Королев: факты и мифы

Голованов Ярослав

КАТАСТРОФА

 

 

27

 

В первый день нового 1935 года «Правда» писала в передовой статье: «Страна охвачена энтузиазмом стройки прекрасной, радостной жизни. Контуры завершенного здания социализма уже видны каждому. Непоколебимое руководство ленинской партии, прозорливость ее вождя – гениального Сталина – обеспечивают неизбежность победы. 170-миллионный народ Страны Советов является единым, сплоченным, трудовым коллективом. Это единство достигло того уровня, когда никакие попытки врагов народа не могут его поколебать. Воровской выстрел в спину любимца народа Кирова не оправдал надежды врага. Наоборот, он лишь подчеркнул стальное единство советских рядов».

Эта статья звучит, как колыбельная песня: жизнь радостна и прекрасна, вождь гениален, попытки врагов не смогут поколебать народного единства, и победа неизбежна. Сталин словно убаюкивает 170 миллионов. А ведь, очевидно, где-то в это время продумывал он весь этот адский план уничтожения миллионов людей, всю череду этих кошмарных процессов, выжигающих не оппозицию даже, а лишь теоретическую возможность инакомыслия, составлял невероятный проект непререкаемого деспотизма, в сравнении с которым времена правления Гиерона Сиракузского, Александра Македонского, «бича божьего» Аттилы да и любого другого тирана кажутся детскими шалостями.

Были ли уже обречены тогда знаменитые красные генералы и прежде других Тухачевский? Очевидно были. Эти люди не могли жить дальше потому, что по духу своему не вписывались в задуманную систему. Идея «военно-фашистского заговора» еще не родилась, лишь через два года Фриновский обрадует Ежова своей «находкой», но не додумайся он до этого заговора, был бы другой.

Именно поэтому так одиозно выглядел Климент Ефремович Ворошилов. То, что Ворошилов мешал Тухачевскому организовать РНИИ, – частный маленький эпизод, и можно простить наркомвоенмору, что не оценил он ракеты: в мире были считанные люди, способные их тогда оценить. Нет, спор был глубже и шире, он охватывал кардинальные стратегические вопросы строительства армии. Если разговор касался будущей войны, Ворошилов видел перед глазами своими дико ревущую кавалерийскую лаву, лихих веселых бойцов, гладких, сытых коней, сверкание клинков над спутанными ветром гривами. Он видел гражданскую войну– только в будущей войне солдат, коней и фуража должно быть больше. Очевидно, Сталин заставил его поверить в авиацию. Хорошо, если пушек тоже будет больше. И пулеметов, конечно. У него не было какой-либо военной доктрины, пусть даже ошибочной. Приоритет кавалерии – не доктрина, а воспоминания. Как оно там будет дальше – представлялось туманным. А главное – он сжился с мыслью, что в конечном счете все будет решать Сталин, и это его полностью устраивало. Ворошилов не был лидером никогда, и это устраивало вождя. Поразительно, как он разглядел этого неумного, но смекалистого, темного, но умеющего маскировать скудость знаний луганского паренька, разглядел и не ошибся в нем. Проявив редкую политическую дальновидность, 38-летний наркомвоенмор выигрывает самое важное в своей жизни «сражение»: публикует в 1929 году статью «Сталин и Красная Армия». «Значение тов. Сталина как одного из самых выдающихся организаторов побед гражданской войны, – пишет он, – было до некоторой степени заслонено и не получило должной оценки... Я хочу хоть отчасти заполнить этот пробел».

И начал «заполнять»: вся история и царицынской эпопеи, и всей гражданской войны в целом пошла наперекосяк. Если отжать из всего написанного, точнее, наверное – из всего подписанного Ворошиловым, сироп славословий Сталину – останется мокрая горсть банальных слов.

Константин Симонов свидетельствует: «Помню, что приход Фрунзе на место Троцкого был встречен хорошо, помню, как были огорчены потом его смертью. Замена его Ворошиловым была воспринята с некоторым удивлением и недовольством – видимо, среди таких людей, как мой отчим, существовало мнение, что на опустевшее после смерти Фрунзе место наркомвоенмора следовало назначить более значительного и более военного, чем Ворошилов, человека».

Именно таким человеком был Тухачевский. Кадровый военный, окончивший не только кадетский корпус (тоже неплохо для формирования молодого человека), но одно из лучших в мире высших военных учебных заведений – Александровское училище. За первые полгода мировой войны – шесть орденов. Безоговорочно принял революцию, член партии с апреля 1918 года. В 25 лет командарм, затем командующий Южным Кавказским и Западными фронтами. Громил Колчака и Деникина, давил мятежи Муравьева и белочехов. Мог ли не испытывать по отношению к нему норкомвоенмор чувства собственной чисто профессиональной неполноценности?

Но не в ратных подвигах дело. Еще в 1922 году 29-летний командующий войсками Западного военного округа Тухачевский делегат XI съезда РКП(б) по поручению Фрунзе готовит доклад, в котором прямо говорит: в будущей армии роль конницы уменьшится, а роль авиации, бронетанковых войск и артиллерии возрастет. В 1928 году Тухачевский направил Сталину записку о необходимости решительного технического переоснащения армии. Крупнейший военный теоретик, в труде «Новые вопросы войны» еще в 1931-1932 годах (т.е. практически одновременно с началом работы Королева над ракетопланом) Тухачевский писал: «Осуществление бомбардировочных полетов в стратосфере будет означать громадный технический и военный переворот. Гигантская быстрота перелетов (например, Ленинград-Париж – два-три часа), вытекающая отсюда внезапность и, наконец, неуязвимость для зенитной артиллерии».

Мысль эта не оставляет его. Через три года он снова говорит: «Чем больше скорость самолета, тем он труднее уязвим со стороны зенитной артиллерии, тем он труднее уязвим со стороны истребителей противника. Поэтому эти показатели играют не меньшее, а иногда и большее значение, чем показатели количественного порядка».

Был ли у Королева более верный единомышленник? Мог ли не ликовать Сергей Павлович, читая слова Тухачевского, словно прямо ему адресованные: «Несмотря на то, что полеты в стратосфере находятся в стадии первоначальных опытов, не подлежит никакому сомнению, что решение этой проблемы не за горами...» Тухачевский писал о танках, радиосвязи и радиоуправляемых минах, о новых подводных лодках, новых методах обучения войск, новой организации работы тыла... Он был автором более ста научных работ.

Генерал-лейтенант Ф.И. Жаров, который хорошо знал Михаила Николаевича, поскольку в предвоенные годы был начальником вооружений ВВС, один из немногих чудом уцелевших людей из круга Тухачевского, написал в своих воспоминаниях: «Тухачевскому в развитии военной техники принадлежит такое место, на которое не может претендовать никто другой из наших военачальников».

В 1970 году один старый военный инженер, прошедший и ссылки, и фронт, сказал мне о Тухачевском:

– Поверьте мне, старику, это был военный гений...

И Клим Ворошилов со своей конницей...

Тухачевский несколько лет пытался объяснить своему непосредственному начальнику, что кавалерия не может быть главной силой в будущей войне. Безрезультатно. Недаром подхалимы придумали ему эпитет «железный». Он и впрямь отличался железным упрямством. Если Ворошилов бывал в благодушном настроении, что случалось не часто, он пытался сначала отшучиваться, ссылался на опыт Буденного, потом начинал злиться. Буденный был прост. Когда при нем выражали сомнение в непобедимости кавалерийских атак, он грозил пальцем и изрекал классическую фразу: «Погодите, лошадь еще свое слово скажет!..» Это уже какой-то фарс, оперетта, а Тухачевский не любил оперетту, он был человеком военным и осознавал свою ответственность и перед армией, и перед народом. С трибуны VII Всесоюзного съезда Советов он сказал:

– Мы привыкли за время гражданской войны к коннице, как к самому быстрому роду войск, а большинство привыкло и к пехотным действиям, и перестроиться на новый лад, уметь использовать подвижность авиации и наших механизированных войск, наших танков не так-то просто...

Правда, закончил он свой доклад здравицей, которая в устах военных ораторов становилась уже традиционной и от частого повторения тускло различаемой сознанием:

– ...Под железным руководством Клима Ворошилова, под знаменем коммунистической партии во главе с нашим великим Сталиным Красная Армия разгромит интервентов и обеспечит победу над врагами Октябрьской революции!

Рев восторга накрыл эти слова, сквозь бурю аплодисментов прорывалось резкое, как вопли кликуш: «Да здравствует великий Сталин!!» Кричавшие не знали, что больше половины сидящих в этом зале и есть те самые «враги революции», «победа» над которыми будет «обеспечена» через два года...

Эта дуэль «коня» Ворошилова и «мотора» Тухачевского тянется многие годы. За несколько недель до гибели, понимая, что Ворошилова и чаще всего соглашающегося с ним Сталина ему все равно не убедить и ничего, кроме гнева наркома это не вызовет, Тухачевский тем не менее публикует статью, в которой прямо говорит: «Нам пришлось столкнуться с теорией „особенной“ маневренности Красной Армии – теорией, основанной не на учете нового вооружения как в руках наших возможных врагов, так и в руках советского бойца, а на одних лишь уроках гражданской войны, на взглядах, более навеянных героикой гражданской войны, чем обоснованных ростом могущества, культуры, ростом крупной индустрии социалистического государства, а также ростом вооружений армий наших возможных противников из капиталистического лагеря».

Можно себе представить, как взбесила эта статья Ворошилова. В эти дни и была окончательно решена судьба красных генералов. Говорил ли Клим со Сталиным? Не мог не говорить.

Судьба Тухачевского решена.

Забегая вперед, хочется проследить за продолжением «конно-моторного» спора, чтобы лучше понять Ворошилова. Уже после разгрома Сталиным, им и Ежовым Красной Армии в 1938 году, когда уже не было ни одного военачальника, который бы посмел с ним спорить так, как Тухачевский, и, что того страшнее – кто мог бы с ним спорить на уровне Тухачевского, Ворошилов по-прежнему остается убежденным противником модернизации армии. В докладе «XX лет Рабоче-Крестьянской Красной Армии и Военно-Морского флота» в феврале 1938 года он утверждает:

– Конница во всех армиях мира переживает, вернее уже пережила кризис и во многих армиях почти что сошла на нет... Мы стоим на иной точке зрения... Мы убеждены, что наша доблестная конница еще не раз заставит о себе говорить, как о мощной и победоносной Красной кавалерии... Красная кавалерия по-прежнему является победоносной и сокрушающей вооруженной силой и может и будет решать большие задачи на всех боевых фронтах...

Еще через год на XVIII съезде партии Семен Буденный так объяснил отставание коневодства:

– Разумеется, эта отрасль пострадала, пожалуй, больше всех других отраслей нашего сельского хозяйства. Гнусные подонки человечества – троцкистско-бухаринские гады поработали в этой области весьма основательно...

В конце концов Сталин понял, что кавалерийская доктрина двух не расстрелянных его любимцев – самых бесталанных из маршальской пятерки, – полная чушь и начинает от нее отмежевываться. Все идет по хорошо продуманной им, выверенной схеме: свалить собственные грехи на других, убедить всех, что порочен не стиль его руководства, а глупые действия неумелых исполнителей гениальных замыслов. Так он «поправлял» неугомонных коллективизаторов, обвиняя их в «головокружении от успехов». Так он «исправлял» ошибки ретивых чекистов на январском Пленуме ЦК ВКП(б) 1938 года. Теперь пришла пора наставить заблудших военачальников. На заседании Главного военного совета 17 апреля 1939 года он уже говорит о том, что «культ традиций и опыта гражданской войны помешали... перестроиться на новый лад, перейти на рельсы современной войны». А в январе 1941 года на заседании того же совета буквально повторяет слова Тухачевского, сказанные Михаилом Николаевичем еще в 1922 году, приписывая себе мысли, за которые, в частности, их подлинный автор был казнен. «Современная война, – изрек тогда Сталин, – будет войной моторов: моторы на земле, моторы в воздухе, моторы на воде и под водой. В этих условиях победит тот, у кого будет больше моторов и больший запас мощностей...»

Страшно думать, сколькими человеческими жизнями в годы войны заплачено за это позднее прозрение «величайшего из полководцев всех времен и народов»...

Разумеется спор Тухачевского с Ворошиловым о конях и моторах – лишь один из примеров несостоятельности наркома. Эту несостоятельность видели все и часто открыто об этом говорили. Убежденным противником Ворошилова был, например, начальник Главного политического управления Красной Армии Ян Борисович Гамарник. Кроме Буденного, которого люди думающие как-то и в расчет не брали, терпимее других относился к Ворошилову разве что маршал Александр Ильич Егоров, что и позволило ему дожить до 1939 года. Многие высшие командиры считали, что Ворошилов, конечно, никакой не нарком, но, будучи людьми военными, полагали, что решать вопрос, кому быть наркомом, – не их ума дело, для этого есть Москва, ЦК, Сталин. Между собой критиковали, втихомолку обсуждали, но в общем помалкивали.

Бывший комбриг Чапаевской дивизии Иван Семенович Кутяков – кавалер трех орденов боевого Красного Знамени (тогда!) и ордена Красного Знамени Хорезмской Советской Республики, на свою беду вел дневник, коим он и изобличался в 1938 году в совершении преступлений по «полному набору»: измена родине, террористический акт, участие в контрреволюционных организациях. 2 марта 1936 года Кутяков записал: «Маршал Тухачевский вел почти 100% решительную атаку по Вор.+Егор. Якир+Уборевич осторожны. 9 октября: „В этом году будут пертурбации среди верхушек“. 13 февраля 1937 года: „Все перепутано, не поймешь, кто враг, кто друг“. 15 марта: „Пока „железный“ будет стоять во главе, до тех пор будет стоять бестолковщина, подхалимство, и все тупое будет в почете, все умное будет унижаться“.

Потому ли погиб Тухачевский, что не разделял взглядов Ворошилова? Отчасти. В малой степени. Потому ли он погиб, что был соперником наркома, о чем в армии говорили, – значит, это было известно Ежову, а следовательно, и Сталину? (Впрочем, Сталин и сам не мог не понимать этого.) В большей степени, но тоже отчасти. Нелепо говорить о любви Сталина к Ворошилову, так же как к любому другому из своих кремлевских рабов. И не хуже Ивана Кутякова видел Сталин, что все тупое в почете, а все умное унижается. Пока это его вполне устраивало, а коли перестанет устраивать, он может распорядиться отковать нового «железного наркома».

Потому ли погиб Тухачевский, что свержение Ворошилова вызревало снизу, что в самом намерении этом выявлялась чья-то воля? В очень большой степени, но тоже не совсем. Сталин понимал, что, вне зависимости от того, плох ли действительно Ворошилов, хорош ли Тухачевский, даже не решение, а лишь обсуждение этого вопроса в армии уже есть покушение на власть. А для него не было ничего страшнее этого, ибо власть для Сталина была важнее и старого друга Клима Ворошилова, и всех маршалов вместе взятых, и всей армии вместе с маршалами, и всего народа вместе с армией, маршалами и старыми друзьями.

Сыграли ли в трагедии Тухачевского свою роль козни фашистской разведки? Удалось ли коварному Гейдриху с «помощью» Бенеша сделать Тухачевского в глазах Сталина агентом вермахта? Вполне допустимо. При патологической подозрительности Сталина можно было состряпать что-нибудь и погрубее, он бы поверил. Поверил бы, потому что хотел поверить, ждал любого повода, чтобы поверить. На Западе в 50-60-х годах много писали о дьявольском немецком плане уничтожения верхушки Красной Армии. Но и тогда наиболее осведомленные историки понимали, что дело не в макиавеллиевских талантах немецкой разведки. Пауль Карелл, например, автор книги «Война Гитлера против России», писал:

«Гейдрих не был автором этой драмы, а всего лишь „ассистентом режиссера“. Его фальсифицированное досье не было основной причиной ареста и осуждения Тухачевского и его друзей, а всего лишь алиби для Сталина.

...Расправа над офицерским корпусом была результатом драматического процесса, а не просто грязной махинации».

Тухачевский погиб потому, что он должен был погибнуть обязательно. Он не мог не погибнуть, потому что, находясь в высших этажах власти, он не только слушал, но и думал, имел свое мнение, умел его отстаивать. Совершенно не важно, прав он был при этом или не прав. Сталин мог бы простить ему любую неправоту. Но не мог простить свободы мысли и души. Не мог простить, что Тухачевский говорит на иностранных языках, что любит скрипичный концерт ре-мажор Бетховена, что профессионально играет на скрипке и бьется над секретами рецептов лака лучших скрипичных мастеров, что читает стихи, что ездит за границу, что не охотно пьет на сталинской даче и плохо пьянеет, что не любит бороться с другими пьяными гостями по воле хозяина, а если тот очень настаивает, – быстро и ловко кладет их на лопатки. Нельзя простить того, как смотрит он в глаза, как говорит, как стоит, как сидит...

Через двадцать лет маршал Жуков, вспоминая Тухачевского, скажет:

– Огромного военного таланта человек. Умница, широко образованный, сильный, занимался тяжелой атлетикой и очень красивый... Удивительно был красив...

Вот почему Тухачевский должен был погибнуть.

Понимал ли он это? Наверное, чувствовал беду, но вряд ли думал о возможной гибели. Слишком дикой была бы эта мысль. Чувствовал беду в словах Молотова: «У нас нет должной бдительности к врагу...» – это за пять недель до ареста; в красных лозунгах Первомая 1938 года: «Искореним врагов народа – японо-германо-троцкистских вредителей и шпионов! Смерть изменникам родины!» – это за четыре недели до ареста; в призывах Хрущева на IV Московской партконференции – опять бдительность – это за два дня...

Во вторник 11 мая 1937 года, через пять дней после публикации той самой статьи с критикой теории «особенной» маневренности Красной Армии Ворошилов назначает Тухачевского командующим Приволжским военным округом. Это тоже был какой-то кошмарный ритуал: перед пулей – новое назначение. По тому же сценарию арестовали Якира: перевод из Киевского военного округа в Ленинградский, арест в поезде, расстрел. Трудно объяснить, но в практике этой есть что-то от блатного мира, что-то от убийств исподтишка.

Елена Николаевна Тухачевская с мужем и братом Николаем приехала на дачу в Петровское, чтобы повидаться с братом перед его отъездом.

– И до этого, – свидетельствует она, – в его служебной судьбе бывали назначения и перемещения. И ни у кого из нас не вызывало сомнений очередное. Но когда я увидела Мишу, поняла, что происходит нечто экстраординарное. Я никогда не видела его столь подавленным и удрученным. И обед за столом, обычно веселый и оживленный, проходил с ощущением неясного беспокойства. И что самое удивительное, прежде приветливые женщины, обслуживающие маршала и его семью, были надменны и откровенно враждебны. Они тоже что-то чувствовали и знали уже о происшедших переменах. Больше я никогда не видела Мишу...

Тухачевский был арестован 26 мая. Его следователем был Ушаков – Зиновий Маркович Ушиминский – один из самых страшных подручных Ежова. В 1956 году во время реабилитации красных генералов на документах «Дела» Тухачевского обнаружены были бурые пятна. Экспертиза установила, что это – человеческая кровь. Мне кажется, что Михаил Николаевич признал себя виновным не потому, что его били. Тухачевский за свою бурную жизнь всякого повидал. Да и самого его вряд ли правильно было бы причислять к людям мягким. Подавление антоновского мятежа долго помнили – огнем и мечом прошел он по Тамбовщине. Не такой это был человек, которого враз мордобоем поломать можно. Думаю, он подписал все наветы, спасаясь от невероятного, никогда дотоле непережитого унижения, когда мальчишки-лейтенанты могли кричать на маршала, срывать звезды с петлиц, когда надо было рукой поддерживать галифе, потому что ремень был изъят, когда собственный расхристанный вид в неподпоясанной гимнастерке вызывал в нем врожденный протест истинного офицера и человека безупречной аккуратности. Протоколы, мне думается, подписывал он из брезгливости, от нежелания видеть Ушакова, общаться с ним в любой форме, от чувства гадливости ко всему происходящему. Подумайте сами: ощущение несвободы для него было самым мучительным ощущением. Поэтому он бежал из немецкого плена пять раз и убежал все-таки! Если бы Тухачевского не расстреляли, он очень быстро умер бы в тюрьме или сам напросился бы на пулю конвоира...

Когда его вызвал Вышинский, с ним был еще какой-то писарь, он не стал ему ничего доказывать и объяснять. «Признаю себя виновным, жалоб не имею», – и пусть выкатывается. Нет, объясняться надо не с глазу на глаз, а на суде.

Ждал суда. Вот там он все подробно объяснит, обнажит абсурд, выявит и высмеет всю чудовищную нелепость этого ареста. А Ежову надо потом сказать, чтобы наказал этого мерзавца Ушакова, его надо примерно наказать!

Он не знал, что в своем кабинете застрелился смелый человек Ян Гамарник, не знал об аресте других военачальников. Когда Ушаков кричал о заговоре и называл их фамилии, он думал, что это конечно же провокация, представить их в тюрьме он не мог.

Когда в 9 часов утра Тухачевского ввели в зал Верховного суда СССР, где заседало Специальное судебное присутствие, и он увидел подсудимых: Якира, Уборевича, Корка, Эйдемана, Фельдмана, Примакова, Путну, пусть каких-то странных (Примакова он не сразу узнал), каких-то холодно неподвижных, стеклянных, когда он увидел их, своих товарищей, верных большевиков, героев гражданской войны, а напротив увидел тех, кто будет их судить: Блюхера, Алксниса, Шапошникова, Буденного, Дыбенко, Белова из Белоруссии, Каширина с Кавказа, командира казачьего корпуса Горячева, – он сразу успокоился. Меньше других он знал Ульриха, Главного военного прокурора, председателя Специального судебного присутствия. Слышал, что человек жесткий.

Ну, вот и суд. Теперь все, наконец, кончится...

Последующие несколько часов были самыми страшными в жизни Михаила Николаевича Тухачевского, а в его жизни было немало страшных часов. Думаю, что он не понимал, что происходит, не понимал, зачем ему задают эти вопросы.

Встречался ли он с троцкистами, беседовал ли с теми, кто оказался потом «врагами народа»? Ну, разумеется, и встречался, и беседовал, да и как мог он не встречаться с ними? Все, кто находился на верхних этажах власти, с ними встречались. Но он никогда не был троцкистом, не поддерживал Троцкого.

Знает ли он остальных подсудимых? Как он мог их не знать, он – заместитель наркома, не знать высший командный состав армии?! С Уборевичем и Фельдманом они дрались еще против Антонова. С Якиром...

Встречались ли и беседовали в Лондоне с Путной? Да, встречались и, конечно, беседовали. Витовт Казимирович был военным атташе в Англии, а он ездил туда на похороны короля Георга V...

Почти все вопросы задавал Ульрих. Буденный оживлялся только при упоминании кавалерии. Дыбенко и Белов спрашивали какую-то ерунду. Блюхер сидел молча, опустив глаза. Потом вдруг наскочил на Уборевича:

– Почему вы говорили обо мне плохо?

Уборевич улыбнулся, пожал плечами, начал протирать стеклышки пенсне.

– Вы показывали немцам то, что им не следовало показывать? – спросил Алкснис, глядя мимо лица Тухачевского.

– Мы показывали то, что нужно было показывать, – ответил Тухачевский и все старался поймать взгляд Якова Ивановича, но не поймал...

– Имели ли вы контакт с офицерами и генералами вермахта?

А как же он мог их не иметь, если возглавлял советскую военную делегацию в Берлине? Но причем здесь фашизм и Гитлер? Ведь все это было до прихода Гитлера к власти!

Неудовлетворительно шло строительство укрепрайонов на западной границе? Мала сеть шоссейных и железных дорог? Разумеется, какие-то упущения были, строить надо и лучше, и быстрее. Он готов отвечать, но какие конкретные оборонительные сооружения имеются в виду? Ведь весь разговор какой-то расплывчатый, общий. Выступал ли за сокращение кавалерии, за развитие механизированных частей? Да, выступал и делал это открыто, гласно, никогда не скрывал своего мнения по этому вопросу. А с тем, что его приказы способствовали ослаблению боеспособности Красной Армии, согласиться нельзя, потому что роль кавалерии в современной армии...

– Это вам не Академия... Лекций нам не читайте, – перебил Ульрих. Тухачевский взглянул на него и увидел, что лицо у него цвета сырого мяса. И с этого лица на него смотрят совершенно белые глаза...

Сообщение об аресте Тухачевского и раскрытии заговора в Красной Армии ошеломили Королева. Он часто встречался с Михаилом Николаевичем, слышал его выступления, сам с ним говорил. Королев не мог заставить себя поверить в то, что Тухачевский – враг. Понимая умом несбыточность своих надежд, сердцем все-таки надеялся: разберутся, вероятно ошибка, не может быть, чтобы не разобрались, ведь это Тухачевский!

Каждое утро с нетерпением хватал газету, искал сообщения о суде. 11 июня развернул «Красную звезду» и не поверил своим глазам: передовая статья называлась «Шпионам и изменникам пощады не дадим!» Каким шпионам?! Каким изменникам?! Ведь суда еще не было, ведь еще надо доказать, что арестованные – изменники и шпионы! Королев не был знатоком юридических тонкостей, но такую элементарную вещь не увидеть было нельзя. Суд еще не приступил даже к разбирательству дела, а газета писала: «Маски сорваны, шпионы пойманы с поличным. Они сознались в своих гнусных преступлениях, в своем предательстве, вредительстве и шпионаже».

Тогда, в июне 1937 года, Королев не понимал, а если бы кто-нибудь и объяснил ему, то не поверил бы, что суд – никому не нужен, что это проформа. Он не поймет этого и через год – в июне 38-го, когда его самого арестуют и он будет с нетерпением ждать суда. Он не мог представить себе, что ни вопросы Ульриха, ни ответы обвиняемых никого не интересуют, что приговор суда вынесен задолго до суда и даже больше того – задолго до того, как подсудимые были арестованы и превратились в подсудимых. Страшное прозрение наступит, и Королеву откроется истина: этот суд – кровавый спектакль. Но и после этого он еще долго не сможет понять, что спектакль этот разыгрывается в театре марионеток, еще будет надеяться, что все-таки это суд – нормальный, человечий, с живыми людьми...

Все восемь подсудимых были приговорены к расстрелу. Приговор привели в исполнение немедленно.

В день расстрела Тухачевского и его товарищей заведующая бюро жалоб Комиссии советского контроля Мария Ильинична Ульянова умерла от кровоизлияния в мозг.

В тот же день народный комиссар обороны СССР подписал приказ № 96, в котором, кроме «глубокого анализа» текущего момента: «Вся Красная Армия облегченно вздохнет, узнав о достойном приговоре суда над изменниками, об исполнении справедливого приговора», была в сжатой форме изложена и программа на будущее: «Ускорим полную ликвидацию последствий работы врагов народа».

«Ускорение» было предельным. 26 июня с согласия наркомата обороны были арестованы и расстреляны три командующих корпусами, а всего уничтожено шестьдесят комкоров из шестидесяти семи. 2 июля арестовали трех комдивов. Покатилась, разгоняясь, страшная лавина... Из одиннадцати членов первого Реввоенсовета СССР к 1939 году в живых остались только Ворошилов и Буденный. С.С. Каменев умер своей смертью, но сразу после расстрела Тухачевского приказом Ворошилова («железный нарком» сам вершил суд) был объявлен «врагом народа», оклеветан в гробу. П.И. Баранов погиб в авиационной катастрофе, Г.К. Орджоникидзе – застрелился. Остальные расстреляны. Позднее генерал Тодорский подсчитал: расстреляны три маршала из пяти, два командира I ранга из четырех, двенадцать командармов второго ранга из двенадцати, пятнадцать армейских комиссаров II ранга из пятнадцати, два флагмана флота из двух.

Во время Великой Отечественной войны мне, мальчишке, на всю жизнь запомнилась гибель двух крупных наших военачальников в ранге командующих фронтов: Николая Федоровича Ватутина и Ивана Даниловича Черняховского... Двух!

Совсем немного времени прошло, и уже другие суды, где тоже были и верные большевики, и герои, судили судей вчерашних: Алкснис, Блюхер, Белов, Дыбенко, Каширин, Горячев оказались тоже участниками «заговора». Николай Иванович Ежов, шустрый питерский паренек, который, как он утверждал, штурмовал Зимний, верный солдат Сталина, алкоголик, наркоман и гомосексуалист, да еще закомплексованный малым ростом, достиг вершин своей славы. Ведь он назначен только в апреле, и уже такие успехи! Но, конечно, и поработать пришлось немало. Расстреливали чаще всего в подвале небольшого старинного дома в Варсанофьевском переулке. Стены были толстенные, выстрелов практически не слышно. Дом этот соратники Николая Ивановича в шутку называли «мастерская». А оттуда уже в крематорий. Все лето 1937 года это мрачное творение архитектора Осипова работало с предельной нагрузкой, дым поднимался подчас к самой вершине шуховской башни, предвещая вёдро окрестным жителям.

Да, лето и впрямь было прекрасное, ласковое, теплое, и много замечательных событий происходило вокруг. В апреле МХАТ поставил талантливый спектакль «Анна Каренина». Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович и Жданов смотрели и все им очень понравилось. В мае отважный планерист Расторгуев на планере комсомольца Грошева установил международный рекорд. Написал потом Сталину, поблагодарил за заботу о советском планеризме. Получил орден «Знак Почета». Полярная экспедиция Отто Юльевича Шмидта прилетела на Северный полюс. В газете была большая фотография: Сталин целует Спирина. В июне Чкалов, Байдуков и Беляков полетели через Северный полюс в Америку «по маршруту, намеченному тов. И.В. Сталиным». Участники узбекской декады демонстрировали в Большом театре свое искусство и послали товарищу Сталину письмо, поблагодарили за заботу о советском Узбекистане. Было принято постановление о создании ВСХВ, и по воле великого Сталина в Останкине развернулось строительство волшебного города.

Папанинцы бодро рапортовали о своих успехах с самой макушки планеты, а отец героя Дмитрий Николаевич Папанин писал в газете: «В золотое время живут наши дети...»

...Трагедия эпохи заключалась в самой возможности сосуществования «мастерской» и всех этих спектаклей, выставок и перелетов...

Замечательные успехи радовали и Ивана Терентьевича Клейменова, но расстрел Тухачевского и других не выходил из головы. Как это могло случиться? Непостижимо! Но ведь сознались, сами во всем признались! Однажды, заехав по делам к Алкснису, начал было разговор, ведь Алкснис сам судил...

– Кто бы мог подумать.., – только и сказал Яков Иванович. Помолчал и добавил: – Ты-то хоть нас не подведешь? Мы ведь тебя с Лангемаком к ордену представили...

– А как я вас могу подвести? – рассеянно спросил Иван Терентьевич.

– Ты-то не сядешь?..

Страшно стало оттого, что Алкснис сказал это без улыбки.

– Просто так, ни за что ни про что людей не арестовывают. Меня же не арестовывают, потому что не за что меня арестовывать, – сказал Клейменов.

Иван Терентьевич был не прав: было за что его арестовывать. Да – из крестьян, да – участник гражданской войны, да – большевик с 1919 года. А мало ли таких перерожденцев? В Берлине жил?! Не важно, до Гитлера, после Гитлера, но жил. А известно ли ему, что его сослуживцы по Германии Иосиф Зенек, Владимир Бельгов, Соломон Мушинский – враги народа? И уже обнаружен, выявлен, окружен целый клан шпионов-заговорщиков из Наркомвнешторга, и он – Иван Клейменов – в этом окружении. А когда нарком Ежов послал товарищу Сталину списки арестованных, приложив другие списки с припиской: «Всех этих лиц проверяем для ареста», – товарищ Сталин слова эти раздраженно подчеркнул и написал рядом: «Не проверять, а арестовывать нужно».

А разве не писал в райком партии Андрей Григорьевич Костиков, что в повседневной своей работе, он, Иван Клейменов, опирается на беспартийных Лангемака и Королева, людей с темным прошлым? А разве через три дня после расстрела Тухачевского не получил нарком Ворошилов письма от бывшего боевого командира гражданской войны Леонида Константиновича Корнеева? Ведь там ясно написано: «... только теперь в свете последних событий как-то ясно стало, что Клейменов тоже вредитель, стоявший за спиной подонков человечества, исключительных мерзавцев XX века: Пятакова, Тухачевского и других. ... Чем раньше, чем скорее будут собраны материалы о Клейменове и его сегодняшних покровителях, тем больше пользы получит страна».

Ну так как? Есть ли у наркома Ежова основания для ареста Ивана Терентьевича Клейменова?

30 августа 1937 года Клейменов освобождается от работы в РНИИ и становится заместителем начальника винтомоторного отдела ЦАГИ. Впрочем, всего на два месяца...

В Доме правительства, том самом прославленном Юрием Трифоновым «Доме на набережной», где жил Клейменов с женой, двумя дочками-школьницами и породистым дратхаром Гертой – непременной участницей всех охотничьих утех Ивана Терентьевича, в 1937 году арестовывали чуть ли не каждую ночь. Иван Терентьевич узнавал об арестах, прогуливая утром Герту. В доме было много собак, собаки перезнакомили хозяев, и теперь, если на утреннюю прогулку собаку выводил кто-то другой, все уже знали, что хозяина ночью арестовали. Да и собака эта гуляла теперь не как прежде, а в отдалении от других.

Собаки ощущали происходящее лучше людей, ибо руководствовались глубинным инстинктом самосохранения и уже почти утраченным человеком первобытным предчувствием опасности. Эти животные инстинкты одерживали верх над людским разумом, который не мог осмыслить происходящего, поскольку оно не подчинялось законам разума: все происходящее по природе своей было куда ближе миру животных, нежели миру людей.

Иван Терентьевич убедился в этом сам: когда ночью 2 ноября за ним пришли, Герта завыла, и Маргарита Константиновна отвела ее в дальнюю комнату.

