Ну и чего? Прет в депутаты, а тебе-то чего? Ты тут, он там.

– Про него правду надо рассказать, вот что. И я должен это сделать. Он всю жизнь рядом ошивался, он защитился на моих результатах, а меня прокатили. Я давал по разработкам два-три годовых плана, а его сделали завотделом. Как перестройка началась, он сразу в бизнес скакнул, на молодой девушке женился, к моему Андрюшке прилип, дела с ним делал… В результате он – депутат, а Андрюшка в Ницце прячется, в Россию вернуться не может.

– Чего же они натворили?

– Поставляли, когда СССР развалился, детали, комплектующие, оборудование, в том числе и для нефтянки. Связи-то рухнули, а они их заново отладили. Ездили по заводам, договаривались…

– Я все равно не понимаю в этом, Юрий Григорьевич, ты прости меня, у меня к тебе свой разговор был.

– И вот эта гнида теперь, – продолжал ЮГ, – опять переизбраться хочет. Я в газету напишу, я решил. Чтобы уголовное дело на него завели.

– А что тебе-то? Тебе-то что?! – почти что закричала Майя.

– Сатисфакция. Да если б не он, я бы сейчас…

– Посмотри лучше, что у меня есть! – Майя вытянула вперед руку и расставила пальцы на левой руке. Солнце как раз падало в нужное место, и перепонка между мизинцем и безымянным светилась, как кремлевская звезда.

ЮГ опешил.

– Что это? – с ужасом спросил он.

– Такая у меня особенность. Ничего в ней страшного нет, рудимент. У кого-то в копчике лишний позвонок, у всех людей аппендикс есть, а у меня вот перепоночка. Ты не разлюбишь меня из-за этого?

ЮГ мгновенно забыл про Получанкина и расплылся в улыбке. Он схватил Майю за руку и принялся ее целовать.

– Милая моя, милая, ну какие глупости! Мне даже нравится, мило как, трогательно. – Он достал из кармана платок с грушей, поцеловал и его.

– А ты уверен, что нам лучше жить здесь? – вдруг спросила Майя. – Может быть, поедем в Москву, погуляем по местам молодости? Я познакомлю тебя с подругами…

Но ЮГ вспомнил опять про Получанкина и снова забеспокоился.

– Нет уж, давай жить тут, в этом раю. Пускай он там один в Думе заседает. Посмотрим еще, кто кого переживет. Сердце-то у него не лучше моего, но скрывает, собака. Вот про это тоже напишу. Чтоб ему пусто было!

Майя делано рассмеялась:

– Ну спасибо Получанкину, что мы с тобой будем испанцами. Разве это не победа? Он там на заседаниях, а мы тут на свободе… Я купила таких ниток! Хочу вышить скатерть для обеденного стола. Ты какой хочешь рисунок, Юрочка?

Они дошли до главного кафе на набережной Ла-Кончи с белыми коваными решетками начала двадцатого века, уселись у самого океана, заказали – она чизкейк со смородиновым сиропом, он чипсы и пиво – и принялись строить планы.

– Так вот, мои от тебя в восторге, я уже говорил тебе.

Он глядел на ее растрепавшиеся от ветра волосы, крупный нос и губы, глядел на ее левую руку, таящую перепонку, и чувствовал к ней нежность и даже вожделение.

– Знаешь, я думал, что никогда не подойду больше к женщине, буду пахнуть лекарствами и сходить на нет.

Однодневная серебристая щетина, светлые ресницы и веснушки от весеннего солнца молодили лицо, отеки под глазами ушли, и он показался ей совсем неопытным, начинающим еще ухажером. Майя опустила руку поверх его руки в каких-то смешных рыжих пятнышках и ответила:

– Я тоже думала, что ничего у меня больше уже не будет. Да и не было у меня ничего. Мужья – одно название, Соня умерла, незачем было жить. Я очень постараюсь, дорогой мой, сделать тебе жизнь порадостней. Буду приносить тебе вечером чай, печь шарлотку. Хочешь? Скажи, хочешь?

Он кивал, куда-то мысленно плыл с ней. Она доела чизкейк, он допил пиво.

– Знаешь что, – вдруг сказала Майя, – давай-ка мы с тобой полностью переделаем твою квартиру? Новая жизнь – новый дом. Там же такой простор для фантазии. И нас теперь будет двое, мне нужен свой угол.

Он заказал еще пива, она еще зеленого чая с мятой, они попросили ручку и бумажку и принялись планировать, чертить.

– Я полжизни прожила одна, – начала Майя, – я закоренелый холостяк.

