Проблема влияния на публику, проблема вовлечения публики в си-туацию исполнения. Уличные музыканты в спокойной толпе, слепой баянист в переходе метро в час пик, оркестровая яма, бегущий итальянский духовой военный оркестр, диффузия рассыпающихся звуков…
Наша музыка да публике в уши…
До эпохи джаза не было проблемы вовлечения слушателей… В концертах классической музыки между музыкантами и публикой проходит пограничная полоса отчуждения, область молчания, которую музыка не нарушает. Это молчание иногда раскаляется — к примеру, при заразительных пассажах бетховенской симфонии, или томно млеет при виолончелях и арфах Чайковского, или леденеет в редких, пропитанных долгими паузами аккордах Антона Веберна. Музыканты затихают, публика молча расходится. Вернее, когда-то расходилась. В конце семнадцатого века итальянская опера приучила слушателей к непонятной доселе реакции — аплодисментам.
Молчание расшаталось, дистанция сократилась в начале карьеры Иоганна Штрауса. Слушатели незаметно для себя вовлеклись в наэлектризованный пленительной мелодией трехдольный такт вальса. Слушание превратилось в напряженно сдерживаемый порыв к танцу. Очень быстро "концерты вальса" стали общим праздником для исполнителей и публики. Цветы, бабочки, соломенные шляпы с лентами, "дамьи туалеты пригодны для витрин", дама и кавалер кружатся вокруг своей и общей неведомой оси. Закат Европы. После вальса Европа не создала ни одного сколько-нибудь интересного танца. Это значит, что европейский человек потерял принципы собственной ритмической жизни в пространстве. Если раньше, танцуя вальс или аргентинское танго, он был способен играть или состязаться с музыкой, то вторжение американского джаза изменило положение дел: европеец подчинился четко синкопированному рэгтайму, шимми, фокстроту, диктату двудольных синкопированных ритмов. Из жизни стала достаточно быстро и достаточно верно исчезать неточность, неопределенность, аритмичность, оригинальность. Все это вытеснилось в «подсознание», а носители этих индивидуальных качеств постепенно отошли на далекую периферию ритмически организованной толпы. Четный, четкий тактовый размер до подробностей определил человеческую экзистенцию.
В фильме "Серенада солнечной долины" есть забавная иллюстрация этой темы: джаз-оркестр на минуту прекращает играть, но танцующие пары продолжают функционировать в заданном темпе. Подобное невозможно представить в менуэте, экосезе или мазурке, не говоря о народных танцах. Ведь когда человек начинает танцевать, его дрессура, ответственность, инстинкт самосохранения, одним словом, цензура сознания, отступают. Танец всегда призывал к дружелюбию, отдыху, раскованности. И если люди мгновенно повинуются заданному ритму и продолжают повиноваться по инерции, в молчании, значит внешний диктат глубоко пронизал психологическую структуру. Исчезло упоение танцем, радость свободного движения. Понятно, они могут танцевать разнузданно, однако это спровоцированное занятие, веселье, вызванное каким-либо доппингом.
Итак, стремление наложить на жизнь густую, ровную математическую сеть, стремление заслониться от болезни, смерти, преступлений, безумий "здоровым образом жизни" есть современный социальный идеал. Однако порядок не лучшее средство борьбы с бешеным, анимальным огнем хаоса, «вытеснение» не лучший метод обращения с хаосом.
Нормальные цивилизации (античная, индийская, средневековая) поощряли до известной степени проникновение хаоса, полагая, что искра смеха не повредит серьезности, элемент безумия не опорочит мудрости, капля безобразия придаст красоте некую пряность. Почему? Потому, что геометрия, стерильность, комфорт, моралистика, пытаясь изолироваться от хаоса, во-первых, лишаются источника жизненной энергии, а во-вторых, организуют его против себя и вызывают его ненависть. В хаосе, превращенном в нечто потустороннее, образуются болезнетворные, криминальные, ядовитые формации, направленные на уничтожение подобного рода порядка. Фрейд писал, что людям свойственно «вытеснять» неприятные воспоминания, жестокие мысли и т. п. в «подсознание». Если это им действительно свойственно, они добились серьезных успехов: нищета, террор, агрессия, наркомания, пребывавшие доселе в состоянии более или менее латентном, воплотились в мобильные и чудовищные структуры.
(Василий Шумов. "Мы убиваем")
Убийцы, грабители, наркоманы, насильники (если исключить прирожденные психологические типы, не столь уж распространенные) действуют далеко не в первую очередь ради наживы или кайфа, как это представляют официальные масс-медиа. Хаос в их душе постоянно превышает критическую точку, преодолевает цензуру сознания и взрывается разного рода эксцессами, причем эти люди и в самом деле не могут постфактум объяснить свои мотивации. Хаос — напряженная жизненная энергетика, зажатая в разлинованном мире.