Пришли трое. Один был совсем молоденький, просто мальчик. Клейменов сидел в кресле в той же напряженной, несвойственной ему позе, в какой сидел он в день ареста Алксниса. Иногда он тер руками глаза и, оглянувшись на Маргариту Константиновну, повторял:

– Ничего не понимаю... Ничего не понимаю...

Она присела к нему на ручку кресла.

– Уйдите! Не сговаривайтесь, – резко сказал один из чекистов. Тот, что постарше.

Клейменов обернулся к нему удивленно: его поразил не смысл произнесенных слов, а тон, каким они были произнесены. Никто и никогда в его доме не говорил так с ним и его женой.

Перерыли весь дом, три больших берлинских чемодана набили документами и фотографиями. Оживление вызвали два охотничьих ружья и еще больше – третье, с оптическим прицелом. Это было ружье Михаила Шолохова. Они познакомились еще в Германии, Иван Терентьевич показывал Шолохову Берлин, они подружились и, когда Шолохов приезжал в Москву, вместе ездили на охоту. Оптический прицел очень вдохновил чекистов: подготовка теракта была налицо.

Маргарита Константиновна собрала в старый желтый портфель белье, полотенце, мыло.

– Возьми денег, – сказала она Ивану Терентьевичу.

– Не надо, я завтра вернусь... Это какое-то недоразумение... Обулся: ботинки и краги. На голову – пилотку, хотя было зябко: ноябрь... Потом, уже весной, в большой камере Бутырской тюрьмы Маргарита Константиновна вместе с другими женщинами будет пристально вглядываться в узкую полоску свободного пространства под железом оконного козырька. Единственное окно камеры выходило во двор, где прогуливали заключенных. Видны были только ноги чуть пониже колен, и женщины по обуви искали своих мужей. Очень много расшнурованных ботинок и сапог прошло перед ней, но краг не было ни разу...

Маргарита Константиновна не знала тогда, и долго потом не знала – я назвал ей этот черный день лишь весной 1988-го, – что Клейменова расстреляли 10 января 1938 года – за сутки до ее ареста.

В той новогодней передовой «Правды», с которой начиналась эта глава, цитировался Сталин: «Мы выиграли самое дорогое – время, мы создали самое ценное в хозяйстве – кадры». Сталин был удивительно последователен и сбить его с выбранного им курса было невозможно. Через много лет– 24 июля 1951 года – Сталин писал: «...Мы по-прежнему считаем, что показания преступников без фактов, подтверждающих эти показания, не могут служить основанием для обвинения деятелей, известных партии по их большой положительной работе».

Это жутко читать, кружится голова, когда подходишь к краю и заглядываешь в бездонную пропасть цинизма этого страшного человека.

 

 

 

 

28

 

Слова Щетинкова об аресте Клейменова Королев принял спокойно: он ждал этого. Арест этот стал реальностью сразу после расстрела Тухачевского. РНИИ был детищем маршала-«вредителя», так где же искать его единомышленников, как не в РНИИ? Правда, могли вспомнить конфликты замнаркома с начальником института. Ведь одно время Тухачевский даже снять хотел Ивана Терентьевича. Но ведь не снял! Поди теперь докажи, что недовольство маршала было искренним, что все это не игра? Иван Клейменов – вредитель. Ну и времена настали...

На следующий день был арестован Лангемак.

Институт притих. Столь невероятные и важные события не обсуждались даже в самом узком кругу. Вновь торжествовала старая добрая формула: «Зря не сажают». Кто следующий по рангу? Исполняющим обязанности директора института назначается Леонид Эмильевич Шварц.

Вскоре было назначено общее собрание. Повестка дня: ликвидация последствий вредительства. Собрание было очень бестолковым, Костиков говорил о «банде, свившей себе гнездо в институте». Щетинков, сидящий рядом с Королевым, прошептал ему в ухо: «Вы слышали, чтобы бандиты вили гнезда?» Все выступавшие твердили о том, что теперь надо отдать все силы «залечиванию ран, нанесенных вредителями», но никто не знал, что это конкретно за раны, а потому не мог предложить столь же конкретного рецепта их залечивания. Потом вспомнили, что мать Лангемака жила в Эстонии и Лангемак с ней переписывался. Но поскольку сам факт переписки сына с матерью обсуждать было нелепо, желанного кипения негодования и накала гнева опять не получилось. Собрание не удовлетворило Костикова. Он понимал, что два «врага народа» для целого института – это не серьезно и надеялся получить на собрании хотя бы пяток новых кандидатур для дальнейшей разработки. Известно было, что тесть химика Чернышева жил в Греции, но Чернышев, как на грех, ушел из РНИИ, если и доказывать, что Чернышев враг народа, то это был бы уже не «свой», а «чужой» враг. Правда, потом наметилось было «дело Раушенбаха».

Когда Борис Раушенбах перебрался из родного Ленинграда в Москву, жить ему было негде. Все квартиры на Донской, предназначавшиеся для сотрудников ГДЛ, давно разобрали, и он поселился у приятеля в квартире, которая принадлежала сестре Якова Михайловича Свердлова. Ее дочь была замужем за Ягодой, а когда его арестовали, она вернулась в эту квартиру. Ночью приехали чекисты искать оружие, но нашли Раушенбаха с приятелем. Приятеля исключили из комсомола за то, что он не разоблачил Ягоду, а Раушенбаху дали строгий выговор за то, что он не разоблачил приятеля, который не разоблачил Ягоду. Все это дело выглядело несолидно, мелочь этот Раушенбах.

Костиков не был удовлетворен собранием еще и потому, что оно не укрепило его позиций в институте. Ему очень хотелось стать теперь начальником и достойных конкурентов себе он не видел: Глушко – человек Клейменова, чуть подтолкни и упадет. Королев, правда, воевал с Клейменовым и Лангемаком, но основная тематика института – пороховые реактивные снаряды – его совершенно не интересует. Кроме того, он не военный и беспартийный. Да и характер его известен всем... Тихонравов никогда сам вперед не полезет. Шварц вовсе не стремится в начальники, это человек временный. Оставался, правда, Победоносцев, мужик с характером и один из лучших специалистов института. Наверх он вроде бы не стремился, но... как знать... Подрезать крылышки никогда не вредно. Очевидно, именно в это время сочинил Андрей Григорьевич письмецо, которое вполне могло стоить Юрию Александровичу жизни. «Существовала в институте так называемая баллистическая лаборатория, – доверительно сообщал Костиков, – в которой занимались изучением процесса горения пороха в ракетной камере и продолжают заниматься по настоящее время. Причем основную роль, к сожалению, в этой лаборатории занимает инж. Победоносцев Ю.А., хотя начальником этой лаборатории является инженер коммунист тов. Пойда.

Во второй половине 1937 года, после того, как PC и РАБ (будем дальше для краткости так называть ракетн. снар. и ракетн. авиац. бомбы) пошли на опытно-валовое производство, как бы случайно было обнаружено ненормальное поведение в известных условиях пороха при его горении...»

Далее наш популяризатор объясняет, к чему это может привести и как иссушить мощь Красной Армии.

Вся изюминка, конечно, в этом замечательном: «как бы случайно». Невинная с виду оговорка – словно маленькая формочка, в которой отливалась пуля для Юрия Александровича.

Несмотря на это письмо, на то, что фамилия Победоносцева была выбита из Клейменова и Лангемака, Юрия Александровича не арестовали. Объяснить это так же невозможно, как объяснить, почему, наоборот, арестовали того или иного человека. Размышляя над этакими вопросами, раз и навсегда надо отказаться от попыток каких бы то ни было логических объяснений. Но сделать это трудно и объяснения всегда ищешь. Единственное, что приходит тут на ум, это то, что Победоносцев был одним из главных, если не самым главным, специалистом по реактивным снарядам, которые определяли тематику института и бесспорно были самым перспективным оружием из всех, там разрабатываемых. Впрочем, такое объяснение не стоит выеденного яйца: как же тогда арестовали Лангемака?

Но арестуют Победоносцева или не арестуют – дело хозяйское. Главное – перекрыть кислород. По всему раскладу получалось, что нет серьезных конкурентов у Андрея Григорьевича. Тем тяжелее было его разочарование, когда он узнал, что довольствоваться ему придется лишь креслом главного инженера. Начальником НИИ-3 НКБ – так с конца 1936 года назывался институт, отданный Орджоникидзе вновь организованному Наркомату боеприпасов, 14 октября 1937 года назначен был Борис Михайлович Слонимер.

Это был толстый, спокойный, рассудительный человек и неплохой химик. В ракетной технике он ничего не понимал. Очевидно, он был из породы «везунов», потому что, вернувшись из республиканской Испании, где он работал техническим экспертом, не был объявлен испанским или каким-либо другим шпионом, а, проработав несколько месяцев в институте, награжден орденом Ленина за реактивные снаряды, в создании которых не принимал решительно никакого участия. Слонимер очень мало говорил, чтобы не сказать лишнего, ни с кем не ссорился, чтобы не нажить себе нечаянно врагов, и старался принимать как можно меньше самостоятельных решений, чтобы не делать ошибок, тем более там, где он не считал себя компетентным. Уже то было хорошо, что он это понимал и использовал любую возможность, чтобы «подковаться» в беседах со своими сотрудниками. Узнав, что Раушенбах, хоть и имеет строгий выговор за потерю бдительности, но читает в библиотеке иностранные журналы, он вызвал его к себе и попросил с подкупающей откровенностью:

– У меня совершенно нет времени читать, и я вас очень прошу: приходите ко мне раз в неделю и рассказывайте, что делается на белом свете...

Как в данный момент руководить институтом, Слонимер тоже не знал, писать доносы на своих подчиненных не хотел, положение его было очень сложное. Еще накануне ареста Тухачевского Климент Ефремович Ворошилов отмечал: «Там, где вместо бдительности господствует беспечность и самоуспокоение, где упорная настойчивая работа над своим совершенствованием подменена бахвальством и зазнайством, там враги народа наверняка найдут благоприятное поприще своей шпионской, вредительской и диверсантской деятельности». Человек трезвый и объективный, Борис Михайлович сколько ни искал, не находил во вверенном ему учреждении ни беспечности, ни самоуспокоенности, ни бахвальства, ни зазнайства, а следовательно, не находил для врагов «благоприятного поприща», и даже в размышлениях своих доходил до того опасного рубежа, когда ему начинало казаться, что никаких врагов, возможно, в институте вообще нет. Разумеется, мыслями этими он ни с кем не делился – его могли неправильно понять. Не снижая тем не менее личной бдительности, он посчитал, что коль скоро враг где-нибудь притаился, его отыщут люди более опытные, и внутренне к открытию такому был готов постоянно, поскольку врагом мог оказаться каждый. А потому со всеми держался Борис Михайлович приветливо, но не более. Когда к нему пришла жена Клейменова и попросила вернуть ее собственные облигации, которые хранились в сейфе Ивана Терентьевича, Слонимер мог предположить, что этот визит – своеобразная проверка его бдительности и ответил твердо, что никаких облигаций врагам народа он возвращать не будет и просит оставить его в покое.

Немало написано уже о том, сколько замечательных людей погибло в годы сталинских репрессий и почти ничего не сказано о том, как эти годы калечили души и отравляли мозг тех, кто оставался на свободе, как разлагали они людей добрых и порядочных, выедая из сердец честь, достоинство и сострадание, как замораживали в лед всякую смелость, да так, что и через десятки лет людей этих нельзя было разморозить, так и уходили они из жизни запуганными и страхом этим униженные навеки.

Ни один сотрудник РНИИ после ареста Клейменова и Лангемака не пришел к ним домой – просто чтобы пожать руку жене и подарить кулек конфет девчонкам.

Институт продолжал работать в прежнем ритме. В самой этой скотской покорности, в том, что люди вели себя так, будто ничего не случилось, в том, что работа не приостановилась и даже не замедлилась, было что-то глубоко оскорбительное для человеческого достоинства. Никто не только не пытался защитить Клейменова и Лангемака или оправдать их, но никто даже не спрашивал, как это могло случиться, потому что в самом вопросе этом уже был намек на какое-то сомнение. Королев конфликтовал с руководством все эти годы, но ведь были люди, все эти годы активно поддерживавшие начальника института и главного инженера, однако и они не сделали ничего для их защиты, и высшим проявлением гражданской смелости был скорбный вздох и невнятное бормотание шепотом: «Да... кто бы мог подумать....»

Ощущение тоскливой беспомощности, овладевшее Королевым после ареста Клейменова и Лангемака, не проходило. Для его активной деятельной натуры ощущение это было особенно мучительным, но что надо делать в подобной ситуации, он не знал. В одном только был уверен твердо: то, над чем он работает, стране нужно и работу необходимо продолжать, как бы дальше не складывалась жизнь.

В день ареста Клейменова, несмотря на то что все валилось из рук, он провел испытания топливных магистралей. Еще через 12 дней отработал систему зажигания, завершив, таким образом, намеченную им программу холодных испытаний двигателя ракетоплана, написал свое заключение и пошел к Слонимеру подписывать бумагу в академию Жуковского: пора было вылезать с ракетопланом из рамок института, подключать военных авиаторов, так дело пойдет быстрее. Письмо на имя начальника академии Слонимер подписал, справедливо полагая, что письмо такое еще раз демонстрирует отсутствие всякого бахвальства и зазнайства во вверенном ему учреждении. «Ввиду отсутствия в НИИ № 3 специалистов по тактике ВВС прошу Вашего разрешения на проведение соответствующей консультации специалистами ВВА с целью выявления возможных областей применения ракетных самолетов...»

Нетрудно представить, что за жизнь была в академии Жуковского осенью 1937 года после ареста Алксниса, начальника ВВС РККА. Однако положительный ответ пришел очень быстро, и Королев отвез в академию свои расчеты.

Тем временем на институтском стенде Арвид Палло под неусыпным наблюдением Щетинкова и Королева начал огневые испытания. Первый раз ничего не получилось: из-за дефектов форсунок горючего двигатель не запустился. Королев отрегулировал форсунки, и 16 декабря назначил новые испытания. На этот раз все прошло благополучно. Пожалуй, даже более чем благополучно. Можно сказать, что просто здорово все прошло на этот раз: двигатель проработал 92 секунды!

Шесть испытаний подряд проходят без сбоев. В протоколах значится: «Двигатель запускался сразу, плавно, работал устойчиво и легко останавливался... Материальная часть вела себя безукоризненно». Вот что главное! А профессорское звание можете себе оставить!.. Как бы он хотел научиться быть таким, как Щетинков: не придавать этой чепухе никакого значения! Уйти в работу, и все! В сложные моменты жизни особенно полезно уходить в работу...

Королев старался, чтобы Щетинков пореже приходил на стенд: в задымленном, пропахшем горелым железом помещении его начинал бить кашель. Но однажды в самое неподходящее время вдруг появился Щетинков:

– Сергей Павлович, Вас Елена Наумовна просила зайти, – успел сказать, прежде чем судорожно задохнулся.

Это был плохой знак. Елену Наумовну Купрееву, секретаря-машинистку в приемной начальника, побаивался весь институт: она знала все и обо всех. Вместе с Клейменовым она работала в Берлинском торгпредстве и поначалу все считали, что Иван Терентьевич просто привел в институт свою секретаршу, с которой сработался, знает, доверяет. Но вскоре выяснилось, что и сам Клейменов чрезвычайно тяготится присутствием в его приемной Елены Наумовны, что на работу он ее не приглашал, что ее «прислали». С этого времени к Елене Наумовне все стали относиться с почтительной настороженностью, одновременно стараясь по возможности обходить ее, что было трудно, учитывая ее местопребывание.

– Хорошая новость, – сказала Елена Наумовна, с улыбкой передавая Королеву пакет.

Пакет был вскрыт. В нем лежало довольно объемистое «Заключение» Военно-воздушной инженерной академии. Королев быстро пробежал глазами отдельные абзацы:

»... горизонтальная скорость вдвое превосходит известные скорости...»

»... зона тактической внезапности, составляющая 80-120 км от линии фронта, может быть сокращена до 20-30 км...»

»... цифры уже сейчас обеспечивают реальную возможность вести воздушный бой...»

Дойдя до главки «Выводы», ногой нащупал стул, сел и читал, не отрываясь:

«Самолеты с ракетными двигателями дают вполне реальные основания предполагать, что в них могут быть осуществлены летно-технические данные, дающие резкое превосходство над самой совершенной техникой противника. Одни только данные горизонтальных и вертикальных скоростей говорят о превосходстве, абсолютно недостижимом по линии бензиновых двигателей при современных принципах их конструирования».

«Подумать только, какие же светлые головы в этой академии!» – Королев прямо подпрыгнул на стуле.

Елена Наумовна улыбалась, глядя на него...

«Изложенное доказывает, – читал Королев, – что дальнейшая работа над ракетными двигателями и широкое внедрение их в авиацию является необходимым и сулит перспективы, о каких в других областях авиационной техники нельзя и мечтать.»

Начальник кафедры тактики Военно-воздушной академии РККА полковник Шейдеман.

ВРИД начальника кафедры огневой подготовки Военно-воздушной академии РККА майор Тихонов».

Какие же молодцы Шейдеман с Тихоновым! Наверное, за всю жизнь не получал Королев на свою работу отзыва, столь решительно его поддерживающего. Он был необыкновенно обрадован и воодушевлен. Вместе с Щетинковым Королев составляет подробные тезисы доклада «по объекту 318» – ракетному самолету. Почувствовав поддержку военных специалистов, Королев усиливает наступательный дух: «Должен быть принципиально решен вопрос о нужности этого объекта и необходимости более форсированного развития его». В заключение вновь давит на Наркомат боеприпасов, понимая, что с ракетопланом новые хозяева института связываться не захотят, с них и реактивных снарядов довольно, он ставит вопрос категорически: «Необходимо теперь же принять определенное решение о необходимости и важности этого объекта и обеспечить все необходимые условия для работ. Половинчатые решения только повредят делу, так как при недостаточных темпах работ получение первых практических результатов будет отодвинуто на срок 5-6 лет, когда требования к объекту в связи с прогрессом тактики и техники могут совершенно измениться».

Почти ежедневно теперь на «горячем» стенде проходят испытания систем подачи, замер температур и других параметров двигателя. Кроме главного испытателя Палло, в них принимают участие Щетинков, Глушко, инженеры Шитов, Дедов, слесарь Иванов – ракетоплан словно сам собирал вокруг себя коллектив.

И результаты были весьма обнадеживающие. В декабре все ликовали, когда двигатель проработал 92 секунды. В марте он работал непрерывно уже 230 секунд – почти четыре минуты! На протоколах испытаний резолюции Королева: «Огневые испытания на полной мощности повторить».

До сих пор двигатель испытывали на стенде отдельно от остальной конструкции, отгородившись от него на случай взрыва броневой плитой. 19 марта впервые решили включить его прямо на раме ракетоплана, точно так, как он будет работать в полете. После зажигания раздался сильный хлопок и тишина: двигатель не включился. Два дня возились с зажигательными пороховыми шашками. 21 марта, в понедельник, Королев сидел на стенде с Глушко допоздна.

– Если хлопок и не загорается, значит, температура зажигания недостаточна, – рассуждал Королев.

– Или нерасчетный режим подачи топлива, – добавил Глушко, – надо заменить завихрители горючего и померить температуру, которую дают шашки. Когда мы сможем это сделать? Завтра сможем?

В ночь со вторника на среду Глушко арестовали. Его бы раньше арестовали: показания на него были, не говоря уже о том, что писал письма Герману Оберту – лучшему ракетному специалисту западной Европы, да и кислота, которую разлил в поезде, – вполне достаточно. Но в марте судили «антисоветский правотроцкистский блок» во главе с Бухариным, и тюрьма на Лубянке была переполнена. А как раз к концу месяца с правыми троцкистами все было уже кончено, с помещениями стало полегче...

Когда Валентину Петровичу предложили одеться и он стал зашнуровывать полуботинки, один из чекистов сказал тихо, так, чтобы не слышал второй, уныло перетряхивающий книги:

– Одевайтесь теплее.

Слова эти словно приоткрыли люк в бездну. Ведь весна, уже совсем тепло, «одевайтесь теплее» – это значит надолго...

– Мама, успокойся, это какое-то недоразумение, – он говорил Марте Семеновне то, что говорили тогда все, к кому вот так приходили ночью...

В черной «эмке» ввезли его в просторный внутренний двор НКВД. Вылезая, он заметил множество фургонов с надписью «Хлеб» и удивился, не понимая еще, что в этих фургонах сюда привозят людей.

В камере сразу стали знакомиться. Из темного угла кто-то спросил с вызовом, нервным, надтреснутым голосом:

– Ну и как?! Можете вы себе представить, что все мы – вот все эти люди – враги народа?

– Не знаю, – устало сказал Валентин Петрович.

Несмотря на высокую оценку военными из академии разработок Королева, снова начались преследования его ракетоплана. Если в первые годы работы РНИИ все научные споры, хотя и были окрашены личными симпатиями, идущими от землячеств или традиционного антагонизма военных и гражданских, оставались все-таки научными спорами, то с 1937 года вся их объективная техническая суть начисто испарилась. Королев конфликтовал с Клейменовым по принципиальным вопросам, но сейчас помнили только то, что Королев конфликтовал именно с Клейменовым, а суть конфликта никого не интересовала. Раз Королев конфликтовал с «врагом народа», его следует поддержать.

Сергеи Павлович находился в замешательстве. Ему очень хотелось расширить и ускорить работы по крылатым ракетам и ракетоплану. И он понимал, что может это сделать, встав на путь оголтелой политической спекуляции. Он должен был громко сказать, что Клейменов и Лангемак мешали ему работать не потому, что не верили в жидкостные ракеты, как оружие, не потому, что сомневались в реальности ракетного истребителя-перехватчика в ближайшие годы, а потому, что они были врагами, пособниками фашистов, сознательно приносили вред обороноспособности страны. Но он не мог так сказать даже ради ракетоплана!

Он видел, как подобная демагогия губит сейчас реактивные снаряды. Как бы ни относился к ним Королев, он понимал что работа эта нужная и перспективная. Победоносцев убедил его, что из них может вырасти грозное оружие. Но теперь после ареста Лангемака работы по реактивным снарядам затормозились, поскольку их главным вдохновителем был «враг народа» Лангемак. Теперь, когда арестовали Глушко, Костиков сразу припомнил Королеву «измену» с азотной кислотой. Ведь «вредительство» Глушко как раз и состояло в борьбе с «большевистским» кислородом в угоду «троцкистской» азотке. А раз Королев консолидировался с врагом (в гитлеровской Германии даже глагол специальный придумали: «пактировался», например «пактировался с евреем», «пактировался с коммунистом», стало быть, ты враг рейха), значит, как бы ни были полезны и совершенны его разработки, они могли рассматриваться только как продолжение «вредительства». Все это было настолько дико, что Королев, привыкший к горячим схваткам на техсовете, к спорам до крика, теперь совершенно растерялся. Это были не научные споры, а какая-то гнусная и вредная игра, в которую он играть не умел и учиться не хотел.

Еще до рождения Сергея Павловича один из великих современников Королева Владимир Иванович Вернадский напишет в письме к жене Наталье Егоровне очень глубокую фразу: «... Я считаю, что интересы научного прогресса тесно и неразрывно связаны с ростом широкой демократии и гуманитарных построений – и наоборот». Королев фразы этой не знал, но чувствовал: вся эта «псевдомарксистская» борьба, поиски «вредителей» и зависимость оценок объективных технических решений от политических симпатий их авторов дело загробят.

Королев не мог не чувствовать, что наступление на него идет уже давно и по всему фронту. В течение одного года – с лета 1937-го до лета 1938-го – неприятности и неприятности опаснейшие, если не сказать роковые, валятся на него как из рога изобилия.

Руководствуясь указаниями райкома партии, Королева, как человека «тесно связанного с врагом народа Эйдеманом», общее собрание членов Осоавиахима РНИИ единогласно исключает из членов Совета ОСО.

– Еще до этого Клейменов отзывает свою рекомендацию, данную Королеву для вступления в группу «сочувствующих». Когда один из сослуживцев попробовал возразить: «Королев – один из самых толковых людей в институте, делу предан беспредельно!» – ему спокойно возразили: «Мало быть толковым! Королев в общественных мероприятиях участия не принимает, на профсоюзные собрания не ходит. Вспомни: на демонстрации и маевки его не затащишь, да и с сотрудниками груб».

С 1 января 1938 года Королев уже не руководит отделом, – без объяснения причин, его переводят на должность ведущего инженера.

Атаки, как видите, идут со всех сторон: его обвиняют в грехах политических («сочувствующий»), общественных (ОСО) и профессиональных (понижение в должности).

19 апреля 1938 года Королев пишет письмо в Октябрьский райком ВКП(б). Старается убедить в своих верноподданнических чувствах: «Я не представляю для себя возможности остаться вне партии»... Отмежевывается от «врага народа» Клейменова: «Мне он очень много сделал плохого, и я жалею, что взял у него рекомендацию»... Жалуясь, он предсказывает свое будущее: «Обстановка для меня создалась очень тяжелая. Прав я не имею никаких, фактически в то же время неся ответственность за всю группу... Я уже не могу работать спокойно, а тем более вести испытания. Я отлично отдаю себе отчет в том, что такая тяжелая обстановка в конце концов может окончиться для меня очень печально...» Говорит о самом дорогом, самом важном: «считая мое исключение неправильным, разрешить вопрос о моем пребывании в рядах сочувствующих, дать возможность продолжать работу в институте, где я работаю уже 7 лет над объектами, осуществление которых является целью всей моей жизни...»

Из райкома письмо это переслали в институт. Новый секретарь парткома Федор Пойда наложил резолюцию: «Разобрано на парткоме. Решено в сочувствующих не восстанавливать».

После ареста Глушко Королев понял, что и его арестуют непременно. Он чувствовал это. По отрешенности, с какой говорил с ним Слонимер, по улыбке Елены Наумовны, даже по тому, что механики на стенде старались как можно меньше контактировать с ним, вообще находиться в одном помещении.

А может, все это ему кажется, может быть, просто сдавали нервы: он чувствовал себя измазанным, вонючим, заразным, уязвимым для всевозможных унижений, которым он должен подвергнуться за что-то гадкое и позорное, чего он не совершал, но о чем все, кроме него, уже знают и ждут, что все это должно быть вот-вот публично объявлено. Да, да очень часто казалось, что его ареста ждут!

Пожалуй, единственным человеком, который ни в чем, ни в одной мелочи не изменил своего отношения к Королеву, был Евгений Сергеевич Щетинков. Он вообще вел себя так, словно ничего не случилось, разговаривал безо всякой оглядки, не боялся вспоминать и Клейменова, и Лангемака, и Глушко, в то время как для других людей они словно бы никогда и не существовали. У Щетинкова была репутация институтского юродивого, который и царю может говорить в глаза что думает.

– Ему хорошо, у него туберкулез, – со вздохом сказал о Щетинкове один из сослуживцев.

Евгений Сергеевич действительно был тяжело болен и внутренне подготовил себя к близкой смерти. Осенью и весной, набрав разной расчетной работы, уезжал он в Абастумани и там, в ласковых грузинских горах, пережидал смертельную для него московскую слякоть. И нынешней весной был он совсем плох, но не торопился с отъездом. Очень хотелось напоследок сделать что-то по-настоящему интересное, что переживет его самого и, кто знает, может быть, поможет понять всем этим «бдительным слепцам», что нельзя арестовывать Королева, а напротив, надо, чтобы он мог работать с полной отдачей своих уникальных (в этом Евгений Сергеевич был убежден) сил и способностей.

В самом начале апреля Щетинков закончил большую работу: «Перспективы применения жидкостных ракетных двигателей для полета человека». Сорок страниц: весовой баланс, аэродинамика с учетом влияния звуковых скоростей, куча формул, графиков – он просчитал несколько вариантов...

Королев закрыл папку, прижал ладонью к столу, спросил грустно:

– Успеем ли, Евгений Сергеевич?

– А разве это важно?... Другие успеют...

– Не согласен, – твердо сказал Королев. – Я сам должен успеть... Намеченные еще с Глушко огневые испытания продолжались до начала лета. Работу осложняла кислота – опыта обращения с агрессивными жидкостями не было, механики ходили с обожженными руками, в дырявых спецовках: постоянно что-то просачивалось, протекало, лопалось. Королев уже отметил, что на каком-то этапе стендовых отработок непременно наступает вот такая черная полоса неповиновения металла, и, как ни бейся, она будет длиться положенное богом время, а потом сама собой кончится, Щетинков говорил, что это мистицизм, а Палло был с ним согласен. Сейчас они как раз вошли в эту черную полосу.

13 мая взорвались баки на ракетной торпеде 212, по счастью никто не пострадал. Председателем комиссии по разбору причин аварии назначили Тихонравова, чему Королев был очень рад: Михаил Клавдиевич не будет искать в этом деле «вредительства». Разбирались целый день. Через неделю Королев составил программу новых испытаний ракеты. Теперь нужно было очень постараться, чтобы что-то взорвалось. Опрессовку новой системы водой проводил Палло. Вырвало штуцер: давление высокое – до сорока атмосфер. Королев торопил механиков, ему хотелось поскорее вернуться к ракетоплану. Когда все отремонтировали, дал команду залить основные компоненты. Палло показал: подтекает.

– Я предлагаю проводить испытания, – бодро сказал Королев.

– Я не буду, – хмуро отозвался Палло.

– Это почему?

– Потому что все надо переделывать... Иначе, когда выйдем на расчетное давление, может рвануть.

– А может и не рвануть, правильно? – Королев обернулся к стендовикам Волкову и Косятову, ища у них поддержки.

Саша Косятов молча вытирал ветошью руки. Волков отвернулся.

– Александр Васильевич, но вы-то что молчите?! – спросил Косятова Королев.

– Ненадежно все это, Сергей Павлович, – подумав, сказал Косятов.

– Я сам буду проводить испытания! – взорвался Королев. Все хмуро разошлись по местам.

– Поехали! – крикнул Королев.

Палло не отрываясь смотрел на дергающуюся стрелку манометра. Громкое шипение заглушало все звуки и голоса. Потом звук этот сразу сломался, стрелка упала влево, Палло оглянулся и увидел: Королев стоит, прижав руки к лицу, и между его пальцами льется кровь. В следующую секунду Королев выбежал во двор, выхватил носовой платок, прижал к окровавленному лицу и упал. Тут же вскочил. Палло держал его за плечи. Волков побежал звонить в «скорую». Косятов раздобыл бинты.

Вырвавшийся кусок трубы ударил Королева в висок. Как выяснилось потом, он пришелся по касательной, оставив трещину в черепе. Спасли Сергея Павловича буквально миллиметры.

Когда приехала «карета скорой помощи» (так на старинный манер называли эти автомобили с красными крестами на боку), Королев попросил:

– Свезите в Боткинскую, у меня там жена работает. Знаменитая Боткинская больница для коренного москвича была тогда как бы и не в Москве, потому что настоящая Москва кончалась для него у Бpянcкoгo вокзала. А дальше – новый стадион «Динамо», ипподром, Боткинская больница, и еще дальше – Петровский замок, Ходынка – какая же это Москва?..

В двухместной палате травматологического отделения пролежал он недели две. Страшная синяя гематома почти закрывала один глаз. Рядом с ним лежал молодой парень, спортсмен, которому ампутировали ногу. Он не хотел никого видеть и ни с кем разговаривать. Ксана приходила по нескольку раз на день. Приезжала мама.

Когда пришел Арвид Палло (он был единственным, кто навестил его в больнице), Сергей Павлович сказал:

– Ты был прав: надо переделывать...

Долечивался Сергей Павлович дома, на Конюшковской. Очень рвался на работу, а Ксане не хотелось его отпускать. В их доме почти каждую ночь кого-то арестовывали. Идешь утром на работу, а на двери висит свежая бирка с сургучной печатью. Подъезд, двор и вся улица были грязными, ветер таскал по мостовой какую-то бумагу, клубил пыль. И двор, и улицы теперь не убирали, потому что дворники ночью ходили как понятые, очень уставали от чужих слез и днем отсыпались. Ксении Максимилиановне казалось, что пока Сергей сидит дома, пока вот эта белая повязка на голове, никто его не тронет. Но сколько ни уговаривала себя, трезвый ум ее шептал свое: «Тронут, все равно тронут...» Наташку отвезла на дачу к бабушке Соне: если все-таки придут, девочка не должна этого видеть.

На работу Королев вышел только в 20-х числах июня. Новостей за время его отсутствия накопилось много. Приняты на вооружение в ВВС реактивные снаряды двух калибров. Гвай задумал работы по многозарядной реактивной установке. Иван Исидорович Гвай был крепким инженером и человеком очень энергичным, служил в армии, окончил в Ленинграде военную академию, а потом вместе с ГДЛ приехал в Москву. Это он сделал «Флейту» – установку для реактивных снарядов на истребителях И-15 и И-16. И бомбардировочная установка тоже его. И наземную он, конечно, до ума доведет, тем более что теперь в его распоряжении целый взвод толковых инженеров.

И еще одна новость, конечно, с этой связанная: 1 июня, когда Королев лежал в больнице, Слонимер издал приказ остановить работы по ракетоплану...

Прочитав приказ, Королев долго молчал, думал. Если теперь, после отличного отзыва из Военно-воздушной академии издается такой приказ, значит, наступает время настоящей войны, войны не на жизнь, а на смерть. Кто может помочь? Циолковского нет. Эйдемана нет. Алксниса нет. Тухачевского нет. Все его союзники теперь – Евгений Сергеевич, Арвид Палло, Борис Раушенбах, Саша Косятов на стенде. Не густо. Но победить необходимо, иначе вообще непонятно, зачем жить. Надо писать Сталину. Сталин поймет, как все это важно...

В воскресенье 26 июня были выборы в Верховный Совет России. У избирательных участков толпился народ, молодежь танцевала, люди смеялись, и невольно хотелось верить, что все обойдется, что все невзгоды пройдут, начнется, наконец, нормальная жизнь...