Он победно улыбнулся и глянул на нее с прищуром:

– Взятие Бастилии мы будем отмечать как семейный праздник.

– Мне нужно личное пространство, чтобы никто меня не дергал. У тебя радио, новости по компьютеру… Ты смотришь новости, да, Юрочка? А мне нужно спокойно покурить без твоего осуждающего взгляда, повышивать вдоволь, поговорить с подругами без твоих ушей, посмотреть свои фильмы, я про любовь люблю. Потом… Вдруг ко мне приедет кто-нибудь, надо, чтобы было куда положить. Есть мы будем на кухне, там должно быть просторно для готовки, на террасе я хочу кресло-качалку… И еще, умоляю, давай заведем кота.

– Кошку, – шутливо поправил Юрий Григорьевич. – А откуда у тебя такая перепонка? – вдруг спросил он.

– Ты уже спрашивал. Врожденная. А у тебя есть какой-то дефект? Признавайся!

– Ноготь врос на ноге, – признался он, – и ничем его не возьмешь, резать надо.

– Ну, это я видела! – махнула рукой Майя.

Решено было заказать проект архитектору. Зухра, кажется, говорила, что этим промышляет здесь жена дирижера местного оркестра, некогда тоже русская, работу тут себе найти не может, но делает хорошо.

Они просидели в кафе над океаном почти целый день. Обсуждали каждую деталь: подоконники широкие под цветы или узкие, а все растения перенести на веранду, делать ли технический душ для кота, крошечный, у входа, если тот загуляет и нужно будет его помыть. Обсудили конструкцию и расположение книжных полок: ЮГ все никак не мог накупиться книг после советского дефицита и выписывал их десятками и сотнями через «Озон» и «Амазон». Обсудили люстры, общую спальню, решили, что спать будут только вместе, несмотря на обычные у пожилых людей храп и склонность к испусканию газов.

Поужинали в этом же кафе – картошкой и уткой, выпили винца. Он настойчиво сжимал ее руку, и было совершенно понятно, что пойдут они к нему и повторят свой уже имевший место опыт. Так все и случилось. Ничего нового они пробовать не стали, и через сорок минут сладко засопели, как старая пара, – она на правом боку, и он на правом, уткнувшись ей носом в спину и положив руку под живот. Спали крепко, без снов, если бы не захотела курить, спала бы еще. Ушла с сигаретой на террасу, а он – готовить кофе, делать тосты, греть масло… Столько хлопот теперь, полон рот, полон рот…

Майя запахнулась в халат – ЮГ, трогательный ЮГ, купил ей тонкий бордовый кашемировый халат в пол и повесил в ванной комнате рядом со своим, – жадно курила – одну сигарету, потом другую – и оглядывала с высоты последнего, шестого этажа океан, остров посередине, стайку молодняка, тренирующегося на байдарках, – детишки лет десяти в синих костюмчиках. Увидела, как в магазин пончо на углу вкатили на кресле старушку с седым перманентом, а вот молодая пара свернула в антикварную лавку рядом с шоколадной кондитерской. В витрине кондитерской бил сладкий фонтан, и механическая кукла с длинным носом ловко макала в него апельсиновые корочки. В одном из домов наверху шла уборка, юркая филиппиночка оттирала люстру, в другом окне молодой человек с полотенцем на шее крутил перед телевизором велотренажер, на террасе рядом уже завтракали, позвякивали ножами, пускали зайчиков по окрестным стенам.

Накурилась. Пошла в душ…

Поглядев на накрытый ЮГ стол, Майя потрепала его по волосам и в одну секунду напекла оладушков. Раз – и готово. Они завтракали молча, по-домашнему, после завтрака он выпил лекарства и отпросился в кабинет почитать новости и посмотреть, не появились ли какие-то книжные новинки, он давно уже ожидал выхода четвертого тома Екатерининской энциклопедии и книги воспоминаний Егора Гайдара. Она ласково кивнула ему и пошла звонить дизайнерше с европейским именем г-жа Маша Рейнер. Рейнер оказалась готовой к встрече хоть сейчас, и Майя тихонечко засобиралась, положив в сумочку приготовленный для себя ключ от квартиры. ЮГ вышел поцеловать ее, сказал, что записался в муниципалитет, договорился с переводчиком и завтра пойдет и узнает, как им поскорее оформить отношения.

