В редкую минуту досуга — если к тому же и планетарий на ремонте — люблю я разводить гнилую философию на мелких местах. Размышлять, проще говоря, люблю: о женщинах, к примеру, в смысле о бабах, как жутких ингредиентах окружающей среды, вообще об жизни — как форме существования белковых тел. И, должен вам доложить, глубочайшие мысли иной раз попадаются!

Вот, например, не так уж давно, с отвращением почитывая жизнь свою и близлежащих ко мне братьев по разуму, пришел я вдруг к выводу, который, как дважды два, как корень квадратный из шестнадцати, вызовет жуткие на меня нападки со всех и всяческих сторон.

«Что-то там есть!» — вот к какому пришел я выводу.

«Там» — это, как бы сказать, наверху. На небесах, грубо говоря.

«Что-то» — ну, это, фигурально выражаясь, Справедливость, например, если не сказать больше.

Оно, конечно, — кто ж спорит? — чаще всего дрыхнет она там, Справедливость наша, на пуховых своих небесах в три смены. Но — бывает ведь! — и просыпается!

Проснется, продерет, по-научному говоря, вежды, посмотрит вниз: «Ма-ать честная! Чё творят-то?!» — и бац, кого-нибудь, глядишь, и покарала.

А потом, конечно, снова — на бочок и молчок! — до следующей побудки.

Вот вам, пожалуйста, яркокрасочный этому пример, и вы, если не до конца дурак, поймете совершенно доступно, как апельсин, что я опять не вру.

…Когда несколько лет назад я с прямой кишкой лежал в нейрохирургии Кемпендяйской межрайонной больницы, в одном со мной коридорчике доходил прекраснейшей души язвенник по фамилии, а может и по кличке, Хлебосол.

Мы с ним отлично лежали — не то, чтоб в самом коридоре, на проходе, как большинство выздоравливающих умирающих, а вроде бы в уютном таком закуточке, аккурат возле сортира и чуланчика с грязным бельем. Из чуланчика — ход на улицу, никогда не закрывается, так что, будьте любезны! — хочешь в магазин, хочешь в кино! Но — в кино мы не ходили, врать не буду. Разве что в магазин сбегаешь, да и то пару раз в день, не больше.

Мы там с ним по месяцу отлежали, точно. Никто нас не тревожил. Как в санатории. Даже доктора. У них там в то время стихийное бедствие какое-то приключилось — то ли отравление, то ли эпидемия, то ли канализацию прорвало… — и, как сказал бы писатель Л. Толстой, все перепуталось в доме Яблонских. Больных они рассовали кого куда, а кого, а куда, а у кого чего болит — капитально перезабыли. Даже меня, с моим исключительно дворянским заболеванием, они все норовили от столбняка вылечить: каждое утро с клизьмами подкатывались. Ну, конечно, пошлешь их спросонья клятвой Гиппократа куда подальше, они сразу и отваливают, даже «извините» говорят. Это я к тому рассказываю, что никто нас там не беспокоил. Почти то есть никто. Потому что к Хлебосолу-то под видом общественности через день, как на работу, ходил один страхделегат — Пиргородский по фамилии.

Я сокола вижу по помету — и этого юношу-гаденыша я с ходу, как в кроссворде, разгадал!

Для начала проанализировал: а какие продукты этот чуткий коллективный член носит язвенному Хлебосолу, у которого, между прочим, десять перстов из двенадцатиперстной кишки напрочь уже отстригли? И что же я вижу? Самогонку носит! — самой грубейшей, кастрюлечной гонки (да еще и с ацетончиком!) — это раз! Грибы маринованные, с уксусом, с лучком-чесночком-перчиком — это два! Плюс-минус консерву «Мясо китовое с горохом» — знаменитую нашу еду-деликатес для луженых изнутри периферийных граждан общества.

Проанализировал я все это, а потом просинтезировал: «А для чего ему это?» — и взял Пиргородского за кадык!

Ты, говорю, Антантой подкуплен? По какому-такому праву больных выздоравливающих травишь?! Мне-то, говорю, ничего, у меня от твоих харчей кишка только прямее становится, но почто старика Хлебосола угробить хочешь?

А он на меня глядит этак ясненько. А он мне говорит этак удивленненько: «Я не понимаю, о чем вы?» Ну, врезал я ему в третий глаз для полного взаимопонимания, он тут же ходить и перестал.

Да вот только жаль, поздновато я ему врезал. Он уже все, что ему надо было, в смысле диагноз Хлебосола, выведал. И на работе уже всем раструбил, что не язва у Хлебосола, а кое-что похлеще, и Хлебосол теперича работник будет уже никудышный, и потому — для успешного претворения в жизнь сверхплановых заданий, взятых на себя коллективом, в интересах дальнейшего всемерного расцвета пимокатного производства — нужно Пиргородского, как молодого цветущего специалиста, поставить на место Хлебосола, а Хлебосола, наоборот, покуда окончательно не загнется, перевести на оклад жалования Пиргородского.

