Да, я говорил об этом не раз в проповедях. Первое, это когда увидел мёртвым моего дядю в одиннадцать лет.
Первый раз так близко увидел смерть человека, которого хорошо знал, родного человека. Дядя болел, тяжело болел – туберкулезом, но я в силу своего возраста не понимал, что это может закончиться смертью. Я не видел его перед смертью непосредственно. Запомнил его высоким, статным, чернявым, с красивыми волосами, с правильными чертами лица – красивым человеком. Он любил читать, был умный. И вдруг сообщили, что он умер. И мы всей семьей поехали на похороны.
Помню: входим в квартиру, в которой он жил, я вижу гроб, и меня буквально с ног сшибло от того, что я увидел, меня потрясло, свидетелем чего я стал. В гробу лежало странное существо, которое только отдаленно напоминало моего дядю. Страшный на внешний вид, неестественно худой, изорванные ноздри, губы в болячках – непохожий сам на себя. Меня потряс вид его смерти и, конечно, общая скорбь всех родных и близких.
Это было 10 марта, было очень холодно. Вынесли гроб, все оделись, как-то замотались в свои одежки, а его вынесли в костюме в гробу. Я как сейчас это помню: смотрю на него – голые руки лежат в гробу на груди, открытое лицо. Я думал: ему так холодно, наверное, в гробу, почему никто не хочет одеть его. Мне было непонятно. Потом повезли хоронить – уже темно было. И вот эта темнота, поле в снегу, завывание ветра – всё это на меня сильно подействовало. Гроб заколотили, опустили в могилу, стали даже не закапывать, а заваливать. Снег, лед, землю – всё это кидали на крышку гроба. Из гроба раздавался убийственный звук внутренней пустоты. Только что все плакали, говорили, как его жалко, как его любят, а теперь зарывают в мерзлую землю, так плохо одетого, закидывают этой мерзлой землей и льдом, оставляют одного и уходят.
Мне было трудно всё это воспринять, пережить. День, тем не менее, закончился. Мы приехали домой, легли спать. Я спал один в зале и никак не мог заснуть. Было темно, очень холодно. Я кутался одеялом, стараясь согреться. Мысленно прокручивая в голове прошедший день, вспоминал всё увиденное: могилу, гроб, смерть. Мне казалось, что эта окружающая меня тьма может быть тьмой и моей могилы, ведь когда-то я тоже умру. Меня тоже закопают, закидают какими-то комками.
Я очень сильно прочувствовал смерть и очень остро пережил пустоту, бессмыслицу всей жизни. Я тогда не столько понял, сколько почувствовал: а зачем жить-то тогда? Для того, чтобы закопали? Чтоб забыли? Разве в этом смысл жизни? Зачем жить, если так и так умрешь? Я думал: а как сейчас дядя Володя? Он один, в земле, брошенный всеми. Мне не пришла мысль о его душе, нет. Я думал только о том, что видели мои глаза.
Меня охватил ужас и страх. За него, за себя, и за близких. Я расплакался – в голос, сильно. Я не смог себя сдержать и разбудил даже маму. Она вышла из комнаты: «Сынок, что случилось? Что с тобой? Тебе что-то приснилось?» И я сказал то, что было на душе: «Мама, я умру. Мы все умрем, зачем тогда всё?» Она сначала не поняла, начала успокаивать. А потом поняла, что у меня на уме, и стала говорить: «Да, да, это правда, сынок. Но это будет ещё не скоро, ты поживешь ещё, поживешь». Я помню, даже тогда умом я понимал, какой это несерьезный аргумент – не скоро. Всё равно умрем – скоро, не скоро. Но мне захотелось успокоиться и заснуть.
Я как бы поверил и заснул, но шли годы, идут сейчас, и с того времени не проходит и дня, чтобы я не прочувствовал, как струну, как нож, который режет моё сердце всегда, – я всегда помню смерть. Всегда ощущаю пустоту, бессмыслицу земной жизни. Я могу смеяться, шутить, чем-то увлекаться, но всё это внешнее, как маска на лице. Внутри, как струна, которая непрестанно режет сердце, кровавит от невыносимой тоски, идущей от сохранившегося с того момента внутреннего ощущения смерти, бессмысленности всего земного, пустоты.
Этот факт был очень сильным для меня. И после пережитого я уже не мог жить так, как жил до того. Эта пустота жизни, бессмысленность меня просто убивали. Я стал искать смысл и цель. Поэтому вот этот факт, когда я пережил так близко смерть дяди, стал поворотным к тому, чтобы я начал искать жизненную цель и смысл, и не успокоился, пока не нашел её во Христе.