Майя вернулась к себе, оглядела Сонину квартиру, отчетливо ощутив, что это не ее дом и никогда не будет ее домом, что это чужая сырая конура, неважно, что в роскошном доме, и неважно, что с видом на подлизу-океан. Она не могла представить себе здесь цветов на окнах, уютных штор, теплых ароматов домашней еды, это был склеп – холодный, зловещий. Уйти отсюда, навсегда закрыть дверь в отношения с сестрой – пора уже, давно пора!

По дороге к Рейнер Майя зашла к маникюрше, потом купила ЮГ голубой свитер с V-образным воротом в дорогом магазине, новое белье, а то носит старенькое, и какие-то ботинки, пускай эта Рейнер видит, что она, Майя, – леди с Миракончи.

Они встретились в лобби отеля «Лондрес», заказали хорошего английского дарджилинга и приступили к делу. Рейнер было лет сорок пять, сухарь с пучком и в очках, вид абсолютно здешний, но говорила она с душком: «Ну шо ж, я вас прекрасненько понимаю». Договорились вот о чем: сто восемьдесят метров квартиры будут разделены на женскую и мужскую зоны, в таком возрасте брак не должен менять привычного хода жизни. У Майи – мастерская для вышивания со всеми приблудами в этой области, курительная комната по последнему слову – Рейнер принесла стопку журналов и тыкала пальцем в картинки, – своя небольшая спаленка и отдельный выход на террасу. Придется снести четыре стены, сделать арочный проем, проект сделает подробный, с выклейкой за двадцать тысяч евро. «Вам тут не СССР», – когда Майя подняла бровь.

У Майи от всего этого, конечно, кружилась голова. В Москве она жила в маленькой двушке в блочном доме, парадное воняло кошками, на подоконниках вечно стояли пустые консервные банки с окурками, неподалеку находился щупленький парк, летом приятный… Но тут!.. О боги! Может, это все-таки сон?

После встречи она позвонила ЮГ и сказала, что хочет побыть дома в одиночестве – надо свыкнуться с мыслями и планами. Он немного расстроился, но проявил великодушие и чуткость. «Ну конечно, я так и знал, что быстро тебе наскучу», – попытался пошутить он.

Вечером Майя принялась окончательно чистить Сонину квартиру – выкидывать, выкидывать, выкидывать. Она открывала ящики, на нее сыпались какие-то письма, снимки, выпадали перчатки, чулки от разных пар… Из шкафов достала старые сумки – все то, что не выбросила в самом начале и не отдала Зухре; выкинула почти все свои вещи, все надо освободить – сдадим, будет мой персональный доход. Все это долой, долой, долой! Завтра к двенадцати Рейнер принесет первый набросок, потом мы распишемся и уедем в путешествие, поедем в Ниццу на месяц, в круиз, пока нашу квартиру будут перестраивать, – она уже изложила свой план ЮГ, и он согласен, со-гла-сен!

Когда Майя закончила опустошение дома, померила давление, напилась таблеток и улеглась на диван, то уже не могла сдержать рыданий. Я свободна, что ли? Да? Господи!

На следующий день в двенадцать, как и было условлено, Рейнер победно вошла в квартиру ЮГ с помощником, совсем еще мальчиком лет шестнадцати, кудрявым и картавым, приготовившимся все измерять и записывать. Без этого, понятно, рабочий план перестройки не вычертишь. ЮГ выглядел несколько усталым, но бодрился, учтиво предложил кофе. Рейнер предпочла бокальчик розе. Розе нашлось, они присели на два слова – госпожа Рейнер, в деловом костюме, показывала, что спешит и рассиживаться не собирается. «Это все к жене, – сказал ЮГ и кивнул в сторону Майи, – я ей полностью доверяю». – «Ну, с ней у нас взаимопонимание полное, – сухо улыбнулась дизайнерша, – мы тогда немедленно приступим к обмерам».

Они принялись обмеривать окна, потолки, простукивать костяшками пальцев стены – габариты Рейнер нравились, это было видно.

– Сколько тут у вас квадратов? – деловито осведомилась она.

– Без террасы сто восемьдесят, с террасой двести двадцать.

– Вы хотите смету с детализацией или поквадратную стоимость?

ЮГ пожал плечами:

– Я должен спросить у сына, у Андрея, это его квартира, поэтому ему и решать. Мы-то с Майей в смете разбираемся плохо.

– Как квартира Андрея? – упавшим голосом сказала Майя. – Ты мне этого не говорил.

– А какая разница? – опять пожал плечами ЮГ. – Он оплатит перестройку, я уверен.

– Значит, с ним надо будет согласовывать и проект? – деловито осведомилась Рейнер. – А если ему не понравятся идеи, а вам понравятся, как мы будем решать?

