Появление у «лондонцев» Павла Александровича Бахметьева слегка отдавало мистикой. Еще бы: увидеть столь яркое воплощение в жизнь влияния «Колокола»… Оно было таким последовательным, что судьба Бахметьева вызывала опасения.

Он не сказал отчетливо, откуда он, а направлялся — на архипелаг Маркизских островов в Тихом океане, он прочел в Географическом календаре о тамошней жизни. Правда, в описании этом не было упомянуто о каменных орудиях труда, малярии и хижинах из банановых листьев.

Ему под тридцать. Он служил в губернской канцелярии — да и проклял эти Палестины. Стал наследником небольшого имения в Поволжье. Под влиянием социалистической литературы в нем созрело убеждение, которое жило в нем и раньше, — о преступности, бессмысленности жизни, которую он ведет. Он продал деревеньку и хочет покончить со всем прежним.

Славным было лицо Бахметьева в оранжевых веснушках, с мягкими, даже бесформенными чертами. Темные глаза его были тихими и тоскливыми. А то вдруг — вполне демонический излом рыжих бровей. Он очень одинок и исступленный мечтатель, Павел Александрович Бахметьев, с лицом последнего из могикан… Беззащитный и вспугнутый, уведенный социальными поветриями из усадебки, где его предки в десятках поколений бранились с ключницами и ели сычуг с кашей, он был наделен такой тягой к осмысленной и чистой жизни, что для него стало непереносимо другое существование, — тут не впрок советы ждать и работать на завтрашний день (быть может, его и не дождаться), Бахметьев хотел немедленно переменить судьбу.

Он твердил о том, что все безотрадно и глухо в России… Герцен подумал, что, может, окажется полезным провести гостя по здешним ночлежкам, домам заключения и фабрикам (последние вполне похожи).

— Осмотритесь же, — советовал он, — какие тут люди, ведь и здесь все безвыходно. Страшно будет увидеть вас лет через пять. Сейчас вы богатый человек — вас прежде всего оберут, и уж какая там коммуна на Маркизских островах!

Показал Бахметьеву свою типографию: нужны помощники! Там сейчас работал вместе с поляками молодой князь Николай Трубецкой, оставивший службу в качестве блестящего свитского офицера. России необходимы свежие силы! «Так что же, Павел Александрович?..»

Толковали об этом после всех посещений и после обеда в ресторане. Александр Иванович привычно заказывал обед для приезжего, в него входил парадный лондонский черепаховый суп или суп из бычьих хвостов.

Типография произвела на гостя неожиданное впечатление. Так она не коммерческое дело? — спросил он. Герцен объяснил, что нет. Номер идет всего за шесть пенсов, что в интересах общедоступности газеты, типография съедает за год десять тысяч и едва окупает себя, желания издателей дальше не идут. Бахметьев был удивлен, несколько даже излишне для читателя «Колокола».

— Вы должны простить, что я так обо всем расспрашиваю, — сказал под конец он. — Но я хочу оставить вам двадцать тысяч на общее дело. Теперь вот у меня пятьдесят… — Гость намеревался даже показать документы.

— Вы все же едете?.. — горестно спросил Герцен.

Павел Александрович вспыхнул до корней волос. В лице его отразились запальчивость и мнительность, через которые было не пробиться никаким доводам: неужели «лондонцы» такого низкого мнения о его душевных качествах, чтобы ожидать, что он может отступиться? В нем говорили непререкаемость и горячность человека неустойчивого и сверхранимого, боящегося, чтобы его не сбили с намеченного пути.

— Не возражайте, все решено! И вы не имеете права отказать мне в принятии моих денег, я даю их на политическое дело!

Вскоре молодой Бахметьев уехал на остров Хива-Оа Маркизского архипелага, чтобы жить там коммуной с туземцами. Каких-либо вестей от него впоследствии не было.

Так возник «бахметьевский фонд», который станет в дальнейшем предметом притязаний многих политических течений и группировок.

Жизненный след Павла Александровича Бахметьева сохранился также в том, что в романе «Что делать?» Чернышевский назвал именно в честь него своего «нового человека» Рахметовым (некоторое созвучие фамилий). Николаю Гавриловичу во время его приезда была рассказана история Бахметьева.

Чернышевский был посетителем совершенно особого рода. Он должен был выяснить в Лондоне отношения «Колокола» с «Современником», чем-то разрешить теперешнее их противостояние — почти дуэльной остроты. О возможности в дальнейшем поворота к подлинной вражде между ними толковали добровольные переносчики петербургских новостей в Лондон и обратно. Это уж, конечно, преувеличение. Однако потолковать было необходимо.

Вот как обозначилось противоречие между двумя редакциями. Известный петербургский журнал Некрасова и Панаева, пополнившись новыми радикальными силами из круга Чернышевского, высказался на материале литературной критики в духе переоценки общественного движения сороковых годов.