На следующий день по дороге на работу Королев развернул «Правду». Почти весь номер был посвящен выборам. Цитировалась записка, брошенная в урну:

«Пусть долго живет товарищ Сталин! За дело Ленина-Сталина мы готовы на все! Так думает весь народ».

»... Мы готовы на все...»

Вечером, возвращаясь из РНИИ, Королев увидел у подъезда своего дома двух «топтунов». Жарко, но «топтуны» были в темных душных костюмах – сама погода усиливала их ненависть к миру. Ксана просила купить хлеба, но, кроме французской булки, он купил ей сегодня новую патефонную пластинку. У них был патефон! В те годы обладателей патефонов было несравненно меньше, чем сегодня людей, у которых есть телевизор. Они с Ксаной подкупали разные пластинки, танцевальные – «Рио-Риту», «Брызги шампанского». А сегодня он купил «Русские песни».

Ужинали на кухне. А потом завели патефон.

Во поле березонька стояла, Во поле кудрявая стояла, Люли-люли стояла, Люли-люли стояла. Некому березку заломати, Некому кудряву...

Когда в дверь позвонили, он сразу все понял.

 

 

 

 

29

Ивана Терентьевича Клейменова, арестованного в ночь со 2 на 3 ноября 1937 года, во внутренней тюрьме НКВД словно забыли: на первый допрос он был вызван через сорок три дня после ареста – 15 декабря.

За жаркое для Ежова и его дружины лето 1937 года уже был накоплен некоторый опыт обращения с такими людьми, как Иван Терентьевич. А это был сложный контингент: из крестьян, упрямые, помешанные на идеалах революции и понюхавшие кровь на гражданской войне. Именно осенью – в октябре-ноябре 37-го работы на Лубянке было просто невпроворот, и до Клейменова в азартном этом запале просто руки не доходили. А с другой стороны, такого, как он, полезно было «образовать» в камере, дать ему послушать других, притомить его так, чтобы он уже ждал допроса, а потом вызвать совершенно неожиданно, и с налета, с настоящим накалом, когда у самого кровь бросается в голову, так его ухватить, чтобы сразу весь дух из него вышел! Было среди следователей даже такое негласное соревнование: у кого с какого подпишет. И мастера настоящие были. Ушиминский Зиновий Маркович, например. Как подлинный артист, он даже псевдоним себе придумал: Ушаков, под которым был известен в широких кругах ежовцев. Он чуть ли не с первой атаки повалил и Фельдмана, и Эйдемана, и самого Тухачевского. Но как и в каждом бою, время атаки тут тоже надо точно выверить.

Звериная эта тактика себя оправдывала. «А почему, действительно, меня не вызывают?» – начинал думать забытый всеми узник в душевном смятении, ибо человек – существо общественное, а за решеткой – общественное вдвойне. Лев Толстой говорил, что человек многое может выдержать, если видит, что и другие люди живут так же, как он. Невинный человек, не понимающий, почему и за что его посадили, по издавна бытующей на Руси практике законов не ведающий, имеющий самое смутное представление и о своих правах, и о своих обязанностях, и вообще получивший все свои знания о тюремной жизни в лучшем случае от графа Монте-Кристо, естественно, ищет поддержки у окружающих, прислушивается к их советам и делает выводы из открывшегося ему чужого опыта.

Конечно, существовали различные тюремные «университеты», но все их программы стремились к одной цели: малыми жертвами достичь наилучших результатов. А вот пути к этому предлагались самые разные. Там, где обучался Клейменов, полагали, что надо быстро, не доводя дело до серьезных увечий и, не дай бог, до Лефортовской тюрьмы, во всем признаваться, называя при этом сообщников из числа тех, кто уже сидит, создавать этакий замкнутый «хоровод»: ты показал, что я шпион, а я, – что ты шпион. А вот когда дело передадут в суд, тут уж надо все отрицать. Это приведет суд в замешательство, начнут разбираться, увидят – не смогут просто не увидеть! – что кругом «липа» и отпустят, конечно...

Многие и многие тысячи людей поплатились жизнью за эту «тактику». Но винить ее авторов было бы жестоко, потому что во всех своих построениях они исходили из соображений, что их противник наделен как минимум человеческой логикой, и заведомо идеализировали конечные цели этого противника.

Если для Сталина повальные репрессии были продуманной политикой, то непосредственные реализаторы этой политики осмыслением ее никогда себя не утруждали. Им прежде всего требовалось придумать дело, нахватать как можно больше людей, уничтожить их с соблюдением некоего ритуала и отрапортовать. Существовал термин: «слипить дело». Именно «слипить», а не «слепить», поскольку новый этот глагол – «липовать» – был производным не от «лепки», а от «липы». А раз так, «липили» первоначально в самых общих чертах, с употреблением формулировок самых расплывчатых, скажем – «заговор». Что за заговор, против кого, с какой целью – это уже детали. И участники «заговора» – тоже детали. Имеет человек к нему отношение или не имеет – не суть важно. Надо просто наполнить оболочку «заговора» каким-то человеческим содержанием, не важно каким. Известно немало случаев, когда приходили человека арестовывать, а его нет – уехал. Не скрылся, не спрятался, а просто уехал на курорт или в деревню. Но даже зная, куда он уехал, его обычно не искали – вместо него арестовывали кого-то другого. В списках «врагов народа, окопавшихся во Внешторге», были Сердюков и Тулупов. Николай Сердюков, друг Клейменова, работал в одном из московских НИИ. Когда его исключили из партии и он понял, что посадят со дня на день, он уехал из Москвы, поселился в другом городе, поступил на завод, и о нем забыли, точнее – руки до него не дошли. А Тулупова – председателя приемной комиссии Берлинского торгпредства – просто не нашли. И искать не стали: пропал, ну и черт с ним.

Но ведь арестованные всего этого не знали! А хоть бы и знали, что бы изменилось? Мог бы Лангемак, даже зная о предстоящем аресте, скрыться? Да нет, конечно! Потому что по понятиям чести человеческой это уже означало бы признание за собой некой вины. Именно благородство жертв было главным помощником палачей: никто никуда не бежал, все сидели на своих местах и ждали, пока их прихлопнут! Не бежали и ждали, потому что никак не могли уяснить для себя главного: во всем происходящем никакой нормальной человеческой логики нет, и всякие их умственные построения, рассчитанные с ее учетом, заведомо негодны.

Положение Ивана Терентьевича было мучительно еще и потому, что, ожидая многие дни допроса, он все-таки не мог к этому допросу подготовиться: сколько ни вспоминал, никаких грехов за собой не помнил, не понимая, что для его уничтожения никакие реальные грехи и не нужны! Ощущай он себя хоть в чем-то виноватым, он мог бы придумывать разные варианты оправдания своей вины, а так неизвестно, к чему было ему готовиться. Единственно, что он мог предположить, так это то, что посадили его за знакомство с врагом народа Тухачевским, у которого он находился в подчинении несколько последних лет. Но ведь невозможно же арестовать всех, кто был связан с Тухачевским (собственно, почему невозможно?), ведь в подчинении у него была практически вся Красная Армия!

Можно даже предположить, что в то время, когда Ивана Терентьевича арестовывали, дела ему окончательно еще не «слипили». Дальше-то все получилось исключительно удачно для следствия, потому что Клейменов стал как бы мостиком, соединяющим два «змеиных гнезда врагов и диверсантов» – Внешторг и РНИИ.

Внешторговцев начали арестовывать давно. Да и то сказать, кого, как не их легче всего было заманить в свои сети Троцкому в Мексике, Пилсудскому в Варшаве и Гитлеру в Берлине? Клейменов знал, что еще в 1936 году арестован был Леонтий Александров, а в мае 37-го – помощник военного атташе в Берлине Иосиф Зенек. Но он не знал, что в одну ночь с ним арестовали заместителя председателя Технопромимпорта Бориса Шапиро, через три дня – начальника Экспертного управления Шмавона Гарибова, потом председателя Технопромимпорта Киселева, Николая Гасюка из Берлинского торгпредства, Алексея Хазова, Мордуха Рубинчика, Владимира Бельгова и других ответственных работников Наркомата внешней торговли. Все они на следствии признались во вредительстве и шпионаже, но кроме Рубинчика, никто даже не упомянул фамилии Клейменова. Избитый до полусмерти Рубинчик «признался» 14 ноября 1937 года, что по совместной нелегальной деятельности был связан с Клейменовым и Бельговым, которые работали в Берлине. Но когда начали дознаваться, как он встречался с Троцким и сколько миллионов лир получал за свои рапорты в Рим, Рубинчик опять принялся за старое: Троцкого никогда в жизни не видел, итальянским шпионом не был и никаких денег не получал. За такое упрямство его, как и большинство других арестованных внешторговцев, расстреляли. Второй раз фамилия Клейменова была произнесена на допросе Лангемака 15 декабря.

Одними из главных тем раздумий узников внутренней тюрьмы НКВД были: «Какая же сволочь меня посадила?!», «Кто написал донос и что в нем написано?!» Между тем раздумья эти были совершенно пустопорожними. Никаких конкретных инициаторов ареста могло и не быть, а мотивы обвинения даже человек с предельно развитым воображением представить себе был не в состоянии. Великого генетика Николая Ивановича Вавилова арестовывали, в частности, на том основании, что отец его якобы жил в Германии. А отец нигде не жил, потому что к тому времени, вернувшись из Германии, умер в России.

Клейменов был арестован 2 ноября, а первые невнятные обвинения в его адрес прозвучали 14 ноября и 15 декабря, т.е. уже после того, как он был арестован. Поэтому чей-то навет был для Лубянки безусловно желателен, но вовсе не обязателен, как и разные другие, тормозящие набранное ускорение юридические «условности», которые только докучали следствию. Тому же Клейменову постановление об избрании меры пресечения сочинили только через месяц после ареста. И у прокурора утвердить забыли. И предъявить обвинение Ивану Терентьевичу на предварительном следствии тоже забыли. Ну, что сделаешь, понять можно: работы невпроворот. При такой загрузке просто невозможно соблюсти все юридические тонкости. А потом, не зря же говорил Генеральный прокурор товарищ Вышинский: «Надо помнить указание тов. Сталина, что бывают такие периоды, такие моменты в жизни общества и в жизни нашей в частности, когда законы оказываются устаревшими и их надо отложить в сторону».

Дело Клейменова вел Соломон Эммануилович Луховицкий, натуральный садист.

И хотя Клейменов после долгих раздумий и советов с товарищами-сокамерниками решил, что на предварительном следствии плести на себя небывальщину все равно, очевидно, придется, такого мордобоя с первых минут допроса (атака Луховицкого была рассчитана на ошеломление и полное подавление противника) не ожидал, все-таки он – участник гражданской войны, ромбы в петлицах. И как бы ни готовил себя Иван Терентьевич, – не рассвирепеть он не мог, а потому и был избит до потери сознания, пришел в себя только после уколов фельдшера, едва дотащился до камеры, лег пластом и не поднимался до следующего допроса. На следующий день, 16 декабря, Луховицкий показал Ивану Терентьевичу признания Рубинчика и Лангемака и спокойно объяснил, что дело его безнадежно, если он не облегчит своей участи чистосердечным признанием. А потом так же спокойно сказал, в чем конкретно надо признаться. А признаться надо было в том, что в антисоветской организации в Берлинском торгпредстве он, Клейменов, состоял и сам завербовал в нее Киселева, Сердюкова и Тулупова. Надо признаться и в том, что в организации этой состояли Александровы – Леонтий и Степан, Алексей Хазов, Лазарь Газарх, Иосиф Зенек...

– Впрочем, Зенека можно и не писать, – сказал Луховицкий. Потом подумал и добавил: – Нет, напиши на всякий случай...

Клейменов даже удивился, почему следователь вздумал пожалеть Зенека. Он не знал, что Иосиф Яковлевич еще месяц назад был приговорен к расстрелу и его уже не было в живых, как и Рубинчика, которому обещали жизнь за «чистосердечное признание» и клевету на того же Клейменова.

И еще надо признаться в том, что в РНИИ тоже была антисоветская организация и в организации этой он, Клейменов, установил «контрреволюционную связь» с Лангемаком и от него узнал, что в организацию эту входят Валентин Глушко, Сергей Королев, Юрий Победоносцев и Леонид Шварц.

Возвратившись в камеру, Иван Терентьевич вновь и вновь вспоминал все детали допроса и подумал, что Луховицкий даже не спросил, в чем же конкретно заключалась его «контрреволюционная связь» с Лангемаком, и что это вообще за связь. Лангемак был его заместителем и «связь» у них была ежедневно. Это же замечательно: тем абсурднее будет выглядеть на суде все обвинение!

Следователь Георгия Эриховича Лангемака 28-летний младший лейтенант Михаил Николаевич Шестаков был, очевидно, еще не столь опытен и искусен, как его коллега Луховицкий, и с Лангемаком ему пришлось крепко повозиться: Лангемак упорно отказывался признать себя виновным хоть в чем-то. Только на двенадцатый день, уже теряющий связь событий и временами впадающий в состояние динамического беспамятства, когда он мог ходить, сидеть и говорить, находясь в то же время как бы за порогом мысли, Лангемак подписал заявление о том, что он «решил отказаться от своего никчемного запирательства и дать следствию показания о своей контрреволюционной деятельности».

Да, действительно еще в 1934 году начальник института Клейменов завербовал его в антисоветскую организацию и он узнал от Клейменова, что в ней уже состоят инженеры Глушко, Королев и Победоносцев. Ну а дальше все вместе начали вредить, срывать сроки разработок нового вида вооружения, в частности тормозили сдачу реактивных снарядов, стартовых ускорителей, двигателей с жидким кислородом, которым занимался Глушко, и многое-многое другое...

Я думаю, прошло немало часов, прежде чем ясность сознания Георгия Эриховича восстановилась, все происходящее расставилось по своим местам и вернулась обычная способность к холодному анализу. Вероятно, Лангемак не мог не радоваться своей находчивости на допросе. Как ловко удалось обвести вокруг пальца Шестакова, когда он обвинил Глушко в саботаже с кислородными двигателями. Ведь когда на суде начнут разбираться, сразу увидят, что Глушко всегда был противником этих двигателей, даже в книжке об этом писал и сам никогда двигатели на кислороде не строил! И как он, Лангемак, мог тормозить работы над реактивными снарядами, если совсем недавно, в марте нынешнего года, как раз за эти работы он, Лангемак, приказом народного комиссара оборонной промышленности был премирован десятью тысячами рублей! С первого взгляда ясно, что все его показания – полнейшая чепуха. Не заметить этого суд просто не сможет. И вообще, бытовавшая в его камере мысль о том, что, признаваясь, надо называть как можно больше «соучастников», очевидно, не столь уж абсурдна. Действительно, невероятное количество «врагов народа», соизмеримое с самим «народом», оставшимся на свободе, должно в конце концов убедить Сталина в том, что Ежов преступник. Ну как, скажем, может быть крестьянский паренек Клейменов врагом Советской власти, если он дрался за нее на фронте, если власть эта все ему дала: образование, положение в обществе, высшее командирское звание...

Мысль об очевидной вздорности всех его признаний настолько крепко засела в голове Георгия Эриховича, что не стоило большого труда убедить его не отказываться от своих показаний на суде. Он и не отказывался. Ждал, что вот начнут читать дело и... А Клейменов отказывался. Прямо сказал: «Все, что говорил, – ложь! Виновным себя не признаю!» Ему снова прочли показания Рубинчика и Лангемака. – «Это тоже все ложь! – твердо стоял на своем Иван Терентьевич. – Я ни в чем не виноват».

Суд длился минут 15-20: понедельник вообще день тяжелый, а тут еще очень много дел и входить во все тонкости судьи просто не могли. Да и надо ли, когда и так все ясно?..

Иван Терентьевич Клейменов и Георгий Эрихович Лангемак были приговорены к расстрелу. Приговор обжалованию не подлежал и приводился в исполнение в день оглашения. Стояли сильные морозы, и, когда везли в «мастерскую», Клейменову в пилотке было холодно.

Как раз в январе Сталин задумывается о чистоте своей «короны». Положение сложное: с одной стороны, все, что происходит в стране, должно происходить с ведома и благословения вождя, с другой – теперь, когда он обмазал кровью самых приближенных соратников – «людей с сильными лицами», как назвал их в 1939 году Иоахим Риббентроп, – от всей этой жути надо отмежевываться. На январском пленуме было признано, что ошибки имели место. Было опубликовано специальное Постановление «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков». В пункте 7 этого постановления были просто замечательные слова: «Обязать партийные организации привлекать к партийной ответственности лиц, виновных в клевете на членов партии, полностью реабилитировать этих членов партии и публиковать в печати свои постановления в тех случаях, когда предварительно в печати были помещены дискредитирующие члена партии материалы».

И действительно, кого-то выпустили из тюрьмы, восстановили в партии в 1938-м – 77 тысяч, на следующий год – еще 65 тысяч, но на деле ничего не изменилось, аресты продолжались, может быть, только поменьше стали писать о том, как туго приходится врагам в «ежовых рукавицах».

Ничего не изменилось и в методах следствия. Валентина Петровича Глушко били в марте ничуть не меньше, чем его начальников в декабре. Однако ход самого «Дела РНИИ» значительно замедлился: обвинительное заключение по делу Глушко комиссар госбезопасности III ранга НКВД Амаяк Захарович Кобулов завизировал только через год после ареста Валентина Петровича. А год тогда – срок огромный!

В НКВД был свой табель о рангах: дело делу рознь. Глушко, Королев, которые мелькали в показаниях Клейменова и Лангемака, кто они такие? Это сейчас мы читаем и ужасаемся: академики, лауреаты, гордость ракетной техники, пионеры мировой космонавтики! Но тогда-то для НКВД это были безвестные инженеришки какого-то не очень серьезного института. Через пятьдесят лет после описываемых событий на мой вопрос: «Почему в 1937-1938 годах из сотен сотрудников РНИИ посадили всего семерых человек?» – Мария Павловна Калянова, секретарь комсомольской организации РНИИ в 1938 году, ответила:

– Думаю, потому, что нас не воспринимали всерьез...

И немалая доля правды в этом объяснении есть. Расстрелами Клейменова и Лангемака РНИИ был обезглавлен. Теперь предстояла подчистка, отлов мелкой рыбешки. На такой работе трудно проявить себя ярко, заметно. Ну, кто такие эти мальчишки со своими огненными горшками, кому охота с ними возиться? Надо брать пример с того же Соломона Луховицкого, который «слипил» дело Наркомпищепрома. Наркома Гилинского подвел под расстрел! Это же вся страна читает и дрожит! А тут какие-то газогенераторы, прости господи. Короче, дальнейшая разработка «Дела РНИИ» не сулила ничего интересного.

Однако не прислушаться к голосу научно-технической общественности тоже нельзя. А научно-техническая общественность была представлена Андреем Григорьевичем Костиковым. «Ежовые рукавицы» словно специально корчевали все препятствия на пути этого карьериста. Арест Клейменова и Лангемака делает его главным инженером, а затем и начальником института. Арест Глушко убирает реального конкурента и самого последовательного научного оппонента. Только Королев, этот вечно спорящий, упрямый, драчливый Королев, остается, пожалуй, единственно реальной угрозой его безраздельному владычеству в ракетной технике. И пока будет Королев, полновластным хозяином в институте ему не быть.

Через тридцать с лишним лет после описанных событий деликатнейший, очень осторожный в своих оценках Евгений Сергеевич Щетинков добавит: – «У меня впечатление, что Костиков причастен к арестам в РНИИ...»

В 1957 году, когда в 23 томе второго издания Большой советской энциклопедии (БСЭ) была опубликована статья о Костикове, Королев и Глушко – тогда уже члены-корреспонденты Академии наук СССР, Герои Социалистического Труда, не выдержали и отправили в редакцию БСЭ письмо, в котором рассказали об истинном вкладе этого авантюриста в нашу ракетную технику. В этом письме, в частности, прямо говорится: «В 1937-1938 гг., когда наша родина переживала трудные дни массовых арестов советских кадров, Костиков, работавший в институте рядовым инженером, приложил большие усилия, чтобы добиться ареста и осуждения как врагов народа основного руководящего состава этого института...»

Так что «помощь научно-технической общественности» имела место, и тем не менее «Дело РНИИ» двигалось в темпе, который не мог не опечалить Андрея Григорьевича. Даже чекисты, не очень щепетильные в доказательности своих обвинений, видели в этом «Деле» изъяны очевидные, на которых после только что прошедшего пленума можно было споткнуться. При самом беглом чтении дел, сразу бросалось в глаза: Лангемак утверждает, что во вредительскую организацию его вовлек Клейменов, от которого он узнал, что там же уже состоят Глушко и Королев. Клейменов доказывает, что о вредительстве Глушко и Королева он узнал от Лангемака. Минуточку, почему никто не обращает внимания на одну маленькую деталь: коль скоро и в показаниях Клейменова, и в показаниях Ленгемака везде эти две фамилии рядом: Глушко-Королев, то почему же Глушко арестован, а Королев разгуливает на свободе? Ну хорошо, ну не разгуливает, а лежит в больнице с трещиной в черепе, дома долечивается. Но хватит уже, полежал и будя. Пора брать, пора...

Не сразу сообразили остановить патефон:

– Некому кудряву заломати...

Чекист сам подошел, поднял иглу, двинул рычажок стопора. Королев сидел на стуле посередине комнаты молча. Чекиста удивило, что он не успокаивает жену, не говорит этих непременных слов, которые говорят все, которые он слышит каждую ночь: «Это – недоразумение, все завтра разъяснится...» Обыск скучный, по давней, в самодержавное прошлое уходящей схеме: от дверей по часовой стрелке. Обыски проходили, как правило, формально: искавшие знали, что ничего интересного для себя не найдут. У военных иногда еще попадалось незарегистрированное оружие – прямое доказательство террористических намерений, а у штатских – от силы заваляется где-нибудь брошюрка Троцкого. Но редко, время было такое – только объявят в газете: «враг», все тут же сами сжигают, выбрасывают, портреты в книгах заливали тушью...

Ксения Максимилиановна заметила, как один из чекистов, нагнувшись над ее туалетным столиком, ловко вытянул из открытой шкатулки малахитовые запонки, которые Макс подарил Сергею на свадьбу, но промолчала, конечно. Она тоже молча сидела на стуле посередине комнаты.

– Соберите вещи, – мирно сказал второй чекист, безо всякого интереса листающий книги.

Третий, подсев к письменному столу, писал протокол. Дворник в прихожей дремал на табуретке.

Ксения Максимилиановна не сразу как-то сообразила, о каких, собственно, вещах идет речь. Потом поняла: вещи Сергею в тюрьму. И в этот момент испугалась по-настоящему, глубоко испугалась за Сергея, за себя, за Наташку, вообще за всю будущую жизнь. Сколько надо собирать вещей и каких, она не знала, а спрашивать не хотела. Не то чтобы боялась, а не хотела, ей неприятно было всякое, пусть даже вынужденное, общение с этими людьми.

Обыск и сочинение протокола продолжались до утра: Сергей начал одеваться, когда за окном уже было совсем светло, позвенькивали трамваи. Написал доверенность на получение зарплаты. Надел кожаное пальто, то самое, гирдовское, вечное. Уходя, в прихожей обнял Ксану и, прямо глядя ей в глаза, сказал спокойно и просто:

– Ты знаешь: вины за мной никакой нет.

 

30

 

Арест Королева санкционировал Рагинский – заместитель Генерального прокурора Вышинского. К великому сожалению Андрея Януарьевича, когда Ежова арестовали и трон Вышинского качнулся, Рагинским пришлось пожертвовать. Постановление на арест Королева писал Жуковский – это из ежовской «гвардии». Основания для ареста: показания Клейменова, Лангемака, Глушко – все трое называли Королева участником контрреволюционной троцкистской организации внутри РНИИ, «ставящей своей целью ослабление оборонной мощи в угоду фашизму». Следствие по делу нового «фашистского угодника» вели младшие лейтенанты, оперуполномоченные Быков и Шестаков.

Фамилия Шестакова нам уже, как вы помните, встречалась: от «липил» Лангемака. На мой запрос в управление кадров КГБ пришел ответ с указанием адреса Михаила Николаевича – оказывается, жив-здоров. Я немедленно к нему поехал,

Дверь отворил невысокий крепкий пожилой человек, с живыми карими глазами. На аккуратной голове его темные волосы резко, как словно бы это тонзура какого-нибудь монаха-иезуита, прерывались лысинкой чистого блеска. Михаилу Николаевичу шел 80-й год, но в движениях его не было ни старческой заторможенной немощи, ни мелкой прерывистой суетливости – спокойный, опрятный, сильный еще отставной полковник.

Познакомились. Со всей возможной деликатностью сообщил я о цели моего визита, упирая главным образом на то, что меня более всего интересует поведение Королева во время допросов. Каким он был: подавленным или, напротив, агрессивным, молчаливым, словоохотливым, оживленным, угрюмым?

– Какого Королева вы имеете в виду? – спросил в свою очередь Шестаков, глядя мне в глаза честным, прямым взглядом.

– Сергея Павловича. Из РНИИ. Впоследствии – Главного конструктора ракетно-космической техники...

– Не помню... Решительно не помню.

– Но ведь Королев сам называет вас своим следователем в письме к Сталину. Согласитесь, вряд ли, находясь в тюрьме, он рискнул бы писать неправду товарищу Сталину.

– Удивительно. Здесь какая-то ошибка...

– Но и в письме к вашему непосредственному шефу – Лаврентию Павловичу Берия Королев тоже называет вашу фамилию. Берия хорошо знал своих сотрудников, и, если бы это была неправда, он мог легко изобличить автора письма.

– Но я не помню Королева!

И вдруг страшная мысль в этот момент пришла мне в голову: а может быть, Шестаков говорит правду? Может быть, он действительно не помнит Королева? Может быть, раскрыв в январе 1966 года «Правду» и увидев портрет академика в траурной рамке, он не нашел знакомых черт? Но ведь это было бы страшнее ложных отпирательств! Я помню всех людей, кому я давал пощечину, даже мальчишек в школе. Существует только одно объяснение тому, что Шестаков забыл человека, которого он избивал (а что, как не побои, имелось в виду под термином «физические репрессии» в письме Королева к Сталину и Берия?): таких людей было много! Их было так много, что все их окровавленные лица превратились в памяти его в какой-то неразделимый мокрый красный ком. Эта страшная работа была столь ординарна для него, неинтересна, а главное – длилась так долго, что требовать, чтобы он запомнил свои жертвы, так же нелепо, как требовать от кассирши универмага, чтобы она запомнила лица всех своих покупателей.

– Да я вообще не занимался следствием, – продолжал тем временем Шестаков, – я был на оперативной работе.

– А в чем она заключалась?

– Ну, это уже наши профессиональные дела...

– Михаил Николаевич, но если вы не занимались следствием, зачем же вас в 1955 году вызывали в Главную военную прокуратуру, где состоялся разговор малоприятный, помните? Дело Лангемака...

Темные глазки метнулись: он не ожидал, что я и это знаю. Движение было быстрым, как щелчок затвора фотоаппарата, но он «засветился» в этот миг. Теперь я знал, что он помнит Лангемака, и Королева тоже не может не помнить. Ну, слава богу, а то мы уж было начали возводить на человека напраслину...

– Видите ли, я действительно давал показания по делу Лангемака, поскольку однажды заходил в кабинет, где его допрашивали...

– Вот и славно! Расскажите, какой это был кабинет: большой, маленький, куда окна выходили, какой свет, где сидел Лангемак, а где следователь?

Шестаков улыбнулся:

– Помилуйте, все это было пятьдесят лет назад. Неужели вы могли бы запомнить комнату, в которую вы случайно зашли пятьдесят лет назад?

– Ну, хоть и пятьдесят лет прошло, но Лангемака вы помните. А Королева не помните?

– А Королева не помню. Да, много лет пролетело... И не заметил, как годы бегут, а сейчас вот здоровье никудышное, на днях опять в госпиталь кладут...

«Его в госпиталь кладут, – подумал я, – а подследственный его уже почти три десятилетия лежит в кремлевской стене».

Из вежливости пришлось выслушать жалобы отставного полковника на нашу медицину.

На том мы и расстались с Михаилом Николаевичем.

Следователя Быкова разыскать не удалось, жив ли он – неизвестно. Единственный человек, кто может сегодня рассказать о Королеве во время следствия – Шестаков. Он не расскажет никогда. Я прочитал много дел того времени, дел, которые вели следователи Клейменова, Лангемака, Глушко. Валентин Петрович Глушко неохотно, кратко, но все-таки рассказал мне, что вытворяли с ним на Лубянке. Не думаю, что для Королева были сделаны какие-нибудь послабления – кто бы и зачем делал? Я не знаю точно, как все было с Королевым, но я знаю, что было с десятками людей, равного с ним бесправия в то же время и в том же месте. Я ничего не могу здесь доказать и никого не могу обвинить. Я могу только попытаться увидеть...

Когда Сергея Павловича Королева сразу же по прибытии на Лубянку утром 28 июня 1938 года ввели в комнату для первого допроса, он увидел молодого темноволосого, черноглазого, симпатичного парня, примерно одних с ним лет и даже похожего на него плотной, кряжистой фигурой.

– Вы знаете, за что вас арестовали? – спросил он, пожалуй, с ненужной для первого вопроса надменностью в голосе.

– Нет, не знаю, – просто ответил Сергей Павлович.

– Ах ты не знаешь... твою мать!! – неожиданно страшно взревел симпатичный парень. – Сволочь! Мразь! – с этими словами он смачно, поднакопив в крике горячую слюну, плюнул в лицо Королева.

Королев бросился на него инстинктивно, не думая уже где он находится, кто перед ним, но рывок его был, оказывается, предусмотрен. Размашисто – так вратари выбивают мяч в поле – следователь ударил его сапогом в пах, мгновенно сбив с ног. Потеряв сознание, Королев еще извивался какое-то время на полу, карябал ногтями паркет, потом утих.

Когда он очнулся, рядом с парнем стоял еще один человек в белом халате. Он наклонился к Королеву, хмуря брови, пощупал его пульс, помог встать и сказал следователю:

– Страшного ничего нет.

Теперь Королев стоял у стены, а следователь сидел за столом.

– Значит так, – сказал следователь безо всяких следов прежней ярости в голосе, очень буднично и делово. – Будешь стоять на «конвейере» до тех пор, пока не подпишешь показаний.

Королев стоял до вечера. Есть не давали, пить не разрешали. Вечером пришел другой следователь, совсем молоденький, лет двадцати двух, не старше, с красивой русой кудрявой головой.

– Зачем вы себя мучаете? – спросил он Королева. – Ну, вот же черным по белому написано, что вы – вредитель. Вы поймите, вы – уже вредитель, это уже доказано следствием, понимаете? А ваше признание – вещь формальная. Вы полагаете, что, упираясь, вы делаете себе лучше? Поверьте мне, все как раз наоборот. Не помогая следствию, вы, прежде всего не помогаете себе. Неужели вам не ясно? Подпишите, и дело с концом...

– Что такое «конвейер»? – тихо спросил Королев.

– «Конвейер», – с улыбкой объяснил кудрявый, – это значит, вы будете стоять, а мы сменяться.

– Как это?.. – не понял Королев.

– Нас будет трое. Мы тут будем круглосуточно. Неужели вам не ясно? Советую подписать..

Он не пугал, действительно так и было: вечером пришел еще один, а рано утром снова тот, первый, симпатичный.

– Стоим? Молчим? – начал он весело. – А что вы такой скучный, невеселый? Небось, смеялись, когда ракеты разбивали вдребезги, когда ракетный самолет, опытную модель со своим дружком сожгли! – Чем больше он говорил, тем больше распалялся, свирепел. – Тогда, наверное, от души хохотали, а теперь вот, когда всей вашей банде хвост прижали, сразу вдруг погрустнели. Сейчас я вас пробочкой подбодрю...

В ящике письменного стола у него лежала разная пыточная мелочь: куски резиновых шлангов с металлом внутри, плетенки из кабеля со свинцовой изоляцией, бутылочные пробки со вставленными внутрь булавками так, что жало выходило наружу на два-три миллиметра.

Следователь тыкал пробкой в живот и шипел прямо в лицо:

– Напишите, кто вас завербовал... Просто на клочке бумаги.. Протокол составлять не будем... Все между нами останется... Ведь Клейменов вербовал вас? Ведь так?..

Потом вдруг снова, словно клапан какой срабатывал, срывался в крик:

– Почему молчишь, тварь?! Думаешь, нам нужны твои показания? Есть у нас показания!

И снова вкрадчиво:

– Это глупо: отпираться от вещей очевидных. Вы же инженер, можете рассуждать логично. Ну, давайте вместе разбираться. Вы работали в НИИ-3?

– Работал.

– Институтом руководил Клейменов. Троцкист. Немецкий шпион. Вредитель. Это он сам признал. Вы выполняли его указания?

– А как же можно не выполнять указаний начальника института, в котором ты работаешь?

– Вопросы задаю здесь я. А вы – отвечаете. Вы выполняли указания Клейменова?

– Выполнял.

– Слава богу! Вы понимаете, что, выполняя вредительские указания, вы тем самым совершали вредительство?

– Но ведь весь институт, так или иначе, выполнял указания Клейменова...

– Я не спрашиваю обо всем институте. С институтом мы еще разберемся. Вы за себя отвечайте. Вот ваш дружок Глушко понял, что запираться глупо и честно пишет: «Вел подрывную работу по развалу объектов, необходимых для обороны страны с целью ослабления мощи Советского Союза, тем самым подготовлял поражение СССР в войне с капиталистическими странами... Сорвал снабжение армии азотно-реактивными двигателями, имеющими огромное оборонное значение...»

– Да почему же «сорвал»? Он их доводил до ума. ОРМ-65 – хороший двигатель, я с ним работал...

– ОРМ-65? – задумчиво переспросил следователь, листая бумаги дела. – Есть и ОРМ-65. Вот слушайте: «В 1936 году Глушко с целью оправдать свою бездеятельность подготовил для сдачи азотно-реактивный двигатель ОРМ-65 для установки на торпедах и ракетоплане, который им же, Глушко, вместе с Королевым при испытании был взорван с целью срыва его применения в РККА...» Очень интересно получается. Значит, вы признались, что работали с двигателем ОРМ-65, так?