Майя вышла на террасу и закурила. Перед глазами было черно, сердце стучало в ушах.

– Вы тут осматривайте, – сказала она, шагнув обратно в комнату, – а мне надо выйти, я вернусь через час.

– Как выйти? – изумился ЮГ. – Куда?

– Но нам сейчас Майя и не нужна, и вы тоже, Юрий Викторович, можете заниматься своими делами. Мы все поизмеряем и уйдем.

– Григорьевич, – поправил он и с тревогой глянул на Майю. На ней лица не было.

Она спешно накинула плащ и вышла.

ЮГ хотел было пойти за ней, но понимал, что этого нельзя – неприлично.

Он вернулся в свой кабинет, накапал сердечных капель и уселся за компьютер читать новости. Тревога была отчаянная. Ну почему она так?

Новости прыгали у него перед глазами, он ни строчки не понимал.

Рейнер и ее ассистент ушли, сделав множество комплиментов и квартире, и вкусу хозяев, пообещав сохранить прежний дух отделки, «дух достоинства и достатка», как выразилась дизайнерша, а Майя все не шла. Юрий Григорьевич ходил по комнате, пил капли, то и дело звонил ей, но телефон был недоступен. Тогда он позвонил Зухре, сказал, что волнуется, не стало ли Майе Андреевне нехорошо, погода меняется, собирается гроза, может быть, у нее поднялось давление или приступ тахикардии, он должен пойти к ней, хочет пойти к ней, но не знает адреса. Зухра продиктовала ему адрес, пытаясь успокоить: может быть, и правда давление, пришла домой, выпила таблетку да и уснула, такое бывает.

Юрий Григорьевич, однако, ей не поверил, быстро собрался и отправился к Майе. Вошел в парадное, набрав секретный код, который сказала ему Зухра, – не хотел трезвонить в домофон, почему-то боялся, что не откроет. Мило кивнул портье, смерившему его подозрительным взглядом, прошел по мраморному полу в лифтовый холл, нажал молочного цвета кнопку с номером этажа, поднялся, подошел к двери. Прислушался.

Ему показалось, что за дверью есть какое-то движение, и он аккуратно, коротким нажатием тронул звонок.

– Кто там? – послышался глухой голос Майи.

– Это я, – робко сказал ЮГ.

Прошло несколько минут, прежде чем она открыла ему. Он вошел и остолбенел: Майя – растрепанная, в халате, с сигаретой, с красным от слез лицом, глаза, полные ненависти, искривленный рот…

– А-а-а, явился! – крикнула она.

– Майя, что случилось? – в ужасе проговорил ЮГ. – Я чем-то обидел тебя, сделал что-то не то? Я записался на завтра в муниципалитет, я пойду туда к двум дня…

– Ах ты, мразотина! – заорала Майя. – Попользовал меня, старый сальный мудак, и нагрел! Как я только могла тебе поверить?

– Майя, о чем ты? – опешил ЮГ.

– Квартирка-то Андрюшина, Андрюшенькина, на его милость, значит, посадить меня собрался!

– Почему, Майя? Я ничего не понимаю.

– Тварь, тварь! – заходилась она в крике. – Мерзкий, вонючий старик! Ишь чего удумал!

– Да Андрей просто оплатил бы нам ремонт, и все! Ты думаешь, он стал бы вмешиваться? Он никогда не вмешивался!

– Но квартирка-то его! Детишек этих поганых! Приживалкой меня решил сделать? Мразь!

– Господи, да почему?

В глазах у ЮГ потемнело, он хотел было сесть, но не нашел стула и сел на корточки, сполз по стене.

– Пошел вон отсюда, тварюга! – закричала Майя и больно пнула его ногой. – Пошел вон!

Она ухватила его за ворот куртки – что-то треснуло – и вытолкала в коридор. Он едва не упал, потом с трудом поднялся. Посмотрел на нее, выглядывавшую из приоткрытой двери, как из блиндажа.

– Что таращишься, лупоглазый? Чтоб духу твоего тут не было! Чтоб я тебя больше никогда не видела! Пшел вон!

Она шваркнула дверью так, что ему показалось, у него лопнули перепонки и взорвались глазные яблоки. Ноги не слушались его, он долго не мог нащупать кнопку, включающую свет, чтобы вызвать лифт, в темноте нашарил кнопку лифта, кое-как зашел в кабину, спустился. В холле он сел на диван, чтобы отдышаться, чернота стояла перед глазами непроходимая, слов портье, подскочившего к нему, он разобрать не смог, только схватился за его руку, чтобы подняться, но подняться не вышло, сел назад. Помнит, как вышел на улицу, повторяя «грасиас, грасиас», как в кромешной, не отступавшей тьме дошел до какого-то угла и там споткнулся, подавился воздухом, оступился и упал… Последнее, что он ощутил, – страшную жесткость белой плитки, которой вымощены улицы, гладкой, свежей, сахарной.