Рок-культура дала относительно легальный выход этой стихии, преодолев, прежде всего, полосу отчуждения между залом и музыкантами, создав совершенно новый стиль общения с публикой. Рок стал Событием "истинной жизни", о которой белая цивилизация успела позабыть. Обилие удивительно красивых мелодий, энтузиазм, наивная восторженность, переходящая в буйство не менее наивное, апофеоз простых вербальных созвучий: yes, life, get it, never, never… Светлый, ослепительный хаос. "Надо иметь хаос, чтобы родить танцующую звезду", — сказал Ницше. Хаос, который насыщает идею порядка жизненной гибкостью. Что такое «порядок» в искусстве вообще, в музыке в частности? Об этом говорил в двадцатые годы композитор Феруччо Бузони: "Мы точно систематизировали музыкальные компоненты и в результате получили семь нот и две гаммы — мажор и минор. Перемена высоты не меняет характера гаммы — так лицо, показавшееся в окнах второго или пятого этажа, — одно и то же лицо". Семь нот, инструментальные и голосовые тембры имеют вполне ограниченное количество комбинаций. Отсюда раздробление тона, серийная музыка, поиск экзотических и конкретных тембров. Однако множество прекрасных мелодий в традиционном смысле, рожденных рок-музыкой, подтверждает правило: "целое больше своих составляющих". Из пагубной сепарации поколений, сознательного и подсознательного, индивида и социума вспыхнули (ненадолго, правда) дионисийское безумие, красочная, гулкая музыкальная вакханалия. Рок-шоу шестидесятых — семидесятых! Интенсивность исполнения, взрывы световых эффектов, бешеный драйв, экстравагантная экипировка рок-мэнов, полная вокальная самоотдача, инструменты ломаются, сжигаются, не концерт, не эстрадное представление — сакральное действо, надрыв, массовое безумие. Они — кумиры, идолы, небожители, их чуть не раздирают на части, по крайней мере, одежду…
* * *
На становление и развитие европейской рок- культуры повлияли заокеанский рок-н-ролл (Элвис Пресли, Поль Анка и др.) и хэппенинг Джона Кейджа, чего нельзя сказать о русской вариации этой культуры. Трудно говорить и о каком-то отечественном влиянии: советские оркестры традиционного джаза, советская эстрада, где кривлялись ошеломленные собственной красотой певички и монументально вздымались оторопелые от собственного величия певцы, — все это ни на кого не могло повлиять. Все это было вполне в духе общего коммунистического китча, уровень конферанса и кордебалетной работы ногами редко превосходил уровень немецких варьете, известных по старым фильмам. Так что юным начинателям отечественного рока приходилось учиться, в основном, по магнитофонным записям. Пожалуй, за единственным исключением: на молодых людей рождения пятидесятых — шестидесятых, безусловно повлиял Владимир Высоцкий — явление в Совдепии совершенно уникальное в смысле энергетики, самоотдачи и полного наплевательства на какие-либо шаблоны. Остальные же советские «барды» из-за своей крайней политизированности, туристической или «задушевной» лиричности, никак не могли соответствовать резкой экспансии рока.
Дождливым осенним вечером, кажется, году в семьдесят девятом, я отправился на выступление рок-гуппы. Трюхающий впереди долговязый малый орал "Тополя, тополя", размахивал руками, синкопировал ногами, вычерчивая резкие интервалы, и, наконец, свалился в лужу перед освещенным подъездом клуба. Две девицы, шедшие позади, ловко перепрыгнули через раскинутое тело, каблук одной чуть было не пригвоздил ухо к мостовой. Небольшой зал низким амфитеатром пропадал в грязных штофных обоях. На сцене застенчивый пианист организовывал говорливую тишину каким-то ритмичным арпеджио. Солист, быстрый, в кожаных штанах, стремительно остановился на краю сцены и проникновенно запел блюз про сигарету с долгими паузами на эффектных словах: я курю… сигарету… пью дымящийся… кофе…
Недалеко от меня сидел парень с девушкой, его пальцы прыгали в неистовом стипл-чезе: старт — колено девушки, финиш — прическа. Солист пребывал в новой паузе после трагического "сигарета потухла…" и, воздев руки, искал другую где-то на потолке. Худой и мрачный Василий Шумов отложил бас-гитару и закурил. Мой сосед на радостях тоже закурил и принялся хрипловато шептать девушке нечто вроде"…ты пойми, бля… я же в натуре, бля… поняла…" Сигарета выпала изо рта, кто-то поднял, ухмыльнулся, "…ничего себе, кэмелом швыряется", пианист забарабанил, группа заиграла оживленней. Рок-н-ролл. Мандариновые корки, визги, хохот, "давай о дарлинг, давай ю неве гив ми", два мента волокут пьяного, видны его красно-грязные подошвы, советский рок-н-ролл…
Через пару лет после этого Василий Шумов собрал свою группу «Центр», название коей весьма будировало рок-лабораторию курчатовского ДК, напоминая отечественные фильмы про войну, где одноименной группе изрядно-таки доставалось. Потом об этой группе (Василия Шумова, понятно, не фельдмаршала фон Бока) написали в книжке "Кто есть кто в советском роке": "Одна из самых популярных групп любительской рок-сцены Москвы начала восьмидесятых" и далее: "…в целом «Центр» оставался центром творческих экспериментов и генезиса эстетических концепций певца, гитариста и композитора Василия Шумова". Второе замечание, безусловно, справедливо, что касается многозначного понятия «популярности»… Вероятно, это понятие связано с "пафосом балдежа и экзальтированного единения масс под музыку", — как выразился А. Троицкий в "Золотом подполье". Этот же автор замечает: "Я много раз бывал на их концертах и каждый раз, с момента появления группы на сцене, в зале возникало чувство настороженности". Это уже популярность другого плана. Если Василий Шумов, по сути своей, "мастер беспокойного присутствия", значит к его работе и к его творческим тенденциям трудно отнести чуть ли не ежегодно меняющиеся знаковые отличия концертирующих рок-групп: «панки», "постпанки", "новая волна", "нейтральный электронный поп" и т. д. Определения такого рода имеют, скорее, статистический смысл, нежели какой-нибудь иной, они отмечают социальную рецепцию, но не индивидуальный творческий характер.
Поразмыслим о Василии Шумове — о других участниках группы «Центр» говорить трудно: с восьмидесятого по девяностый год состав часто менялся, а затем Шумов вообще уехал из России. Он — ярко выраженный лидер группы, что, кстати говоря, совсем необязательно: есть много очень качественных групп без такой фигуры. Насколько я знаю, в «Центре» не было особо выдающихся музыкантов, что для России даже и неплохо, поскольку часто ведет к ссорам и конфликтам. В известных западных группах, связанных с большим бизнесом, дело обстоит иначе: к примеру, Рик Уикмен или Мак-Лафлин вполне уживались с руководителями и менеджерами, особо не задирая нос. Но в России, увы, необходима "сильная рука", особенно если учесть неважную материальную ситуацию рок-музыкантов. Удивительно, как Шумову удалось сколотить состав, исполнять, в общем и целом, «некоммерческую» музыку. Очевидно, это потребовало массы усилий и нервов. Потому, вероятно, он и прослыл жестким, малосимпатичным руководителем. Наконец, мы добрались до его характера и линии поведения. Но здесь и закончим. Подобный анализ, вероятно, необходим в беллетристике, где автор придумывает героя, однако в жизни он мало оправдан. Можно плохо или хорошо истолковать социальное «я», то есть разные отражения человека в общественной поверхности, но самый оригинал, индивид так или иначе остается непонятным. Он и для себя-то не очень понятен. Люди обычно сталкиваются с этим, когда пишут «автобиографию» для отдела кадров, пишут словно бы в третьем лице, словно бы о ком-то другом.