– Работал. Можете посмотреть протоколы горячих испытаний...

– У нас с вами свои протоколы. И не менее горячие! Итак, вы признаете, что работали с ОРМ-65, а Глушко признает, что работа эта – вредительская. Стало быть, вы кто? Вредитель! Зачем взорвали двигатель? А? Говорите честно. Ведь легче будет...

– Да ничего мы не взрывали! Он цел! Можете поехать в институт и посмотреть...

– Куда мне ехать, я сам решу. Не мое дело по институтам ездить, а мое дело получить от тебя показания, узнать, кто там еще затаился в вашем институте. И ты мне их назовешь! Всех назовешь!!! Назовешь, выблядок фашистский!!!

Весь налился кровью и, как-то боком подскочив к Королеву, резко и очень сильно ударил в лицо, сбив с ног.

Очнулся, когда облили холодной водой.

Следователь сидел за столом, перебирал бумаги, мурлыкал себе под нос: «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться, радость, на тебя...»

Щека Сергея Павловича чуть прилипла к полу от засыхающей крови. Когда он зашевелился, следователь проворно поднялся из-за стола, подойдя совсем близко, молча ударил ногой в лицо... Королев очнулся под утро от укола шприцем. Врач сказал, что надо быть осторожнее: очевидно, он так побился, споткнувшись на лестнице. Королев плохо разглядел врача: все лицо заплыло и от глаз остались щелки.

В феврале 1988 года я беседовал с членом-корреспондентом Академии наук СССР Ефуни. Сергей Наумович рассказывал мне об операции 1966 года, во время которой Сергей Павлович умер. Сам Ефуни принимал участие в ней лишь на определенном этапе, но, будучи в то время ведущим анестезиологом 4-го Главного управления Минздрава СССР, он знал все подробности этого трагического события.

Анестезиолог Юрий Ильич Савинов столкнулся с непредвиденным обстоятельством, – рассказывал Сергей Наумович. – Для того чтобы дать наркоз, надо было ввести трубку, а Королев не мог широко открыть рот. У него были переломы двух челюстей...

– У Сергея Павловича были сломаны челюсти? – спросил я жену Королева, Нину Ивановну.

– Он никогда не упоминал об этом, – ответила она задумчиво. – Он действительно не мог широко открыть рот, и я припоминаю: когда ему предстояло идти к зубному врачу, он всегда нервничал...

Королев пишет ясно: «следователи Шестаков и Быков подвергли меня физическим репрессиям и издевательствам». Но доказать, что Николай Михайлович Шестаков сломал челюсти Сергею Павловичу Королеву, я не могу. К сожалению, никто этого уже не сможет доказать. Даже доказать, что ударил, – нельзя. Что просто толкнул. Вновь повторю: я ничего не могу доказать, нет в природе этих доказательств. Я могу лишь попытаться увидеть.

Днём после ареста Сергея Ксана поехала в приемную НКВД на Кузнецкий мост. На вопрос, в чем конкретно обвиняют мужа, младший лейтенант, поворошив бумаги, ответил коротко:

– Арестован. Ведется следствие...

Когда она вернулась домой, позвонила свекровь, начала спрашивать что-то о Наташе...

– Мария Николаевна! Сергея больше нет! – крикнула Ксана, бросила трубку и, упав на диван, завыла, давясь слезами.

Это были ее первые слезы с того мига, как Сергея увели.

Когда Мария Николаевна примчалась на Конюшковскую, дверь в квартиру оказалась не заперта, в прихожей была разбросана марля, бинты, какие-то пузырьки (при обыске растрясли домашнюю аптеку), и она подумала, что с Сергеем случилось что-то страшное.

– Умер? – спросила она спокойно, входя в комнату.

– Нет, арестован НКВД.

– Ну, слава богу!

– Вы с ума сошли!!

– Но ведь он жив!!!

Вечером приехали старики Винцентини. Начался большой семейный совет. Макс сказал дочке:

– Если ты начнешь хлопотать, тебя тоже посадят.

– Хлопотать надо обязательно! – Мария Николаевна была воплощением деятельной энергии, – Я пойду в НКВД и напишу письмо Сталину!

В НКВД ее не пустили, а письмо Сталину она действительно написала. Может быть, оно до сих пор лежит в сталинских архивах, хотя невозможно представить себе такой архив, который вместил бы все письма к Сталину. Ответа, разумеется, не получила, но энергия ее не иссякла. Через некоторое время Мария Николаевна посылает Сталину телеграмму. Пройдя по Великому Кольцу Жалоб, телеграмма эта осела в архивах прокуратуры. Своеобразный документ эпохи:

«Москва. Кремль. Сталину. Дополнительно моему письму 15 июля сего года делу сына Королева Сергея Павловича, работавшего институте номер 3 НКОП арестованного органами НКВД 27 июня сего года. Убедительно прошу срочно ознакомиться письмом. Сын мой недавно раненый с сотрясением мозга исполнении служебных обязанностей находится условиях заключения, каковые смертельно отразятся его здоровье. Умоляю спасении единственного сына молодого талантливого специалиста инженера ракетчика и летчика, принять неотложные меры расследования дела. Мать Королева Мария Баланина. Москва, Октябрьская, 38, кв. 236. 22 июля 1938 года».

Счастье наше в том, что чем дальше будет отодвигаться то время, когда Сергей Павлович Королев сидел в камере сегодня уже не существующей тюрьмы, тем меньше сможем мы понять его, вникнуть в суть его переживаний, уяснить себе психологию его поведения. Да, это счастье, что нам, годящимся Королеву в дети и внуки, сделать это трудно, и, дай Бог, чтобы детям внуков наших это стало совсем невозможно. Почти уверен, что ход моих размышлений по этому поводу неверен и приблизителен, но ведь берем же мы на себя смелость говорить о непреклонности воли Галилея или Бруно, выстраивать их внутренние монологи, проникать в тайники сомнений людей, отделенных от нас веками. А Королев – наш современник...

Интересовался ли он политикой? По свидетельству всех (их десятки) людей, знавших его в те годы, не интересовался. Он видел, как круто изменила революция жизнь страны, и приветствовал эти изменения. Он видел, что индустриализация, прогресс техники, развитие науки, иными словами, реальное воплощение политики совпадает с его личными устремлениями. У него не было никаких счетов с Советской властью: у его родителей не отнимали недвижимость или золото, потому что ни недвижимости, ни золота не было. Не выселяли из особняка, потому что особняка тоже не было. Не раскулачивали, не уплотняли, не высылали, короче – его никак не угнетали. В то же время и льгот каких-либо тоже не было. Он не чувствовал себя чем-то кому-то обязанным. Никто его не толкал, не выдвигал, скорее осаживали, и если он чего-то достиг к тридцати двум годам, то, кроме самого себя, говорить «спасибо» было некому. Он не был ни притеснен, ни обласкан и, может быть, еще и поэтому мало интересовался политической жизнью, до крайнего предела раскалившейся внутрипартийной борьбой. Откровенно сказать, он, по образу мыслей своих, – законченный технарь, искренне не понимал, как всем этим можно всерьез интересоваться. Он не очень вникал в разногласия Троцкого со Сталиным, или Тухачевского с Орджоникидзе, споры эти интересовали его лишь в той степени, в какой эти люди могли ускорять или тормозить его дело, которое волновало его в миллион раз больше, чем заботы всех политиков мира вместе взятых. У него действительно не было за душой ничего, кроме постоянного желания добиться совершенства в любимом деле. Построй он тогда ракету, которую он построил через двадцать лет... Впрочем, даже ту, которую он построил через десять, – и она встала бы тогда в один ряд с перелетами через полюс, метрополитеном, песнями Дунаевского, палаткой Папанина, с Магнитогорским комбинатом, «Тихим Доном», костромскими буренками-рекордистками, – со всем лучшим, что было создано в нашей стране ее гражданами, создано их умом, талантом и трудом, но приписывалось лишь гениальным предначертаниям одного человека, пополняя ларец исторических свершений великого вождя всех времен и народов. Королев еще не успел сделать свой взнос. Впрочем, даже если бы и успел, это вовсе не означало бы, что колесо его жизни минует катастрофическую колею. Слава Мейерхольда или Туполева ушла за границы страны, и что? Да объяви тогда, что в сплоченный коллектив папанинцев затесался матерый японский шпион, скажем, Кренкель – никто бы не удивился... Моментально бы заклеймили...

Но не будем фантазировать. Будем размышлять о том, что известно. Известно, например, что Королев, как и большинство его коллег по РНИИ, жил довольно изолированно. В самых общих чертах представляли себе, как рождаются колхозы, как возводятся великие стройки. Что им говорили по радио, о чем они читали в газетах, то они и знали. И если Сталин, который уже в середине 30-х годов становится «гениальным», которого очень умный человек – Тухачевский – называет «великим», если этот «гениальный», «великий» политик утверждает, что по мере роста и укрепления страны классовая борьба будет ожесточаться, то как можно ему не верить?! Королев всегда с большим уважением относился к специалистам, а в этом вопросе Сталин был для него как раз авторитетным специалистом. А потом – денно и нощно – по радио, в газетах: Сталин прав, прав, прав! И думаешь: да все, наверное, не так просто, как казалось раньше. То, что враги Советской власти существуют, – это никому и доказывать не надо, это всякому ясно. Другое дело, что распознать их действительно трудно. Но распознают! Припирают к стенке! И они сознаются! Сами сознаются!! Кто бы мог поверить, что Тухачевский – глава антисоветского заговора? Генерал армии А.В.Горбатов в своих мемуарах пишет: «В конце концов, перебрав различные объяснения, я остановился на самом ходком в то время: „Как волка ни корми, он все в лес смотрит“. Этот вывод имел кажущееся основание в том, что М.Н. Тухачевский и некоторые другие лица, вместе с ним арестованные, происходили из состоятельных семей, были офицерами царской армии... „Очевидно, – говорили тогда многие, строя догадки, – во время поездок за границу в командировки или на лечение они попали в сети иностранных разведок“.

Разве расстреляли бы таких высоких военачальников, если бы не было за ними никаких грехов, да еще сейчас, когда так много говорят о грядущей войне, сейчас, после Испании?! Ну не будет же Сталин рубить сук, на котором сидит! Значит, были грехи и немалые...

А Клейменов с Лангемаком? Герои гражданской войны? Тухачевский с Блюхером тоже герои. Ведь Клейменов действительно жил в Берлине. Могли его там завербовать? А почему не могли? Лангемак был белым офицером, кто ему в душу влезет? И здесь из глубин сознания всплывала самая страшная, миллионы людей сгубившая своим глубоким гражданским наркозом формула: «ПРОСТО ТАК У НАС НЕ САЖАЮТ!» А давайте-ка разберемся. Разве не мешали Клейменов и Лангемак ему, Королеву, развивать жидкостные ракеты, строить ракетоплан, т.е. именно те объекты, которые (по мнению Королева!) представляют огромную ценность для обороны страны? Разве не тормозили они его работы, не вставляли ему палки в колеса? Но ведь он-то точно не враг народа! И если они ему мешали, то враги они! Если они оговорили его, втянули в свою шайку, посадили за решетку, значит, они вдвойне враги!..

Стоп! Стоп! Стоп!! Так нельзя! Нельзя!! Да, они не соглашались с ним, спорили, всегда старались протолкнуть свои реактивные снаряды впереди его ракетоплана, не верили в жидкий кислород и крылатые ракеты, но ведь техническая близорукость и предательство – это все-таки не одно и то же. И, объективно говоря, у них ведь получались неплохие реактивные снаряды, вне зависимости от того, нравятся они ему или не нравятся. Но если они не враги народа, зачем же они втянули его в эту кровавую историю?! Ведь они же знали, что он не вредитель, знали, что ни в какой антисоветской организации он не состоит, и втянули! Но ведь об их показаниях только говорят, а самих документов не показывают. А если этих показаний не было? Но и другое возможно: показания есть, но даны они под пыткой. Тогда все, вся жизнь теперь сужается до одного единственного, обязательного условия всего его существования: не назвать никого, не утопить других людей. На иную доблесть сил уже не хватит...

Пройдет много дней и ночей на нарах теплушек, в камерах пересылок, в палатках далекой Колымы, много долгих дней и ночей подневольного рабского труда на заводах и в шарагах Москвы, Омска, Казани, прежде чем сквозняки эпохи рассеют дым сталинского ладана в его голове, прежде чем рассосется зловонная жижа подозрительности ко всем и ко всему в его сердце, прежде чем сквозь мутное и кривое стекло искаженной истории сумеют глаза его разглядеть истинные лица своих товарищей и он осознает себя участником одной из величайших трагедий в истории человечества.

Королев Сергей Павлович обвинялся в деяниях весьма серьезных, а сказать точнее – в преступлениях, обозначенных в статье 58, пунктах 7 и 11 Уголовного кодекса Российской Федерации. О страшной 58-й статье в нашей стране сегодня слышали все, но именно слышали, а толком о ней мало кто знает и узнать трудно: в современном Уголовном кодексе ее нет. А статья и пункты эти – страшные, беспросветные.

Пункт 7 – это «подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенной в контрреволюционных целях путем соответствующего использования государственных учреждений и предприятий или противодействия их нормальной деятельности, а равно использование государственных учреждений и предприятий или противодействие их деятельности, совершаемое в интересах бывших собственников или заинтересованных капиталистических организаций, влекут за собой высшую меру социальной защиты – расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства союзной республики и тем самым гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда, с допущением, при смягчающих обстоятельствах, понижения до лишения свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества».

Пункт 11 еще страшнее: «всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке и совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, а равно участие в организации, образованной для подготовки или совершения преступлений, предусмотренных настоящей главой».

Столь подробное цитирование старого Уголовного кодекса умышленно: прочитав все это, острее можно представить себе состояние совершенно невинного человека, которого во всех этих злодействах обвиняют. Как должен был закричать тот же Королев: «Помилуйте, но какое ко мне все это имеет отношение?! Какую промышленность или кредитную систему я подрывал, в интересах каких капиталистических организаций действовал, какие преступления подготавливал?!» Задача следователя и состояла (помимо получения признания) в доказательстве того, что конкретные действия арестованного как раз «подпадают» под данные пункты статьи. А поскольку сформулированы они с такой широтой, что охватывали все сферы деятельности любого работающего человека, сделать это при желании и даже минимальных навыках было совсем не трудно. В чем же конкретно обвинялся Королев?

Первое и главное: он – член контрреволюционной вредительской организации. Это доказывается показаниями Клейменова, Лангемака и Глушко. Никаких документов, никаких вещественных доказательств, ничего, кроме расплетающихся подписей трех до полусмерти забитых людей.

По этому поводу Королев писал: «... я никогда нигде и ни в какой антисоветской контрреволюционной организации не состоял и ничего об этом не знал и не слыхал. Мне 32 года, отца моего, учителя в городе Житомире, я лишился 3-х лет от роду. Мать моя и сейчас учительница в Дзержинском районе Москвы. Я вырос при Советской власти и ею воспитан. Все, что я имел в жизни, мне дала партия Ленина-Сталина и Советская власть. Всегда, всюду и во всем я был предан генеральной линии партии, Советской власти и Советской Родине».

Второе обвинение: разработка ракет производилась без чертежей, расчетов, теоретического обоснования, т.е. ракеты-то были, но это только одна видимость, обман, саботаж, вредительство. Но ведь все чертежи, расчеты – в секретных тетрадях, они хранятся, их можно посмотреть. Протоколы испытаний и продувок в аэродинамических трубах, теоретические обоснования в сборниках «Ракетная техника», которые издавал институт – их вышло уже пять номеров, все акты экспертиз Технического института РККА, Военно-воздушной инженерной академии имени Н.Е. Жуковского, НИИ № 10 НКОП и других учреждений – все это существует! Не сожгли, не уничтожили, даже не запрятали – все лежит на своих местах. Надо просто взять и посмотреть, и все это обвинение лопается.

Следующий пункт: специально разрабатывал неудачную ракету 217, чтобы задержать остальные, более важные разработки. Конечно, неудачи в РНИИ у Королева были и немало, но как раз ракету 217 можно отнести к числу удач. Заказчик – НИИ № 10 в Ленинграде – ракету принял, есть акты. В сравнении с другими разработками Королева ракета 217 – более чем скромный объект, который просто не мог в виду малого объема работы затормозить другие ракеты. А потом опять-таки на все лежат документы.

Еще одно обвинение: не разработана система питания ракеты 212, что сорвало ее испытания. Но ведь система, даже несколько ее вариантов, реально существует в металле, ее можно пощупать! И испытания проводились многократно, есть протоколы! А проводить испытания без системы питания невозможно!

Королева обвиняют в том, что он разрабатывал негодные ракетные двигатели, которые работали только 1-2 секунды. «Работы над ракетными двигателями мною никогда не производились, – пишет Королев, – а велись в другом отделе института и другими лицами». Это истинная правда: за всю жизнь Королев не разработал ни одного ракетного двигателя.

Наконец, упорно доказывалось, что еще в 1935 году они с Глушко разрушили ракетный самолет. Самое замечательное в том, что разрушить его в 1935 году невозможно было при всем желании хотя бы потому, что он тогда не существовал. И как же он разрушен, если весь 1938 год на нем регулярно проводились испытания?! «В день моего ареста 27 июня 1938 года, – пишет Королев, – он целый и невредимый стоял в НИИ-3».

Что ни пункт, то откровенная, даже ничем не замаскированная «липа». Не потрудились придать делу хотя бы видимость чего-то серьезного. Все обвинение рассыпается в прах при первом же, даже самом поверхностном следствии. Но никакого следствия не было. Было истязание.

В мае 1955 года в заявлении в Главную военную прокуратуру с просьбой о реабилитации Королев писал о тех днях: «Во время следствия по моему делу я ничего не мог доказать и объяснить, так как следствие в то время велось в совершенно недопустимой форме и обстановке. Вернее было бы сказать, что никакого следствия по существу дела и предъявленных обвинений в то время не производилось.

Меня обвиняли во вредительстве в области новой техники, где я работал в то время. Более неправдоподобное и нелепое обвинение трудно себе представить, так как работа в области новой техники всегда была для меня целью всей моей жизни и любимым делом».

Каково же ему было тогда, в 38 м, если и семнадцать лет спустя он так волнуется, составляя это заявление, ведь волнение его отчетливо выступает за этими строчками, если и в 55-м душу его жжет горечь и обида за надругательство над ним, как над человеком и гражданином?

Очень плохо было ему тогда. Королев совершенно подавлен морально. Это видно из его письма к Ксении Максимилиановне. «Я сильно, очень сильно устал от жизни, – писал Сергей Павлович. – Я не вижу в ней для себя почти ничего из того, что влекло меня раньше... Тебя, может быть, огорчит столь резкое падение моего интереса к жизни вообще, но должен тебе сказать, что это вполне обоснованное положение. Во-первых, я не вижу конца своему ужасному положению. Будет ли ему конец скоро, в этом году? Никто не знает и, быть может, еще год, два и более суждено мне томиться здесь. Во всяком случае рассчитывать почти, наверное, нечего, затем, вообще на что можно рассчитывать дальше мне, ибо я всегда снова вероятный кандидат. Да, кроме того, это значит всегда отягощать твою и Наташкину судьбу. Я даже не знаю, сможем ли мы снова жить вместе, вернее, могу ли я и должен ли я жить вместе. Я боюсь об этом говорить и думать...»

Поскольку обвинение «на ногах не стояло», ему надо было срочно придумать какие-то костыли. Такими костылями – не только в деле Королева – в тысячах других дел были акты технической экспертизы. Причем, не спрашивали: «вредил или не вредил». Сам факт вредительства не обсуждался. Требовалось указать, «как конкретно вредил».

Слонимер назначил специальную экспертную комиссию по делу Королева. Составлен был акт за подписями четырех человек: Костикова, Душкина, Дедова, Каляновой. Позднее Королев напишет: «Этот акт пытается опорочить мою работу. Однако заявляю вам, что он является ложным и неправильным. Лица, его подписавшие, никогда не видели в действии объектов моей работы. Приводимые в акте „факты“ вымышлены...»

Откуда и как появилась эта четверка? Слонимер от подписи уклонился: человек-де новый, с Королевым работал очень недолго. Костиков подписал, не раздумывая. Он же привлек Душкина – нужен был хотя бы один человек, что-то понимающий в королевской тематике. Душкин был человек способный, а каждый способный человек кому-то мешает. Он очень боялся, что и на него могут написать донос, боялся ареста. Наверное, подумал, что подпись будет замечена «там», не столько доказывал вредительства Королева, сколько расписывался в собственной лояльности. Дедов работал в отделе Королева. Он был из рабочих, с большим трудом закончил институт, но инженера из него так и не получилось. Подписал, потому что начальство велело. Маруся Калянова была на взлете: фабричная девчонка кончила академию химзащиты, попала в РНИИ, а после ухода Николая Гавриловича Чернышева стала заведовать химическим отделом. Румяная, очень энергичная, наглая, уверенная: «зря у нас не сажают». В 37-м ее уже приняли кандидатом в члены партии и подпись ее под актом можно было рассматривать как исполнение партийного поручения: помочь товарищу Сталину разоблачать врагов народа.

Акт, подписанный этим квартетом 20 июля 1938 года, бил наповал:

«Методика работы Королева С.П. была поставлена так, чтобы сорвать выполнение серьезных заказов, путем создания определенных трудностей, запутывания существа дела, ведением кустарного метода работы и непроизводительным расходованием средств...»

Через полвека я нашел Марию Павловну Калянову. Вспоминали РНИИ. Она рассказывала, кто в какой комнате сидел, как одевался, ее прекрасная память сохранила много ценнейших мелких наблюдений, на которые лишь женщины способны. Когда стали вспоминать страшные давние годы, сказала убежденно: «Я не допускала мысли, что Клейменов, Лангемак, Глушко и Королев – враги народа».

Даже мысли не допускала!

Я спросил без паузы, среди беседы:

– Мария Павловна, вот вы говорите, что Королев был душевным, симпатичным молодым человеком. Вы совершенно не были связаны с ним по работе, значит, какое-либо соперничество исключается. Что же побудило вас подписать акт технической экспертизы для НКВД в 38-году? Ведь вы же не могли не понимать, что этим актом вы губите человека...

Разом вспыхнула:

– Какой акт?! Не помню... Не может быть...

Маруся, Маруся («Меня все в институте Марусей звали...»), я сам с этой книгой следователем стал и вижу: помните, все вы прекрасно помните. Просто не могли себе представить, что через пятьдесят лет отыщется эта проклятая бледная подпись и прошлое, приняв мое обличье, явится в вашу квартиру, что акт этот всплывет из пучин бездонного океана страшных бумаг тех лет – свидетельств слабости, если не трусости, трусости, если не подлости...

– Неужели там моя подпись? Просто не могу поверить... Очевидно, Пойда меня уговорил...

Да не судья я вам, Мария Павловна. Не обличения ради говорю все это, а с одной единственной целью: пусть всякий человек, и ныне взявший в руки неправедное перо, помнит: уберечься от правды невозможно, и есть на наше счастье среди всех судей, прокуроров и адвокатов – главный, никогда не ошибающийся судья, прокурор и адвокат – Время. А что потом уж страшней – кара людская или приговор собственной совести – каждый сам решит для себя...

Когда я уходил, Мария Павловна сказала несколько жеманно, тоном каким-то деланным, не искренним:

– Вы, право, так расстроили меня сегодня...

Но я поверил: я действительно ее расстроил.

Сколько раз вызывали Шестаков и Быков на допрос Сергея Павловича Королева, установить нельзя. Дело в том, что протоколы допросов чаще всего оформлялись лишь тогда, когда подследственный давал какие-либо показания. А если упрямился – что ж бумагу-то переводить...

В «Деле» Королева, хранящемся в архиве Комитета государственной безопасности, есть только два протокола допроса: от 28 июня – сразу после ареста – и 4 августа 1938 года.

Вот в этом втором протоколе (отпечатан на машинке, дата дописана чернилами) говорится: Королев признал, что является участником антисоветской организации, в которую в 1935 году был вовлечен Лангемаком и в которой состояли Клейменов и Глушко.

Однажды, уже в 1945-м, он скажет Ксении Максимилиановне:

– Я подписал, потому что мне сказали: если не подпишу, вас с Наташкой погубят...

Читая дела ракетных и авиационных специалистов, репрессированных в 1937-1938 годах, очень трудно обнаружить какую-либо закономерность в определении наказания. Поскольку все эти люди совершенно чисты, нельзя говорить о какой-то их вине. Можно рассматривать лишь количество обвинений, которые им предъявлялись. Однако за одно и то же «преступление» человека могли приговорить к десяти, а то и восьми годам лагерей, а могли и расстрелять. Расстреливали чаще лидеров, скажем, наркомов, их заместителей, крупных специалистов, которые объявлялись руководителями диверсионных группировок, как Клейменов, например. Но, скажем, Туполев и Петляков, названные руководителями вредительской «русско-фашистской партии» в авиапроме, остались живы, в то время как рядовые «члены» этой «организации» были расстреляны. Одни люди «признавались» во всем и «признание» это постоянно подтверждали. Другие «признавались», но потом отказывались от своих показаний. Третьи – единицы – ни в чем не «признавались». Но мера наказания в каждой из трех групп арестованных тоже была различна. Не зависела она и от того, называли имена «соучастников» или не называли. «Высшая мера» назначалась, надо думать, не только до начала следствия, но еще и до ареста человека, и поэтому, скорее всего, не могла быть обусловлена его поведением и показаниями.

В этой слепой и кровавой стихии, не имевшей каких-либо законов и правил, были неотвратимость и фатализм молнии или урагана. Страшная эта жизнь становилась еще страшнее оттого, что невозможно было ничего предвидеть, рассчитать, предположить развитие событий по некой схеме, работающей, пусть не по твоей, но хотя бы по какой-то логике. Ответить на все вопросы, объяснить, почему так или иначе, не могли ни законы, ни жертвы и даже – ни палачи. Пожалуй, только один человек мог это сделать – Сталин, но он не делал этого никогда.

Королев, как и большинство других арестованных, очень ждал суда. Нервы его были на пределе. Он был человеком действия, из тех, для которых ждать много хуже, чем догонять. Пусть хоть в тундру отправляют, но сидеть целыми днями в камере и задыхаться он невероятной духоты и смрада он больше не мог. В Москве отмечалась в те дни рекордная жара – до 35 градусов, люди падали на улицах, а что творилось в переполненных тюремных камерах, и представить невозможно. Суд превращался в навязчивую идею, в недосягаемую мечту, и чем нетерпеливее он ждал суда, тем крепче становилась его уверенность, что там можно будет все объяснить, указать на очевидные несуразности обвинений, понятные сразу, даже без изучения каких-либо документов, там можно, наконец, хотя бы попытаться оправдаться, т.е. сделать то, что невозможно было сделать во время следствия. Живучесть этих заблуждений объяснялась тем, что, если во время следствия арестованные могли общаться между собой, обмениваться своим трагическим опытом, то контакты между теми, кого уже судили, и теми, кто ожидал суда, исключались.

Как судят – рассказать было некому.

Королева судила 27 сентября 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством армвоенюриста Василия Васильевича Ульриха.

В галерее «героев 1937 года», кроме самого главного «героя», прежде других глаза останавливаются на трех портретах: благообразный теоретик человеконенавистничества Вышинский, маленький уркаган с маршальскими звездами в петлицах – Ежов и человек с лицом василиска – Берия. Предшественник Ежова – Ягода отступает куда-то на задний план и совсем в тени остается Ульрих. Между тем Ульрих, по степени своего человеческого перерождения, по почти мифологическому размеру причиненного им зла не только не уступает вышеназванным палачам, но даже превосходит их. Если допустимо рассуждать формально, то может быть, именно Ульрих приговорил к смертной казни и каторге столько людей, сколько не приговорил ни один другой человек за всю историю человечества, и если бы Шекспир нашего времени задумал создать образ злодея XX века, то немало черт его он смог бы взять у Василия Васильевича.

Безупречное происхождение. Он родился в Риге в семье убежденного революционера, вступившего в борьбу еще в конце 70-х годов прошлого века и тогда же сосланного на пять лет в Сибирь. XX век «Мефодий» – такова была партийная кличка Василия Даниловича – встречал с женой и десятилетним сыном в новой ссылке – в городе Илимске Иркутской губернии. Там до пятнадцати лет мальчик живет и воспитывается в среде настоящих большевиков. Восемнадцати лет он уже член «Центра учащейся молодежи» при Рижском комитете социал-демократов. Учится в знаменитом Политехническом институте (том самом, который окончил Фридрих Цандер), ведет активную пропагандистскую работу. С осени 1915 года – вольноопределяющийся в саперных войсках, но, поскольку образование высшее, направлен в школу прапорщиков. В октябре 1917-го – член исполкома Совета солдатских депутатов 12-й армии. Весной 1918 года направлен в ВЧК, работает под непосредственным руководством Дзержинского. Как, где, когда проклюнулся и стал вызревать в нем палач?

С февраля 1920 года – в органах военной юстиции. Стремительная карьера: с января 1926 года он уже председатель Военной коллегии – главный военный юрист страны! Постановление ЦИК СССР передает подчиненным ему военным трибуналам с июля 1934 года все дела «об особо социально-опасных преступлениях против советского государства». Он председательствует на всех самых знаменитых процессах 30-х годов: «Контрреволюционный ленинградский центр» – карает «убийц» Кирова, «Объединенный троцкистско-зиновьевский центр», «Параллельный троцкистский центр», «Военно-фашистский заговор», «судит» Каменева, Зиновьева, Ягоду, Пятакова, Бухарина, Тухачевского, за каждой этой фамилией – десятки, сотни, тысячи погубленных людей. Редкое дело поручает он своему заместителю Матулевичу, – подавляющее большинство дел стремится вершить сам. Невероятно работоспособен. В 1937 году усердие его отмечено было орденом Ленина. Его избирают в первый Верховный Совет СССР, словно в насмешку делая депутатом от Усть-Вымского избирательного округа Коми АССР – именно там раскинулись лагеря с тысячами его жертв.

Страшный этот человек умер в мае 1951 года. С полным уважением к его заслугам и званию – он был единственный генерал-полковник юстиции в стране – Ульриха похоронили на Новодевичьем кладбище. Через весь город от здания Военно-юридической академии ученики его – курсанты – несли гроб на руках. Воистину, нет Бога! Прахом наивного, скорее смешного, чем страшного, обманщика Гришки Отрепьева выстрелили из пушки. Сталина вынесли из мавзолея. Берия лишили могилы. Ульрих лежит в некрополе славнейших сынов Отечества!

Вот этого человека – толстенького, круглолицего, почти совсем лысого, с маленькими черненькими (тогда их чаще называли «чаплинскими», а позднее – «гитлеровскими») усиками, в очках, с виду очень добродушного, похожего на плюшевого медвежонка, которого так любят дети, и увидел перед собой Королев утром 27 сентября 1938 года. По бокам его сидели два довольно безликих человека с «ромбами» в петлицах. До 1935 года Военная коллегия сохраняла видимость некоего судопроизводства: прокуроры, адвокаты, судьи, но к 1938 году вся эта канитель в целях элементарной экономии времени отпала за ненадобностью. Если у Ягоды или Пятакова были – пусть формально! – защитники, то Королеву и в голову не могло прийти требовать адвоката и невозможно даже представить себе меру удивления Василия Васильевича, если бы он его потребовал.

Голосом безгневливым, скучающим, Ульрих поинтересовался «установочными данными»: кто такой, где и когда родился и кем работал до последнего времени? Королев отвечал. Ульрих слушал молча, но как бы и не слышал. Затем, тоже довольно бесстрастно, было зачитано обвинительное заключение.

– Признаете ли вы себя виновным? – спросил Ульрих, кажется, впервые взглянув на Королева.

– Нет, не признаю, – твердо ответил Королев. – От своих прежних показаний я отказываюсь. Я дал их только потому, что ко мне применялись недозволенные методы следствия. Я ни в чем не виноват.

Настал долгожданный миг! По мнению Королева, эти слова и должны были сразу круто изменить ход судебного заседания. Он ожидал недоумения и даже растерянности судей. Мог представить себе их недоверие к его словам, а может быть, даже возмущение, но того, что слова эти не произведут никакого впечатления, он не ожидал и на какой-то миг даже подумал, что, возможно, его не расслышали или не поняли и надо повторить. Но повторять не потребовалось.

– От своих показаний вы отказываетесь, – еще спокойно, но уже с чуть заметным усталым раздражением сказал Ульрих, – а вот Клейменов показывает, что на путь борьбы с Советской властью он вступил еще в тридцатом году, находясь в Берлине, и продолжал свою вредительскую деятельность в НИИ-3. И вы в этой вредительской группе состояли...

– Ни в какой группе я не состоял.

– И Лангемак, и Глушко показывают...

– То, что они говорят, я объяснить не могу.

Вы-то не можете, зато мы можем!..

Разбирательство заняло минут пятнадцать: у Василия Васильевича был уже немалый опыт. Протокол заседания столь долгожданного для Королева суда умещается на одной странице. В бумажке этой значилось, что Королев «виновным себя не признает и данные им показания на предварительном следствии отрицает... Как участников организации он назвал по указанию и предложению следователя – Лангемака и Глушко. Назвал их потому, что знал об их аресте, но он категорически отказался называть следователю лиц, которых тот ему еще предлагал, зная, что те не арестованы. Участником контрреволюционной организации он никогда не был и, конечно, не знал никаких участников этой организации».

Королев все ждал, что вот сейчас весь этот нелепый по своей бездоказательности разговор о террористическом заговоре кончится, наконец, и его начнут спрашивать по делу, по сути предъявляемых обвинений. Но никто ни о чем не спрашивал и никакими деталями не интересовался. Ульрих скользнул взглядом по своим безмолвным и неподвижным помощникам, сказал невнятно: «Ну, думаю, все ясно...»