Вечером у Майи разрывался телефон, но она не снимала трубку. Она не будет никогда больше с ним говорить. Он предал ее, обманул, использовал как шлюшку, он, как все, хочет только брать и ничего не давать взамен.

Страшные сцены мелькали у нее в голове. Она представляла себе мачеху Алену, копающуюся у нее в волосах и утверждающую, что она спрятала в пучке, который Майя одно время носила, ее бриллиантовые кольца. Мачеха грозилась раздеть ее и осмотреть всю, засунуть ей в промежность подзорную трубу – от нее не спрячешься, пусть вернет украденное. Было ли такое на самом деле, Майя не знала, но сейчас это казалось ей совершенно зримым, ощутимым. Потом она представляла себе отца, обнаженного, распластанного на цинковом столе в прозекторской, и видела, как Алена смеялась над его наготой. Она представляла себе Соню, изможденную, с трясущимися руками, просящую подаяние на мостовой, у мусорных баков, а прохожие кидали ей кости, и Соня подбирала, с жадностью глодала их, – грязные синие пальцы, обломанные ногти, а пальчики такие тоненькие, такие некогда белые… Потом кошмар, обычный ее кошмар: банда отморозков на каком-то зимнем пустыре насилует то ли ее, то ли Соню, срывает с головы белый капор, рвет цигейковую шубку. Майя рыдала, курила, пила таблетки, запивала их коньяком – слава богу, догадалась в день приезда купить бутылочку с черным быком на этикетке. Опустила все ставни, выключила свет. Забылась…

Наутро кто-то настойчиво звонил в дверь, но Майя не открывала: не хочет она никого видеть, это кровопийцы, воры, враги… Не открывала, пока не услышала за дверью тоненький испуганный голос Зухры:

– Майя Андреевна! Вы здесь? Откройте, откройте! Ужасная беда, откройте!

«Выманить хотят, – решила Майя, – обманом выманить, но нет, нет, не выйду, не открою».

– Может быть, и вам плохо? – голосила Зухра. – Я сейчас вызову «скорую помощь», держитесь, Майя Андреевна. Он еще жив, не волнуйтесь, дышит еще и говорит.

– Что случилось? – хрипло спросила Майя, подойдя к двери вплотную. – Я еще сплю, что тебе надо?

– Юрий Григорьевич умирает, – прорыдала Зухра.

– Меня это не касается, – отрезала Майя, – и прекрати меня преследовать. Обворовать меня хочешь? Что ты мне названиваешь? Да я сейчас полицию вызову, чтоб тебе неповадно было! Ни документов у тебя нет, ничего! Да я тебя депортирую, суку такую!

– Юрий Григорьевич умирает, – тихо повторила Зухра. – Как хотите.

За дверью все стихло, скрипнул лифт. Зухра уехала.

Майя вернулась в комнату, заварила себе чаю, распахнула окна. Безмятежно, светло, люди под окнами идут на набережную со своими детьми, выходят из кафе… Она приняла снотворное и проспала до следующего утра с открытыми окнами – так сильно ей хотелось надышаться свежим воздухом.

Она проснулась от хлопающих окон – на улице поднялся ветер, да такой сильный, что еле уцелели стекла.

Ей трудно было двигаться, казалось, все тело было истоптано сапогами. Болели мышцы, в носу запеклась кровь, глаза в гное… Она встала, закрыла окна, побрела умываться. В ванной немного пришла в себя, встала под душ – запах шампуня на лаванде, блеск кафеля… Промыла глаза, нос, откашлялась. Взяла губку, намылилась с ног до головы, вспомнив о ЮГ и близости с ним, показавшейся теперь мерзкой. Вымылась с тщательностью. «Боже мой, – бормотала она себе под нос, – как я могла так довериться? Так забыться? Надо привести себя в порядок да лететь домой. Чего я вообще тут забыла? Можно подумать, своего моря у нас нет. Продам это все и куплю себе квартирку хоть в Сочи, хоть в Крыму. Там все свои, все известно, привычно. Буду ездить туда на лето или осенью на бархатный сезон. Что я здесь потеряла?» После душа захотелось есть, но еды в доме не осталось. Собралась в магазин: «А чего мне их стесняться-то? Тоже мне, начальники сыскались! Я им что, отчитываться должна? Захотела – приблизила мужика, захотела – прогнала».

