Вот, значит, это случилось, когда я шел поздравить с 16-летием свою старшую дочь. Но прежде я должен объяснить, что значит «шел». Потому что это слово не столь невинно, как выглядит на бумаге. Я шел не с работы, я возвращался не из дальней командировки, я шел издалека, из далекого мира своей одинокой жизни в ее мир, теперь уже взрослый, чтобы потом надолго, до следующей нашей встречи, уйти обратно, как в параллельную штольню. Я виноват перед читателем, и чувство этой вины искренне: не так уж приятно сознаваться в том, что и моя жизнь, как жизнь других миллионов людей, прошла не без слома. Я был, но так до конца и не стал хорошим отцом, эта роль осталась недоигранной, и мне больно от этого, как было больно другим миллионам отцов и матерей, потерпевших частичное или полное крушение в своей семейной жизни. И вот я шел, слегка подобрав паруса, осторожно, еще не зная, что именно я скажу своей почти взрослой дочери, когда достану свои подарки, и как отреагирует мое сердце на тот мир, к которому я приближаюсь с каждым шагом, – ведь это был сначала мир моего детства, потом мир моего счастливого отцовства, а потом вдруг он стал чужим, и в один прекрасный день вихрем жизненных обстоятельств меня просто вынесло оттуда, может быть, даже слишком поспешно, с двумя наспех собранными сумками и ботинками, надетыми на босу ногу. Вот от этого перекрестка, где через дорогу от пожарной части начинается Звездный бульвар, в округе нет ни одного места, не связанного с какими-нибудь воспоминаниями, причем в основном счастливыми. Столько тут всего было, что, едва завидев за деревьями бульвара дом, в котором сам рос когда-то и где теперь дорастала до взрослого человека моя дочь, я сглотнул воздух и остановился. Остановился в тени могучего клена, отдышался и подивился – откуда здесь такое красивое дерево?
Я ведь прекрасно помню, что Звездный бульвар поначалу-то и бульваром назвать было нельзя, потому что ничего здесь не было – только развороченная грязь после того, как с этого места бульдозеры срыли насыпь старой железной дороги, и рабочие в грязных сапогах увели под землю, в трубы, незаметную речку Копытовку и потом прямо в этой грязи посадили несколько худосочных побегов, чтоб оправдать название бульвара. Но каковы бы ни были их замыслы, грязь продержалась на бульваре еще несколько лет, несколько лет она безраздельно господствовала здесь, и сунуться туда – во рвы и швы развороченной человеком земли, в лужи, отдающие сероводородом, и лоснящиеся глины – никто не смел. Поэтому сказать, чем были эти посаженные деревца – ясенями, кленами или березами, – тогда еще никто не мог, просто это были несчастные, корявенькие былинки, скрючившиеся и погибающие под стылым ветром осени, и чтоб они не попадали в грязь, когда здесь, на бульваре, ветер гнал ее жуткие ноябрьские волны, каждое было подвязано к палке, и в том месте, где палка соприкасалась с тощим стволиком, его тоненькая кора была обернута мешковиной.