Второе – это когда я первый год учился в семинарии Свято-Троицкой Сергиевой Лавры под Москвой. Шёл Великий пост. Я никак не мог решиться пойти на исповедь. До этого исповедовался и причащался в Ульяновске, ну как все. А исповедь как проходила для всех? Подходишь к кресту и Евангелию, называешь имя, наклоняешь голову, батюшка читает какие-то непонятные слова, кидаешь двадцать копеек в кружку, целуешь икону и уходишь. Это исповедью называлось. Таким образом, легко было исповедоваться. Двадцать копеек можно найти и поцеловать несложно, наклонить голову нетрудно. А когда я оказался в семинарии, вдруг понял, что так здесь не получится, здесь нужно по-другому.
Сам по себе я был в то время очень закомплексованным молодым человеком, с кучей всяких фобий. Вот так прийти и всю грязь наружу вывернуть перед чужим человеком я никак не мог. В Лавре был такой, ныне покойный, иеродиакон Агафангел Бобров, мой земляк. Мы иногда с ним виделись – он гулять выходил вокруг храма вечером, когда Лавру закрывали для посетителей. Он всегда по-доброму ко мне относился. В Лавре было всего три человека из Ульяновска: иеродиакон Агафангел в Академии учился в то время; ещё один, на год постарше меня, и я.
Как-то мы с ним встретились, он спрашивает меня:
– Великий пост, ты причастился уже?
– Отец Агафангел, ещё не причастился.
– Да ты что, зачем откладываешь? Причащайся.
– Да я вот это…
– Что ты это? Когда будешь?
– Да я не могу решиться исповедоваться.
– Что? Как? Да ты что! Надо просто немедленно! В это воскресенье. Давай договоримся: если не пойдешь сам, то я прихожу к тебе, стаскиваю тебя с постели.
Фактически он меня заставил. Я, такой закомплексованный, представил, как он меня стаскивает с постели. Это стыд какой, позор, – поэтому я согласился. Я выбрал духовника, к которому стояло всех больше людей. Я подумал: люди же знают, какой самый добрый, поэтому всех больше к доброму. Подольше стоять буду, подольше оттяну время. Он уже устанет, ему не до меня будет. Когда я подошёл, он сидел, и мне показалось, как будто он заснул. Я сказал первые слова, он вздрогнул, повернулся ко мне лицом, в котором даже тени сна не было, лицо всё в слезах. Он сказал: «Сынок, ты погибнешь. Нельзя, надо обязательно меняться». Я готов был провалиться сквозь землю. Мне было так страшно, стыдно. Я так испугался, что погибну. Меня, оказывается, не ненавидят, не брезгуют, а любят до слез. И это был чужой человек, который меня первый раз в жизни увидел. Было уже предрассветье, ранняя литургия вот-вот начнется. После исповеди я ушел на несгибающихся ногах. Мне некогда было переживать о том, что произошло, скорее нужно было правило ко Причастию читать, уже некогда было. Я его прочитал и пошел в Трапезный храм в Лавре на литургию. Литургия уже начиналась. Я увидел того священника, которому я исповедовался и который всех дольше на исповеди был, он служит Литургию, а ведь без сна всю ночь. Меня это очень потрясло: я забыл про ноги, про всё, – стоял и молился. Я потом только понял, что пребывал в состоянии внутренней чистоты, когда освободился от грязи. Причастился. В тот момент даже вкус причастия был другим. Я тогда не знал, потом читал у многих, что, когда человек в благодати, то даже вкус причастия бывает другим. Я тогда и это почувствовал. У меня такое ощущение было в детстве, когда ещё не испоганился. Я всё никак из церкви выйти не мог, оторваться, хотя ноги уже не держали, хотелось куда-нибудь упасть. Иду в корпус. Вокруг весна, возрождение природы, после зимней смерти воскрешающей, и солнышко от тающего снега слепит глаза. Птицы уже поют по-весеннему. Так хорошо. В душе – весна, ангелы поют. И в этот миг у меня появилась даже не мысль, полумысль, получувство: вот умереть бы сейчас в таком состоянии. У меня не было колебаний, что я сразу в рай уйду. Чувство рая в душе было, такое наслаждение. Тут было другое ощущение смерти: не страх, а радость. Но как бы хорошо ни было, тут же проявилось чисто человеческое: «Но мне только восемнадцать». А потом опять: «Нет, нет, нет, всё равно туда, домой». А третий раз, когда уже был священником в Марийской республике. Это было в советское время. В церкви старостой была бабушка такая своеобразная. Она ходила по свадьбам играть на гармошке, а потом к Богу обратилась. Как только я приехал, она сразу сказала: «Так, сразу оговорим всё, кто у нас кто есть. Я здесь хозяйка, – мы были одни в пустой церкви. – Что прикажу, то и будешь делать». А я, зная, что она на гармошке играла, с полуюмором сказал: «А может, Вы прикажете в облачении на амвоне вприсядку плясать?» А она: «Прикажу – будешь!» С этого разговора и начались у нас трения.