Оделась в старую московскую одежду, в единственный оставшийся комплект – юбку, блузку поверх с ромбами. «Все это новье раздарю, ни к чему мне оно, – она посмотрела на куртку, белый жакет с золотой полосой на рукавах. – Какая пакость! Бес меня попутал. В шестьдесят пять лет такую интрижку затевать… Бес в ребро».

Вышла из квартиры, спустилась. Заметила, что портье отвернулся от нее, не поздоровался. Решила, если встретит Зухру, не станет даже говорить с ней, со сводницей чертовой. Может, она и в доле была, да кто ж скажет.

Дошла до торговой площади, но на рынок не пошла, спустилась в супермаркет, похватала то, это… Голод не тетка, бери, что дают. Побрела домой. Подошла глянуть на океан – ничего особенного: лужа и лужа. Купаться в нем так себе, холодный да бешеный, наше Черное поласковей будет.

Дома успокоилась наконец, поела, попила чайку, полистала книжки… Домой пора, чего сидеть-то, билет куплю, да и поеду.

Набрала Пашку.

– Пашка, але, это ты? Зайди ко мне, мне помощь твоя нужна, дело есть.

Разъединился.

Заодно он с ними, что ли?

Набрала еще разок.

– Вы не звоните мне больше, Майя Андреевна, – спокойно сказал Паша, – а то я за себя не отвечаю.

И повесил трубку.

«Да и черт с ними со всеми, – подумала Майя. – Мне ж не сегодня обязательно надо. Ну, сама куплю билет, делов-то».

Подругам в Москву ей звонить не хотелось: надо все объяснять, приеду, тогда и расскажу. Да и радовать их ни к чему. Никто знать не должен, что она взяла и уехала вдруг внезапно, чтобы не заподозрили неладное. Наврет потом что-нибудь – нормально, съедят.

Обедать пошла в порт, где когда-то ели с ЮГ. Пообедала, но тревожно, плохо, кусок в горло не лез. Пошла на набережную, поискать, где продают билеты, спрашивала по-немецки «Во ис билеттен фюр флайт?» – никто ее не понимал, мотали головами. Вернулась ни с чем, но перед сном уже сообразила, что надо пойти в отель, в «Лондрес», там ей помогут, может, там и по-русски кто-то говорит.

По-русски никто не говорил. На следующий день она простояла на ресепшен отеля битый час, рисуя на бумажке Москоу, Москоу. Сан-Себастьян – Москоу. Билет заказали, выписали, получилось очень дорого, но ничего, скорей бы домой, ничего теперь не жалко, вернуться бы. Рейс был на завтра на полночь, и хорошо, не будем рассусоливать, ей хватит времени собраться: ничего особого, кроме идиотского шмотья, у нее нет, как сюда приехала, так и уедет. Отправит потом маклера, пускай все продаст.

Вернулась, решила все доесть из холодильника, чтобы больше в магазин не выходить. Маслины какие-то идиотские, помидоры, яйца. Ей хватит.

Телефон смолк, никто ее не тревожил. И слава богу. Если самолет в полночь, стало быть, нужно выехать из дома на такси в девять. Они сюда с Зухрой ехали на автобусе сорок минут, значит, будет в самый раз. Но как вызвать такси? Портье-то кобенится. Ничего, выйдет на дорогу и поймает, обычное дело. Постоит немного и уедет.

Сборы ее успокоили. Как же хочется домой! В свою кровать, на свою кухню. Она представляла себе, как войдет в дом, как заживет, котеночка заведет, будут жить с ним душа в душу… Прособиралась до трех ночи. Вынесла мусор. Легла на диван не раздеваясь. Выпила снотворного, чтобы выспаться, чтобы были назавтра силы, ночью ведь лететь. А еще пересадка, ей сказали – в Барселоне, но там уже будут наши, кто-то ведь тоже летит в Москву, свои не оставят, подскажут.

