ЮРИЙ НАГИБИН (1920–1994)

То, что мы делали, отличалось воистину олимпийской разнузданностью, когда боги, не стесняясь, творили любовь посреди божественного синклита. Я был равен небожителям бесстыдством, но не удачливостью. <…> Она делала вроде бы все возможное, чтобы помочь, но то была симуляция помощи, она помогала себе в последний миг ускользнуть.

Мы оба задыхались. Свет – звезд ли, фонарей – молочно высвечивал ее нагое тело в пене почти растерзанных одежд, и это не позволяло мне отступить или хотя бы сделать передышку. Прекрасная и ужасная борьба изнуряла меня, но не обессиливала. <…>

…Я долго относил эти повторяющиеся промахи за счет собственной неумелости, неудобства позы, нашей общей перевозбуж-денности и только потом понял, что она сознательно не допускала завершения. Как-то в голову не приходило, что моя теща, мать моей жены, была женщиной в расцвете лет и вполне могла еще иметь детей, а это никак не входило в ее намерения. Страх зачатия был сильнее хмеля. <…>

– Погоди, – сказала она задушенным голосом. – Ты меня замучил.

– Только ничего не прячьте, – сказал я, боясь, что она начнет застегиваться.

– Да нет же, дурачок! – заверила она с таким видом, будто я сморозил какую-то ребяческую чушь.

В подтексте интонации была уверенность, что голая женщина на центральном московском бульваре – явление вполне естественное. А может, нам казалось, что мы невидимки? Из дали лет все это выглядит нереальным. Но было, было…

– А вы понимаете, что я вас люблю? – сказал я. – По-настоящему люблю.

– Правда? – никогда не видел я таких круглых, таких распахнутых глаз. – Меня давно никто не любил.

– Я вас сразу полюбил. Как увидел. Разве вы этого не знаете?

И тут что-то случилось, чего я в первые мгновения не понял. У нее на лице проступила душа. И какая милая, какая неожиданная душа! Я вдруг увидел ее девочкой – любопытной, застенчивой, благодарной за любую радость, которую может дать жизнь, но согласную и на обман, лишь бы хоть чуть-чуть посветило.

– Холодно, – сказала она. – Можно, я оденусь?

– Погодите, – сказал я и стал целовать ее от глаз и губ к коленям.

Но когда желание опять толкнуло меня на штурм, она сказала:

– Не надо. Здесь все равно не выйдет. Мы найдем место.

– Сейчас?

– Ну, где же сейчас?.. Уже поздно. Наши давно спят. Можно, я оденусь?

Меня растрогало, что она вторично спрашивает моего разрешения, словно у меня есть какие-то права на нее. И еще я понял: после моего признания здесь, на скамейке, уже ничего не будет. Взята слишком высокая нота.

Мы привели себя в порядок. Я помог ей застегнуть грацию. В начале бульвара, совсем недалеко, повернувшись к нам спиной, стоял Пушкин. Наверное, он одобрял нас своей веселой душой. Одевшись, мы снова сели на скамейку.

– А как ты будешь меня звать? – спросила она, и душа покоилась на ее лице, как бы заново его выстроив: рельефнее стали надбровные дуги, чуть глубже глазницы, возвысились скулы, нежнее округлился подбородок.

– Милая, – ответил я.

– А ты не можешь говорить мне “ты”, когда мы вдвоем?

– Если мы будем близкими.

– А мы не близкие? Куда ж ближе.

– Вы сами знаете. Это будет?

Она наклонила голову.

<…> 

<…> И тут она пришла. В легком платье-халате, босоножках и накинутой на плечи старой замшевой куртке Василия Кирилловича. После недавней грозы, как всегда, похолодало.

– Ты мне не рад?

– Я не ждал вас.

– Ты злишься?

– Уже нет.

– Но злился?

Я не ответил.

– Тебе хорошо было в последний раз?

– Я люблю вас. Мне нужны вы, а не… – я не нашел нужного слова.

Она же не захотела его угадать. Есть такой неприятный способ разговора, когда цепляются за слова, сознательно не слыша подразумеваемого смысла.

– А разве я не с тобой?

– Нет. Вы все время ускользаете. Вам нравится мучить меня. Вы заставляете меня за кого-то расплачиваться?

Она скинула на пол куртку. Не знаю, что она сделала с собой, но я вдруг увидел, какой она была девочкой. Что-то юное и прежде промелькивало в ней, но не становилось, как сейчас, новым воплощением. Доверчивое, открытое до беззащитности, юное существо отдавало мне себя без условий и соглашений.