Разумеется, всегда можно втиснуть в текст репортаж о каком-либо казусе или разговоре. Например: "Позвонил Вася, радостно сообщил о покупке нового костюма и пригласил зайти посмотреть. Захожу, вздыхаю: что на сухое горло смотреть. Выпили по стакану, по второму, разговорились о бабах и деньгах. К вечеру собрался уходить, спохватился: покажи костюм. Вася идет к шкафу, дверца с тягостным хрипом раскрывается. Вася поворачивает белое как мел (простыня, подвенечное платье) лицо: костюм весь в крови…" Чушь, скажут, какая-то. Почему? Обычное звено в жизненной цепи. Очень даже может такое случиться, хотя данное «звено» взято из фильма другого "мастера беспокойного присутствия" — Альфреда Хичкока. Мораль сей басни следующая: любое, сколь угодно «правдивое» описание поступков и разговоров другого человека будет всегда ложным до фантазма, поскольку "пространство языка, — по словам Людвига Витгенштейна, — никогда не совпадает с пространством жизненно-физическим". Да и сам «другой» редко способен сообщить о себе нечто интересное или точное. Как известно из басни Эзопа, мешок со сведениями об окружающих каждый носит на груди, мешок со сведениями о себе — на спине. Трудно лазить за спину и наугад чего-либо вытаскивать. К примеру, Василий Шумов поет в песне "Гуд, я еду в Голливуд" (альбом "Голливудский василек"):
Попробуй проверь эти сведения. Да и если они точны, не все ли равно, был Василий Шумов пионером или нет? Суммируем данные, полученные из нашего текста: Василий Шумов, лицо бледное, глаза карие, жестикуляция неторопливая, лицо правильное, деловые качества хорошие, пионер, бас-гитарист, певец в манере Sprechgesang (напевное говорение), принадлежит к белой расе, теперь в Голливуде "не белый и не негр", мулат, возможно… потусторонний шофер Володя куда-то возил его на микроавтобусе… Стоп. Это уже другой Василий Шумов, о котором размышлять куда интересней, судя по его песне под названием «Человек» (альбом "Сделано в Париже").
Далее речь идет о бытовых контактах автора с "этим человеком". И затем любопытные строфы:
Текст развивается размеренно и спокойно, неожиданность поджидает ближе к концу:
Итак, тот, кто пишет записку, сочиняет песни — некто другой. "В человеческом теле могут жить разные существа", — писал Новалис. Но здесь дело ясное — живет именно «человек», очевидно, индивид в социальном существе, в "public animal". Шизофрения? Романтика? Нет. Двойник — сущность совершенно реальная, иногда наш «некто» более значителен, а мы — его бледная тень. Из бесчисленных историй о двойниках стоит упомянуть одну, рассказанную вполне рациональным субъектом — космонавтом Армстронгом (американский ежегодник «Ипсилон» за 1972 год). Речь идет о прогулке по лунной поверхности: "У меня было ощущение, что за мной кто-то идет. Неужели здесь все-таки есть живые существа? Обернулся и похолодел — метрах в тридцати по моим следам шел… я сам — босиком, в купальном халате, улыбаясь и махая рукой. Я заставил себя отвернуться и двинуться дальше, но видит Бог, чего мне это стоило. "Фантом исчез, не отразившись на пленке, да и к нашему случаю это не имеет касательства. Так, к слову пришлось.
В песне «Человек» имеется в виду, очевидно индивид, тайное или художественное «я», не вытесненное, как у большинства, суперэго (т. е. общественными правилами, критериями, ценностями). Отношения этого «я» и социальной персоны складываются очень непросто (вспомним доктора Джекила и мистера Хайда). Артистическая активность — один из лучших и менее опасных способов проявления этого «я», поскольку оно не желает мириться с нашей жизнью в механизированном мире, тормозит наше продвижение и вообще приносит много страданий. Но практическое отсутствие внутреннего «я» (теоретически его можно предположить за каждым) ведет к практической идентификации с внешним миром и к полной аннигиляции вышеупомянутого вертикального измерения бытия. Это шанс, это «ребенок», которого мы должны «выносить», и для которого наша смерть явится рождением. Еще раз обратимся к поэзии и процитируем стихотворение испанского поэта двадцатого века Рамона Хименеса:
"Этот человек", внутреннее «я», self вне времени, вне истории нашей жизни и ее события. «Он» или «оно» может серьезно повлиять на подобные события, однако в негативном плане. С точки зрения социума. Контур "этого человека" или "оригинального селф" набросать весьма трудно, поскольку он изменчив и уходит от каких-либо определений. Преимущественно уклоняясь от мира сего, он вдруг проявляет страсть (любовь с первого взгляда) или резкую неприязнь к персоне или вещи, которые нам вроде бы симпатичны. В непрестанных одиноких драках и конфликтах мы грызем и обвиняем себя в трусости, нерешительности, неделовитости (комплекс неполноценности), представляя, как бы действовали в аналогичных условиях Наполеон или Иван Иваныч. И обещаем в будущем демонстрировать смелость, проворство и ясное понимание ситуаций, то есть добродетели, ценимые всегда и повсюду. И постепенно общественное псевдо-self вытравляет из нас нашу оригинальность и внутреннее «я». Как писал Эрих Фромм в "Бегстве от свободы": "У многих, если не у большинства, оригинальное self полностью вытеснено псевдо-self. Только изредка, в снах, фантазиях или пьяных грезах вспыхивают мысли и чувства, которые человек не переживал много лет". Очень трудно детерминировать этику и эстетику оригинального self, ибо для диалога с ним необходимо не только желание, но и специальная техника медитации.
Вернемся к нашей теме. Василий Шумов, на наш взгляд и слух, всячески пытается отыскать тропинку к "этому человеку", своему оригинальному self и для него не секрет, что подобные поиски и контакты, как правило, негативны. В любопытной песне "Разговор с комнатой" (альбом "Тектоника") лирический герой выражается так:
Для героя-интроверта тело — плохая защита от внешнего мира, потому у него столь "интимные отношения со "вторым телом" — комнатой. С точки зрения психоанализа здесь типичный "страх разрыва пуповины", типичный "комплекс материнского чрева":
Но психоанализ слишком акцентирует подобные ситуации, слишком доверяет рассказам своих подопечных. Отсюда стабильная теория, хотя стабильность невозможна в мире психе. Герой с тем же успехом мог назвать себя, к примеру, "бережливым энтузиастом сильных страстей", а не "алкашом и жлобом". Или, усилив свою позицию в комнате, объявиться "ответственным съемщиком и орденоносцем".