В 55-м году Николаем Добролюбовым в критической работе был приветственно встречен тургеневский «Рудин» и позднее, с оговорками, — его же «Накануне», однако сатирическое приложение «Современника» — «Свисток» — подвергало нападкам обличительное направление в литературе и героя печоринско-рудинского типа, не вписавшегося в окружающую действительность и критически настроенного. «Лондонцы» ими заранее полагались в союзниках… Отечественная литература поднаторела в писании между строк, и в статье о стихах Огарева (до его отъезда), а также в другой работе Чернышевского говорилось об историческом значении деятельности Герцена, не упоминая его имени.

Прежние авторы «Современника»: Григорович, Дружинин, Гончаров, Островский, Толстой — отошли в последние годы от журнала. Также и Тургенев — казалось бы, из-за личной ссоры с редакцией. Тут было несогласие поколений и взятых ими направлений.

Но что же «лондонцы»?

Герцен считал выступления «Свистка» вредным смехачеством. Статья в «Колоколе» от 1 июня 59-го года, озаглавленная «Очень опасно» (по-английски — с тремя восклицательными знаками), как бы бросала вызов чернышевцам: «Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что на этой скользкой дороге можно досвистаться… и до Станислава на шею!» (Намекалось на доносительство, за которое был награжден Булгарин.)

Безусловно, полемический перебор. И вслед за теперешним визитом Чернышевского в Лондон последовало косвенное извинение в «Колоколе»: «Мы признаем почетными и действительно лишними людьми только николаевских. Мы сами принадлежали к этому несчастному поколению и, догадавшись очень давно, что мы лишние на брегах Невы… пошли вон, как только отвязали веревку». По мысли «лондонцев», кто не найдет дела теперь, тот в самом деле пустой человек. Герцен обозначил возникшее с чернышевцами расхождение формулой: «двоюродные братцы в соседних комнатах». «В соседних комнатах» — это территориально, «двоюродные» — близкая степень родства. (Но все это после приезда Чернышевского.)

Неизменным же осталось неприятие Герценом направления «публицистов-отрицателей» (отрицателей всех наработанных ценностей).

Что на это могли бы ответить «современниковцы»? Странные толки Герцена о предметах, которые он совершенно не хочет понимать и о которых яснее невозможно высказаться на родине — выразил позднее свои претензии к нему недавно побывавший в Лондоне попутно с намерением поправить за границей на водах катастрофически пошатнувшееся здоровье молодой Николай Добролюбов. На него, в общем-то, не возлагали миротворческих задач, опасаясь его чрезмерной горячности. (Улыбка его показалась «лондонцам» «скромносамодовольной»…)

Теперь здесь Чернышевский.

Расхождения «Колокола» и «Современника» были вызваны разницей взятых ими курсов. Так что говорить следовало не о «лишних людях», их коснулись скорее по инерции.

— Итак, ваше мнение — хороша всякая обличительная литература; наше — лишь с новым типом борца, сознательно жертвенного склада.

— Это не вся разница: мы не имеем привычки небрежно говорить о тех явлениях русской жизни, которые, в силу своей мучительности и сложности, требуют пристального рассмотрения.

— Вопрос вежливости?

— Нет, тактики!

— Ну что же, «Современник» отдает должное останкам «лишних» и всяческим прочим останкам, однако…

— Все мы куда как сильны отрицанием и готовы не медля — всякого Перуна в воду. Вред от ниспровержения выношенного и дорогого не только по привычке — куда весомее, чем сиюминутная польза, полезным оно может видеться лишь с узкопартийных позиций.

— Да полноте, снявши шляпы перед литературными реликвиями, мы не решим сегодняшних проблем. Не видите ли вы сами необходимость переменить теперь свою линию?

— Вы приехали сделать выговор отстающим ученикам?

Было бы невозможно полностью воссоздать их разговор, имеющий программный смысл. Но известны, по воспоминаниям той и другой участвовавшей в нем стороны, затронутые проблемы и интонации ответов. Есть также позднейшее заявление Чернышевского о том, что он собирался добиться от «лондонцев» объяснения на равных с «Современником», влияние которого в России было примерно сопоставимо с популярностью «Колокола». Намеревался «ломать хозяев»…

Атмосфера их разговора была напряженной. Чернышевскому тридцать один, и только двадцать три было побывавшему здесь недавно Добролюбову. Они впитывали революционность из Фейербаха (критерий правильности учения — действительность), из Гегелевой диалектики и Герцена. Молодой Николай Гаврилович Чернышевский в пору, когда объяснялся с невестой Ольгой, с тем чтобы она взвесила для себя их возможное будущее, рассказал ей о судьбе и семье Искандера. Но теперь в их лице столкнулись поколения, каждое со своей правотой, со своим пониманием насущных задач времени.

Чернышевский, по мнению его собеседника, говорил чуть свысока, Герцен же, по впечатлению гостя, был приметно раздражен.