В день отъезда Майе нездоровилось. Хотела выйти, купить сувениры в Москву, но никак не могла себя заставить. Да и что покупать, тяжести только таскать. Однако заставила себя, пошла, советская привычка взяла верх. Пошла мимо рынка в центр, на бульвар за сладостями, они всегда кстати, купит конфет с ликером, если попадутся. Может, каких-то маленьких флакончиков с духами, черт их знает, какие тут сувениры. Очень не хотелось встретить кого-то знакомого, ту же Рейнер, но глупости это – дома сидеть из страха столкнуться с этой напыщенной жидовкой. Потом передумала: купит эспадрильи, вон они тут везде за копейки – хороший подарок и полезный. Накупила. Может, кремов тогда взять? Но где? Пошла наобум по прямой улице к костелу, там вроде есть простые магазины. Набрела на китайскую лавку. Разгулялась в ней, накупила брелоков с рыбками и резиновыми маленькими кальмарчиками. Пойдет! Увидела большой магазин Zara. Зара, Зухра… Нет уж. Развернулась, пошла к дому. Увидела магазин с солнечными очками, красивыми, подошла к витрине – может, купить на подарки? Поглядела на цены – ой, нет, не про наши души. Хотя… Нет. В богатенькую она уже играла, не надо. Тыркнулась вправо-влево – ничего подходящего, какое-то шмотье, то маленькое, то манерное. Померещилась ей знакомая фигурка, вздрогнула, но нет, обозналась, женщина перешла на другую сторону и ускользнула в переулок. «Да не знаю я тут никого, и меня никто не знает, нечего шарахаться», – твердо решила Майя.

Находилась… Еле дошла домой, померила давление – высокое. Легла. Слушала голоса с улицы через открытые окна, визги какие-то… Господи, скорее бы самолет, скорее бы домой. Несколько раз звонил телефон, но она не подходила – никто мне не нужен, никто, вот вернусь домой и наговорюсь… Задремала. Без снов, без пульсации в висках. Проснулась, прошлась по квартире. Еще раз проверила ящики. Шкафы – все чисто, нигде ничего не осталось, пустые полки. Может, на память взять чашку или ложку? Открыла шкафы на кухне. Ничего не глянулось, никакой милой вещицы нет – вот все-таки не умела Сонька жить, вить гнездо, наводить уют. Потому что гадят они все в душу, не умеют радоваться простому, все их прет куда-то… А куда?

…Наконец-то девять, пора выходить, ловить такси. Присела на дорожку, подхватила свой чемоданчик на колесиках, который ей когда-то передала Соня для поездок. Майя тогда еще пожурила ее по телефону: «Зря тратилась, мне ездить никуда не надо, мне и дома хорошо!» Но вот пригодился – легкий, вместительный, как будто сам катится. Большой одышливый чемодан она выкинула со шмотьем, а этот второй в самый раз. Проверила паспорт, билет, деньги. Вышла, спустилась, кинула в спину портье «Ауфвидерзейн». Вышла на набережную, темную и пустую. Только молодые люди бегают, заткнув уши наушниками. Как идиоты, нашли себе занятие. Вместо того чтобы детям книжку почитать… Вот и вырастают нелюди.

Постояла – нет такси. И прохожих нет. Попробовала спросить у пробегающего мимо испанца с косичкой, в пропотевшей майке – не услышал, уши-то закрыты. Кинулась к девушке – то же самое. Третья даже шарахнулась – то ли от неожиданности, то ли еще отчего.

«Ладно, – подумала Майя, – пойду к центральной площади, там была стоянка. Ехать тут максимум сорок минут, я же помню».

Дошла не быстро, запыхалась, устала. Вокруг улицы гудели голосами, испанцы стояли большими группами, громко говорили, ели тапасы со столиков и пили сидр. Говно эта их жратва, одна показуха! Прошла через площадь Конституции с двумя арками, некогда служившую для корриды, это ей рассказывал Паша. «Балкончики с номерами, коррида – вот их конституция! Бойня! – подумала Майя, оглянувшись на всю эту Испанию разом, из которой уезжала навсегда. – Пускай бесятся тут без меня!»

На центральной площади такси не было. На удивление пустой вечер. Что сегодня за день? Среда? Ну да. Редкие пары прогуливались под тамарисками, Майя подошла к одним, к другим, повторяя заветное «Такси! Такси!» – они махали рукой в сторону площади без всякого рвения вникнуть и помочь этой пожилой неуклюжей женщине крайне провинциального вида, говорящей на странной смеси языков. «Флюг, флюг, – повторяла она, – айэрпот, аэропорт». Казалось, они не понимали даже это интернациональное слово.

Дело шло уже к десяти часам, мимо ехали отдельные такси, но внутри сидели люди и такси не останавливались. Вдоль набережной движения не было, идти туда не имело смысла.

Слезы навернулись на глаза, горло сжалось, она пыталась кричать, но выходил только сип. «Хэли ми, хэлп, – сипела Майя, – ай нид такси. Я хочу домой! У меня рейс через два часа!»

Какая-то пожилая пара остановилась и подошла к ней.

– Плиз, пожалуйста, битте, такси, аэропорт, шнель!