Итак, в какой степени в художественной деятельности отражается персона художника, проще говоря, можно ли по произведениям судить об этой самой персоне? Можно ли, исходя из поступков и суждений героя песен, выводить заключения о характере, психологии и даже о фактах биографии? Очень и очень сомнительно. Конечно, песня "Разговор с комнатой" недурная иллюстрация интровертности и фрейдовых комплексов, но маловероятно, что они присущи самому автору. Другая песня ("Козырный парень", альбом "Голливудский василек") дает совсем иное решение жизненной проблемы.
Далее идет перечисление других достоинств козырного парня, которого на сей раз переполняет "комплекс полноценности". Среди обычных великолепий останавливают внимание симпатичные строки:
Честь и хвала герою, столь внимательному к своим спутницам. И все же "козырный парень" серьезно противоречит "вору и жлобу", затворнику, самодовольно созерцающему сценки во внешнем мире. Следовательно, попытка установить константы личности Василия Шумова, исходя из ситуации персонажей этих песен, не удалась — ведь в других песнях найдутся, вероятно, совсем иные типажи и мы рискуем запутаться окончательно. Правда, мы искали проблематичного "этого человека", который "сочиняет песни". Мы его пока что не нашли, а посему обратимся к песням, где вообще нет персонажа в обычном смысле.
* * *
В нынешней России жить трудно и опасно, и все же, Совдепия была куда более опасной страной. Дело даже не в концлагерях, дурдомах, милицейском произволе, отсутствии общественных туалетов, невозможности снять гостиничный номер в городе, где ты прописан и прочее. Дело в психологическом климате, позволяющем энергичное произрастание этого всего. Ложь всасывалась с молоком, пропитывала плоть и кровь, отсюда тотальное неверие во все напечатанное и высказанное официально или с каким-либо пафосом. Эмоциональный спектр советского населения был приблизительно таков: страх, враждебность, злопамятность, подозрительность, постоянное ожидание худшего, самого худшего, катастрофы, агрессивность под личиной заботы, любви, патриотизма. Большинство людей здесь не умели ни слушать, ни разговаривать, поскольку умение слушать предполагает внимание и уважение к собеседнику, в умение разговаривать — спокойствие и собранность. Выработанная привычка говорить с начальством так, с друзьями иначе, на собраниях так, на пикниках иначе, в лицо одно, за спиной другое привела к постоянному колебанию, нервной неуверенности и автоматическому желанию выиграть секунду, другую, заполнив эту секунду въедливыми словами-паразитами. Отсюда беспрерывные «ну», "знаете ли", «думается», "хотелось бы", "как бы", и бесконечные междусловные «э-э-э». Времяпровождение в этой стране и в государственном и в семейном, и в личном плане всегда напоминало репетиции какого-то дикого спектакля, где режиссеры и актеры ищут сюжет и слова по ходу дела, и где премьера постоянно откладывается. Атмосфера стабильной неуверенности раскинулась над полем бесконечных догадок: кто я? кто ты? где хозяин? кто правит страной и правит ли кто-нибудь вообще? Традиционный русский миф о самозванце ("Мы пустим слух, что он скрывается", «Бесы» Ф. М. Достоевский) превратился в сказание о "неких деструктивных силах", гнездящихся на Лубянке или где-нибудь в подземных советских городах.
Все эти знаки времени, свойственные вообще современной эпохе, ощущались в Совдепии гораздо отчетливей. В хайдеггеровской концепции «man» (безличное местоимение, заменяющее существительное в немецких предложениях) отнюдь не отрицается логическая конструкция предложения в частности или идея порядка вообще: непонятен, не поддается интерпретации «двигатель», "центр" такого предложения, такого порядка. В Совдепии же всегда подвергалась сомнению сама идея конструкции или порядка, откуда частое употребление слов «бардак», "неразбериха", «самотек» и т. д. И естественно, когда нет внутренней стабильной структуры, ее заменяют наглядностью, видимостью, «показухой», пустоту представляют полнотой, из бесконечных минусов получают "в общем и целом" плюс. Когда нет духовного и душевного содержания, его заменяют формальным, осязаемым, телесным великолепием; наглядность, осязаемость, конкретность взвинчивается до скульптурной весомости, до монументальности. В музыке, понятное дело, это выражается ликующим мажором — маршами, ораториями, кантатами. Только в «лирической» продукции для массового употребления прорывается кликушеский вой (на нем защи-и-итна гимнастерк-а-а) или обычная неуверенная лексика (и не то, чтобы да, и не то, чтобы нет; то ли, может, он со мною, то ли, может, я при нем… и т. д.).