Королеву захотелось крикнуть: «Погодите, но ведь так же нельзя! Давайте я расскажу вам о себе, о своей работе», – но он не успел: Ульрих уже читал:

– ... Королева Сергея Павловича за участие в антисоветской террористической и диверсионно-вредительской троцкистской организации, действовавшей в научно-исследовательском институте № 3 Народного комиссариата оборонной промышленности; срыв отработки и сдачи на вооружение Рабоче-Крестьянской Красной Армии новых образцов вооружения приговорить к десяти годам тюремного заключения... окончательный... не подлежит...

 

 

 

 

31

 

Доставленный обратно в Бутырку, Королев был помещен в церковь Бутырской тюрьмы, которая, ввиду того, что бога упразднили, служила местом временного пребывания полутора сотен уже приговоренных зеков, ожидающих отправки, этапа. Он был так подавлен, лучше сказать – раздавлен, что ни с кем не говорил, на вопросы не отвечал. Один из самых деятельных людей XX века – он был не в состоянии понять случившегося с ним, а потому и действовать не мог. Во что бы то ни стало надо подавить в себе истерику, задушить вопль, рвущийся из него, успокоиться, трезво все обдумать и тогда уже искать какие-то решения.

Сколько прошло времени – часов или суток – он, вероятно, не знал, во всяком случае очень скоро сквозь приглушенный вокзальный гул огромной камеры он услышал громкое:

– Королев, с вещами...

По правилам Бутырки, если говорили: «Оденьтесь слегка» – это означало, что поведут на допрос тут же в тюрьме. «Оденьтесь» – повезут в «университет», так называлась Лубянка, или в «академию» – это Лефортово. А если: «С вещами» – это значит увозят далеко.

Новая, ранее неизвестная грань тюремной жизни открылась Королеву: он не знал, куда его везут. Даже тогда, ночью на Конюшковской, когда его арестовали, он знал, что повезут на Лубянку, часто слышал: «забрали на Лубянку». А куда теперь?

Дня два просидел в пересылке на Красной Пресне, ждал пока оформят этап. Потом платформа. Теплушка. Состав тронулся без гудка. Поехали...

Московские казематы были переполнены, столицу требовалось разгрузить, и арестованных рассылали в пересыльные тюрьмы, где формировали этапы: в Коми, Мордовию, на Урал, в Сибирь, в казахские степи и далее – до крайних восточных пределов страны. Королев попал в Новочеркасскую пересылку. Прибыл он туда – в одну из самых больших тюрем на юге России – довольно скоро, если учесть скорость движения арестантских экспрессов – 10 октября, через две недели после суда. В Новочеркасской тюрьме провел почти восемь месяцев. Я не нашел ни одного человека, который бы помнил Королева по Новочеркасску, о жизни его там ничего не известно. Знак его пребывания в пересылке – заявления, которые он шлет оттуда в Москву. Сразу по прибытии он пишет Председателю, Верховного суда СССР и Прокурору СССР, который не ответил на его августовское письмо. В феврале 1939 года – в ЦК партии, в апреле – второе письмо Председателю Верховного суда.

В то же время в квартире на Конюшковской появляются какие-то подозрительные личности, приносят крохотные записочки: «Жив, здоров, не волнуйтесь...» Ксения Максимилиановна сует этим добровольным почтальонам деньги. Расспрашивать бесполезно: что могут рассказать уголовники?

– В Новочеркасске шамовка клевейшая, куда Самаре...

Но Ксения Максимилиановна не знала, как кормят в самарской тюрьме, сравнить не могла...

1 июня 1939 года Королева вновь погрузили в вагон. Этап следовал на восток, но прошел слух, что повезут через Москву. Удалось написать домой. Ксения Максимилиановна и Мария Николаевна пробовали узнать, что за поезд, куда, когда придет. Никто ничего не знал. А может быть, не велено было говорить. Всю ночь ходили они по путям Москвы-товарной, искали, не нашли.

Почти два месяца катился пульман к Тихому океану. В вагоне их было пятьдесят человек. Конвоир не нужен: вагон запирался снаружи. Пятеро блатных стали было куролесить, но однажды молодой комбриг, грузин, ухватив домушника Жору за ворот правой рукой, поднял его к самой крыше и, дико вращая огненными глазами, заорал:

– Встать!!

И блатные встали. Комбриг бросил им под ноги Жору и крикнул:

– Вольно!

Со дня «вознесения святого Георгия», как окрестил это событие отец Михаил – священник из Ульяновска, блатные стали ниже травы, тише воды. На остановках конвоиры, прихватив в помощники пару блатных, разносили хлеб и ведра с похлебкой. Ели из мисок, но без ложек, как собаки. За трешку конвоиры приносили газеты. Когда Королев читал их, ему казалось, что это какие-то инопланетные издания, рассказывающие о жизни других миров. Опера Хренникова «В бурю». Декада киргизского искусства. Город Надеждинск переименовали в Серов, а Бердянск – в Осипенко. Все время кого-то награждали орденами: работников Наркомата вооружения, воинов дивизии особого назначения имени Дзержинского, сельских учителей, артиста Козловского. В передовой «Правда» цитировала Ворошилова: «У нас есть полная уверенность, что в ближайшее пятилетие мы выйдем на уровень мировой авиационной техники и создадим все условия для того, чтобы в этой области быть впереди других». Вот он и «создал все условия». «Проблема повышения потолка... самолетов, – продолжала „Правда“, – во всей авиации встает сейчас с особой остротой». Но коли она «встает», почему же он-то лежит запертый на нарах? Ведь именно этим – повышением потолка – он и занимался. Но особенно поразила его статья Председателя Верховного суда СССР Голякова, которая долго бродила по нарам, периодически вызывая взрывы отборного мата.

«Необходимо, чтобы органы расследования собрали по каждому делу улики, не вызывающие сомнений в своей достоверности, чтобы все противоречия были вскрыты и объяснены... – писал Голяков. – Известно, что вредители стремились к упрощению судебного процесса, прививали судьям пренебрежительное отношение к защитнику, игнорировали права подсудимого».

Матерь божья! Это он, «вредитель» Королев, оказывается, прививал Ульриху пренебрежение к защитнику! Все это было так мерзко и подло, что иронии, сарказма уже не хватало. Но раз это печатали, значит там, в мире за стенками пульмана, были люди, которые верили, что органы следствия дотошно собирают улики, «не вызывающие сомнений», а сами подсудимые им мешают. Неужели Ляля, мама, Гри – неужели и они этому верят? И сумеет ли он рассказать им когда-нибудь обо всех нагромождениях этой невиданной лжи?

Написать им обо всем, что волновало его сейчас, было невозможно: не на чем. Однажды ему удалось раздобыть несколько «лепестков» папиросной бумаги и нацарапать карандашным огрызком весточки: жив, здоров. Бумажки эти, сложенные треугольником, заклеивали хлебным мякишем и выбрасывали в перевязанное колючей проволокой оконце. Если их не уносил ветер, щадил дождь и птицы не склевывали мякиш, был маленький шанс, что записку найдет путевой обходчик и перешлет семье арестованного. Редко, но письма такие доходили до адресата. «Человечность путевых обходчиков в эпоху сталинского террора» – вполне подходящая тема для исторической диссертации.

К концу второго месяца пути эшелон их прибыл наконец, на станцию назначения. Вторая Речка – так назывались ворота Колымы. Это была обширная территория, а точнее – несколько обширных территорий, обнесенных колючей проволокой в два ряда, между которыми бегали овчарки. По углам на вышках сидели пулеметчики, а внутри стояли огромные добротные бараки. Каждая зона вмещала 10-15 тысяч зеков, а вся Вторая Речка по числу жителей не уступала областному городу. Отсюда начинался путь к золоту, здесь швартовались штатные теплоходы Дальстроя, постоянно снабжающие магаданские прииски новыми живыми мускулами. Тысячекратно описанные перевозки работорговцев не идут по масштабам своим ни в какое сравнение с Дальстроем. И в десять лет не привозили на берега Миссисипи столько невольников, сколько на берега Колымы за одну навигацию.

После могучих стен Новочеркасских казематов и густого, неистребимого никаким сквозняком горячего смрада вагона Вторая Речка представлялась просто пионерлагерем: солнце, ветерок, настоянный на далеких медовых травах, теплынь – Королев повеселел.

Жизнь здесь была очень динамична: кого-то привозили, кого-то увозили, каждый день новые слухи с воли. Бессознательно приукрашенные самими заключенными, они были, как правило, оптимистичными: начали пересматривать дела, кого-то уже выпустили, Ежов снят... Когда людей лишают надежды, они рождают ее сами, потому что надежда должна быть с человеком до самого его последнего мига.

Передавали мнение людей знающих, что якобы торопиться уезжать со Второй Речки не надо, чем больше здесь прокантуешься, тем больше сил сбережешь, но как, каким способом можно тут зацепиться, толком никто не знал: все они были колымскими новоселами. Известно, что в пересылке сидели месяц, а то и два, но Королев, хотя и понимал, что от добра добра не ищут, все-таки хотел отсюда поскорее выбраться. Он не любил состояния временности, надо точно знать, что тебя ждет и, зная это, рассчитывать силы. Он был тогда, с точки зрения опытного колымского зека, непростительно наивен.

Ждать ему пришлось недолго: дней через десять он попал в этап. Пристань. Солдат и собак, кажется, больше, чем заключенных. Трап и сразу трюм, гулкий, как собор, трюм теплохода «Дальстрой».

Пять тысяч заключенных расписаны были по разным отсекам. У каждого трюмного колодца – толпа охранников. Небольшими группами, если не было шторма, выводили подышать на палубу. У команды и конвоя было две заботы: исключить возможность захвата парохода заключенными и обеспечить их численную сохранность. Живой-мертвый – это не важно, лишь бы за борт не упал, не смыло его волной.

Все познается в сравнении. Теплушки теперь казались раем: в трюме стояла невероятная липкая духота, весь пол в блевотине – в Охотском море сильно штормило, противная дрожь железа и этот глухой стук машины, – очень скоро уже не можешь отличить, где стучит – у тебя в голове или где-то снаружи. От холода воды за бортом и зловонного трюмного тепла железо все время запотевало, сочилось водой. Под ногами стояли ужасные лужи в белых пузырях – они бродили, как сусло. Сверху непрестанно капало. В трюме Королев пережил предельное ощущение физической нечистоты – ни до, ни после такого не было. Так они плыли семь дней.

Королев сидел в носовом отсеке. По шипению воды за бортом можно было определить, когда меняется ход. Потом, словно сорвавшийся с вершины камнепад, загрохотала цепь в якорном клюзе. И стало тихо. Открыли люк.

– Выходи пятерками!

Королев стоял в своей пятерке и смотрел на берег, где за завесой мелкого холодного дождя на фоне пологих скучных гор белели домики. А ведь где-то были другие горы, Карадаг, Узун-Сырт, водопад Учан-Су... Перед ним лежал Магадан – столица колымского края.

Освоение Колымы началось с 1932 года, когда организовался Дальстрой. Тогда начали тянуть Колымский тракт, пробиваться от Магадана к перевалу и дальше – на север – к Берелёху, Таскану, Сеймчану. Шли за золотом, за оловом, за углем, двадцатиметровые пласты которого лежали прямо на поверхности. Дело двигалось ускоренно. В 1934 году здесь уже собирали урожай картофеля и капусты, а в оленеводческом совхозе Дальстроя паслось одиннадцать тысяч голов. Еще через год начальник Дальстроя Берзин, уже расстрелянный к моменту приезда сюда Королева, писал: «Каковы перспективы Колымы? Здесь пройдут железные дороги, здесь будут сооружены десятки шахт и рудников, здесь будет металлургический завод... Нет силы, которая может остановить рост этого края».

Увы, силы такой действительно не было: в 1937-1939 годах население здесь удваивается, утраивается, удесятеряется. Создается – будем оптимистами! – последняя в истории человечества рабовладельческая империя – империя ГУЛАГа.

По маленьким, но характерным деталям: громкому открытому мату, тычкам прикладами в спины замешкавшихся, отсутствию овчарок на причале Сергей Павлович сразу понял, что бухта Нагаева – это уже другой мир, мир далекий, как Плутон, и законы здесь другие, и жизнь будет совсем другая...

Неожиданно хорошо, досыта накормили. Повели в баню – «вошебойку».

– Учти, шмотки отберут, – шепнул ему по дороге сосед в шеренге. Жалко было кожаного пальто, прочная, ноская вещь.

– Никогда у меня больше не будет вот такого замечательного кожаного пальто, – засмеялся Королев.

Пророчество сбылось: никогда больше не было у Королева кожаного пальто.

Каждому выдали кусочек хозяйственного мыла с палец величиной, предупредили: отводится 15 минут. Некоторые ухитрились провернуть даже маленькую постирушку.

После бани каждого ждала горка одежды: майка, трусы, портянки, ватные штаны, гимнастерка, бушлат, шапка ушанка и валенки: путь их лежал на север.

Огромная магаданская пересылка располагалась в центре нарождающегося города рядом с тюрьмой, которую все называли Домом Васькова, но кто такой Васьков, чем знаменит, никто не знал. Сюда шли заявки с приисков, здесь формировались этапы. Отсюда начинался великий Колымский тракт – дорога на Голгофу, только не для трех человек, а для сотен тысяч, и шли по ней тоже и разбойники, и пророки, но здесь пророков было больше, чем разбойников...

И тут Королев тоже не задержался: через несколько дней попал в этап. Их усадили в трехтонку ЗИС-5 с крепкой фанерной будкой в кузове, так что стоять было нельзя – только сидеть на скамейке. Конвоир расположился в кабине. Странно, но сам факт того, что никто их теперь всерьез не охранял, действовал угнетающе: значит, действительно бежать некуда. Спрыгнуть с грузовика и убежать в тайгу было равносильно прыжку с теплохода в Охотское море: или ты утонешь в тайге, или доберешься до берега, до людей, которые навесят тебе за этот прыжок новый срок. Никто не прыгал.

Первые километров девяносто дорога была хоть и выбитой, но все-таки относительно спокойной. За поселком Палатка началось Колымское нагорье, серпантины, красота неописуемая. Дождь, постоянно гуляющий по берегу моря, кончился. Было сухо, прохладно, солнечно, сурово.

На остановках для «оправки» все кидались собирать кедровые шишечки, во множестве разбросанные у обочины, косясь при этом на конвоира, вылезавшего из кабины размяться: конвоир-весельчак мог запросто пристрелить за один лишний шаг к шишке, пристрелить абсолютно безнаказанно, поскольку шаг этот всегда можно было назвать первым шагом побега.

Потом пошла грунтовка и трясло так, что было уже не до красот природы. Они ехали четыре дня, впроголодь, без глотка горячего, и путь был так огромен, что казалось – еще один поворот, и откроются просторы Ледовитого океана. И опять, как тогда, в пульмане, никто не знал, куда они едут. Шофер не отвечал на вопросы, конвоир тем более. Шли по тракту: Мякит – Оротукан – Дебин – Ягодное – Бурхала – Сусуман – Берелёх. В Берелёхе – это был примерно 550-й километр от Магадана, они свернули с тракта направо. На пятый день Королев прибыл на прииск Мальдяк.

Прииск Мальдяк организован был недавно – в 1937 году, но, благодаря усердию Николая Ивановича Ежова в далекой Москве, стремительно развивался и повышал свою производительность, хотя числился небольшим, точнее сказать – типовым лагпунктом. Бывали лагеря до десяти тысяч человек, а Мальдяк – стандартный, примерно 500-600 зеков работало там в то время.

Поселок состоял из нескольких маленьких деревянных домиков, в которых жили люди вольные, и обширной зоны, огороженной колючей проволокой со сторожевыми вышками по углам и десятью большими – в армии их называли «санитарными» – палатками внутри. Мальдяк был окружен плавными, волнами бегущими сопками, поросшими низкорослыми, скрюченными ветрами лиственницами и расцвеченными сейчас роскошными цветами Иван-чая. В распадках между сопками бежали к Берелёху чистые ручьи. Тут действительно была просто прорва золота. На одной примитивнейшей бутаре за смену, случалось, добывали до сорока килограммов песка. Там, где выработка была меньше пятисот граммов, уже не копали. Золото лежало буквально под ногами: требовалось только снять шорфа – верхний слой почвы – и мой! В других местах надо было зарываться, но не глубоко, редкий шурф был глубже сорока метров.

Сергею Павловичу пришлось работать и наверху, и под землей. Впрочем, наверху недолго: зима начинается в сентябре, а зимой мыть золото нельзя, и породу таскают из-под земли в терриконы, копят до весны.

Королев приехал на Колыму в разгар ее короткого лета. Первым, самым страшным испытанием были для него комары. Уроженец благословенной Украины, он никогда не бывал в тайге, о таежных комарах слышал, но ничего подобного представить себе не мог. Говорят: «тучи комаров». Тучи имеют границы. А это были не тучи, а нескончаемая, слепая комариная метель. Комары кружили у губ, еще чуть-чуть – начнешь дышать комарами, и они задушат тебя. Когда руки при тачке и защищаться нечем, спасения нет никакого. А комаров столько, что едва трап разглядишь, по которому тачка катится. Перед первыми заморозками появлялась на несколько дней мошка. Это был уже сущий ад, люди ходили с окровавленными лицами, выли, как звери.

Первый день работы под землей показался Королеву раем: там комаров не было. Да и какой комар может выдержать чад от горевшей в нефти пакли. Но очень скоро он понял, что выполнить норму невозможно, а если и выполнишь, блатные пайку не дадут. Вечную мерзлоту кайло, даже американское, не брало, бурили шахтерскими отбойными молотками, закладывали аммонал и взрывали. Руду вывозили где можно на тачках, где нельзя – в коробах, на лямках, как бурлаки.

Распорядок жизни в лагере казался вечным, как мерзлота. В четыре часа утра – подъем. Завтрак – кусочек селедки, двести граммов хлеба и чай. За зону выводили побригадно: тридцать зеков и один конвоир. Вообще охрана была чисто символическая. Поэтому можно было выйти за зону и без конвоира. «Иду за дровами» – и тебя пропускали.

Добывали золото примерно в километре от лагеря. Работа начиналась часов с семи и шла до двух часов дня, когда привозили обед: миска баланды с перловкой или гаоляном. Ложка каши и триста граммов хлеба.

В ту пору на берегах Колымы можно было встретить самых разнообразных «врагов народа», «троцкистско-зиновьевских прихвостней» и «подлых наймитов вражеских разведок». Школу колымского золота прошли одновременно с Сергеем Павловичем Королевым заместитель командира 6-го кавкорпуса Горбатов, друг Бела Куна работник Коминтерна Стерн, экономист, редактор «Правды» Грязнов, преподаватель политэкономии Бакинского университета Мазуренко, работник Ленсовета Дубинин, комиссар Ярославской химдивизии Чистяков, начальник Главного управления учебных заведений наркомзема Левин, болгарский коммунист Дечев, будущие писатели – Варлам Шаламов и Вячеслав Пальман – воистину там были и академики, и герои, и мореплаватели, и плотники.

Люди держались по-разному. В общем всё, как и на воле: общительные скорее завязывали знакомства, образовывали приятельские группки, хоть в пустяках старались помочь друг другу. Но были и такие, которые сохранили веру в то, что «зря у нас не сажают», а то, что случилось с ними, – ошибка, «увы, ошибки неизбежны». Секретарь Харьковского обкома партии Бобровников считал, например, что во всем лагере он один сидит безвинно. Ни с кем не разговаривал, читал Маркса.

Этим несчастным, обманутым, совершенно зачуханным людям, которые во время следствия потеряли привычные нравственные и моральные ориентиры, и теперь наново обретали, если не доверие, то хотя бы способность к нормальному человеческому общению, противостоял сплоченный коллектив уголовников – со своими ясными законами и выверенными традициями, нетронутым, не подвергшимся никакой ревизии кодексом «морали», напротив, в свете всего происходящего в стране, в этих людях лишь окрепло сознание своей правоты.

Из пятисот-шестисот зеков лагеря Мальдяк блатные составляли едва ли десятую часть, но это были лагерные «патриции»: подносчики баланды, хлеборезы, повара, старшие по палаткам, дневальные, нормировщики, учетчики, съемщики золота (каждый в сопровождении двух солдат), бригадиры, наконец. Они задавали тон лагерной жизни, судили, били, отбирали еду и одежду. В палатке, где жил Королев, всем командовал «дядя Петя» – известный в своих кругах грабитель поездов. Бригадиром могли назначить и «анекдотчика» (статья 58 УК РСФСР, пункт 10*).

Но лучшим бригадиром среди зеков считался не «урка» и не «анекдотчик», а старый, тертый зек с многолетним стажем, уже изучивший до тонкостей лагерную жизнь и все правила местных взаимоотношений. Такой человек значил для зека несравненно больше, чем, скажем, недоступный начальник лагеря. От него во многом зависело, будет ли бригада передовой или сядет на «гарантийный» паек – 200 граммов хлеба. А передовой она будет, если бригадир «ладит» с нормировщиком, десятником, учетчиком, со всеми, кто дает наряд на объект, определяет норму и расценку, составляет процентовку, акты приемки. А «ладить» можно только имея «фонд»: продукты из посылок. Это была целая наука и вовсе не простая.

Колыма раздиралась главным противоречием: с одной стороны, предназначалась она для уничтожения людей, с другой – для добычи золота. Но умирающий не мог добыть много золота, а здоровяк, добывающий много золота, не хотел умирать. Решение было выбрано половинчатое, но позволяющее выполнить худо-бедно обе задачи: высокие нормы. Единственный стимул для их выполнения – хлеб. Даже крепкий зек чаще всего норму выполнить не мог. Ему срезали пайку, он обессиливал и тем более не мог выполнить норму. Начинался лавинообразный процесс гибели зека, но его стремление жить поддерживало при этом сравнительно высокую производительность труда.

Противоречие это отражалось и в действиях лагерной администрации. Садист Гаранин – начальник Севвослага – мог, приехав в лагерь, за невыполнение плана в назидание расстрелять несколько десятков человек.

Но и он понимал, что чем меньше людей в лагере, тем меньше песка. Начальники лагерей и бригадиры на своем уровне должны были решать те же проблемы. Сгноить зека дело не хитрое, но ведь неизвестно, когда пришлют новых, сколько их будет и что это будут за люди. Скажем, узбеки или таджики вообще не могли работать на вечной мерзлоте, однако числились по документам, план спускался и на них и за план этот спрашивали и с простого бригадира, и с начальника Дальстроя комиссара госбезопасности III ранга Павлова. И у бригадира, и у комиссара выход был один – туфта.

Туфта – довольно емкое лагерное слово, обозначающее всевозможный обман официального руководства. Золотодобыча по самой своей природе создавала условия для пышного произрастания туфты: количество золота в породе колебалось в очень широких пределах, рядом стоящие бутары могли отличаться по своей производительности в 50 раз и более. Площадь снятых шорфов также могла «натягиваться» в немалых границах, равно как и объем добытой породы. Короче, все держалось на туфте – обмане, обсчете, приписках. Там, за колючей проволокой сталинских лагерей, – корни всех больших и малых фальсификаций, чуть не погубивших наше народное хозяйство многие годы спустя.

Королев видел и понимал все это. Там научился он распознавать туфту – этот талант очень ему пригодится. Там обострился, отточился его природный дар видеть суть человека, потому что там, на Колыме, от дара этого зависела часто жизнь.

Сергей Павлович мало и неохотно рассказывал о годах своего заключения домашним и самым близким сослуживцам. Кроме скупых и отрывочных этих рассказов, существует немало полулегенд того времени. Согласно одной из них, он ударил бригадира за то, что тот избил старика зека, от немощи опрокинувшего тачку, но был прощен.

– Не троньте этого человека, – сказал якобы бригадир, – это наш человек, если он не побоялся меня!

С той поры этот бригадир оказывает Сергею Павловичу покровительство, а на прощание даже дарит ему свой бушлат, который помогает Королеву выжить.

В другой полулегенде вместо безымянного бригадира появляется вполне конкретный человек – Усачев, завоевавший непререкаемый авторитет в лагере благодаря своей огромной физической силе. Он тоже покровительствует Королеву и даже избивает «урку», который притесняет Сергея Павловича.

В этой «полулегенде» есть реальное основание. Михаил Александрович Усачев, человек действительно богатырского телосложения, был директором авиазавода при КБ конструктора Поликарпова. Арестован он был после гибели в декабре 1938 года любимца Сталина Валерия Чкалова. Королева он знал, когда тот еще работал на авиазаводе. Еще большее доверие начинаешь испытывать к этой истории, когда узнаешь, что в 1961 году Королев приглашает Усачева, работавшего в авиапроме, в свое КБ и назначает его заместителем главного инженера опытного завода. По свидетельству очевидцев, Усачев неизменно пользовался расположением Главного конструктора, который прощал ему то, что никогда не простил бы другим.

Наконец, существует как бы «полулегенда-наоборот»: не Королева защищают от «урок», а «урка кнацает» Королева.

Верится в это с трудом, поскольку, согласно лагерной «этике», подобные взаимоотношения исключались. Королев знал это, но сам рассказывал, что на прииске был некий уголовник Василий, который подкармливал и опекал его. Спустя несколько лет, Сергей Павлович скажет Нине Ивановне:

– Если у меня когда-нибудь будет сын, я назову его Васильком...

Коли так, то этот неизвестный нам человек с преступным прошлым, историю которого мы вряд ли когда-нибудь узнаем, в 1938 году спас Сергею Павловичу Королеву жизнь. Впрочем, он сделал даже большее в нравственном смысле: он спасал его жизнь, ясно сознавая, что спасти его не удастся: именно такие, как Королев, – молодые крепыши сгорали от голода, пеллагры и цинги быстрее хилых стариков.

Зима накатывалась стремительно, день ото дня становилось все холоднее, все больше маленьких (по большим конвоиры стреляли) костерков светились на полигоне, и все быстрее жизнь вымораживалась из тела. От холода было одно спасение – работа, движение, человек работал не потому, что проявлял сознательность, и даже не потому, что мечтал о добавке к пайке. Человек работал, чтобы не замерзнуть, чтобы не присесть на камень в сладком бессилии и не заснуть навсегда. Но снова оказывался он внутри замкнутого круга: человек не мог работать, потому что у него не было сил. А сил не было потому, что не было хлеба. А хлеба – потому, что он не мог работать.

Все теснее душило это дьявольское кольцо Королева. Все пристальнее смотрели на него черные глазницы главного, самого страшного и непобедимого губителя – голода. От комаров зеки могли спастись дымом, от стужи костром, от голода они не могли спастись ничем.

Зеки думали о еде все время, понимали, что делать этого нельзя, но отогнать эти мысли были бессильны. Где, как, когда удобнее, у кого, с помощью кого или чего раздобыть корку хлеба? Все, весь мир, вся вселенная вращались вокруг корки хлеба. А потом наступило самое страшное: и эти мысли пропали. На какой-то предсмертной стадии голод превращал людей в животных. Полная апатия ко всему окружающему овладевала ими, тупое равнодушие и к бедам, и к радостям. Не реагировали и на смерть, и самый труп человека не воспринимали, как воспринимают его обычно. Не реагировали и на жизнь. Скажут – надо идти, идет. Не скажут – не пойдет. Станут в прорубь совать – не сопротивляется. Отнимут желанную пайку – вчера бы глотку за это перегрыз, а теперь даже на это наплевать: перед смертью от истощения есть уже не хочется. Наступает не только физическая, но и умственная неподвижность, и жизнь замирает, тихо гаснет, как выгоревшая до донышка свеча.

Зимой Королев погиб бы, зиму он бы не пережил – он сам говорил об этом. Зима была страшная: из пятисот заключенных лагеря Мальдяк до весны дожили не больше ста человек.

Слесарь-механик Михаил Георгиевич Воробьев, с которым Королев работал еще в ГИРД, а потом строил планер СК-9, рассказывал мне, как он встретил Сергея Павловича на площади Белорусского вокзала в Москве. Королев выглядел изможденным, но был оживлен и все время улыбался, что удивило Воробьева, поскольку привычки такой он за ним не знал.

– Вы откуда такой худой? – спросил Миша.

– С Колымы, – весело ответил Королев. – Тачки с песком возил. Писал в разные инстанции, но не потому, что не хотел возить тачки, а потому, что считал: меня можно лучше использовать на другой работе...

Михаил Георгиевич рассказывал всю правду, но вообще-то это полуправда. В Москву Королев приехал не с Колымы, а из Казани. А вот насчет того, что писал в разные инстанции, это точно. 15 октября 1939 года Сергей Павлович направил большое письмо Верховному прокурору СССР. Отметая все предъявленные ему обвинения, Сергей Павлович заканчивает его так:

«Вот уже 15 месяцев, как я оторван от моей любимой работы, которая заполняла всю мою жизнь и была ее содержанием и целью. Я мечтал создать для СССР впервые в технике сверхскоростные высотные ракетные самолеты, являющиеся сейчас мощным оружием и средством обороны.

Прошу Вас пересмотреть мое дело и снять с меня тяжелые обвинения, в которых я совершенно не виноват.

Прошу Вас дать мне возможность снова продолжать мои работы над ракетными самолетами для укрепления обороноспособности СССР».

Во всех заявлениях в разные инстанции он никогда не ставил свободу на первое место. На первом – всегда мысль о работе. Думаю, для Королева работа была важнее свободы.

Посылая это заявление, Королев не знал, что приговор его уже отменен.

Как рассказывала Мария Николаевна, из Магадана Сергей прислал ей письмо, в котором... восхищался отважными летчицами, установившими женский рекорд дальности полета на самолете. Самолет этот получил нейтральное название «Родина», а прежнее – АНТ-37-бис – называть было опасно (см. ст. 58, п. 10 УК РСФСР), поскольку сам АНТ – Андрей Николаевич Туполев – к тому времени уже сидел. В письме Королев отдельно поминал Гризодубову и посылал привет «дяде Мише». Мария Николаевна поняла, что сын подсказывает ей, откуда можно ждать помощи и быстро разыскала адреса Гризодубовой и «дяди Миши» – Михаила Михайловича Громова.

Громова Королев очень ценил, восхищался им, собирал в свою киевскую папку все вырезки о его полетах и гордился своим знакомством со знаменитым летчиком. Встретились они в ЦАГИ, еще когда Королев работал в авиапроме.

Мария Николаевна пошла домой к Громову без звонка. Он жил на Большой Грузинской. Стоял ясный весенний день, вдруг как-то сразу полилось с крыш, побежали ручьи. В мокрых фетровых ботах и закапанной беличьей шубке Мария Николаевна выглядела жалковато.

Громов был высок, строен и очень красив, но без той слащавости, которой часто отмечены признанные красавцы. Ему было сорок лет – мужик в самом соку, он и выглядел на сорок, сидел очень прямо (верховая езда до глубокой старости сохранила его стать), слушал внимательно. Потом сказал:

– Все ясно. Я постараюсь помочь, но в какой форме, не знаю. Надо посоветоваться с моим секретарем... Видите ли, я ведь беспартийный...

– Сережа тоже беспартийный, – сказала Мария Николаевна.

– Позвоните мне через два-три дня...

Секретарь Громова отнекивался, тянул, давал понять, что звонки ее нежелательны, но недооценил упорства Марии Николаевны (это качество Главный конструктор бесспорно унаследовал от матери) и, в конце концов передал ей записку Громова к Председателю Верховного суда СССР с просьбой принять ее.

Летом 1971 года я посетил Михаила Михайловича (он жил в высотном здании на площади Восстания) с единственной целью: узнать подробности его заступничества за Королева, известного мне лишь по рассказам Марии Николаевны.

– Весна 39-го? – переспросил Громов. – Я ездил в Берлин за медалью ... Откровенно скажу, я не помню, что мать Королева приходила ко мне, но я действительно хлопотал, чтобы ее принял Председатель Верховного суда и характеризовал Сергея Павловича как порядочного человека...

В мемуарах, опубликованных в 1977 году (см. журнал «Новый мир». 1977. № 1-3.), Громов этот эпизод вспомнил. О Марии Николаевне он пишет: «Когда-то, а точнее после моего полета через Северный полюс, она пришла ко мне на Большую Грузинскую с просьбой помочь ей встретиться с влиятельными людьми, которые могли бы устранить трагическую несправедливость, угрожающую ее сыну. Я это сделал».

Мария Николаевна решила обратиться и к Гризодубовой. Валентина Степановна – молодая, красивая, знаменитая – была в зените своей славы.

Только что получила она новую квартиру неподалеку от Петровского замка, еще не везде докрашенную, с газетами на полу (необходимо было предварительно очень внимательно просматривать газеты, чтобы не расстелить на полу портрет вождя. Грязный калошный след на газете мог стоить человеку жизни). Пока Мария Николаевна нашла ее квартиру, уже стемнело. Дверь открыла мать Вали Надежда Андреевна. Выслушав Марию Николаевну, всплеснула руками:

– Сережа Королев! Ну как же, такой славный мальчик, я помню его в Коктебеле...

Закричала в дальние комнаты:

– Валюша! Иди сюда. Это мама Сережи Королева. Помнишь Сережу? Вышла Валя, с распущенными волосами, в пеньюаре:

– Сережа... Ну, конечно, помню...

Отец всегда брал ее с собой в Коктебель. Она была совсем девчонка, планеристы любили ее и баловали. Феодосия, гостиница «Астория», летчики стояли под балконом, задрав головы и открыв рты, она бросала им в рот виноградины... Существуют какие-то пустяки, которые непонятно почему застревают в памяти навсегда. Черноглазый крепыш Сережа Королев. Очень хорошо плавал...

– Вы успокойтесь, что можем, мы все сделаем, – ласково сказала Надежда Андреевна. – Валя, надо написать записку в Верховный суд... Подумать только, и Сережу...

Она вела всю переписку дочери. Героине писали сотни людей, жалоб, просьб защитить, заступиться было очень много. В аппарате Верховного Совета мать Гризодубовой уже знали, говорили: «Ну, вот еще одно послание от бабушки Гризодубовой...»