Мужчина сделал ей успокаивающий жест рукой и отправился к телефонной будке. Женщина сочувственно протянула ей бумажный носовой платок и вместе с ним пятнадцать евро.

Майя почувствовала ярость, но быстро подавила ее: надо ехать любой ценой.

– Данке, – сказала она им обоим, садясь в подошедшую машину, и постаралась как можно вальяжней помахать рукой.

В такси она увидела свое отражение в стекле: косынка сбилась набок, волосы растрепались, помада на губах – зачем-то намазалась остатками Сонькиной – расплылась, наверное, забыв, отерла губы рукой.

Таксист посмотрел на нее через зеркало заднего вида и постарался успокоить: тут очень близко, типа, еще пятнадцать минут. Синке, венти.

«Вот врет! – разозлилась она. – Или помчится так, что голову свернем».

– Ит из ок, гут, – сказала она ему, чтобы он не гнал.

Она прикрыла глаза и попробовала успокоиться. Надо было, конечно, пойти в отель, в тот же «Лондрес», там бы ей помогли. Почему ей не пришло это в голову? Ну ладно уж теперь. Слава богу, все кончилось хорошо.

Они в самом деле на удивление быстро приехали, таксист выгрузил ее небольшой чемодан, попросил тридцать евро и тут же уехал. Расплатившись, Майя огляделась. Она стояла перед зданием аэропорта, но это был какой-то другой аэропорт, крошечный, в зале ожидания уборщицы домывали полы и уже даже начали гасить свет, перед тем как запереть его на ночь.

О господи!

Еле шевеля ногами, Майя подошла к уборщице: «Флайт ту Москоу, – прошептала бессильно. – Мид-найт».

– Не разбирам, – ответила уборщица по-болгарски.

Мотнула головой, даже не подняла глаз.

– Москва, Москва, – запричитала Майя и достала билет.

Уборщица отерла желтой резиновой перчаткой пот со лба и нехотя принялась разглядывать билет. Было видно, что она ни черта не разбирает, но отчаяние Майи заставляло ее щуриться и хоть как-то стараться.

– Бильбао аэропорт, – сказала она, ткнув пальцем строку в билете. – Тут Сан-Себастиан аэропорт. Бильбао далече, далече. – Отвернулась и пошла запирать оставшиеся двери и гасить свет.

– Но что же мне делать? – взревела Майя. Она вышла из пустого и уже черного зала и побрела на бензозаправку рядом, которая тоже закрывалась. Оглянулась на безмолвный аэропорт – Господи, неужели?.. Ну да, она вроде помнила, что тут есть еще какой-то другой, но кто же мог знать… В темном зале мигала неоновая лампа. Так бывает: прежде чем перегореть – тревожное мигание, как будто сигнал тревоги, как в кино. Тык-тык-тык-тык.

Майя заплакала.

Как же может закрываться бензозаправка на ночь? Значит, тут никто не ездит? Ну да, на дверях написано: до 23:00, вокруг было черно, вдали виднелись горы и город, километров десять отсюда – тот самый городок Фуэнтеррабия, она узнала по очертанию главного собора на горе. Они с ЮГ так и не зашли в него, закрыто было, что ли?

Майя пошла на пустую темную остановку, присела там. Слава богу, ночь хоть теплая, сидеть-то здесь до утра, и билет пропал. Она сжалась в комочек, поставила ноги на чемодан, опустила руки и голову на колени. Тишина. Звезды мерцают. Чужое, противное небо, пустыри вокруг и одинокие деревенские дома и коттеджи метрах в трехстах отсюда. Забылась.

Вдруг где-то завыла собака. Они часто воют в такие звездные ночи, тоскуют, зовут кого-то, ищут голоса, отклика в темноте. От этого воя Майе стало чуть теплей на душе. Вот же – тоже живая душа, тоже глядит в кромешную тьму и не знает, чье бы тронуть сердце… Может быть, есть хочет, может, хозяин у нее жестокий и не покормил, а может, и поколотил. Майя, еле сдерживая свои уже уставшие слезы, так ясно представила себе несчастную шавочку, прикованную к грязной будке, вонь небось вокруг, кости обглоданные… Она видела собачью шею, истертую ошейником в кровь, она глядела сквозь тьму на эту воющую собаку и мысленно протягивала к ней руку, мысленно гладила ее по свалявшейся вонючей шерсти, а потом завыла и сама с ней в унисон, опустившись около своего чемодана на четвереньки и изо всех сил обхватив его руками.

Октябрь 2015 – январь 2016