Какова судьба наглядного великолепия, не оживленного ни основной идеей, ни бестолковым массовым энтузиазмом? Держаться как можно дольше, держаться по инерции. И какова реакция на все это особей артистических? Не стоит подробно упоминать о диссидентах, поскольку они, вдохновленные фантомом какого-то прекрасного прошлого, считали устранение коммунистов панацеей от всех бед. Они почему-то никак не желали уяснить, что распад религии и сословной иерархии аннулирует всякую идеологию (знаменитая фраза в «Бесах»: "Если Бога нет, какой я после этого капитан!"), и что речь идет не о коммунистах или капиталистах, но о торгашеском вырождении белой цивилизации. Со стороны здравомыслящих артистов здесь позволительно ожидать двух более или менее четких позиций: либо черного юмора соцсюрреализма, либо совершенно бесстрастной «статистической» фиксации. Василий Шумов забавно представил эти две позиции в песне "Химическая зависимость" (альбом "Тектоника"):
Эти две позиции предполагают отчуждение и холодный взгляд со стороны, их различие сугубо стилистическое. У писателя Юрия Мамлеева ярко выраженное чувство метафоры, он предпочитает косой срез событий и ситуаций, гротеск, монструозное переплетение бытовых советских кошмаров и сексуальных перверсий. Но Юрий Мамлеев — «шестидесятник», а Василий Шумов в шестидесятом только родился. Он представитель более жесткого и прагматичного поколения, в его творчестве метафора, чувственность, эмоциональное многообразие играют куда менее значительную роль. Прагматичный герой песни "Химическая зависимость" рассказывает о себе в такой манере:
Василий Шумов, скорей всего, спокойно относится к темной и хаотической стороне бытия, но вряд ли испытывает желание пропадать там с концами. При своем позитивном отношении к Рембо вряд ли он хочет психоделически погрузиться во "все виды любви, страдания и безумия". (Мы зачастую смешиваем Василия Шумова с героями его песен, что естественно, так как очень трудно провести границу между "личностью в мире" и художественным «я». Последнее нас интересует преимущественно, а потому процесс диффузии здесь неизбежен.) Подобное погружение опасно, грозит растворением личности, по крайней мере, личности социальной. А Василий Шумов, как всякий артист, в особенности рок-музыкант, связанный с группой и публикой, должен так или иначе контролировать социальный аспект своей жизни. В принципе, трудно сохранять срединную позицию — ведь это можно назвать и "неустойчивым равновесием", и "между двух стульев", и мучением "буриданова осла". Лично мне всегда казалось, что Василий Шумов тяготеет к спокойному утверждению порядка, недаром он поет про периодическую систему в крови. Во многих его песнях, даже где речь идет об опасных и асоциальных увлечениях, поражает последовательная размеренность: сначала семья, потом школа, потом лак для пола. В отличие от Мамлеева или Ерофеева, он приближается к дикой стихии Совдепии с линейкой и деревянными счетами. В искусстве двадцатого века этим приемом часто пользуются для достижения эффекта дегуманизации. Ален Роб-Грийе, к примеру, описывает постукивание по столу костяшек и кончиков пальцев, описывает долго, тщательно, учитывая ситуацию каждого пальца относительно твердости материала: в конце концов, обыкновенный читатель засыпает, а читатель тренированный начинает размышлять об эволюциях пяти живых сущностей, изолированных от руки и от владельца руки.
Но, во-первых, и Роб-Грийе, и другие литературные экспериментаторы выбирают объекты сами по себе упорядоченные, а во-вторых, у писателя нет возможности проиллюстрировать композицию музыкально-инструментально. Статистические фиксации Шумова (пение, простое говорение, акцентированная декламация) дают разнообразный ассоциатив на интересном и сложном музыкальном фоне. Песня о крайне размеренной жизни сторожа (в Совдепии многие «шизоиды» предпочитали такую работу) развивается в бодром ритме самбы и очень оптимистический голос излагает четкую последовательность событий:
Эта песня вообще поражает серьезностью, конкретностью и великолепной осязаемостью. В середине рабочего дня наступает обеденный перерыв: "Я обглодал холодную куриную ножку… Торопливо вытер липкие пальцы…" Персонаж, как и большинство его друзей и соотечественников, убеждается в реальности своей жизни только при достаточно резком воздействии на органы чувств: будильник, начальственный окрик, холодная курица; далее в том же духе, — кроваво-красные, белозубые праздничные транспоранты, ликующие марши, вопли жены или соседей и т. д. Вообще альбом "От звонка до звонка", в который включена данная песня, поражает верой в незыблемость советской реальности, несомненностью решения темы и холодным достоинством. Все это соответствует голосовому проведению, музыкальный фон отличается зыбкостью, текучестью, подчеркнутой электронными эффектами. Песню о молодце, который позавтракал шуршанием газеты, украшает хоровая каденция, напоминающая нечто общелатиноамериканское: чума, чу…чу…ма…ма, чу-чу-ма.
Некоторым альбомам Василия Шумова присуще упоение, опьянение (в хорошем, трезвом смысле слова) наглядной, очевидной, однозначной документальностью советской жизни. В лексике автора встречаются рекламно-жесткие слова: рубль, комиссия, справка, газета, цифры… Манера исполнения (автора или кого-нибудь из группы) отмечена "чувством глубокого удовлетворения" конферансье, возглашающего "выступление лауреата…" или генсека, чеканящего: "на нынешнем этапе в преддверии следующего этапа…" Иногда подобная манера напоминает фотографии с доски почета: такое впечатление и производит сногсшибательная композиция «Алексеев» (альбом "Сделано в Париже"). Композиция, собственно, и состоит из фамилии «Алексеев», повторенной двадцать раз — в каждой строке изменены только имя-отчество и профессия:
и т. д.
Прямо-таки советская "Большая семья". Хотелось бы взглянуть на физиономии меломанов, слушающих эти двадцать строк. Не знаю, правда, исполнялась ли композиция на публике. Не уверен, оценили бы эту работу в советском райкоме. Вероятно, она вызвала бы недоумение, как доска почета, повешенная в общественном туалете или в тюремном карцере.
Помимо этого замечательного опуса, у Василия Шумова есть еще несколько произведений в жанре "конкретной песни", не менее впечатляющих и более сюжетно разнообразных. Следует отметить "Чтение в транспорте".
и т. д.
Можно, верно, ограничиться сей выразительной статистикой, свидетельствующей о культурном уровне населения, однако автор нарушает чистую конкретику личным выводом:
И подобное нарушение сразу приводит к эмоциональному акценту: "…чтение в транспорте… йе, йе, йе…"
Мягкая эмоциональность, возникающая в результате таких фиксаций, отражает спокойное течение инерции повседневности. Даже редкие восклицания не искажают умиротворения, достигнутого продуманным до мелочей жизненным модусом. Когда доносятся слова: "О мой рубль! Я люблю рубль!" ("Деньги"), мысль о мещанской алчности не должна приходить в голову, ибо из песни "Комплексный обед" мы узнаем разумную причину такой любви: "Комплекс — рубль. Поел — убери. Поел — проходи. Спасибо".