Через несколько лет бульвар немного высох, и тогда нам, доросшим до мальчишеской резвости, явилась новая его геология: запекшаяся грязь превратилась в острые скалистые отроги, меж которыми простирались дюны желтого песка. И еще там было подземелье. Трубы для новой трассы водоснабжения, огроменные трубы, еще пустые. Без воды. И мы, мальчишки, носились внутри этих труб, как в пещерах, замирая от страха, темноты и гулкого звука собственных шагов, перебегающих по железу. А потом мы сидели на кучах песка и взирали на окружающую пустыню и тонкие деревца. Да. Мы не знали, что в будущем появятся маньяки, которые будут просто так убивать детей или одиноких женщин, а если бы знали, ни за что бы не полезли под землю. Но тогда таких людей еще не было, и мы просто боялись, что какой-нибудь рабочий в грязных сапогах заметит наши забавы и грозно закричит на нас. Первый маньяк, который убил детей в их собственной квартире, был знаменитый «Мосгаз», и это имя леденило нашу кровь и кровь наших родителей, потому что сделать такое мог только одержимый злом, безумный человек, а мы еще не привыкли к безумию. Зимой бульвар был затянут звездной тьмой, и я совершенно не помню его, как будто над бульваром стояла вечная ночь, в которой ничего не было видно. Впрочем, одно воспоминание уцелело: как раз возле казарм пожарной части нередко можно было видеть извозчика, который на телеге возил с хлебозавода хлеб в булочную. Потом возить хлеб стали машины, а извозчик еще несколько лет ездил вокруг бульвара порожний, а потом то ли конь его умер, то ли он сам, короче, он незаметно и постепенно исчез, и все, связанное с ним, исчезло: телега, рогожа, конские кучи на проезжей части и радостно чирикающие вокруг них воробьи. Вот почему-то и воробьи потом совсем исчезли, остались только голуби и вороны, но мы поначалу не заметили этого: наступала весна, а весной любимым нашим занятием было играть на песках в ножички. Именно играя в ножички, мы увидели в первый раз, как человека сбила машина: он один бежал через дорогу, и машина была одна, и все-таки он как завороженный, все сближался, сближался с ней, и она его ударила, тоже как завороженная, он упал ей на капот и громко закричал, а потом с капота свалился на землю. Это был парень из соседнего двора, и ему машина сломала ногу. И мы все переживали эту историю целую вечность, потому что не знали еще, что очень скоро настанут времена, когда на дорогах каждый год машины будут убивать столько же людей, как на небольшой современной войне. Да.
А потом прошло много времени, и на бульваре в школьные годы у нас была физкультура. Мы учились тут бегать на лыжах, и уже ни скалистых выступов, ни песчаных дюн не было – все это необъяснимым образом сровнялось. И от речки Копытовки ни малейшего следа не осталось, и деревья, посаженные когда-то, прижились. Правда, это были еще какие-то редкие, худосочные деревья, тонкие, слабые, зимний ветер гнул их, как травы в степи, и тогда казалось, что всегда так будет и им не преодолеть голой беды своих первых лет, когда они прозябали тут во мраке и даже одинокий пьянчуга не проходил мимо и не держался за их стволы. Но был снег, и была лыжня – вот лыжи я запомнил, потому что однажды все-таки обогнал Олега Невицкого. Он бегал на лыжах лучше всех, а я – после него, но никогда-никогда, целые годы мне не удавалось обогнать его. А тут что-то случилось, я гнал его, гнал и вдруг понял, что происходит что-то невероятное – он стал сдавать, а потом пропустил меня вперед, хотя я и сам уже не мог бежать быстрее и в горле у меня пахло кровью. И так я шел минут, наверное, десять, наслаждаясь своим торжеством, пока он отдыхал позади меня, чтобы в последний момент вырваться вперед и обогнать уже перед самым финишем. Кто-то научил его этому приемчику – сначала поддаться, чтобы потом победить, – а я вложился в гонку слишком прямолинейно и потому проиграл… Но те десять минут! Те десять минут!
А потом прошло еще время, и накануне восьмого класса, я помню, за несколько дней до школы мы с Юркой Громовым лежали на бульваре в тени под деревом на отличной зеленой траве, которая выросла там, где раньше была сплошная глина, и разговаривали о девчонках из нашего класса. То есть уже было дерево, и от него тень, и под ним трава, только мы всего этого еще не замечали – нам было по 14 лет, и деревьям, наверно, столько же. Они уже окрепли и вместе составляли какое-то единство, так что по дорожкам бульвара каждый день прогуливались уже взад-вперед мамы с колясками, младенцы учились ходить, и на скамейке возле магазина «Продукты» распивали портвейн алкаши. Но мы не замечали всего этого, обсуждая девчонок, в которых нам только еще предстояло влюбиться. Да. Однажды – мне было как раз лет шестнадцать – я шел по бульвару на свидание. Но здесь опять запись «шел» никак не передает того состояния, в котором я перемещался по бульвару: я летел, едва касаясь земли, в распахнутой куртке, с развевающимися волосами и сверкающими, почти слепыми от счастья глазами. И все же я увидел ее. Женщину. Это была моя мама. Она прошла мимо, не замечая меня, глубоко погруженная в какие-то свои мысли, заботы (о которых я не имел не малейшего понятия) и боли, возможно. Она шла с работы и несла тяжелую сумку, из которой торчала желтая куриная нога с острыми когтями, и я понял, что мама устала, и мне вдруг стало почти до слез жалко ее, жалко, как она идет, невидящими от усталости глазами глядя в землю, но мне так надо было на свидание, что я не окликнул ее…
А потом прошло еще время, натоптанные дорожки через бульвар заасфальтировали, и все там стали ходить, кататься на велосипедах, потом на скейтах, а потом на роликах. Минули целые эпохи. Мы, разумеется, все успели влюбиться, и даже не один раз… Вообще после школы жизнь пошла с неизвестным прежде ускорением, и мой друг Юрка Громов вдруг как-то взял да умер, лет в двадцать пять резко рванув к финишному рубежу. Он решил не работать, как отец и мать, до пенсии на заводе «Калибр», а избрать какой-то другой, денежный путь в жизни и устроился проводником в поезд «Москва – Пекин». Торговал, как водится, водкой для пассажиров. И так незаметно спился сам и умер с перепоя. А потом прошла еще эпоха, меня плющило и мотало по жизни, и я совсем забыл про бульвар. Но потом родилась моя младшая дочь, на время все остановилось, и стало хорошо, я полюбил ходить с нею гулять сюда – и так вдруг увидел, что бульвар сложился, и даже красив. Здесь – группа крепких деревьев с тенистыми, оформившимися кронами, здесь – жасмин, а здесь – кусты, на которых осенью появляются белые шарики, которые очень любят «лопать», притоптывая ногой, дети. Я тогда садился с ноутбуком в тень клена на дерево, поваленное ураганом, и переводил что-то с французского, ногой покачивая коляску. Вокруг по бульвару ходили рабочие треста «Мосзеленстрой» и распиливали на куски порушенные ураганом деревья, и, только когда взвывы бензопилы раздались у меня под самой задницей и рабочие без лишних извинений распилили дерево, на котором я сидел, я вдруг подумал, что дерево-то было толстое, и мне так удобно сиделось на нем, и, выходит, оно вот такое выросло из тех самых едва-едва держащихся на ветру былиночек, которые я помнил с детства. А потом я развелся и вот – иду на шестнадцатилетие старшей дочери… И от волнения, что ли, мое сердце, без перебоя бившееся сорок пять лет, что-то затрепыхалось в груди, потому что все это было нереально – ведь только вчера мы лежали здесь в зеленой траве с Юркой Громовым, и никаких детей у меня, разумеется, не было – я сам был младше, чем моя дочь, к которой я шел, – и мы лежали в траве и обсуждали девчонок, в которых нам только еще предстояло влюбиться. А бульвар был еще совсем так себе, ну, едва-едва оперившийся, а сейчас – красавец, в самой поре, и деревья, как на подбор – такие крепкие, красивые деревья, мои, можно сказать, ровесники, да и выглядели они как молодые здоровые парни, которые только налились силой и красотой и начинают, что называется, жить… А я шел в резной тени деревьев и ощущал, что сердце трепыхается в груди, и половина головы у меня седая, и, как ни крути, сорок пять – не двадцать пять. Вот. А деревьям по фигу такой возраст, он им легок и приятен. И тогда я подумал, что еще пройдет время, и моя дочь, как я когда-то, выйдет на бульвар с коляской, в которой будет лежать ее младенец – и мой, значит, внук, – а деревья будут стоять, как стояли, еще красивее, еще крепче. А потом и меня не станет, а деревья так и будут жить, прекрасные, могучие, и кроны их будет видно уже издалека, и это будут прекрасные кроны, особенно осенью, когда весь бульвар, на котором раньше ничего не было, кроме мокрой глины, будет по зеленой траве засыпан пятнами желтых и красных листьев. И мамы будут все так же выгуливать младенцев в колясках, и лист будет косо слетать, порхая, и малыши – может быть, даже мои правнуки – будут «лопать» на асфальтовых дорожках белые шарики с тех самых кустов. Где-нибудь в чаще этого бульвара, который со временем превратится в дремучий лес, вырастет необыкновенное дерево, соединяющее небо с землею, – громадное, как священный ясень Иггдрасиль, к которому древние боги викингов пригвоздили могучего Одина, чтобы сделать его шаманом. А я, невидимый, буду иногда садиться на ветку этого дерева, гладить по голове ястреба, полинявшего от непогоды, и смотреть вниз, на город и на мальчишек, которые будут играть в непонятные мне игры там, где мы когда-то играли в ножички.