Хлебосол — я говорил иль нет? — на свою беду бугорок был. На кемпендяйской пимокатной фабрике занимал пост. Не бог весть какой (если на армейский язык перевести, помкомвзвода) — но все же таки препятствовал он, выходит, Пиргородскому на пути его всестороннего развития, и, для того чтобы в полной мере выявить творческий потенциал своей личности, должен был Пиргородский по всем правилам кемпендяйского диалектизма Хлебосола схавать. Вот он его и схавал.

Хлебосол выходит из больницы, видит такое дело, огорчается конечно. Ну и, конечно, начинает квасить.

А здоровьишка-то — уже нет! А нервная-то система — страшно уже нервная! Ну и понятно, что с таким-то упадочным настроением быстренько доквасился старик Хлебосол до жмуров. Помер, между нами говоря.

Похоронили его, правда, на зависть. Профсоюз ни веночков, ни грузовика, ни оркестра из художественной самодеятельности не пожалел. Пиргородский на панихиде речь сказал: навеки останешься в наших сердцах… — и даже захрюкал в конце вполне натуральными слезами. Все только головами качали да восхищались: ой, далеко шагает, гаденыш! ой, да ни стыда ведь у него ни даже совести! ой, да куда же это наша справедливость смотрит?!

А Справедливость-то наша, как я уже говорил, дрыхнет себе в поднебесных эмпиреях, о людях хороших сны смотрит — не до Пиргородского ей!

А этот выдвиженец-передвиженец знай себе шагает!

Я через год в Кемпендяе оказался, смотрю, а он — уже в черном бостоновом костюме, а он — уже в галстуке, а глаз у него — уже начальственный, а вид у него такой, будто он только что из-за сытного стола поднялся и зубом цвиркает.

Он к тому времени еще пару-тройку своих друзей-соперников схавал и, говорят, уже к Самому подбирался.

Ну а дальше начались чудеса!

Первое чудо — это, конечно, всем известное посещение Кемпендяя светозарной личностью из Центра. Ну, конечно, не из самого центрального Центра — чего уж завираться, — но все же не с окраины.

То ли его референты-ординарцы что-то перепутали — хотели, к примеру, Коктебель написать, а написалось Кемпендяй, то ли гражданин Большой Начальник и сам был не прочь пошутить, но только, короче, прискакал однажды курьер на взмыленной кобыле: «Готовься, Кемпендяй, к встрече высокого гостя!»

Ну, тут уж начальство шагом совсем разучилось ходить — только вприпрыжку!

Образовали, первым делом, штаб по борьбе с этим стихийным бедствием. В срочном порядке закупили за рубежом четыре тонны вьетнамских веников — чистоту наводить.

Всех шалашовок наголо остригли и по глухим лесным скитам распихали. Бичей, всех до единого, на баржу погрузили, на середину реки оттартали, на якорь поставили. Сидите тихо, сказали, не то кингстоны откроем…

Объявили поголовную мобилизацию всем, кто в состоянии держать в руке молоток и гвоздь — усадили щиты сколачивать. По всей округе, масляную краску реквизировали: фасады на пути следования подмалевывать и на щитах, которыми что не надо видеть прикрывали, картины и стишки писать: «Пятилетку — за пять лет! Это наш с тобой обет!», «Нету места негодяям в нашем славном Кемпендяе!»

Я, приятно вспомнить, тогда тоже неплохо подкалымил. Я им рабочего с колхозницей рисовал. Этими уродами я им весь Кемпендяй изукрасил — где вместе, а на сортирах — поврозь: где буква «Ж» — там колхозница с серпом, где буква «М» — работяга с отбойным молотком.

Пиргородский в эти дни прямо-таки наизнанку выворачивался! Даже осунулся. И хамил уже так, будто это он — в Кемпендяе градоначальник.

Всем уже было откуда-то известно, что, значит, посетит гражданин Большой Начальник пимокатное производство и поинтересуется этак приветливо и деловито, а кому обязана фабрика таким внедрением такого современно-японского процесса? И прошепчут ему тут с гордостью: Пиргородский это, здешний кадр… И пожмет тут руку гражданин Большой Начальник нашему гаденышу и произнесет раздумчиво: смелее, дескать, смелее, товарищи, надо выдвигать таких вот молодых да ранних, а главное — доморощенных. И — взойдет тут, не остановишь, на кемпендяйские небеса яркое светило Пиргородского!

Откуда они все это заранее знали, никто не знает, но все наверняка было бы именно так, чего уж сомневаться, если бы…

Если бы не приключилось тут чудо номер два. Справедливость наша закряхтела сквозь сон, заворочалась, продрала глазенапы, и — упал взор ее аккурат на город Кемпендяй!

— Ма-ать честная! — заорала тут Справедливость. — Чё творят-то?! У-у-у, сейчас покараю кого-нибудь! Иль я не Справедливость?