Песенные композиции "конкретного цикла" Василия Шумова сочетают приятное (прослушивание) с полезным (размышление во время и после прослушивания). Мечта о спокойной и благополучной жизни реализуется в том случае, если советский человек (возможно, и не только советский) в здоровой и доверчивой аполитичности примет условия начальственной игры, перестанет как барсук подкапываться под устои и направит свою активность на тщательное выполнение минимальных требований — по примеру героя песни «Комиссия»:
Блаженная независимость. Беспокойные русские интеллигенты назовут пожалуй, это чувство «мещанством», "преступным забвением национальных интересов", однако нельзя не признать, что дураку в ванне с бодисаном лучше, чем умному в концлагере. Да и чего добилась эта самая интеллигенция? Один, малоизвестный к сожалению русский философ, недурно выразился на сей счет: "Им (интеллигентам) надоел скрип царских сапог, зато упругая походка чекиста не тревожит их чувствительный слух".
Когда "соблюдены формальности", заплачено за квартиру и с членскими взносами все олл райт, наступает эмоциональный штиль и человек проявляет вялый, объективный интерес ко всему окружающему. Это весьма ценится представителями «открытой» или уходящей в конкретизацию лирики. Когда-то это отлично выразил Бертольд Брехт:
Ни то, ни се, нулевой градус темперамента, золотая середина, обывательский парадиз. Зеленеет, моросит, случается, думается — чередование безличных форм, процессы в себе. Лучший способ изъяснения для тех, кого не одолевает искушение проследить связи между людьми, объектами, словами. Симпатия, союзы, спряжения, склонения, энгармонические переходы, согласие, аккорд, — все эти гармонические связи давно рассыпались, остались только серии изолированных звуков, существительных в именительном падеже, глаголов неопределенной формы, ничего не дополняющих дополнений, ни к чему не относящихся эпитетов. В альбоме "Русские в своей компании" есть любопытные фиксации такого рода. В одной из песен, к примеру, отлично отражено главное достижение советской бюрократии — претворение неопределенной формы глаголов в сугубо определенную. Песня сконструирована из глаголов типа: "…изъять, сместить, уволить, аннулировать…" В царстве молчаливых договоренностей нет носителя действия и претерпевающих действие: вакуум сферически заполняется неопределенной формой. И даже резко окрашенные существительные, как-то: бюрократы, крючкотворы, буквоеды, демагоги, в отсутствие каких-либо склонений и союзов, теряют свой ассоциативный сарказм. Однако следует возразить против употребления слов с негативным оттенком: в сфере действия данной композиции, в среде однородно безликой, подходят и мажорные глаголы, скажем, «утвердить», "заплатить", «обелить», "утеплить"…
Настоящей удачей, на наш взгляд, явилась песня "Времена года". Здесь монотонная серия существительных сияет на фоне хорошего легкого мотива, достойного более энергичных усилий сольного инструмента и вокалиста, и заунывной хоровой фразы: "Я бесконечно счастлив". Эта глобальная песня охватывает двенадцать месяцев жизни (человеческой, предположительно), но есть некая уверенность, что ее (песни) достанет и на весь оставшийся срок. Лениво замедляя темп спринг-фокстрота, ведущий голос излагает следующее: Январь: ушанка, газета, телевизор, работа, перчатки, телефон; февраль: универмаг, шарф пылесос, газета, лыжи, семья, анекдоты, телевизор, соседи… В зависимости от времени года в эту компанию вступают другие члены, как-то: одуванчики, помидоры, "начало хоккейного чемпионата"… Композиция выдержана иерархически, легко различаются постоянные и главные центры притяжения: семья, телевизор, газета, работа, соседи. Ощущается высокая степень дегуманизации: во-первых, семья, соседи и помидоры интонированы совершенно одинаково, во-вторых, отсутствует герой (персонаж, деятель, наблюдатель). Непонятно, кто носит ушанку и смотрит телевизор. Любой. Некто. Атмосфера субъекта (не сам субъект) определяется количеством и спецификой присутствующих объектов, ни в коей мере не связанных между собой, вернее, связанных лишь вероятностным наличием какой-нибудь "персоны зет".
В песне поется о полной потере индивидуальности и о результате — социальном человеке. Пустота той или иной конфигурации, определенной вещами, людьми, ситуациями, занятиями — вот что такое современный человек. Нечто неуловимое, контурно прихотливое — меняется конфигурация, меняется человек. Познающий субъект Декарта превратился в изменчивую субстанцию, детерминированную объектами, познаваемую объектами. В песне про Алексеева воспевается владетельная объективность, но еще лучше воспевается она в блюзе о рубле. Венец феноменологии, объект, можно сказать, воспевает сам себя. Лидер группы «Центр» пошел правильным путем, не стал заимствовать слова со стороны, а исполнил конкретный, напечатанный на рубле (старом советском) текст. Под задушевно-флюидную музыку прозвучали самые чеканные, самые ответственные в стране слова:
и т. д.
Действительно, универсальный эквивалент не допускает комментария, он должен говорить сам за себя. "Я не червонец, чтобы всем нравиться", — справедливо заметил Бунин, ибо только червонец, состоящий из рублей, а потом из копеек нравится всем и каждому. Рубль в своей откровенной и понятной структуре куда лучше воплощает наглядную осязаемость и осязаемую наглядность, нежели, к примеру, обнаженная красавица — ведь черт ее знает, о чем она там думает. В концерте этот выдающийся блюз был представлен в окружении пятнадцати девушек, изображающих союзные республики — конкретное в конкретном, супер в супере.
Итак, советский авангард развивался в общих тенденциях европейского авангарда: с одной стороны — черные трансформации, хаотические сплетения психических и сексуальных перверсий, инсценировка инфернального парадиза, с другой — спокойные фиксации с уклоном в статистику и повторяемость, фиксации без комментариев, моральных и философских выводов. Почему? Первый, безусловно, вполне традиционен, ищет подтверждений в прошлом, развивает теории глобального маньеризма и сюрреализма, находит учителей — Босха, адского Брейгеля, Рембо, Лотреамона, любит эзотерические концепции. Представители второй, условно говоря, школы, отрицают идею "истинной реальности" и связанную с ней идею энтропии современной цивилизации. Видимость, осязаемость, слышимость, сознание только упорядочивает чувственные данные, пирамиды, компьютеры одинаково современны, Беркли, мой современник, прав — я солипсист, децентрализованная психика и телесность не имеет констант, мой ребенок старше меня, моложе меня, "сколько можно таскать на спине труп своего отца", Аполлинер частично прав, Вергилий вообще неправ.