Валентина Степановна отличалась характером взрывным, отчаянным и, если уж что-то решала, шла напролом – недаром она занималась в юности боксом. Могла себе позволить выходки дерзкие, куда более опасные, чем перелет на Дальний Восток. Лаврентию Павловичу Берия, например, сказала однажды:

– Если вы будете ко мне приставать, я о вас все расскажу Иосифу Виссарионовичу!

Она якобы ходила в Кремль заступаться за Сережу Королева, с большим трудом добралась до Поскребышева и взяла с него обещание, что он непременно передаст ее заявление Сталину. Трудно сказать, показывал Поскребышев эту бумагу Сталину или сам дал команду разобраться.

Рассказывая об этих страшных годах всеобщей подозрительности, доносительства, предательства идеалов и друзей, особенно приятно находить в этой грязи зерна истинного благородства. Это относится не только к Героям – Герою легче быть благородным. Молоденький Гриша Авербух, который работал с Королевым в РНИИ, сразу после ареста Сергея Павловича пришел к Ксении Максимилиановне – вот это герой! То, что в дом «врага народа» приходили Юрий Александрович Победоносцев и Евгений Сергеевич Щетинков, говорит о них больше, чем все характеристики, лауреатские дипломы и орденские книжки вместе взятые. Сейчас, по счастью, это трудно понять, но в то время поведение Авербуха, Победоносцева и Щетинкова следовало считать не просто благородным, но мужественным.

Если взглянуть на всю историю возвращения Королева с Колымы трезво, да подумать, то быстро сообразишь, что для этого недостаточно было чьих-либо хлопот. Тем более что записки Героев написаны уже после возвращения Сергея Павловича с Колымы. Главную причину изменения судьбы нашего героя правильнее искать в событиях более масштабных, в извивах политики общегосударственной.

Осудив на январском Пленуме 1938 года крутой раскат репрессий, Сталин одной рукой как бы пригрозил слишком усердному Ежову, а другой продолжал его подталкивать: аресты, ссылки и расстрелы продолжались. Но к концу 1938 года Сталин, удовлетворившись (пока!) результатами деятельности НКВД, очевидно, понял, что пора проводить вторую пересменку палачей. Все оборачивалось красиво и достойно: в январе Ежову велели поуняться, он не послушался, пусть пеняет на себя... В преддверии XVIII съезда парии Сталин не включает своего недавнего любимца в состав ЦК. 17 ноября 1938 года публикуется Постановление ЦК ВКП(б) и СНК СССР о грубейших нарушениях социалистической законности – очередной шедевр сталинского лицемерия. Следом специальное Постановление принимает Пленум Верховного суда, в котором указывается, что «в судебной практике имели место случаи неправильного применения ст.ст. 58-7, 58-9, 58-14 УК РСФСР». В начале декабря Сталин освобождает Ежова от обязанностей наркома НКВД, давая ему еще некоторое время до ареста посидеть в кресле наркома водного транспорта.

С именем нового наркома НКВД Лаврентия Павловича Берия Королев связывал самые светлые надежды и чаяния. И не без основания! Ведь, действительно, Иванова выпустили, Петрова восстановили в партии, а Сидорова посадили в прежнее высокое кресло. Маленькие факты, налагаясь на человеческое стремление к справедливости, порождали большие слухи. Всячески поощряемые, они способствовали созданию светлого образа чекиста-либерала, верного друга и соратника великого и мудрого вождя, который просто не знал обо всех творящихся в стране ужасах, но теперь-то узнал и вот вместе с новым, пусть строгим, но справедливым наркомом начал ошибки исправлять.

Берия, который был умнее Ягоды и Ежова вместе взятых в десять раз, изучив опыт предшественников, понимал, что даже пустячная ошибка, даже небольшой перекос, малейшее несоответствие, нет, не командам, а невысказанным желаниям Сталина, будут стоить ему головы. Ясно, что в кровопускании требовался передых. С другой стороны, если брать интересующую нас грань проблемы, Берия не мог не видеть все большего внимания вождя к военной технике. Внимание было, а военных специалистов не было – кто расстрелян, кто сидит. Выпускать сидевших, пожалуй, преждевременно. Во всяком случае, нигде, ни в одном выступлении Сталина не уловил Лаврентий Павлович и намека на необходимость реабилитации. Ежов был осужден за перегибы, но жертвам этих перегибов доброе имя возвращено не было. Значит, открывать клетку рано. А вот приспособить этих умных недострелянных зеков к работе, держа их при этом за решеткой, было бы правильно. Как тут не вспомнить столь блестяще оправдавшую себя практику прежних лет, хотя бы КБ «Внутренняя тюрьма» в Бутырках. Есть в экономическом управлении люди, которые ценный этот опыт не растеряли и способны его приумножить. Если зеки сделают что-то стоящее, кто пожнет их лавры. НКВД! Кто стоит «на страже завоеваний», недоумок Ворошилов со своей конницей и тачанками-ростовчанками, или он, Берия, с новыми танками и торпедными катерами? И вождь увидит это. И оценит. Но даже если ничего из этого не выйдет, кто мешает отправить всех этих спецов обратно в рудники? Никто!

Это время с полным основанием можно назвать эпохой новой экономической политики НКВД. Очень быстро начинает выстраиваться обширная сеть шараг: всевозможных институтов, лабораторий и конструкторских бюро, в которых работали репрессированные специалисты.

Но Мария Николаевна Баланина не знала об этом, когда переступала порог большого кабинета Председателя Верховного суда СССР. Из-за огромного стола поднялся, быстро, внимательно, разглядывая ее, тоже очень большой, импозантный седеющий мужчина Иван Терентьевич Голяков, тот самый, от статьи которого так клокотал в теплушке зек Королев. По воспоминаниям Марии Николаевны, внимательно выслушав ее взволнованную речь, первый судья страны в ее присутствии крупно начертал прямо на обложке «Дела» толстым красным карандашом: «Пересмотреть!»

Насколько счастливее все мы стали бы, если бы судьи так слушались наших матерей...

Но по документам выходит другое. Дело Королева на Пленум Верховного суда СССР с просьбой отменить приговор направляет... Василий Васильевич Ульрих! Да, тот самый, страшный армвоенюрист просит отменить свой собственный приговор!

Угрызения совести исключаются категорически. Вышинский? Формально ему подчинялся Ульрих. Вряд ли. Вышинский после опалы Ежова чувствовал себя некоторое время не совсем уверенно и не затеял бы пересмотр по своей инициативе. Да и зачем это было ему нужно: признаваться в собственных ошибках. Единственно, кто заинтересован в том, чтобы вернуть Королева с Колымы, – Берия. Очевидно, команда Ульриху исходила от него. Очевидно и то, что касалась эта команда не одного Королева, это был не единственный «пересмотр». В общем, так или иначе 13 июня 1939 года Пленум Верховного суда отменяет приговор Военной коллегии от 27 сентября 1938 года.

Королев медленно пересекает в этот момент Россию с запада на восток в своем пульмане – он только едет на каторгу! Но он уже не заключенный! Приговор отменен! Он не узнает об этом ни в пересылке на Второй Речке, ни в трюме парохода «Дальстрой», ни в бухте Нагаево, ни в лагере Мальдяк. На берегах золотоносной речки Берелёх умирал замечательный человек, не только ни в чем не виноватый, но и формально не осужденный по закону!

Когда его вызвали к начальнику лагеря, и он шагал среди сугробов на свет маленьких окошек, он перебрал в уме, казалось бы, все возможные причины вызова, ждал всего, но такого не ждал:

– Королев? Поедете в Москву...

Уже в зоне страшно, до стона в груди, заплакал. Стоял трескучий мороз, и слезы жгли лицо, как кипяток.

 

 

32

 

Мы снова вступаем в зыбкий мир полулегенд, впрочем, ограниченный вполне конкретными временными рамками. В июне 1970 года, отвечая на мой запрос, учреждение АВ-261, надо понимать, имеющее отношение к магаданским местам заключения, сообщило, что из этих мест Королев Сергей Павлович, 1906 года рождения, уроженец города Житомира, убыл в распоряжение УВД Приморского крайисполкома во Владивосток 23 декабря 1939 года. Эту дату подтвердила и заведующая архивом отдела исправительно-трудовых учреждений Управления внутренних дел Магаданского исполкома Исаева: «С личным делом убыл в гор. Владивосток из гор. Магадана 23 декабря 1939 года». «Из своего жизненного опыта, – добавляет она, – я знаю, что когда я с семьей прибыла в Магадан 7 декабря 1952 года, Охотское море было не замерзшим и только недалеко от бухты Нагаева нас встретил ледокол».

Однажды на космодроме Королев заболел гриппом и лежал в своем домике. Его пришли навестить человек пять его сотрудников. Среди них – баллистик, бывший аспирант Королева в МВТУ имени Баумана, работавший в его ОКБ Михаил Сергеевич Флорианский. Он рассказывает: «Королев встретил нас необыкновенно радушно:

– Деточка (так он иногда называл Нину Ивановну) прислала мне конфет, сейчас я вас чаем угощу, – встал с дивана, начал сервировать стол.

В тот вечер сидели мы у Королева допоздна и совершенно неожиданно для всех он начал рассказывать о годах своей тюремной жизни. В частности, запомнил я такой эпизод.

– Я едва шел в Магадан, сил уже не было, – вспоминал Сергей Павлович. – Но не знаю, как теперь, а в те годы там была традиция: у колодцев оставляли буханку черного хлеба. Я подошел, увидел и зажмурил глаза. Понял: если открою и буханки нет, значит, и меня, считай, нет, я погиб. Открыл глаза – буханка лежит. Эта буханка спасла мне жизнь...»

Не думаю, что Сергей Павлович «фантазировал». Очевидно, была эта спасительная буханка. Но как понять: «Я едва шел в Магадан»? В декабре из Мальдяка в Магадан? Но ведь это около 600 километров, а в том состоянии предельного истощения Сергей Павлович и шестидесяти не прошел бы, очень быстро бы замерз, ведь от Мальдяка до Магадана дальше, чем до Оймякона – полюса холода Северного полушария. Добирался Королев в Магадан, конечно, только на машине и не один день, и с конвоиром непременно, и не в одиночку, а, безусловно, с этапом – одного его никто бы не повез. Может быть, именно задержка с формированием этапа и привела к тому, что он опоздал на последний пароход.

Это опять-таки утверждение самого Сергея Павловича. Королев не раз рассказывал, что после освобождения из лагеря он опоздал на последний пароход, идущий из Магадана во Владивосток и добавлял, что это знак судьбы, потому что пароход этот затонул.

В ту пору на линии бухта Нагаева-Вторая Речка работали пароходы «Кулу», «Джурма», «Индигирка», «Дальстрой», «Николай Ежов», которые занимались транспортировкой заключенных. Королев имел в виду «Индигирку». Но по документам он прибыл в Магадан не позднее 29 ноября, а «Индигирка» ушла в свой последний рейс 13 декабря. Тогда что мешало Сергею Павловичу попасть на обреченный пароход? Так или иначе, загрузив в трюмы 1064 зека, которых отправляли из бухты Нагаево на пересуд, «Индигирка» в штормовом проливе Лаперуза сбилась с курса и села на камни у берегов японского острова Хоккайдо. В трюмы хлынула вода, но начальник конвоя запретил открыть люки, обрекая людей на верную гибель. Погибли и два члена экипажа парохода. Остальных моряков и конвой японские спасатели сняли с «Индигирки» и помогли им вернуться во Владивосток. Капитан Лапшин был расстрелян. Начальник конвоя получил восемь лет тюрьмы. Японцам сказали, что в трюмах были рыбаки. Спасатели извлекли трупы погибших и похоронили их на берегу японского острова.

Так судьба еще раз сберегла для нас Королева. Вскоре после ухода «Индигирки» ему удалось на каком-то маленьком суденышке добраться до Владивостока, откуда он был отправлен в Хабаровск. Силы его ушли в песок золотой речки Берелёх. Изнурительная работа на прииске, нервотрепка с пароходами, многодневное плавание по замерзающему морю, голод и цинга – все это привело к тому, что по этапу отправили уже полутруп: Королев потерял четырнадцать зубов, опух и едва мог передвигаться. Он был настолько плох, что начальник пересылки в Хабаровске отпустил его без конвоира к докторше. Эта женщина приняла необыкновенно сердечное участие в судьбе полуживого, никому не известного зека, занесенного многими своими товарищами в роковой список тех, которым уже не выкарабкаться. Она отмыла и перевязала ему язвы на ногах, накормила, снабдила витаминами и лекарствами. На следующий день послала в тюрьму два таза с сырой капустой и свеклой – это было лучшее лекарство от цинги.

Королев не раз собирался приехать в Хабаровск, чтобы разыскать свою спасительницу, но всякий раз какие-то неотложные дела мешали ему сделать это. Узнав об этой истории, двоюродный дядя Королева, Александр Николаевич Лазаренко, тот самый молодой киевский дядька, который помнил Сергея студентом КПИ, уже после смерти Сергея Павловича в конце 60-х годов попробовал с помощью хабаровских комсомольцев-следопытов разыскать эту женщину. Найти ее было очень трудно, поскольку на месте пересыльной тюрьмы и барака, где жила докторша, вырос новый микрорайон, и старожилов просто не существовало. После долгих поисков удалось только установить, что фамилия ее была Днепровская. Вскоре после начала войны она уехала из Хабаровска, а куда – никто не знает.

Чем ближе приближался Королев к дому, тем яснее становилось ему, что слова начальника лагеря Мальдяк о возвращении в Москву были истолкованы им превратно. Возвращение еще не означало освобождения. Вырвавшись с прииска, Королев перестал быть лагерным зеком, но не зеком вообще. И даже больше того – по мере приближения к столице все менее и менее ощущал он себя человеком вольным. Ни сам он, ни даже многоопытные, со стажем, зеки в пересылках, никак не могли понять и объяснить ему его нынешний юридический статус. Если человек был осужден Военной коллегией Верховного суда СССР, а Пленум того же Верховного суда СССР приговор этот отменил, то человек вроде бы должен быть свободным. Или нет? Еще теплилась детская, наивная и прекрасная, как рождественская сказка, надежда, что конвоир должен сдать его в Москве, доставить, как ценную бандероль, а после уж, удостоверившись, что это действительно он, его отпустят. Понимал, что все это прекраснодушие от слабости, от тоски по свободе, по дому, по дочке, от почти насмерть замороженной Колымой, но все-таки оставшейся живой и отогревающейся сейчас в нем надежды на продолжение своей долгожданной работы. Понимал, что нельзя в его положении ни во что хорошее верить, чтобы вдребезги не разбить душу, но верить-то хотелось!

На дальних подступах к Ярославскому вокзалу ждал его черный воронок. А когда вышел из него, ничего и спрашивать не надо было – сразу узнал внутренний двор Бутырки, с которой расстался он семнадцать месяцев назад. Прошло только семнадцать месяцев, но эти семнадцать месяцев были несоизмеримо больше всех прожитых до этого лет. Волны пологих сопок Мальдяка захлестнули, поглотили зеленый дворик Москаленко, Платоновский мол, гору Унуз-Сырт, подвал на Садовой-Спасской и далекий голос патефона: «Некому кудряву заломати...»

Зловещая слава Бутырской тюрьмы, одной из самых известных в России, мешает взглянуть объективно на замечательный архитектурный памятник Москвы. В XVIII веке на месте этом квартировал Бутырский драгунский полк, передавший свое имя «тюремному замку», построенному по указу императрицы Екатерины II великим русским зодчим Матвеем Федоровичем Казаковым. Казакову было 33 года – макушка жизни, энергия била через край, и замок получился славнейший. Но в отличие от других загородных замков, например Петровского, им же поставленного на Тверском тракте, Бутырский был именно тюремным замком, со всеми вытекающими отсюда особенностями функциональной архитектуры. И в этой работе угадывается талант незаурядный, ибо так все продумал Казаков, что, начиная с 1771 года, когда появился здесь первый узник, до наших дней, когда историческое здание стыдливо прикрыто безликой новостройкой, ни одному злодею не удавалось покинуть эту темницу по своей воле. Бутырка помнит Емельяна Пугачева, которого привезли сюда в клетке перед казнью, и многих других исторических деятелей, включая Кржижановского и Дзержинского. Коротко говоря, памятные доски с фамилиями знаменитых узников могли бы впритык закрыть весь фасад. Сюда приходил Толстой, когда писал «Воскресение», а в 1920 году для политзаключенных здесь пел Шаляпин.

В дни, когда Сергей Павлович вновь оказался в знаменитой тюрьме, Федор Иванович петь политическим уже не смог бы не только потому, что его уже не было в живых, но и потому, что в Москве не существовало зала, способного вместить всех «политических» Бутырки. Камера № 66, куда был препровожден Королев, была рассчитана на трех человек, но из-за перенаселения тюрьмы, в ней некоторое время находились и пять, а то и шесть человек. Маленькая, в общем, комнатушка, со сводчатым белым потолком, с которого на голом шнуре спускалась тусклая сиротская лампочка. Стены были крашены какой-то грубой масляной краской, мерзкий цвет которой было бы затруднительно назвать. Коричневый с белыми квадратиками кафель был очень хорош, крепок, не трескался и даже не покрывался серой паутинкой от многолетнего шарканья расшнурованных арестантских ботинок.

У стены койки шли в два яруса, а под окном, забранным в «намордник», так что никак нельзя было разглядеть, куда же оно выходит, – только внизу. Наглухо привинченный стол и скамейка. Параша в углу. Дверь с «кормушкой». Предельный тюремный аскетизм. Ничего лишнего, в-точь как надо. Убери хоть одну деталь, и уже не тюрьма, уже пещера...

Я сидел в этой пустой камере, соображая, что могло поменяться здесь за последние полвека. Цвет стен? Парашу сменил унитаз. И лампочка та давно перегорела. А стол вполне мог и не меняться. Может быть, за этим столом и писал зек Королев письмо товарищу Сталину...

В РНИИ он ждал ареста. После ареста ждал следствия. После следствия суда. Теперь, когда приговор был отменен, он не знал, чего надо ждать, и жизнь от этого была еще мучительней. Когда у человека отнимают будущее, ему ничего не остается, как жить прошлым, – ведь чем-то надо жить. Все чаще возвращается Сергей Павлович в мыслях своих к ракетоплану. Следователи на Лубянке утверждали, что ракетоплан сожгли. Неужели правда, неужели у кого-то поднялась рука уничтожить РП-318?

Ракетоплан был цел и невредим.

После ареста Королева в РНИИ все гадали: кто следующий? О том, что в делах арестованных назывались фамилии Победоносцева и Шварца, в институте не знали, а поскольку последним арестовали Королева, следующим должен быть Арвид Палло. Он был правой рукой Королева на стенде, он испытывал двигатель «врага народа» Глушко. (Щетинкова в расчет опять не брали по болезни, которая дожигала его окончательно.) Быть может, Палло и арестовали бы, но он взял отпуск и, никому ничего не сказав, уехал с Сашей Косятовым к нему в деревню. Газет не читали, радио не слушали, занимались только рыбалкой и грибной охотой, стараясь не думать о том, что с ними будет, когда они вернутся в РНИИ. Отпуск иссяк, они вернулись, время шло, а Палло не арестовывали. И тогда он начал потихоньку работать. Идея ракетоплана увлекла Арвида Владимировича, слишком много времени и сил он ей отдал и бросать было обидно. Группу Королева после его ареста расформировали. Палло подумал и пошел к Слонимеру с предложением продолжить работы по ракетоплану. Слонимер подумал и согласился: ведь это и было конкретным исправлением последствий вредительства!

Двигатель ОРМ-65, предназначавшийся для ракетоплана, был еще сырой, его пробовали дорабатывать, но известно – мачеха не мать, – Глушко не было, а значит, никто душою за двигатель этот не болел. Да и побаивались его: несинхронность поступления компонентов топлива в камеру, которую долго пытались устранить, постоянно грозила взрывом.

После ареста Глушко главным специалистом по жидкостным двигателям стал Леонид Степанович Душкин. К этому времени он разочаровался в жидком кислороде как в окислителе и перешел на азотную кислоту, т.е. начал заниматься тем же, чем занимался Глушко, но это было тоже уже не «вредительство», а «исправление последствий вредительства» – Слонимер придумал замечательную палочку-выручалочку. Душкин взялся за двигатель для ракетоплана и двигатель такой сделал, пусть не совсем оригинальный – его можно назвать модификацией ОРМ-65, но зато лишенный некоторых недостатков своего прародителя. Назывался двигатель РДА-1-150: он развивал тягу в 150 килограммов.

Осенью возобновились и начатые Королевым еще в июле 1937 года огневые испытания ракеты 212. Только теперь ведущим по этой ракете был не Борис Викторович Раушенбах, а Александр Николаевич Дедов. Наверное, это было поощрением за подпись его под актом техэкспертизы и опять-таки давалась возможность на деле показать свое рвение в ликвидации «последствий вредительства». 8 декабря Костиков, возглавлявший специальную комиссию, подписал решение о допуске ракеты 212 к летным испытаниям. В январе и марте 1939 года ракета 212 дважды летала на Софринском полигоне. В полетах проверялся не только двигатель, но и новая автоматика стабилизации полета. Через много лет Раушенбах вспоминал: «В первом полете процесс управления протекал нормально, было видно, что автомат стабилизации хорошо справляется с порывами ветра. К сожалению, полет прервало неожиданное раскрытие парашюта, предназначенного для спуска ракеты в конце участка планирования. Второй полет был неудачным, по-видимому, из-за поломки автомата стабилизации. Дело в том, что разгонная катапульта не обеспечивала плавного разгона, вследствие чего ракета испытывала большие ударные и вибрационные нагрузки, а автоматы стабилизации не проходили соответствующих испытаний и их работа, очевидно, могла нарушаться при разгоне...»

Как бы там ни было, а Андрей Григорьевич Костиков был доволен главным результатом испытаний: без Королева ракеты пускать можно, и летают они не хуже, чем при Королеве. Теперь то же самое требовалось доказать и с ракетопланом. Поэтому Костиков поддержал инициативу Палло, когда тот предложил продолжить работы, а когда встал вопрос о переводе для этой цели в НИИ-3 Щербакова, тоже не стал возражать.

Алексей Яковлевич Щербаков был человеком энергичным и увлекающимся. С Королевым они познакомились еще в 1934 году на конференции по изучению стратосферы в Ленинграде и с той поры не теряли друг друга из вида. Щербаков работал в Харькове заместителем главного конструктора Калинина.

Королев интересовался работами Щербакова прежде всего потому, что тот пробовал запускать планеры на большие высоты. Когда он узнал, что в одном таком полете летчик Владимир Федоров забрался на 12 105 метров, он не выдержал и поехал к Щербакову. Сидели долго, спорили, в общем, познакомились уже по-настоящему. Щербаков очень расстроился, узнав, что Королев – «враг народа», совместная работа его привлекала. Поэтому, когда в конце 1938 года Палло и Душкин попросили его помочь с ракетопланом, он согласился, не раздумывая. Требовалось подработать хвостовое оперение, чтобы исключить всякую возможность пожара от раскаленной струи двигателя, а главное – надо было найти толкового летчика, который бы тоже заинтересовался такой фантастической работой и не боялся бы огненного горшка под хвостом. Он вспомнил о Федорове. Владимир Павлович съездил в РНИИ, посмотрел, как гоняют на стенде РДА-150-1: грохот, жар, пламя, дым коромыслом, – ему понравилось!

Тринадцатый ребенок в семье лесного сторожа, Володя Федоров пас коров, когда впервые в жизни увидел летящий самолет. Видения этого забыть он не мог всю жизнь.

Крестьянствовал, потом работал слесарем на протезном заводе, а самолет этот все летел у него перед глазами. Когда узнал о наборе в Московскую областную школу планеристов, чуть ли не бегом побежал на Первомайскую, где размещалась школа. Обожал все новое. После того как забрался с планером на высоту 12 километров, его спросили: «Ну как?» Ответил просто:

– Работать трудно. Нужна герметичная кабина...

РП-318 – это дело было как раз по нему. Федоров родился чуть-чуть не вовремя. Появись он на свет лет на 15-20 позднее, можно быть уверенным, что он стал бы космонавтом.

Весь 1939 год Арвид Палло, Лев Иконников, Алексей Щербаков и пришедшие с ним Наум Старосельский и Владимир Федоров «доводили до ума» ракетоплан Королева. Только в конце зимы стало возможно попробовать его «в деле».

Первые испытания проходили на маленьком аэродроме в Подлипках в последний день февраля 1940 года при ясном небе и ярком солнце, редком в такую пору. Сам ракетоплан взлететь не мог, поднимал его летчик Фиксон на Р-15, том самом трудяге Р-5, который пять лет назад буксировал конструктора этого ракетоплана из Москвы в Крым. В буксировщик забрались Щербаков с Палло. Непонятно, как им удалось разместиться в задней кабине, да еще вместе с киноаппаратом.

Вот буксировщик тихонько порулил по снежному полю, выбрал слабину буксира... Полетели! Фиксон сделал широкий круг, набрал высоту около трех километров. Сейчас Федоров будет отцепляться.

Они летели как раз над аэродромом. Наверняка там сейчас все задрали головы, ждут: полетит самостоятельно эта огненная штуковина или не полетит?

Федоров отцепился!

Щербаков вспоминает:

– Фиксон тут же делает энергичный вираж и пристраивается к ракетоплану метрах в ста слева.

Из донесения Федорова:

«После отцепки на планировании установил направление полета и на скорости 80 км/час, выждав приближение самолета Р-5, наблюдавшего за мной, начал включать двигатель...»

Щербаков вспоминает:

– Мы видим все, что происходит дальше: и рыжий факел пламени, распустившийся, как яркий цветок за хвостом ракетоплана, и энергичное нарастание его скорости, и спокойный, красивый переход в набор высоты...

Из донесения Федорова:

»...Включение двигателя произвел на высоте 2600 м, после чего был слышен ровный, не резкий шум... Примерно на 5-6-й секунде после включения двигателя скорость планера выросла с 80 до 140 км/час... После этого я установил режим полета с набором высоты и держал его до конца работы двигателя. За это время ракетоплан набрал 300 метров...»

Щербаков вспоминает:

– Ракетоплан быстро ушел от нас с набором высоты. Все попытки продолжать наши наблюдения не увенчались успехом. Несмотря на максимальное увеличение оборотов мотора, самолет безнадежно отстал от ракетоплана.

Из донесения Федорова:

«На всем протяжении работы двигателя никакого влияния на управляемость ракетоплана замечено не было. Планер вел себя нормально... вибраций не ощущалось... Расчет и посадка происходили нормально».

Щербаков вспоминает:

– С включением двигателя ракетоплан летал еще три раза. Испытания приостановились из-за недостатка горючего. А в общем, он был никому не нужен. У авиапрома своих дел было невпроворот, Наркомат оборонной промышленности, в ведении которого находился НИИ-3, тоже нами не интересовался, это была для него тематика побочная. У ракетоплана не было хозяина, он стоял под открытым небом и тихо гнил. А потом началась война, и тут уж всем было не до ракетоплана...

Значение РП-318-1 и в жизни его конструктора, и в истории авиации и ракетной техники надо и не преувеличивать, и не занижать. Он был первым в нашей стране пилотируемым летательным аппаратом, использующим для своего движения силу реактивной струи. Но, с другой стороны, даже если исключить то, что успех был относительный, – двигатель оказался хуже, чем думали, тяги в 150 килограммов он не набрал, от силы – 90, даже если все это в расчет не принимать, все равно РП-318 – тупиковая ветвь авиационной техники. Вскоре, в начале войны, на ней появится еще один отросток – ракетный перехватчик БИ – о нем рассказ впереди. И у нас, и в других странах еще будут делаться попытки скрестить жидкостный ракетный двигатель с самолетом, но жизнестойких гибридов получить не удастся. ЖРД не прижился в авиации и прижиться не мог. Налицо был чистый алогизм: зачем же возить с собой окислитель, если сам летательный аппарат купается в окислителе – кислороде окружающей его атмосферы. Получается, что двигатель этот нужен там, где атмосферы нет, нужен не авиации, а космическим кораблям. Поэтому не совсем верно называть, как это делается иногда, РП-318 предком реактивных самолетов наших дней. Скорее это предок «Шаттла», «Бурана» и всех других космических аппаратов многоразового использования, которым предстоит накрепко привязать к нашей жизни околоземное пространство в XXI веке.

У ракетоплана была трудная и печальная судьба. Как и у его конструктора в те годы. Ракетоплан погиб. Конструктор выжил. Вспоминая о полете РП-318, гирдовец Меркулов писал, что полет этот мог состояться на два года раньше, а отсрочка произошла «по организационным причинам». Ну, назвать их «организационными» вряд ли правильно. Биограф Королева Асташенков более точен: «По независящим от самого конструктора обстоятельствам он не присутствовал на летных испытаниях...» В то время, когда в Подлипках летчик Федоров включил двигатель ракетоплана, вагон, в котором этапировался его конструктор, приближался к Москве. Обстоятельства действительно от него не зависели. Не только присутствовать на испытаниях, но просто выйти из вагона он не мог. Через день он услышит громкое:

– Королев! На выход с вещами!

Пройдет много лет, и Королев соберет в своем доме в Останкине друзей. Охрана особняка, отпирая калитку, будет пытливо рассматривать гостей академика. Кто-то вспомнит об этом среди дружеского застолья, и Сергей Павлович скажет с улыбкой:

– Вы знаете, никак не могу отделаться от мысли, что они в любой момент могут зайти ко мне в дом и крикнуть:

– Королев! А ну, падло, собирайся с вещами!..

 

 

 

 

33

 

Весною 1940 года самым большим тружеником в НКВД был Валентин Александрович Кравченко – начальник 4-го специального отдела, занимающегося организацией шарашек. Это было действительно совсем непростое дело. Надо было продумать всю структуру, установить, какие люди действительно нужны, разыскать их в необозримой россыпи островов архипелага ГУЛАГ, доставить в Москву, рассортировать по специальностям, создать условия для работы.

Непосредственный начальник Валентина Александровича – Амаяк Захарович Кобулов, выдающийся мастер заплечных дел, правая рука Лаврентия Павловича, вместе с ним потом и расстрелянный, занимал в то время кресло начальника экономического управления НКВД. Он совсем измучил бедного Кравченко, требуя от него ежедневных подробных докладов, и сам почти ежедневно докладывал о ходе дел Берия. А Берия докладывал Сталину. На каждом докладе надо иметь какой-то фактик, маленький козырь, спросит – а ты тут же и выложил, без тени бахвальства, скромно, как будто все само собой разумеется. Берия, в отличие от Ежова, который всякий раз мчался к Сталину с разными приятными, по его мнению, для вождя пустяками, никогда не торопился. Он ждал, когда Сталин сам вызовет его. Одно это невольно рождало впечатление о предельной загруженности, постоянной сверхмерной занятости Лаврентия Павловича. А если уж он докладывал сам, то всегда безошибочно улавливал настроение Сталина и точно знал, когда, что и сколько надо говорить. Настроение надо было именно уловить, его нельзя бы заранее вычислить, предсказать, ибо Сталин был непредсказуем, а переходы от ярости к добродушию, а точнее – от желания карать к желанию миловать – не подчинялись никаким законам логики и здравого смысла. Берия понимал, что не следует льстить Сталину, убеждая его, будто сделанное есть прямое воплощение его идей, – так, он видел, делали многие. Это грубо. Кроме того, у Сталина была отличная память, и он никогда не забывал, что действительно принадлежит ему, а что приписывается льстецами. Как это ни покажется странным, но, несмотря на то что Сталин действительно многие годы тщательно возводил пирамиду своего культа, в ближайшем кругу своих – да нет, какие они соратники, – в кругу ближайших слуг, он очень бдительно относился к лести. Льстить было нужно, но очень осторожно.

В равной степени не следовало и представлять сделанное как итог собственной инициативы, ибо ничто так мгновенно не настораживало Сталина, как всякое проявление самостоятельности. Нет, всякий доклад должен был показать реальный итог собственных усилий в результате частного приложения общих, глобальных идей Сталина в конкретных условиях. Но и при этом не следовало делать это грубо, как делали, скажем, военные: «Руководствуясь высказанными вами пожеланиями...» Не надо. Надо, чтобы Сталин сам увидел, что его пожеланиями постоянно руководствуются. Именно так, выждав удобный момент, Берия получил сталинское благословение на шараги.

Теперь настала пора быстрых и решительных действий. Теперь надо заставить всех этих спецов работать с утроенной энергией. Туполеву Берия прямо сказал:

– Давайте договоримся, Андрей Николаевич, самолет в воздух, а вы все – по домам!

– А не думаете ли вы, что и, находясь дома, можно делать самолеты? – нахмурившись спросил Туполев.

– Можно! Можно, но опасно. Вы не представляете себе, какое на улицах движение, автобус может задавить, – Лаврентий Павлович был человек большого и тонкого юмора.

Но Туполев почему-то не улыбнулся.

Предназначенных для шараг заключенных надо было немного приодеть и откормить, поскольку многие из них ни для какой работы не годились, особенно колымские, норильчане и доходяги с архангельских лесоповалов. Впрочем, поговори с зеками и узнаешь о неизвестном ранее, еще более глубоком аде, и поймешь: предела – самого страшного места – установить нельзя.

Буквально на следующий день по прибытии Королева в Москву Ксения Максимилиановна получила записку, в которой он просил прислать ему башмаки, носки и два носовых платка. Крепких башмаков у него не нашли, Гри послал свои. И Ксана, и Мария Николаевна, и старики Винцентини ликовали: выпускают! Мария Николаевна каждый день ходила в приемную НКВД, где вопросы ее вызывали искреннее удивление:

– Как не пришел? Ну, значит, сегодня придет... А на следующий день снова:

– Неужели не пришел? Ну, имейте терпение...

Была Мария Николаевна и у заместителя главного военного прокурора Афанасьева, и у помощника главного военного прокурора по спецделам Осипенко, и все просили чуть-чуть подождать, не волноваться, 19 июня Осипенко сказал даже ласково:

– Следствие закончено. Не тревожьтесь, идите спокойно домой, о судьбе сына я вам напишу...