А в этот момент уже прискакал в Кемпендяй последний курьер. Заикается, весь аж сияет от ужаса: «Едут! Вот-вот приедут!»

Врубают тут сирены воздушной тревоги. Наряды милиции выпихивать начинают на обочины представителей трудящихся — у каждого в руке флажок «Миру-мир» или воздушный шарик с Чебурашкой.

Последний чумовоз по трассе проехал — недособранных пьяных из канав выковыривает, заодно и музыку играет: «Сегодня мы не на параде…»

В магазинах на прилавки колбасу из тайников выкладывают. Все, в общем, по первейшему разряду.

Пиргородский забежал на пяток минут домой: исподники сменить, волосок из ноздри выдернуть, улыбочку подработать у зеркала, — вообще, очухаться маленько перед чудесным своим вознесением.

Мандраж, конечно, его колотит. На жену орет. Галстук не завязывается! Не ко времени в сортир потянуло!

Решил по системе йогов пару минут полежать, расслабиться, волю собрать в кулак. Лег на кушетку, закрыл глаза. Я, говорит, спокоен. Я очень, говорит, спокоен. Спокоен…

Тут самое время сказать, что у него, как ни удивительно, и семья даже была. Жена, хорошая женщина, старушка-мать, тоже хорошая женщина, и даже сынишка — на удивление ангельский паренек, года полтора от роду, синеокий такой, кудрявый херувимчик с хулиганскими замашками.

Так вот, этот самый херувимчик-террорист, покуда папаша на кушетке по системе йогов лежал, подковылял к нему как умел и — будильником, которым в ту минуту забавлялся, — бац! Папеньке! По морде! Если хотите точнее — прямо в глаз!! Бац!

Что там дальше происходило, пусть Федор Михайлович описывает: рев, визг и стон стояли, как в горящем зооцирке во время землетрясения.

Будь у Пиргородского в запасе пара хотя бы минут, он бы, конечно, дверь в кладовке выломал, и жену бы с сыном оттудова извлек, и покарал бы, конечно, так образцово и показательно, что содрогнулась бы даже кемпендяйская суровая, видавшая виды земля!

Но — не было у него тех золотых минут.

Уже загремел «Славься!» вокально-инструментальный ансамбль «Дембель-78». Уже жахнули в воздух из своих берданок члены кемпендяйского общества браконьеров-любителей. Уже взмыл в небеса красочный плакат: «Нет нейтронной бомбе!» — влекомый четырьмя тысячами пятьюстами шестьюдесятью презервативами, любовно надутыми пионерами местного Дома юного изобретателя и рационализатора. Уже въехал, короче, гражданин Большой Начальник в кемпендяйские пределы, и вынужден был Пиргородский бежать быстрее лани на пимокатную фабрику, каковую после полуминутного отдыха должен был посетить высокий гость.

Если вас били когда-нибудь будильником по морде, то вы подтвердите, что этот хрупкий, казалось бы, часовой механизм оставляет, как ни странно, довольно варварские кровоподтеки на овале лица, и поэтому нечего особенно удивляться, что, когда в плавном процессе осмотра произнес Большой Начальник свою реплику: «А кому же, интересно, обязана фабрика таким прямо-таки внедрением такого прямо-таки японского технологического процесса?» и в ответ выпихнул коллектив из своих рядов Пиргородского, то Пиргородский гражданину Большому Начальнику не понравился. Больше того, очевидцы сообщают, что высокий гость, опасаясь теракта, даже шарахнулся в сторону, увидав вдруг рядом с собой этакого антипода с аморальным фингалом под глазом, к тому же и оборванного и в мазуте каком-то вывалянного (опаздывая, Пиргородский бежал напрямки — через свалку). Но быстро справился с испугом гражданин Большой Начальник, осерчал, понятно, и сходу залепил речь, тыкая пальцем в сторону Пиргородского, о постоянной необходимости нетерпимости и принципиальности в вопросах моральности, а пуще того, аморальности всех и всяческих членов, невзирая на заслуги, иначе говоря, тщательности общественности в вопросах оценки возможностей роста, передвижений и уж, конечно! во главу угла! — выдвижений…

И хоть никто ничего из этой речи не понял (кроме того, что серчает гражданин Большой Начальник), всем тут стало ясно, что закатилось светило Пиргородского, не успев толком и подняться-то!

И всем тут стало ясно-понятно, что, как говорится, ваши не пляшут, что есть, есть еще на земле и в многострадальных небесах матушка-справедливость, не вовсе сгинула! Просто дремлет она, сердечная, утомившись от забот, на пуховых своих облаках-перинах. Но ведь и просыпается! но ведь и продирает иной раз вежды! но ведь и смотрит же иной раз вниз, на нашу милую землю! — и тогда случаются на этой земле чудеса вроде тех, о которых с присущей мне поучительностью поведал я вам нынче, обожаемые товарищи.