Толкуют об учителях, гуру. Говорят, как это нет прошлого, ты используешь нотную систему, тебе протянули из прошлого гитару… вранье, я функционирую в музыкальной стихии… я не утверждаю, что прошлого нет, оно удаляется и скоро пропадет совсем…
Приблизительно так рассуждают авангардисты конкретного присутствия и, возможно, Василий Шумов разделяет такого рода мнения. Комплексный обед, чтение в транспорте, Алексеев, рубль — моментальные импрессии, банальные рыбы в банальном потоке. Но…
Трудно долго держаться на плаву в таком потоке, это не удалось даже Роб-Грийе, написавшему, в конце концов, весьма судорожную книгу "Дом свиданий". Срединная позиция имеет свои большие преимущества — гораздо спокойней жить вне социума и вне индивидуальности, наблюдать расчетливым мозгом за телесно-душевными перипетиями. Однако и нейтральный рецептор чувственных данных, как и все подлунные креатуры, подвержен трению. В смысловой полифонии Василия Шумова нейтральное восприятие составляет лишь одно из направлений, хотя и весьма серьезных. Возможно, он и по характеру нейтрален и, поддаваясь тем или иным увлечениям, не забывает, подобно ваньке-встаньке, о точке равновесия. Есть у него занятная песня о двух петухах (1986 г.), где вопрос о нейтральном и активном (страстном) восприятии остается нерешенным. Жили два петуха — дворовый и флюгерный (аллюзия на сказку Андерсена). Дворовый, как и положено, задавака и гуляка — "…во дворе он главное лицо… Курицы спешат за ним гурьбой…" флюгерный, в "своей квартире на шпиле" — самовлюбленный, преисполненный сознанием высоты. Можно много чего сказать о символике флюгерного петуха, но здесь речь не о том. Сторонний и высший наблюдатель, он надменно созерцает тщету мира сего и тщету суматошной жизни своего дворового собрата — может быть, присутствовал при бесславной кончине его свойственников и сородичей. Отчужденный и независимый, он повинуется одному только ветру, но свобода от поисков корма и назойливости соплеменников куплена дорогой ценой — в любую погоду он обязан пребывать на посту, не имея шанса укрыться в курятнике. Свобода, одиночество, холод, жизненная мудрость — понятия взаимосвязанные. Итак:
Песня завершается вопросом: "Но кто из них был главным?" Риторический, на наш взгляд, вопрос. Они принадлежат разным сословиям: один — философ, другой — боец. Можно их также представить двумя аспектами единого существа — индивидуальным и социальным, созерцательным и деятельным, молчаливым и горластым. Это социальное и внутреннее «я» — их взаимоотношения всегда оставляют желать лучшего.
Полагаю, вся эта проблематика не была и не будет чужда Василию Шумову. Когда-то он играл в хоккей — кажется и сейчас не забыл увлечения сего, юность провел в Измайлово — одном из самых «урловых» московских районов. Вероятно, ему не раз приходилось решать инфайтингом спорные вопросы. Однако вопрос "кто из них главный?" подобным способом не решить.
Дело в том, что наблюдателю в "квартире на шпиле" необходимо наблюдать не только за пестрой суетой птичьего двора, — это предоставит лишь отвлеченную информацию, — но в основном, за поведением своего действующего «двойника». И жилец на шпиле может сказать своему суетливому другу пару теплых слов. Подумаем над весьма необычной для Василия Шумова песней "Криминальная Раша" (Russia, Россия, альбом "Голливудский василек"). Песня начинается простым, понятным бойцу обращением:
Следует отметить фонетически удачное название "Криминальная Раша" — это гораздо эффективней официальной, помпезной "Криминальной России". Разумеется, «парень» — слово конвенкциональное, и автор может иметь в виду кого угодно. В том числе и себя — школьника среди школьников, парня среди парней. Привилегированный наблюдатель продолжает:
Стилистически примечательна очень редкая для автора сложная метафора (дырка их патронташа — место для тебя) и сильная фонетическая суггестия — это Раша, май френд. Но более всего любопытны содержание и настрой, общая интонация скучной, монотонной, жестокой обреченности. Песня, вероятно, реминисценция, поскольку сделана в Америке в девяностые годы. Совершенно неважно, случилось ли нечто подобное с автором или с кем-нибудь из его друзей или со знакомыми друзей. За обшарпанным фасадом Совдепии всегда представляются черные, глубинные кошмары-лабиринты жутких подземных городов, громадные, закутанные колючей проволокой, таежные зоны, где тысячами белесых, мутных огоньков мерцают глаза живых мертвецов. И когда мальчики из интеллигентных семей рвутся к «романтике», дабы хоть чуть-чуть расстроить заводную машинку своей жизни — школа, родители, институт — за водочным перегаром и нескладной матерной бранью они начинают чувствовать… ужас Совдепии. Многие из нас в юности встречали этих самых Витьков, "беспощадных дядей" и "боевых Наташ" и натыкались за мутной ласковой беседой на их колкий, оценивающий взгляд. Конечно, это не только советская проблема, вовлечение подростка в преступную среду — дело житейское, виртуозно изображенное Германом Гессе, Робертом Музилем, Генрихом Манном, если учитывать только великие имена. Но "криминальная Раша" нечто иное. Бездонный провал, вой всемогущей метели, неизбежная гибель.
За годы советской власти образовалось чудовищное представление о человеке, поражающее своими крайностями. Официоз внедрял образ клинического фанатика, днем и ночью мечтающего, как бы поскорей пожертвовать собой "ради блага народа", но "лучшим сынам" грезился стальной авторитет, способный принести в жертву сколько угодно граждан ради приятствия "смешать их с дерьмом". Человек пытающий, человек пытаемый — пограничные столбы человека вообще, удаль пытающего, терпение пытаемого — главные добродетели. Все остальное — более или менее «дерьмо». Разговор об это субстанции, о простых физиологических процессах, почему-то всегда взвинчивает советских (русских) людей. В структуре любой нации существуют иррациональные пустоты, у советских (русских) это — отношение к фекалиям, возможно, и вправду объяснимое хроническим отсутствием общественных туалетов. «Пахан», "бугор" — это звучит гордо, остальные — будь они семи пядей во лбу — дерьмо. В интересующей нас песне это также отражено:
Так-то, май фрэнд, это "криминальная Раша". Получился почти классический рок-н-ролл, только тяжелый в душевном плане. Композиционно ответственные рифмы — "Раша — папаша — параша" — не улучшают настроения. Одна из немногих трагических песен у Василия Шумова. Любопытно, что клеймо homo soveticus, почти незаметное за десятилетия пребывания в России, довольно быстро проявилось в Лос Анжелесе. Ностальгия, надо думать.