Верили! Столько раз обманутые, продолжали верить! Доверчивость – родимое пятно порядочных людей. И представить себе не могли, что уже вовсю реализуется грандиозный план строительства великой рабской системы, что для осуществления этого плана все эти зеки-интеллектуалы, – и те, кто еще не был осужден, и те, кому прежние приговоры отменили, – кроме башмаков и носовых платков, должны были получить еще какой-то срок.

Только в середине июля все тот же безукоризненно вежливый чекист в приемной НКВД с серьезным и даже чуть-чуть скорбным выражением лица объяснил Марии Николаевне, что прежний приговор ее сыну действительно отменен, но... Но он вновь осужден Особым совещанием НКВД на восемь лет исправительно-трудовых лагерей.

– Понимаете, – с интеллигентской вкрадчивостью объяснил чекист, – главное, что теперь он не лишен прав!

Мария Николаевна посмотрела прямо в глаза заботливому чекисту и спросила:

– А зачем нужны права человеку, который сидит в тюрьме?

– О, вы многого не понимаете!.. Так нельзя говорить, – кричал вдогонку ей вежливый дежурный.

На Лубянке Королева, можно сказать, не допрашивали, а расспрашивали: и пальцем никто не тронул. То, что мечтал он сделать на суде, он сделал теперь: в деталях объяснил всю абсурдность предъявляемых ему обвинений. И с ним не спорили! Не перебивали, не одергивали! А если и задавали вопросы, то никаких ловушек он в них не видел. Ну, теперь-то все разъяснилось, теперь-то законность восторжествует!

2 июня Королев пишет записку прокурору Осипенко, просит вызвать его для беседы. Никто не вызывает. Через неделю пишет Главному прокурору СССР Панкратьеву: «...прошу Вас вызвать меня для беседы с Вами, или с лицом по Вашему указанию... Убедительно прошу Вас не отказать в моей просьбе».

В просьбе отказали: никто его не вызывал и на этот раз. А зачем вызывать? Ведь дело-то уже сделано, обвинительное заключение в экономическом управлении уже сочинили.

Всего ждал он: новой канители, крючкотворства, казуистики, нелепостей – всего, но только не этого приговора! Осудили безвинного человека – и как! Исподтишка, заочно, даже взглянуть на него не захотели. Проглядывала во всем этом какая-то знакомая по лагерю блатная хамская трусость: пришли и, в глаза не глядя, сунули под нос вот эту бумагу, в которой, кроме имени и дат, не было ни слова правды.

«ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

по след, делу № 19908

по обвинению Королева

Сергея Павловича по ст.ст. 58-7; 58-11 УК РСФСР

28 июня 1938 года НКВД СССР за принадлежность к троцкистской, вредительской организации, действовавшей в научно-исследовательском институте № 3 (НКБ СССР) 73 был арестован и привлечен к уголовной ответственности бывший инженер указанного института Королев Сергей Павлович.

В процессе следствия Королев признал себя виновным в том, что в троцкистско-вредительскую организацию был привлечен в 1935 году бывшим техническим директором научно-исследовательского института № 3 Лангемаком (осужден) 74 .

В процессе следствия по делу Лангемака он специально о Королеве допрошен не был и об участии последнего в антисоветской организации показал, что знал об этом со слов Клейменова – бывшего директора НИИ-3 (осужден) (л.д. 41).

По заданию антисоветской организации Королев вел вредительскую работу по срыву отработки и сдачи на вооружение РККА новых образцов вооружения (л.д. 21-35, 53-55; 66-67, 238-239).

Решением Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 27 сентября 1938 года Королев был осужден к 10-ти годам тюремного заключения.

13 июня 1939 г. Пленум Верховного Суда СССР приговор Военной Коллегии Верховного Суда СССР отменил, а следственное дело по обвинению Королева было передано на новое расследование (см. отдельную папку судебного производства).

В процессе повторного следствия Королев показал, что данные им показания на следствии в 1938 году не соответствуют действительности и являются ложными (л.д. 153-156).

Однако имеющимися в деле материалами следствия и документальными данными Королев изобличается в том, что:

В 1936 году вел разработку пороховой крылатой торпеды; зная заранее, что основные части этой торпеды – приборы с фотоэлементами – для управления торпеды и наведения ее на цель, не могут быть изготовлены центральной лабораторией проводной связи 75 , Королев с целью загрузить институт ненужной работой усиленно вел разработку ракетной части этой торпеды в 2-х вариантах.

В результате этого испытания четырех построенных Королевым торпед показали их полную непригодность, чем нанесен был ущерб государству в сумме 120 000 рублей и затянута разработка других, более актуальных тем (л.д. 250-251).

В 1937 году при разработке бокового отсека торпеды (крылатой) сделал вредительский расчет, в результате чего исследовательские работы по созданию торпеды были сорваны (л.д. 23-24, 256).

Искусственно задерживал сроки изготовления и испытания оборонных объектов (объект 212) (л.д. 21, 54, 255).

На основании изложенного

обвиняется

Королев Сергей Павлович, 1906 года рождения, урож. гор. Житомира, русский, гр-н СССР, беспартийный, до ареста – инженер НИИ-3 НКБ СССР,

в том, что:

являлся с 1935 года участником троцкистской вредительской организации, по заданию которой проводил преступную работу в НИИ-3 по срыву отработки и сдачи на вооружение РККА новых образцов вооружения, т.е. в преступлениях ст.ст. 58-7, 58-11 УК РСФСР.

Виновным себя признал, но впоследствии от своих показаний отказался.

Изобличается показаниями: Клейменова, Лангемака, Глушко; показаниями свидетелей; Смирнова, Рохмачева, Косятова, Шитова, Ефремова, Букина, Душкина 76 и актами экспертных комиссий.

Дело по обвинению Королева направить в Прокуратуру Союза ССР по подсудности.

Обвинительное заключение составлено 28 мая 1940 года в г. Москве.

Следователь следчасти ГЭУ НКВД СССР мл. лейтенант госбезопасности Рябов.

Пом. нач. следчасти ГЭУ НКВД СССР ст. лейтенант госбезопасности Либенсон.

«Согласен». Нач. следчасти ГЭУ НКВД СССР майор госбезопасности Влодзимирский.

«Утверждаю». Зам. нач. главного экономического управления НКВД СССР майор государственной безопасности Наседкин.

26 мая 1940 г.» 77 .

На первой странице размашисто, небрежно, толстым черным карандашом:

«8 лет ИТЛ. 10/VII-40». И неразборчивая закорючка вместо подписи.

С того декабрьского вечера на Мальдяке, когда плакал он по дороге в зону, узнав, что поедет теперь в Москву, с той секунды жил он надеждой на близкую свободу.

Еще шаг, еще один поворот и все – исчез конвоир, нигде нету проволоки, можно сесть в трамвай и ехать домой, и в трамвае все время открыты двери и можно сойти, когда хочешь, на любой остановке, и можно спрыгнуть на ходу и никто не навесит за этот прыжок второй срок! Уже прошедший тюремные университеты, он знал, что бюрократическая судебная машина вращается медленно, неповоротливо и надо набраться терпения. Но он знал и другое, самое главное, с мыслью этой засыпал и просыпался: приговор отменен! И вот снова все вернулось на круги своя. Он вдруг ясно увидел свою палатку, ощутил запах дыма от печки, холодные капли сверху, там, где уходила в небо труба. Палатку они засыпали снаружи снегом, как эскимосскую иглу, но помогало мало: те, кто спал у стенки, часто не просыпались... Опять туда?!! Было десять лет, стало восемь, но какая разница? Неужели те невидимки, которые судили его, не знают, что там нельзя прожить ни десять лет, ни восемь лет, что там и года нельзя прожить!

Приговор 1940 года был для Королева во сто крат страшнее приговора 1938 года.

Когда ранним июньским утром везли его с Конюшковской на Лубянку, было страшно: тюрьма! Но это была абстрактная тюрьма, и думал он тогда прежде всего о заточении, не ведая о физических и душевных муках его ожидающих, о постоянных невыносимых унижениях человеческого достоинства, о хамском произволе блатных, о синей баланде, желтых сталагмитах промерзших сортиров, о мошке, вшах, холоде, голоде. Теперь само понятие «тюрьма» было наполнено для него совсем другим, душу леденящим смыслом. Теперь он знал, что Колыма – это не заточение, это – смерть!

В 38-м он быстро понял: виновен или не виновен, все равно осудят. Но теперь, если разобрались, если вызвали с края света и отменили приговор, как же теперь-то можно осудить?! И зачем тогда весь этот дьявольский фарс? Начали убивать и убили бы. Но ведь не убили! Он жив! А раз так, надо бороться. Прежде всего, надо написать Сталину. Не жаловаться, не просить помилования. Просто объяснить, что совершается ошибка государственная. В конце концов, дело совсем не в нем. Дело, которое он начал, важнее его жизни, ибо оно способно сохранить жизнь тысячам людей. Сталин не может не понять, какой вред приносит этот приговор обороноспособности страны, его страны, державы Сталина! Надо писать Сталину...

Королев не знал, что вопрос согласован. Берия снова выбрал удобный момент и получил от Сталина разрешение на заочное рассмотрение дел оборонных специалистов. Он очень толково и ясно объяснил вождю, что вина каждого из арестованных бесспорно доказана в процессе следствия, а вызывать всех их на суд нецелесообразно, поскольку это только отвлекло бы их от работы, сбило мысли с нужного направления. Но Королев не знал, как Лаврентий Павлович «заботится» о нем, и решил написать Сталину.

Заявление Королева Сталину – интереснейший документ эпохи. Он расскажет о Сергее Павловиче полнее и больше, чем многие страницы авторских размышлений и, несмотря на немалый объем, заслуживает того, чтобы привести его целиком.

«г. Москва. ЦК ВКП(б)

Иосифу Виссарионовичу Сталину.

Королева Сергея Павловича

ЗАЯВЛЕНИЕ

Советские самолеты должны иметь решающее превосходство над любым возможным противником по своим летно-тактическим качествам. Главнейшие из них – скорость, скороподъемность и высота полета. Сейчас в авиации повсеместно создалось положение, при котором самолеты нападения почти не уступают по качеству самолетам-истребителям, а также и другим средствам обороны. Это дает возможность нападения воздушному противнику на большинство объектов внутри страны. Это подтверждает и опыт последних войн. Только решающее превосходство в воздухе по скорости, скороподъемности и высоте полета м.б. надежным средством защиты. Это условие необходимо и для успеха наступательных действий авиации и в настоящее время зачастую предопределяет успешный исход всей кампании в целом. Обычная винтомоторная авиация в силу самого принципа своего действия (двигатель внутреннего сгорания, гребной винт – пропеллер) уже не может дать нужного превосходства самолетам обороны над им же подобными самолетами нападения. В этом отношении обычная авиация стоит почти у своего предела, а все ее средства, как-то: наддув, винт переменного шага, парогазодвигатели или турбины и пр. – все это полумеры, а не выход из создавшегося кризиса.

Выход только один – ракетные самолеты, идея которых была предложена Циолковским. Только ракетные самолеты могут дать преимущество над лучшими винтомоторными самолетами, а именно: по скорости в 1,5—2 раза и более; по скороподъемности в 8-10 раз и более; по высоте полета в 1,5 раза и более, а также по своей неуязвимости, мощности поднимаемого вооружения и т.д. Для ракетных самолетов область огромных скоростей и высот есть не препятствие в работе, а фактор благоприятный в силу самого принципа действия ракет, в отличие от винтомоторных самолетов, областью которых являются относительно малые скорости и высоты полета. Значение ракетных самолетов, особенно сейчас, исключительно и огромно. За рубежом уже 15—20 лет во всех крупных странах интенсивно ведутся работы над ракетами вооружения, а в основном – над созданием ракетного самолета, чего, однако, до 1938 года достигнуто с успехом нигде не было (в Германии – Оберт, Зенгер, Тиллинг, Опель и др., во Франции – Руа, Бреге, Девильер и др., в Италии – Крокко и др., в США – Годдард и др., и т.д.). В Советском Союзе работы над ракетными самолетами производились мною фактически с 1935 года в НИИ № 3-НКОП. Аналогичных работ никем и нигде в СССР не велось. До моего ареста (28 июня 1938 года) за 3,5 года работы были осуществлены несколько типов небольших ракет (до 150 кг весом), разных моделей и агрегатов и произведены сотни их испытаний на стендах и в полете. Был разработан ряд вопросов методики и теории ракетного полета и издан в печати и пр. Впервые в технике в 1938 году с успехом были произведены основные испытания небольшого ракетного самолета (весом 700 кг). Испытания его в полете были с успехом закончены в апреле 1940 года, что я узнал из акта технической экспертизы. Из сказанного видно, что, несмотря на очень малый срок моей работы над проблемой ракетного полета и ее общеизвестные огромные технические трудности, сложность, новизну, особую секретность и отсюда – полное отсутствие литературы, зарубежного опыта, консультаций и пр., несмотря на все это, кое-что было сделано, правильное начало было положено.

Целью и мечтой моей жизни было создание впервые для СССР столь мощного оружия, как ракетные самолеты. Повторяю: значение этих работ исключительно и огромно. Однако все эти годы я лично и мои работы подвергались систематической и жестокой травле, всячески задерживались и т.п. ныне арестованным руководством НИИ-3 – Клейменовым, Лангемаком и группой лиц: Костиков (сейчас зам. дир. НИИ-3), Душкин и др. Они по году задерживали мои производственные заказы (212), увольняли моих сотрудников, или их принуждали к уходу (Волков, Власов, Дрязгов и др.), распускали обо мне слухи и клевету на партсобраниях (Костиков), исключали меня без причин и вины из сочувствующих ВКП(б), публично вывели из совета ОСО и многое другое. Обстановка была просто невыносимая, о чем я писал, например, 19 апреля 1938 г. в Октябрьский райком ВКП(б). Они же ввели в заблуждение органы НКВД, и 27 июня 1938 года я был арестован. Клейменов, Лангемак и Глушко дали клеветнические показания о моей якобы принадлежности к антисоветской организации. Это гнусная ложь, и это видно хотя бы из следующего: конкретных фактов нет, да и не может быть; Клейменов и Лангемак взаимно ссылаются о том, якобы один слышал от другого, при этом в разное время и т.п. Выдаваемые ими за акты вредительства с моей стороны: сдача заказа на ракеты в авиатехникум в 34 г., задержки в ракете 217 и высотной ракете, даже сами по себе, если разобраться, никак не могут быть истолкованы, как вредительство. Кроме того, сдачу заказа в авиатехникум, как легко и проверить, я не производил, ее дали Щетинков и Стеняев. Над высотной ракетой я вообще не работал, а объект 217 по своему объекту ничтожно мал, да и был выполнен досрочно. Костиков, Душкин и др. никогда не видали в действии объектов моих работ и не знали даже, как следует, их устройства, но они представили в 38 г. в НКВД лживый «акт», порочащий мою работу и безграмотно искажающий действительность. В 1938 году следователи Шестаков и Быков подвергли меня физическим репрессиям и издевательствам, добиваясь от меня «признаний». Военная коллегия, не разбирая сколь-либо серьезно моего дела, осудила меня на 10 лет тюрьмы, и я был отправлен на Колыму. В частности, на суде меня обвиняли в разрушении ракетного самолета, чего никогда не было и который эксплуатируется и сейчас, в 1940 году. Но все мои заявления о невиновности и по существу обвинений оказались безрезультатны. Сейчас я понимаю, что клеветавшие на меня лица старались с вредительской целью сорвать мои работы над ракетными самолетами. Уже более года как отменен приговор и 28/V с.г. окончено повторное следствие, причем: моими показаниями и повторной экспертизой от 25/V 40 г. опровергнуты обвинения и клеветнические показания на меня, но повторное следствие не встало на путь объективного разбора моего дела, а, наоборот, всячески его замазывает и прикрывает юридическими крючками, а именно: эксперты Душкин, Дедов, Калянова используются вновь, как свидетели (что незаконно), мне не предоставлено дачи объяснений по их показаниям, или очных ставок и пр. Свидетели с моей стороны не допрошены, я не допрошен подробно по показаниям арестованных и пр. и, наконец, мне снова предъявлено обвинение по ст. 58, п.п. 7 и 11, что явно неправильно и нелепо. Третий год скитаюсь я по тюрьмам от Москвы до бухты Нагаева и обратно, но все еще не вижу конца. Все еще меня топят буквально в ложке воды, зачем-то стараются представить вредителем и пр.

Я все еще оторван от моих работ, которые, как я теперь увидел при повторном следствии, отстают до уровня 1938 года. Это недопустимо , а мое личное положение так отвратительно и ужасно, что я вынужден просить у Вас заступничества и помощи. Я прошу назначить новое объективное следствие по моему делу. Я могу доказать мою невиновность и хочу продолжать работу над ракетными самолетами для обороны СССР.

13 июля 1940 г.

С. Королев».

Все есть в этом письме. Прежде всего, невероятный заряд энергии и несгибаемая вера в свое дело. Кремлевскому владыке бутырский острожник читает целую лекцию о путях развития авиации. Досада, злость на людей, оклеветавших его, жгучая боль от несправедливости мучительной и многолетней – тоже тут. Обида его велика, и сам он тоже несдержан, не везде справедлив. Но опять-таки не это главное. Главное – дайте работать, дело отстает, подчеркивает: «Это недопустимо!» Если бы Сталин читал подобные письма, взгляд его, надо думать, задержался бы на послании Королева.

И потому еще задержался бы, что сам вид этого документа необычен. Трудно поверить, но все заявление Королев уместил на одном (!) листке, вырванном из ученической тетради по арифметике. От самого верха до нижнего предела, без полей, с двух сторон в каждой клеточке листка – бисером ясные четкие буквы, словно выцарапанные иглой. На расстоянии вытянутой руки листок этот уже не воспринимается как рукопись, а кажется просто клочком какой-то фиолетовой рябенькой бумаги. Когда организуют музей жертв «культа личности», – а его непременно организуют! – письмо это должно лежать в главной витрине.

Есть и второй точно такой же листок, слово в слово повторяющий первый. Он написан в тот же день на точно таком же тетрадном листке. Только адресат другой: не Сталин, а Берия. Почти нет разночтений и с третьим экземпляром, написанным через десять дней и адресованным Прокурору СССР Панкратьеву. Сталина и Берия он просит назначить объективное следствие, Панкратьева – отменить приговор. Он понимает теперь – пройдет буквально несколько дней, сколотят новый этап, засунут в теплушку и отвезут обратно на Вторую Речку. И тогда уже никто тебя не найдет, тогда – зима и смерть. «Прошу Вас задержать исполнение решения особого совещания, само решение отменить, а дело мое снова передать на объективное расследование...» – эти слова в своем письме Сергей Павлович подчеркивает. Впервые в противовес допрошенным свидетелям он просит вызвать других свидетелей: профессора Пышнова, профессора Юрьева, инженера Дрязгова, а также экспертов Щетинкова и Кисенко, просит очные ставки. «Я могу доказать свою полную невиновность и прошу дать мне эту возможность», – пишет Королев.

Но возможности этой ему не дали. Нет, не отказали. Просто никакой реакции на все эти послания не было.

13 сентября Королев написал новое заявление «Прокурору Союза ССР из Бутырской тюрьмы, камера 66». Уже не просит ни следствие новое назначить, ни приговор отменить. Одна просьба: «Вызвать меня для личных переговоров».

И на этот раз тоже никто его ни для каких личных переговоров не вызывал, но бывают же совпадения: именно 13 сентября, когда Королев писал свое заявление в камере № 66 Бутырской тюрьмы, судьба его была, наконец, решена: Кобулов вынес постановление: «Осужденного Королева как специалиста – авиационного конструктора, подавшего заявление с предложением об использовании, перевести в Особое техническое бюро при НКВД СССР».

Начался новый виток тюремной судьбы.

 

 

34

 

Авиация – это не ракетная техника, все понимали, что авиация – дело серьезное. В 38-м на Лубянке следователь говорил Королеву: «Занимались бы делом и строили бы самолеты. Ракеты-то, наверное, для покушения на вождя?..» А раз авиация – дело серьезное, то и сажать авиационных специалистов начали раньше ракетчиков и сажали много.

Туполева взяли 21 октября 1937 года прямо в рабочем кабинете, пришли и увели. По делу Туполева проходило более двадцати человек, и все дали показания, что Туполев – враг народа. Кроме основного – организации «русско-фашистской партии», Туполеву «липили» связь с профессорами-кадетами, высланными за границу, вредительство при подготовке рекордных перелетов Громова, внедрение порочной американской технологии, срыв сроков строительства новых корпусов ЦАГИ и несовершенство всех самолетов, созданных в его КБ, даже тех, которые всем авиационным миром признавались вершиной современной конструкторской мысли. Туполева не били, но подержали немного «на конвейере», что для него, человека тучного, было особенно мучительно. А потом применили прием древний, как мир, хорошо выверенный и почти всегда срабатывающий: прямо сказали, что, если не «признается» – семье конец: жену в лагерь, сына и дочку – в детские дома. Через неделю после ареста он во всем «признался», а через полтора месяца, на новом допросе, добавил еще, что он повинен в срыве перелета Леваневского через полюс в Америку в 1935 году и его гибели в 37-м, а также в шпионаже в пользу Франции аж с 1924 года. Сказал, что в 1935 году он лично передал шпионские сведения министру авиации Франции Денену. Удивительно, как бдительным чекистам не пришло в голову, а почему, собственно, шпионские сведения надо передавать министру, когда для этого существуют сотни опытных агентов «Сюртэ женераль»?

Туполев долго сидел в Бутырке, никто его никуда не вызывал, о нем словно забыли. Он прикидывал в уме новый бомбардировщик, объяснял своим сокамерникам, что в его жизнь вторглось нечто мистическое: надо же, статья 58-я, камера в Бутырке № 58 и новый самолет, если соблюдать нумерацию, будет АНТ-58! Однако почему же его оставили в покое и что там они замышляют?

Следствие закончилось в апреле 1938 года, но суда не было, а стало быть, и этапировать его было нельзя. Андрей Николаевич не знал, что следователь его – лейтенант Есипенко – вовсе не забыл о нем и сам вынужден был объяснять своему начальству, что «дело с обвинительным заключением находилось без движения до разрешения вопроса об использовании Туполева на работе в Особом Конструкторском Бюро».

«Решение вопроса» приближалось. К этому времени относится как раз организация шараги в Болшеве – подмосковном дачном поселке. Впрочем, шарагой в чистом виде она не была, как не была тюрьмой и пересылкой, – это был своеобразный гибрид, выведенный лубянскими «селекционерами», который точнее всего можно назвать мозговым отстойником или интеллектуальным сепаратором. Сюда свозились зеки-оборонщики со всех тюрем и лагерей Советского Союза. В просторном спальном бараке с чистым полом и ласковыми голландскими печками, словно в огромной шкатулке, накапливались невероятные национальные сокровища: смелые идеи, дерзкие проекты, конструкторские озарения, немыслимые изобретения. В бараке сидели люди, большинство из которых в своей области были лидерами мирового масштаба: теоретики и конструкторы пушек, танков, самолетов, боевых кораблей. Артиллерист Евгений Александрович Беркалов, автор «формулы Беркалова», по которой во всем мире рассчитывались орудия, создатель тяжелой артиллерии русского флота, бывший полковник царской армии. Ему было около семидесяти – крепкий, жизнерадостный старик с абсолютно ясной головой.

Летчик и авиаконструктор Роберт Бартини, за всю свою жизнь он не создал ни одной тривиальной, серой машины. Биография его годилась для приключенческого романа. Во время первой мировой войны сидел в плену во Владивостоке. Вернулся в Италию. В 1921-м Роберт Бартини – сын барона Лодовико ди Бартини – государственного секретаря итальянского королевства, вступил в коммунистическую партию. Попал в тюрьму. Убежал из тюрьмы и приехал в Советский Союз, чтобы бороться с фашизмом. Над ним грустно подшучивали:

– Ты здорово выгадал, Роберт: убежал из одной тюрьмы и прибежал в другую...

– Конечно, выгадал! – кричал он с истинно итальянским темпераментом, – Муссолини дал мне двадцать лет, а Сталин только десять!

В Болшеве сидел выдающийся механик Некрасов, один из лучших наших корабелов латыш Гоинкис, конструктор подводных лодок Кассациер, ведущий специалист по авиационному вооружению Надашкевич, изобретатель ныряющего катера Бреджинский, главный конструктор самолетов БОК-15, предназначавшихся для рекордного перелета вокруг земного шара Чижевский, крупнейший технолог автопрома Иванов, главный конструктор харьковского авиационного КБ Неман, первым в нашей стране построивший самолет с убирающимся шасси, и многие другие светлые умы. Все это напоминало бы Александрию времен Птолемеев, где, по словам дерзкого странствующего философа, «откармливают легионы книжных червей ручных, что ведут бесконечные споры в птичнике муз», – если бы не одна деталь: в Александрии у Птолемеев не было зоны, вертухаев на вышках по углам и глухого забора вокруг бараков. Впрочем, и самих бараков в Александрии тоже не было.

Но «бесконечные споры в птичнике муз» были! Вырвавшиеся из рудников и с лесоповалов, голодные, избитые, больные люди попали пусть в тюрьму, но тюрьму, где досыта кормили, где спали на простынях, где не было воров, отнимающих валенки, конвоиров, бьющих прикладом в позвоночник, а главное – не было тачек, коробов, бутар, лопат, пил, топоров, не было этого смертельного изнурения, когда их заставляли делать то, что они никогда не делали, не умели и не в состоянии были делать. Ошеломление, которое испытывали вновь прибывшие в Болшево, быстро сменялось бурным взрывом эйфории и энтузиазма. Не меньше, чем от голода физического, настрадались эти люди от голода интеллектуального. Многие были знакомы еще на воле, большинство слышали друг о друге, но если даже не слышали, понимали, что все здесь собравшиеся – люди одного круга, что тут возможен долгожданный разговор по душам, а главное – что тебя поймут, если ты будешь говорить о Деле. Не о «Деле», в которое подшивали протоколы после мордобоя, а о Деле, которому они были преданы всегда и мысли о котором не могли выбить из них ни рудники, ни лесоповалы. Конечно, и в Болшево были «стукачи», не могли не быть, это означало бы нарушение системы, но плевать им было на стукачей! Они не говорили о политике, у них была масса гораздо более интересных тем для обсуждения. И более того, так, как они разговаривали здесь, они не могли говорить на воле. Там, разделенные глухими заборами специализированной секретности, они не имели права на такое общение. «Титул» «врага народа» освобождал их теперь от всех обязательств и расписок, хранящихся в 1-м отделе. Тайн не существовало! Собираясь группками, они по многу часов что-то обсуждали, рисовали, чертили пальцем в воздухе и понимали, читали эти невидимые чертежи, схватив карандашный огрызок, тут же считали, радостно тыча в грудь друг друга клочки бумаги с формулами.

– А если мою пушку поставить на ваш танк, вы представляете?!

– Есть такой масляной насос! Уже года два, как мы его сделали! Точно под ваши расходы...

– Надо зализать вот это ребро вашей рубки, как мы сделали на ГАНТ-8, и скорость лодки наверняка возрастет...

– Эта тяга работает на срез и, уверяю вас; сварка здесь лучше клепки...

– Да все очень просто! Смотрите, выкидываем нервюру, она вам абсолютно тут не нужна, только вес нагоняет, и нужное место освобождается!

Это были минуты высокого наслаждения, потому что в эти минуты они не ощущали себя рабами, в каждом из них воскресал человек. Унизительное существование, еще вчера определяемое пайкой хлеба, перечеркивалось гордой формулой Рене Декарта: «Я мыслю, следовательно, я существую».

Королев еще сидел в Новочеркасской тюрьме, впереди был этап к берегам Тихого океана и Мальдяк, и обратный путь, когда в феврале 1939 года Андрея Николаевича Туполева привезли в Болшево. В просаленном пятнистом макинтоше и кепочке – так его увезли из Наркомтяжпрома осенью 37-го – выглядел он странновато. Прижимал к себе «сидор», в котором хранилась пайка черного хлеба и несколько кусочков сахара. Расставаться с этими сокровищами не хотел, пока его не убедили, что кормят тут сытно и вволю. Из уважения к авиационному патриарху (а патриарху только что исполнилось пятьдесят) зеки отвели ему койку у печки. Туполев уселся на ней в излюбленной своей позе – подвернув под себя ногу в шерстяном носке, огляделся и спросил:

– Так. Замечательно. А работают-то у вас где?

В Болшево было три барака: спальня и помещения охраны, столовая с кухней и КБ – рабочий барак. Там разворачивался Бартини. Вместе с Сергеем Егером – недавним сотрудником Ильюшина, они задумали какой-то фантастический самолет и уже сделали эскизный проект. Туполев долго разглядывал чертежи, ворчливо спрашивал: «А это еще зачем?» – и черкал коричневым карандашом. В тот же день он заявил Кутепову, что работать начнет при одном условии: он должен убедиться, что жена его на свободе.

Григорий Яковлевич Кутепов, начальник Болшевской шараги, делал головокружительную карьеру. Как вы помните, в декабре 1929 года в Бутырской тюрьме существовало КБ ВТ – Конструкторское бюро «Внутренняя тюрьма» – во главе с Поликарповым и Григоровичем, в ту же зиму переведенное на территорию Ходынского аэродрома и названное ЦКБ-39-ОГПУ. Кутепов трудился на этом аэродроме слесарем-электриком, но подлинное свое призвание нашел он в работе с зеками. Через десять лет Гришка Кутепов – так называли его все авиационники – вознесся до начальника вновь организованной шараги. В конструировании самолетов Гришка ничего не понимал, но кто такой Туполев – знал и понял, что просто отмахнуться от ультиматума Андрея Николаевича нельзя. Он доложил по начальству.

Жена Туполева, Юлия Николаевна, была арестована через неделю после того, как Андрея Николаевича увезли на Лубянку. Ее допрашивали шесть раз, добиваясь признания в антисоветской деятельности мужа; никаких показаний она не дала и с конца апреля 1939 года вызывать на допросы ее перестали. Туполеву передали записку, в которой она его успокаивала, но Берия обманул: освободили ее только в ноябре.

Изголодавшийся по работе Туполев обрушил на своих коллег целую россыпь замечательных идей. Он предложил делать новый бомбардировщик – скоростной, пикирующий, небольшой, двухмоторный, с экипажем не более трех человек – мобильный самолет мобильной войны. Работа закипела и продвигалась очень быстро, поскольку ею занимались классные специалисты. Но однажды, после очередной поездки в Москву, Туполев вернулся раздраженным и на следующий день его снова повезли на Лубянку вместе с Егером, Френкелем и всеми чертежами будущего самолета. К ночи они не вернулись. И на следующее утро их не было. По шараге поползли слухи.

Вкусив «сладкой жизни» Болшева, зеки смертельно боялись возвращения на каторгу. Косой взгляд Гришки, небрежно брошенное им слово, просто по неграмотности его приобретающее двоякий смысл, малейшие изменения режима шарашки, снабжения, питания и всего прочего сразу всех настораживали. А тут уехали – и нет! Ужели теперь разгонят и впереди этап?!

Оказывается, тройку зеков с чертежами принимал Давыдов – новый начальник всех шараг, сменивший Кравченко. Идея бомбардировщика ему понравилась, и он предупредил, что завтра их примет Берия, которому Туполев должен все подробно объяснить. Для «удобства» обратно в Болшево их не повезли, а развели на ночь по одиночкам внутренней тюрьмы. Этот визит со слов Туполева описал в своих воспоминаниях, опубликованных в 1988 году, один из его ближайших соратников Леонид Львович Кербер: «Прием у Берии, в его огромном кабинете, выходившем окнами на площадь, был помпезным. На столе разостланы чертежи. У конца, который в сторону „ближайшего помощника и лучшего друга“ главного вождя, сидит Туполев, рядом с ним офицер, напротив – Давыдов. Поодаль, у стены, между двумя офицерами – Егер и Френкель. Выслушав Туполева, „ближайший“ произнес: „Ваши предложения я рассказал товарищу Сталину. Он согласился с моим мнением, что нам сейчас нужен не такой самолет, а высотный, дальний, четырехмоторный пикирующий бомбардировщик, назовем его ПБ-4. Мы не собираемся наносить булавочные уколы, – он неодобрительно указал пальцем на чертеж АНТ-58, – нет, мы будем громить зверя в его берлоге. – Обращаясь к Давыдову: – Примите меры, – кивок в сторону заключенных, – чтобы они через месяц подготовили предложения. Всё!“

Трудно даже вообразить себе ярость Туполева – человека страстей необузданных. Кто больше понимает в самолетах, он или Берия?!! Кому нужна эта четырехмоторная тихоходная махина при нынешнем потолке зенитной артиллерии?! Постепенно он успокоился, подумал, поговорил со своей «гвардией» и решил, что, взяв за основу АНТ-42, сделать эту летающую мишень для зенитчиков можно, но делать ее все-таки не нужно.

– Жорж! – крикнул он Френкелю. – Бери бумагу, будем писать объяснительную записку!

В записке доказывалось что конструировать четырехмоторный бомбардировщик нецелесообразно потому, что он уже сделан и надо просто наладить его производство. А нужен небольшой, массовый, маневренный пикирующий бомбардировщик. Гарантировать те тактико-технические показатели, какие от него требуют для четырехмоторной громадины, он не может, а для АНТ-58 может и гарантирует.

Туполев умер в 1972 году, мне довелось лишь однажды говорить с ним, расспросить обо всей этой эпопее я его не успел. Да и не уверен, что он стал бы мне рассказывать – к пишущей братии Андрей Николаевич был очень строг, на просьбы часто отвечал неоправданно резкими отказами, капризничал. Поэтому я вынужден снова прибегнуть к помощи Леонида Львовича Кербера.