Из тюрьмы освободился один сельчанин, в прошлом священник, он пил, развратничал. Он ведь служил когда-то, а потом у него такая вот жизнь закрутилась. В общем, в тюрьме сидел не за Христа. Голос и слух у него были очень хорошими. Я к Нему по-доброму отнёсся: бывает, все ошибаемся. Он к нам пришел знакомиться, рядышком жили. Мы пели, пели, радовались, его хвалили: «Да как хорошо, как красиво». Староста взяла его на клирос псаломщиком, а он ушёл в очередной запой. Я сказал старосте:
– Ну, это уж нельзя, когда псаломщик пьяный приходит.
– Так, не лезь, командовать ещё будешь. Я здесь хозяйка, – ответила староста.
– Тогда не буду служить, к архиерею поеду.
– Я тебе поеду.
И она ему всё передала. У него сынок умственно полноценный, он сколько раз избивал его – дураком сделал. И они с сынком через несколько дней после этого разговора, в очередной запой, когда пили очень сильно, стали никакими, – они прибежали к нашему дому. Жена с сыном в это время ушли в магазин. Я дома был один. Деревня – двери не запираются. Они залетают, сразу меня валят на пол. Я никак не ожидал ничего подобного, мне и в голову это не приходило. А он сразу нож достал, и приставил мне к горлу.
Я с наслаждением вспоминаю этот миг. Что меня порадовало потом – у меня не было страха, ведь можно было напугаться сильно. Только одна мысль была в голове: «Кто же о жене и ребенке теперь заботиться будет?». Потом, когда всё это прошло, и я пришел в себя, подумал: «Господи, я такой грешник, но какой молодец, что подумал не о себе в это время». А потом напугался: «Надо православному, наверное, в это время у Бога прощения просить».
Ещё один момент, когда меня призывали в армию. На призывной медицинской комиссии мне сказали:
– Крестик надо снять.
Я сказал:
– Я не могу.
– Почему?
– Я – православный христианин.
И тут началось. Меня повели в кабинет к комиссару, главврачу. Начали дергать. Комиссар сказал:
– Ты снимешь крест сам.
Я сказал:
– Нет.
Он сказал:
– Снимешь и сожжешь его на моих глазах. Я сделаю так, что ты сделаешь это. Весной мы тебя не возьмем, и осенью, так и будем дергать до 28 лет, а потом возьмем. И отправим в Афганистан. Оттуда тебя привезут в цинковом гробу, с пулей в голове. Не в лоб получишь, в затылок. Тебя убьем мы. Нам таких не надо.
Я понимал: на всё воля Божия, если Господу так угодно, я это понесу. Я пошел к одной знакомой старушечке, взял единственную книгу, которая у неё была: «Жития святых за сентябрь». Быстро прочитал её, читая не всё, а только жития мучеников. Я не помню имя мученика, ему в рот залили расплавленное олово за то, что он исповедовал Христа. Я прочитал и подумал: «Мне пока не заливают в рот олово расплавленное, что мой крест по сравнению с крестом этого мученика? Да хоть и заливать будут, долго ли? Смерть последует при этом очень быстро. Ну, мелочи всё». И так, укрепившись, решил терпеть всё, что Бог пошлет.
Потом комиссар сделал другую вещь. Он сказал так: «Нет, тебя надо отправить в психушку. Да, да, именно, в психушку». Брал документы, отдавал конвоирам и меня под конвоем повезли в ульяновскую психбольницу им. Карамзина. Отправляя меня, он говорил: «Если ты здоровый, оттуда придешь больным. Тебя заколют уколами, и ты станешь дураком точно. О, вот так с тобой лучше поступить, так препроводите его в психбольницу». Когда он говорил, то смотрел на меня, какая у меня будет реакция. А я подумал: «Да, нет. Он меня пугает. Пуля в затылок или в лоб, какая разница. Как хорошо, как легко Царство Божие наследовать». И внешне у меня улыбка на губах от этих мыслей появилась. А комиссар ещё больше рассердился, думая, что я, восемнадцатилетний, над ним, сорокалетним, смеюсь.
Четыре очень разных факта из моей жизни, но все одинаково важны для меня.