Еще и вот почему трагична эта песня: она касается одной из ситуаций крайне опасных для метафизического здоровья. Немного мистики, совсем немного. Есть состояния вне жизни и смерти, часто называемые состоянием зомби или негативного бессмертия. В Дагомее и на Гаити считается: человек может попасть в такое положение или его можно околдовать так, что он станет зомби (точнее, "ронга") еще при жизни, поскольку теряет связь со своим "вертикальным измерением" или внутренним «я». Тягучий бездонный провал "криминальной Раша" растворяет такую связь — в песне этот момент акцентирован. Возвращаясь к символике предыдущей песни, можно сказать: ни в коем случае социальный (дворовый) петух не должен пропадать из поля зрения флюгерного, но, в то же время, и не должен подавлять свою активность ради одинокого наблюдения жизненных передряг из "квартиры на шпиле". Сложнее говоря, надо постоянно иметь в виду тонкие взаимосвязи центробежных и центростремительных порывов. Однако автор песни "криминальная Раша", по-видимому, считает ситуацию безвыходной:
Песня проходит черной нитью в композициях Василия Шумова, но это не единственная такая нить. Автор широко понимает идею эксперимента и не ограничивается "формалистическими поисками", как сказали бы лет двадцать назад. Его подход к проблемам экзистенциальным ненационален и очень современен. Я имею в виду следующее: русские, привыкшие к своим бескрайним пейзажам, думают, что всякое событие, как путника в степи, можно разглядеть издалека, и что, скорей всего, оно не произойдет и мимо пройдет. Поэтому для них "в мире быть" ("in der Welt sein" Хайдеггера), то есть внезапная встреча с каким-либо событием всегда шок. Русских ничего не стоит застать врасплох — в истории масса тому подтверждений. Для русских Бог, космос, Россия — нечто такое, что может случиться, а может и нет. Все это надо предварительно обсудить за чаем и водкой — наша "национальная болезнь" по мнению западных европейцев. В этом смысле Василий Шумов резко расходится с русской традицией. Он, похоже, чувствует: «время» — абстрактная категория, события взрываются неожиданно и сами по себе. По крайней мере, такое впечатление остается от песни "Случай в метро" (альбом "Тектоника").
Метро. Один из детерминантов новой эпохи, резко отделяющий ее от всех остальных, хорошая иллюстрация изречения "из земли ты вышел, в землю уйдешь". Спуск по эскалатору, вагон, дрема во чреве матери в грохочущей тьме, рождение, выход на освещенную станцию, манифестация. Вполне инициатическое переживание, затертое всесильной ежедневностью. Да и помимо этого метро вызывает много ассоциаций: оно часто фигурирует в сонных кошмарах и пребывание в вагоне, несмотря на "чтение в транспорте", вызывает мрачные, вынужденно-досужие мысли. К примеру, катастрофа, обвал в тоннеле, остановка надолго и навсегда. С любопытством рассматриваешь пассажиров, сортируя их на случай длительного совместного проживания: паникеры, паникерши, соблазнительные дамы — будущие жертвы вон той парочки потенциальных лидеров и т. д. Среди хороших, энергичных мыслей всплывает опасное соображение: нет, уж лучше тратить всю зарплату на такси, чем торчать здесь…
Песня выдержана в простом, бодром, несинкопированном ритме, синтезатор хрипит, верещит, булькает ксилофоном, скрипит губной гармошкой — похоже и непохоже, звуки неестественные, как и подобает обстановке.
Рассудительность и спокойствие поющего голоса подчеркивают внезапность события. Это, действительно, хэппенинг и резкий контраст с вышеприведенным стихотворением Ганса Арпа "Готовые к выходу". Персонажи песни и рады бы выйти, но
Однако герой проявляет себя индивидуумом, а не членом коллектива, это ясно из неожиданной строки: "Так одиноко раньше не было мне нигде". Происходящее он воспринимает как хэппенинг, нечто искусственное, а не как стихийное бедствие. Но, быть может, слепой совершил кардинально естественное действо? Генри Миллер в рассказе "Происшествие в метро" описывает такую сцену: пожилая женщина сидела, держа сумку на коленях, в сумке был кот. Вдруг он вырвался, прыгнул на дремавшего напротив старика и принялся раздирать ему когтями лицо, что вызвало панику в вагоне. Быть может, слепой, в силу определенной своей отверженности, не отшлифовался, как должно, потоком городской жизни и сохранил наивную реакцию на чудовищность метро?
Слепой, бьющий черные стекла в черном тоннеле под стук колес — ритмическая композиция, "конкретная музыка". Это песня о хэппенинге, о шоковой терапии полумертвых от ежедневной инерции пассажиров. Искусство, утратив свои религиозные, философские, воспитательные функции, по воздействию своему уподобились котенку с клубком, автокатастрофе, голому человеку в одном лишь галстуке спешащему в деловитой толпе, словом всему, что притягивает обескровленный взгляд. Василий Шумов, в своей артистической ипостаси, и есть этот слепой, и его песня только смягчает и тормозит удар стальной трости по стеклу, потому, верно, автор интересуется в конце: "какой за такие дела полагается срок?"
По логике данной интерпретации "Случай в метро" экзистенциально резонирует с песней про двух петухов и с песней "Криминальная Раша". Слепого можно уподобить социальному «я», которое, потеряв связь со своей индивидуальностью, устремляется в бешеную, бессмысленную агрессивность.
Вряд ли наблюдатель испытывает стадную радость при виде "спасительного света", милиции и "скрученного слепого". Но здесь учтен другой момент, более важный: "После этого шока я решил бросить свой институт". Здесь допустима разная трактовка: позиция индивида, спокойного наблюдателя меняется в зависимости от перипетий социального" я"; шок, событие, хэппенинг, как следствие артефакта, по-прежнему обладают реальным воздействием. А вообще в сети интерпретации широкие ячейки — многозначная песня всегда способна ускользнуть.