«Через месяц Туполева отвезли на Лубянку одного. На этот раз он пропадал три дня, и мы изрядно за него поволновались, а, вернувшись, рассказал:

– Мой доклад вызвал у Берия раздражение. Когда я закончил, он взглянул на меня откровенно злобно. Видимо, про ПБ-4 он наговорил Сталину достаточно много, а может быть, и убедил его. Меня это удивило, из прошлого я вынес впечатление, что Сталин в авиации, если и не разбирается, как конструктор, то все же имеет здравый смысл и точку зрения. Берия сказал, что они разберутся. Сутки я волновался в одиночке, затем был вызван вновь. «Так вот, мы с товарищем Сталиным еще раз ознакомились с материалами. Решение таково: сейчас, и срочно, делать двухмоторный. Как только кончите, приступите к ПБ-4, он нам очень нужен». Затем между нами состоялся такой диалог:

Берия: Какая у вас скорость?

Я: Шестьсот.

Берия: Мало, надо семьсот! Какая дальность?

Я: Две тысячи километров.

Берия: Не годится, надо три тысячи! Какая нагрузка?

Я: Три тонны.

Берия: Мало, надо четыре. Все! – И обращаясь к Давыдову: – Поручите военным составить требования к двухмоторному пикировщику. Параметры, заявленные гражданином Туполевым, уточните в духе моих указаний».

Позднее Туполев объяснил своим коллегам, что идея ПБ-4 была порочна не только с технической и военно-тактической точки зрения, но и грозила арестованным конструкторам гибельными последствиями. Самолет, придуманный Берия, военные скорее всего не приняли бы, а их отказ был бы равносилен новому обвинению во вредительстве и, кто знает, чем бы окончилась эта история для авторов отвергнутого проекта.

Но теперь все страхи были позади, и работа возобновилась с прежним рвением. Один из ее эпизодов завершал недолгую, но славную историю Болшевской шарашки.

Туполев решил построить макет будущего бомбардировщика в натуральную величину прямо в зоне, под открытым небом. Сергей Егер чертил шпангоуты на фанере, Саша Алимов (бортмеханик с 39-го авиазавода) выпиливал и сбивал всю конструкцию. Туполев и сам с удовольствием приходил помогать. Скоро макет был готов. Но тут прибежал Гришка Кутепов и потребовал немедленно макет разобрать. Остряки пустили слух, что Гришка боится, как бы зеки не совершили побег с помощью макета, но скоро выяснилось, что военлеты с Монинского аэродрома увидели сверху лежащий в лесу самолет, решили, что он сел на вынужденную, и товарищей надо спасать! Как был погашен благородный порыв летчиков, неизвестно, макет накрыли огромным брезентом, а всей Болшевской шараге скоро пришел конец. К этому времени московские металлурги выполнили ответственнейшее задание Лаврентия Павловича – изготовили огромное количество железных решеток, которыми изнутри, чтобы не портить импозантного фасада, одели все окна здания ЦАГИ на углу улицы Радио и Салтыковской набережной речки Яузы.

В этом здании размещался КОСОС – руководимый Туполевым Конструкторский Отдел Сектора Опытного Строительства ЦАГИ, а также завод № 156, воплощавший в металле эти конструкторские опыты. Отныне зарешеченное учреждение именовалось Центральным конструкторским бюро № 29 НКВД. Болшево – отстойник, разноязычный Вавилон, ЦКБ-29 – это уже большая, настоящая, в данном случае – авиационная шарага.

Появление Туполева в ЦАГИ произвело впечатление разорвавшейся бомбы: ходили упорные слухи, что Андрей Николаевич расстрелян. Он вернулся на родное пепелище, но именно на пепелище: конструкторское бюро было просто разгромлено НКВД.

Еще в Болшеве Туполев заявил, что конструирование самолетов – дело коллективное и для того, чтобы выполнить то, что от него требуют, ему нужны специалисты.

– Какого черта вы упрекаете меня в медлительности, – раздраженно, в своей обычной небрежно грубоватой манере говорил Андрей Николаевич. – А с кем я работаю? В КБ приходят люди разных специальностей, чаще не способные отличить крыло от хвостового оперения. А инженеров-авиационников разбросали по всей стране... Вам какие самолеты нужны: из говна или из металла?

Слух о шарашке гулял по ГУЛАГу, зеки сюда стремились, и к туполевскому порогу подчас действительно прибивало людей случайных, никакого отношения к авиации не имеющих. Так в ЦКБ-29 оказался бывший начальник Ленинградской электротехнической академии Константин Полищук, математик и физик Юлий Румер, звукооператор Виктор Сахаров, дипломник Станкостроительного института Игорь Бабин, изобретатель и разведчик, человек фантастической биографии Лев Термен. Это были люди очень талантливые, как говорится, все хватающие на лету, но сразу заменить специалистов при всех своих талантах они не могли.

Кутепов подумал, посоветовался на Лубянке и предложил Туполеву составить списки нужных людей. Списки составлять было опасно: в них могли оказаться вольные, и Туполев боялся упрятать их за решетку. Постепенно, опросив товарищей, встречавших в тюрьмах своих коллег, Туполев списки такие все-таки составил, и в Болшево, а потом и на яузскую набережную стали стекаться авиаарестанты.

Списков Туполева я не видел, но, думаю, они сохранились: такие документы не выбрасывают, они лежат в каком-нибудь архиве, ждут своего часа. Не знаю, был ли в этих списках Сергей Павлович Королев. Весьма вероятно, что был. Ведь планеризм давно ввел его в мир авиации. Как помните, и писали о нем, как об авиаконструкторе. Да и корни увлечения ракетной техникой – в авиации. Пленники Болшева могли встретиться с Сергеем Павловичем в Бутырке в 38-м году, и в 40-м, и в пересылках. Если колымская легенда об Усачеве верна, то и он, возможно, рассказал Андрею Николаевичу о Королеве, поскольку точно известно, что Михаил Александрович Усачев работал в шараге у Туполева. Да и сам Туполев мог вспомнить о своем дипломнике, ведь и десяти лет не прошло с того времени, как он консультировал королевскую авиетку СК-4. Впрочем, это все неважно. Был ли Королев в списках Туполева или не был, но Кобулов постановление подписал, и в сентябре 1940 года Сергей Павлович был доставлен в ЦКБ-29-НКВД.

Такое пережить надо. Спальни с наволочками и простынками. И в спальню не входят вертухаи, спальня – заповедник зеков. И в спальне ночью тушат свет: уже два года, если не считать теплушек, не спал он в темноте. И душ! И в столовой скатерти, салфетки, хлеб лежит горкой и тарелки глубокие и мелкие, и ложки, вилки, ножи, и какао, и кто-то сердито выговаривает подавальщице, что какао остыло! Такое пережить надо!

Вновь прибывшие первый день не работали. Надо было, чтобы они немного пришли в себя, уяснили новые правила, поняли, что таскать из столовой и прятать под подушку хлеб – не следует. На другой день новичка определяли в одно из конструкторских бюро, составляющих ЦКБ-29: кроме группы Туполева, самой многочисленной и сильной, здесь работали группы Петлякова, Мясищева, а позднее и Томашевича.

Раньше всех в ЦКБ перебрался со своими людьми Владимир Михайлович Петляков. Петлякова арестовали через неделю после ареста Туполева, и в конце мая 1940 года Военная коллегия Верховного суда заочно определила ему десять лет лагерей, пятилетнее поражение в правах и конфискацию всего имущества. Однако после вынесения этого приговора заключенным Петляков числился меньше двух месяцев.

Дело было так. Петляков и его группа начала работать над двухмоторным высотным, скоростным истребителем-перехватчиком. Очень быстро такой истребитель был создан, и в апреле 1940 года летчик-испытатель Петр Стефановский уже летал на нем, а 1 мая проект 100 – «сотка» – так называлась новая машина – уже участвовала в Первомайском параде на Красной площади. Стефановский сделал эффектную горку над мавзолеем, впопыхах забыв убрать шасси. Если бы створки шасси не выдержали воздушного напора, оторвались и спланировали на Красную площадь, и Стефановского, и Петлякова, думаю, расстреляли бы в тот же день: трудно было бы вообразить более очевидное покушение на вождя. Но створки выдержали! Пронесло!

Однако тут выяснилось, что истребитель, хоть и неплох и сделан в рекордно короткий срок, но армии не очень-то и нужен, поскольку функции его может выполнить МиГ-3, первый вариант которого тоже полетел в апреле 1940 года. К августу его испытания были закончены, новый истребитель участвовал в авиационном празднике в Тушине и очень понравился Сталину. Сразу было принято решение о его серийном выпуске. Но и до полета в Тушине всем было ясно, что «сотка» не нужна. Подобно сказочной царевне, которую царь-самодур замучивает невыполнимыми поручениями, и Петляков, как в сказке, получил новое, поистине невероятное задание: за полтора месяца переделать истребитель в бомбардировщик. И переделал! И, что самое удивительное, получилась очень неплохая машина – всем известный Пе-2 – один из основных наших бомбардировщиков во время войны. Серийное производство его началось уже 23 июня 1940 года, а 25 июля Петляков был освобожден вместе с группой своих помощников, среди которых были известные авиационные специалисты: Николай Некрасов, Курт Минкнер, Борис Кондорский, Николай Петров, Амик Егинбарян и другие.

Дальше судьба-индейка распорядилась так. В 1941 году Петляков получает за бомбардировщик Сталинскую премию, а после начала войны работает в Казани, организует массовый выпуск своих самолетов. В январе 1942 года его вызвали в Москву. Он полетел на одном из Пе-2, который перегоняли на фронт. Под Арзамасом самолет загорелся и упал. Так нелепо погиб действительно в самом расцвете сил этот талантливый авиаконструктор.

Когда Королева привезли на улицу Радио, «первый выпуск» состоялся – Петляков и его товарищи работали в ЦКБ-29 уже «вольняшками», ночевать ездили домой. Вместе с Петляковым был, непонятно почему (к Пе-2 он никакого отношения не имел), освобожден и Владимир Михайлович Мясищев – «Вольдемар», как звал его Туполев, «Боярин» – такое прозвище было у него в шараге. Мясищев возглавлял второе КБ, которое проектировало дальний, высотный бомбардировщик – проект 102. К нему и был определен Королев. Работа шла уже полным ходом, что-то еще чертили, а что-то уже строили. Королеву Мясищев поручил сделать бомбовые люки. Сделал быстро и хорошо: створки уходили во внутрь, не портили аэродинамику. Но потом работа разладилась. Мясищев был человек не легкий. В отличие от добродушной грубости Туполева, «Боярин» иногда резко язвил, мог поранить больно, обидно. Королев – сам не сахар, да и от тюремной жизни еще не отошел. Они сцепились. Королев перешел в КБ Туполева.

Почти все люди, находившиеся в то время рядом с Королевым, отмечают его постоянную угрюмость, глубокую подавленность и предельно пессимистический взгляд в будущее. «Хлопнут нас всех, братцы, без некролога» – вот фраза, наиболее характерная для Королева 1940 года.

Многим авиационникам срок дали уже в ЦКБ – приехал чекист, вызывал по одному, предъявлял постановление и велел расписаться. Все получали «по стандарту» – десять лет и пять лет поражения в правах. Исключение составляли Туполев, которому дали 15 лет, и вооруженец Борис Сергеевич Вахмистров, получивший, непонятно почему, 5 лет. (Опять эти порочные поиски логики!) Чекист забрал расписки и уехал, жизнь пошла своим чередом, абсолютно ничего не изменилось – что был приговор, что не было его.

Существует шуточное определение, что пессимист – это хорошо информированный оптимист. На фоне своих товарищей по несчастью Королев выглядел (и был!) пессимистом потому, что он гораздо лучше был осведомлен о лагерном бытие. Многие зеки ЦКБ вообще не знали, что такое этап, лагерь. Королев никак не мог прийти в себя после второго приговора, в «рай» ЦКБ он не верил, был убежден, что сладкое это бытие продлится недолго, а когда слышал, что «вот сделают самолет и всех отпустят», – криво улыбаясь, наставлял розовых оптимистов:

– Поймите, никто не застрахован от разных qui pro quo Фемиды. Глаза-то у нее завязаны, возьмет и ошибется, сегодня решаешь дифференциальные уравнения, а завтра Колыма...

Мысль о неотвратимости Колымы преследовала его постоянно.

Вообще в шараге существовало довольно четкое деление на пессимистов и оптимистов. Кроме Королева, к пессимистам относился, например, физик Карл Сциллард. Периоды спокойной работы сменялись у него ни с того ни с сего вспышками мадьярского гнева, он не находил себе места, метался и, наконец, дождавшись отбоя, затихал, уткнувшись лицом в подушку. Он был убежден, что все изменения их существования могут происходить только в худшую сторону.

Воинственно мрачным был и Петр Александрович Вальтер, тоже туполевский аэродинамик, член-корреспондент Академии наук. Сухонький, маленький этот человек в старомодном пенсне, задрав кверху бородку, все время атаковал молодежь, которая наградила его за агрессивность прозвищем «тигромедведя», хотя Вальтер категорически не был похож на тигра, а на медведя – тем более. Судьба этого выдающегося ученого трагична. Милость Берия по причинам непонятным постоянно обходила его во время разных локальных амнистий, и Петр Александрович так и умер в тюрьме – в Таганрогской шараге – уже после войны.

Напротив, безусловным оптимистом был, например, Александр Васильевич Надашкевич – едва ли не лучший в стране специалист по авиационному вооружению, бонвиван, сердцеед, жизнелюбия которого не могла поколебать ни КБ «Внутренняя тюрьма» в 1929 году, ни ЦКБ-29 в 1939 году.

– Уверяю вас, ничего с нами не будет, – убеждал он маловеров. – Мы умеем делать хорошие самолеты, а самолеты им нужны, и никто нас не расстреляет.

Надашкевич ошибался. Очень многих ответственных работников авиационной промышленности расстреляли в 1938 году еще до организации шарашек. Среди них Николай Михайлович Харламов, начальник ЦАГИ; Василий Иванович Чекалов, начальник 8-го отдела ЦАГИ, Евгений Михайлович Фурманов, заместитель начальника отдела подготовки кадров ЦАГИ; Кирилл Александрович Инюшин, заместитель начальника планово-технического отдела завода № 156; Израиль Эммануилович Марьямов, директор завода № 24; Георгий Никитович Королев, директор завода № 26; Андрей Макарович Метло, начальник 2-го отдела 1-го Главного управления НКОП, и другие ни в чем не повинные люди, которые умели делать хорошие самолеты.

Наверное, было бы неправильно объяснять пессимизм Королева только неожиданно свалившимся на него новым приговором. Мне кажется, есть и другие причины, и одна из них – жажда ясности. Биография Сергея Павловича постоянно демонстрирует эту острейшую его потребность. Он любил знать. С той поры, когда в нежинском доме бабушки он спрашивал молоденькую учительницу, Лидочку Гринфельд, которая читала ему басни Крылова: «А что значит вещуньина?» – с тех младых лет крепло в нем постоянное желание разобраться во всем окружающем, понять ход событий, ясно представлять себе продолжение своей жизни. Он всегда знал, что надо делать, и смело планировал свое будущее. Тюрьма лишила его не только движения в пространстве, но и движения во времени. Неопределенность существования угнетала не меньше, чем условия этого существования. И раскрыть эту неопределенность он не мог, ибо не понимал ее механизма. Королев много размышлял над тюремными правилами шараги. Многие из них, какими бы дикими они не казались заранее, он все-таки мог объяснить. Ну, скажем, запрещалось иметь часы. Вообще нигде никаких часов не было. Дико? Но все-таки можно объяснить: нельзя согласовать время побега. Есть приемы, которые позволяют использовать часы как компас (что особенно актуально в Москве!). Тут хоть видимость какой-то работы мысли. Или замена фамилий конструкторов во всей технической документации личными номерами. И это можно понять. Номер вместо фамилии – давнее тюремное правило. Сталин всегда боролся с человеческой личностью, иметь свои лица разрешалось нескольким десяткам людей в стране – тоненькой пенке из писателей, музыкантов, актеров, летчиков, ученых, ударников, спортсменов, – прикрывавшей огромную безликую массу народа. Один человек должен отличаться от другого не больше, чем друг от друга отличаются цифры, – это понятно, поскольку соответствует духу режима. Но существовали вопросы, которые Королев, равно как и другие зеки, часто задавали себе и ответы на которые не находили. Почему, например, Берия вообще возродил шараги? Надашкевич прав: нужны хорошие самолеты, которые будут защищать существующий строй. И другое есть объяснение: Берия требуется доказать эффективность своей системы.

Но зачем эти простыни и какао? Ведь все эти люди конструировали бы самолеты лишь за право их конструировать, за счастье сменить тачку на кульман, за то, что рядом с тобой спит член-корреспондент Академии наук, а не «вор в законе». Конечно, нельзя строить самолеты, если постоянно думаешь о куске хлеба. Но если мыслить в этом направлении и признать зависимость итогов творчества от условий жизни творца, то почему же вообще не освободить?! Хорошо, давайте следовать их логике и считать, что Петляков сделал хороший самолет не потому, что он не может сделать плохой, а потому, что хочет получить свободу. Но по такой логике получается, что теперь, находясь на свободе, Петляков вообще перестанет делать самолеты! Как понять эти дикую систему, этот извращенный ход мыслей? Размышления на эту тему были продолжением того духовного кризиса, который переживал Королев даже не с момента своего ареста, а раньше, с тех пор, как расстреляли Тухачевского, как посадили Клейменова и Лангемака. Реставрация души проходила медленно, но проходила. На берегах Берелёха его сгибали и замораживали, на берегах Яузы он выпрямлялся и оттаивал.

Вновь повторю: для Королева работа была важнее свободы, а условия работы в его положении тут были идеальные. Конструкторские бюро не запирались на ночь, приходи, когда хочешь, и работай. Если надо пройти на опытное производство (завод № 156 – ЗОК – завод опытных конструкций ЦАГИ находился на той же территории), из «паровозного депо» вызывался сопровождающий «попка» (он же вертухай, он же «тягач», он же «свечка». У Туполева было свое название: «Лутонька с вышки». Почему «Лутонька» – добиться было невозможно). Неподалеку от «паровозного депо» располагался кабинет Гришки Кутепова и его заместителей: Ямалутдинова – «руководителя» Петлякова, Устинова – «руководителя» Мясищева и Балашова – «руководителя» Туполева.

О компетентности этих «руководителей» можно судить по такому случаю, – он запомнился всем обитателям шарашки, с которыми мне довелось говорить.

Два инженера из КБ Мясищева пришли к их «руководителю» Устинову и предложили разработать новый аварийный двухтактный бензиновый движок, который можно было включить на случай, если генераторы самолета выйдут из строя. Устинов задумался. Потом спросил:

– А в чем новизна? Какие движки сейчас ставят?

– Четырехтактные. А наш будет двухтактным.

Устинов задумался надолго, потом сказал с очень серьезным, озабоченным видом:

– Вот всегда мы торопимся. С четырехтактного сразу на двухтактный. Рискованно. Сделайте для начала трехтактный...

После этого, иначе как «Трехтактным» Устинова никто не звал.

Пожалуй, из всех «руководителей» терпимее всего относились к Минуле Садриевичу Ямалутдинову. Каким-то образом этот умный и хитрый татарин дал всем почувствовать, что он отлично понимает, что они – никакие не «враги народа», но он будет делать вид, будто они враги. И еще, он не разбирается в технических вопросах совершенно, но будет делать вид, будто разбирается. Такой молчаливый договор всех устраивал.

«Паровозное депо», кабинеты «руководителей» и другие административные помещения располагались на трех первых этажах. Выше начиналось собственно конструкторское бюро. Стол Королева стоял в «аквариуме» – большом двухэтажном зале с огромными окнами, выходящими во внутренний двор ЦАГИ. «Аквариум» был набит битком – там работало больше сотни человек. Тут сидели в основном «каркасники», т.е. проектировщики фюзеляжа, крыльев, оперения. Вооруженцы, специалисты по электрооборудованию и разной другой самолетной начинке располагались в маленьких комнатах неподалеку от «аквариума» и на других этажах. ЦКБ-29 было могучей организацией – наверное, крупнейшим авиаконструкторским бюро страны, в котором работало не менее восьмисот сотрудников. Зеки составляли лишь небольшую – около сотни, – но важнейшую часть, поскольку это был мозг ЦКБ.

Отличить зека от вольняшки на работе было довольно трудно. Зеки выглядели пообшарпаннее, но и вольняшки одеты были скромно. Только, разглядывая тот же «аквариум» долго, внимательный наблюдатель заметил бы, что зеки как бы молчаливее: к ним не обращались ни с какими разговорами, с работой не связанными.

Выше конструкторского бюро размещалась тюрьма, т.е. спальни зеков. Было четыре спальни, каждая примерно человек на тридцать. Заселялись они вначале хаотично, «по мере поступления контингента», потом происходило перераспределение: пожилые к пожилым, молодежь – к молодежи. У каждой спальни был назначенный «руководством» староста. Самая большая спальня: «Дубовый зал» называлась спальней Алимова – он был старостой «зала», где жили Туполев и его ближайшие сотрудники: Базенков, Егер, Надашкевич, Вигдорчик, Бонин и другие.

Королев жил в спальне Склянского. Иосиф Маркович Склянский – в прошлом ведущий инженер по электрооборудованию завода № 22, а теперь заместитель Кербера, на беду свою, был не только членом «русско-фашистской партии», но и родным братом Эфроима Марковича Склянского – правой руки Троцкого. Эфроим Маркович был потом определен Сталиным на дипломатическую службу и утонул в каком-то глухом озере при загадочных обстоятельствах. В спальне Склянского соседями Королева были Дмитрий Марков – арестован у Поликарпова, Туполев сделал его начальником бригады оперения; Тимофей Сапрыкин – в прошлом автогонщик, а после перелома ног – начальник бригады шасси (что, конечно, вызывало шуточки), старый летчик и конструктор Вячеслав Павлович Невдачин, который летал над Одессой раньше, чем маленький Сережа поселился на Платоновском молу, а с 20-х годов работал с Поликарповым. Не то, чтобы Королев соседей своих сторонился, но первым с ними в разговор никогда не вступал. Когда спрашивали, отвечал приветливо, но дружба не возникала. Королев трудно сходился с людьми, а здесь еще, конечно, тюрьма виновата. Как сказал еще в XVII веке английский богослов Томас Фуллер, «не может быть дружбы там, где нет свободы».

Рядом с кроватью Сергея Павловича, как и у других зеков, стояла своя – «персональная» – тумбочка, в которой, к его великому удивлению, ни разу не сделали «шмона».

Вообще обхождение с зеками было самое вежливое, называли на «вы», а уж о зуботычинах и говорить нечего. После Бутырки, не говоря уже о Колыме, правила для зеков выглядели пределом тюремного либерализма. Заключенным ЦКБ запрещалось посылать с вольняшками записки домой и получать через них письма из дома. Вообще какое-либо внеслужебное, к делу не относящееся общение с ними преследовалось. Вольняшкам за такие дела грозили арестом. Запрещалось иметь в спальне ножи – только у старост. Каралось пьянство. Спиртного не было, но за потребление одеколона из тюремного ларька можно было угодить в карцер Бутырки, поскольку своего карцера в ЦКБ не предусмотрели. Но к карцеру прибегали крайне редко – зеки были очень дисциплинированными, – Гришка объяснил популярно: если что не так – сразу в лагерь.

Выше спальных этажей, уже на крыше, находился «обезьянник» – обнесенная решеткой площадка, действительно похожая на вольеру зоопарка. Там гуляли и разглядывали Москву. Королеву рассказывали, что 1 мая из «обезьянника» была видна летящая над Красной площадью «сотка», и Петляков даже закричал: «Шасси! Он не убрал шасси!..»

В «обезьяннике» вечерком хорошо было посидеть, покурить. Папиросы выдавались бесплатно с тех пор, как однажды, после очередного совещания в кабинете Берия, Туполев стал собирать коробки и пачки, лежащие на столе, и рассовывать их по карманам. Берия спросил, в чем дело?

– Мало того, что кормят паршиво, курить моим ребятам нечего! – отрезал Туполев.

Берия тут же вызвал какого-то хозяйственника и приказал снабжать ЦКБ папиросами и организовать питание на ресторанном уровне.

Кутепов – делать нечего, САМ приказал! – устроил опрос: кто что курит? Модные папиросы «Герцеговина Флор» (Сталин крошил их в трубку) заказали Туполев (для представительства, сам Андрей Николаевич не курил) и Алимов (из молодого пижонства). Профессор Некрасов предпочитал «Казбек», остальные – демократический «Беломор».

С ресторанным питанием оказалось сложнее. Гришка был в панике.

– Где же я вам возьму ресторанного повара?!

– Да хотя бы в «Национале», – спокойно парировал Туполев. – Что вам стоит арестовать шеф-повара и сюда!

Поднималась шарага в семь часов, умывались, брились, стелили постели и шли завтракать: каша, масло, кефир, сладкий чай. Потом работали до обеда. С часа до двух – обед: суп, мясо с гарниром, компот, какао, и снова работа до семи вечера. В восемь ужин: опять какое-нибудь горячее блюдо, кефир, чай, и свободное время до одиннадцати часов. Если ты хотел поработать ночью, приносили бутерброды, кефир, чайник с кипятком и заварку.

В свободное время каждый занимался, чем хотел. Много читали. Был кружок любителей поэзии. Книги шли из Бутырской тюрьмы, библиотека которой, как и библиотека Лубянки, была одной из лучших в Москве, постоянно пополняясь конфискованными собраниями «врагов народа». На некоторых томиках даже можно было обнаружить заметы прежних владельцев: «Радек», «Рыков», «Из книг Бухарина». Устраивали производственные микросоветы. Просто трепались, сплетничали на тюремные темы, любители обсуждали прекрасную половину ЦКБ. Гуляли в «обезьяннике», в жаркие летние вечера поливали там друг друга из пожарного шланга. Однажды окатили Туполева, он так ругался, что слышно было на набережной. Полищук, Бартини и Соколов в свободное время занимались наукой – ставили опыты, исследовали, как влияет электрическое поле на обтекание конструкций воздушным потоком. Абрам Самойлович Файнштейн был нашим торгпредом в Италии и сидел не как член «русско-фашистской партии», а как «фашистский шпион». В шарагу он попал, поскольку был, кроме того, еще замечательным химиком, специалистом по бакелиту и плексигласу. В свободное время он выпиливал отличные расчески, так его и звали: Главный конструктор расчесок. Николай Николаевич Бочаров делал скрипки. Приглядевшись к нему, молодежь – Паша Буткевич, Игорь Бабин, Виктор Сахаров – соорудила из фанеры гитары, балалайки, мандолину и бубен с плотной калькой вместо кожи. Так родился маленький оркестрик, воистину «надежды маленький оркестрик»... Вечерами играли, пели.

Королев, который с юных лет никогда не был заводилой по части развлечений, и здесь держался в стороне. Замечали, что он что-то пишет, считает на линейке. Вряд ли эта работа касалась бомбардировщика. Никаких записей и набросков того времени не сохранилось. Уверен, что эти его потаенные труды имели отношение к ракетной технике, потому что везде, где имелась хоть какая-нибудь возможность заниматься ракетной техникой, будь то тюрьма или курорт, Королев ею занимался.

Константин Ефимович Полищук свидетельствует: «Сергей Павлович все время обдумывал какой-то летательный аппарат, но что это был за аппарат, я не знаю. Я слышал, что он ходил с каким-то предложением к Кутепову». Королев ни с кем не делится, не советуется, расчетов своих не показывает. Отношение вообще к ракетной технике в авиационной среде было явно негативное – инженер Папок, его оппонент в Исарах, увы, не был одинок. Один из зеков однажды прямо сказал Королеву:

– Вы со своими лунными проектами пускали деньги на ветер, вот нас и пересажали за ваши фокусы...

Иногда зекам удавалось убедить «руководство» в необходимости творческих командировок в другие конструкторские бюро, на испытательные станции, полигоны и аэродромы. Вырваться хоть на день из клетки хотелось всем, но удавалось это не часто. Арон Рогов и Александр Алимов, например, работавшие над двигателем будущего бомбардировщика, ездили на Центральный аэродром в бокс ЦАГИ, «гоняли» двигатель. Надашкевич, Кербер и Френкель навалились на Туполева: надо съездить на несколько заводов. Туполев сумел договориться с Кутеповым.

Королев никуда не ездил, хотя стремился. Особенно завидовал он Вадиму Успенскому, который однажды попал на полигон под Ногинском и в разговоре обмолвился, что видел испытания ракет. Королев тут же утащил его в укромный уголок:

– Очень прошу, расскажите мне подробно обо всем, что вы там видели...

Успенский рассказал, что видел, как стреляла реактивными снарядами специальная установка, смонтированная на автомашине.

– А еще? – спросил Королев.

– Все...

– Ну, это можно было увидеть и десять лет назад, – Сергей Павлович был явно разочарован.

В шарашке часто устраивали маленькие добровольные собрания, на которых в самой непринужденной обстановке зеки делали доклады, делились планами и идеями. Королев бы, наверное, мог сделать доклад по своей тематике, но упорно отказывался:

– Рано, не о чем еще говорить. Работать нужно...

Но на доклады других зеков он ходил регулярно. Особенно запомнился замечательно остроумный и очень интересный доклад Роберта Бартини. Водя пальцем по специально сделанным для доклада графикам, Бартини сказал небрежно:

– Как вы видите, согласно графику будущий самолет Андрея Николаевича будет иметь скорость не более 585 километров в час.

– Как 585? – взревел Туполев. – 640! Дурак! И графики твои дурацкие!

– Сам дурак!

Началось общее веселье.

Однажды Королев вышел из «аквариума» покурить и не поверил своим глазам – навстречу шел Петр Флёров.

– Это ты? – тихо спросил Сергей.

– Я! – весело ответил Флёров и обнял его.

«Попка» в коридоре крякнул: вольные не только не обнимались с зеками, но даже не здоровались.

Флёров работал в КБ Яковлева, занимался колесами и тормозами. Туполев вызвал его для консультации. Колеса – это была целая проблема. При убирающемся шасси колеса должны были быть как можно меньше. Но где предел?

Флёров приходил к Королеву в «аквариум», они подолгу беседовали. Однажды их застукал Кутепов, но и рта не успел открыть, как Петр, кивнув на Королева, ошарашил его вопросом:

– И долго вы его тут держать будете, товарищ начальник? За соседними столами прыснули в кулак. Гришка растерялся, забормотал невнятно:

– Сколько положено, столько и будем...

Флёров заехал вечером к Ксане, потом к Марии Николаевне, рассказывал о встрече с Сергеем, отдал записочки, которые вынес под стелькой башмака.

– А одет-то он хоть прилично? – взволнованно спрашивала Мария Николаевна, словно это было самым главным.

– Очень элегантно, модно, – улыбался Петр, – черный комбинезон и... бутсы, – хотел сказать: «говнодавы», – так называли эти ботинки в ЦКБ, но постеснялся...

Очень редко зеков из шарашки возили на свидания с родными в Бутырскую тюрьму. Нина Ивановна вспоминала, что Сергей Павлович рассказывал ей, как к нему никто не пришел и он очень горевал. Ксения Максимилиановна описывала эти свидания достаточно подробно. Допускаю, что правы обе: какое-то свидание могло по каким-то причинам не состояться, это огорчило Королева, запомнилось ему, о других он мог и не говорить Нине Ивановне, понимая, что это ей не очень приятно слушать.

Для всех зеков свидания эти были тяжким испытанием. Встречались близкие люди, которые не видели друг друга несколько лет. Встречались буквально на минуты, – что можно тут успеть рассказать и как можно рассказать, если рядом сидит вертухай. Вертухаи могли воспринимать живых людей, как предметы, но живые-то люди не могли так их воспринимать! А дети! Валентин Петрович Глушко впервые увидел свою дочь на тюремном свидании. Когда Елизавета Михайловна, жена Кербера, войдя в комнату для свиданий, сказала сынишке: «Левушка, поцелуй папу», двухлетний мальчик бросился на колени к вертухаю, обнял его за шею... Это было так страшно, спазм горьких, горячих рыданий душил Леонида Львовича...

Пятилетняя Наташа Королева спросила отца:

– Мама говорила, что ты прилетел из командировки на самолете. Но как же ты сумел сесть, тут такой маленький дворик?

– Сесть-то сюда легко, девочка, – весело сказал молодой вертухай, – улететь отсюда трудно!

Королев отвернулся, чтобы дочка не видела его глаз.

На свидания с улицы Радио в Бутырку их возили в обычном автобусе, безо всяких решеток, только окна не разрешалось поднимать. Свидание начиналось раньше Бутырок – свидание с Москвой, с домами, с людьми на тротуарах, с витринами, с собаками – за окном был мир, столь же реальный для них, сколь реален экранный мир для кинозрителя. Автобус с улицы Радио выползал на улицу Казакова, Инфизкульт, Театр Транспорта. Афиша: «Без вины виноватые» – это про них. Садовое кольцо, НКПС, люди, ныряющие в воронку метро «Красные ворота». Институт Склифосовского, Сухаревская площадь, этих башен с эмблемами ВСХВ по углам Первой Мещанской они еще не видели, кинотеатр «Форум», еще афиша: «Светлый путь» – это явно не про них. Третий Дом Советов, поворот на Каляевскую, отсюда до Конюшковской он мог бы дойти пешком за полчаса, а вот и дом родной – Бутырка!

Свидания происходили в домике во дворе Бутырки, в маленьких комнатах, где стояли большие столы, по обе стороны которых и рассаживались. А вертухай – их называли «гувернерами» – в торце как председатель.

Когда Королев впервые увидел Ксану, он заплакал. Ничего не мог с собой сделать, слезы сами лились. Все спрашивал:

– Ну, как ты? Как Наташка? А мама?

– Я защитила диссертацию... – сказала Ксана.

– О защите говорить тут запрещается, – перебил «гувернер».

Потом Ксана приезжала с Наташей.

Трудно сказать, чего больше было в этих свиданиях: горечи или радости. Перед арестом жили они неладно, в