— Однако, Николай Гаврилович… поскольку мы оба — как главное — о другом, покончим сначала с мелочами. Жаль, что ирония наша была принята за оскорбительный намек, его мы не имели в виду. И полно о том.

Герцен видел впечатление, произведенное его словами. Гость не ожидал, чтобы он мог попросить извинения, отчасти потому, что не щадить самолюбий и не извиняться было принято в их питерском кругу, а кроме того, не ждал — как от европейской знаменитости и «светила»… Александр Иванович мысленно вспыхнул: «Это уж даже несколько оскорбительно…»

Они не знали привычек, склонностей и обыкновений друг друга, и это еще будет порождать между ними немало недоразумений. С трудом пробивалось через них взаимное уважение.

Последовали минуты растроганной откровенности приезжего, когда он говорил о перечувствованном в юности над книгами и о том, что только существование здесь, вдалеке, «Колокола» согревало его в иные минуты на родине.

Хозяин держался холодно. С отъединенным и слегка демонстративным спокойствием. Их отношения несколько потеплели лишь к концу долгих часов первого дня их переговоров.

Однако, прощаясь окончательно перед отъездом Чернышевского, они пожали друг другу руки. (Николай Гаврилович захватил с собой комплект «Колокола», но не для доставки его в Россию — собирался просмотреть его в отеле: даже в это относительно спокойное время он строгий конспиратор. И достигнута была договоренность о возможном издании «Современника» в Лондоне, выход которого в настоящее время в России был приостановлен на восемь месяцев.)

Однако нужно представить себе, каким Герцен увидел гостя, это существенно.

Тот молод, очень худощав и близорук. Раскланялся с пыльником, оставленным Огаревым в кресле… Взгляд его темных глаз был вдумчив и почти стеснителен, бледноватое припухшее лицо скуласто. Как отметила позднее Наталия, в их госте была «особая красота некрасивых… печать самоотвержения и готовность принять свою судьбу», и Герцен согласился с ее наблюдением, хотя обычно их мнения не слишком совпадали. Он увидел также в Чернышевском четкость человека дела. И щепетильность не столь далеко ушедшей в прошлое бедности.

Гость тронул пухлую щеку двухлетней Лизы и сказал с рассеянной ласковостью:

— У меня тоже есть такие… Но почти не вижу их.

Его сыновья Миша с Сашей и жена Ольга Сократовна нынешним летом жили на снятой им даче в Любани под Питером. Ольга неприметно и ровно, даже весело на сторонний взгляд, по природной отваге несла свой крест, но была рада, что теперь, в эти месяцы, можно обойтись без нашествия посетителей, без конспирации. «Милая радость» его — жена…

Такую и искал, встретил в родном Саратове, когда вернулся туда после университета преподавателем гимназии. Впереди у него были защита диссертации, Петербург, «Современник».

Ольга Сократовна Васильева была дочерью врача. Красивая: с точеными чертами и глазами-вишнями. И не робка — гребла на лодке и каталась на коньках, на что в Саратове для женщины нужна была смелость. Он объяснился с ней решительно, едва познакомясь: «Я пылаю к вам страстной любовью, но только с условием, что то, что я предполагаю в вас, действительно есть в вас». Предупреждал затем ее относительно своего возможного будущего: «Я нисколько не дорожу жизнью для торжества моих убеждений».

Она выслушала его предостережения, пожалуй чуть скучая. Но не отшатнулась от него. Это была натура, угадал он, которую увлекала мужская смелость и цель.

Хотя в исполнение его заветных устремлений (он дал понять их направленность) не слишком верила, — считала, что с его широтой и энергией, он станет, скажем, знаменитым ученым; хотела уехать с ним из Саратова, где им обоим было тесно. Насмешничала над его робостью в мелочах, неловкими манерами. Лишь спустя несколько лет, когда была почти при смерти после рождения их второго сына, сказала Николаю Гавриловичу, что любит его… Она разуверилась бы в нем, понимал Чернышевский, если бы он стал только знаменитым ученым… хотя надеялась на это…

Шагом в революцию была уже его диссертация.

Гема ее — «материалистическая» этика и эстетика. Прекрасное есть жизнь без изъятия из нее трудного и страшного. В работе была также намечена мысль о закономерности смены общественных формаций — ведущее положение создаваемого в те же годы Марксова «Капитала».

Из стремления человека к собственной пользе Чернышевским и выводился прогресс, последовательное применение к жизни этого принципа, по его мысли, ведет к социализму. «Собственную пользу» он трактовал как трудовые усилия, борьбу и самоотверженность человека, — не правда ли, все это ему присуще? (Оно бы верно, если бы человек исчерпывался только данными свойствами, думал о том же не раз Александр Иванович.)

Итак, «материалистическая» этика.

Утилитарная, на потребу будущего общественного переворота, полагал Герцен. «Урезывание» понятий и массовая их пропаганда в таком виде опасны! Это его давнишний спор с самим собою — теперь вот с молодым сподвижником. «Можно опереться на сегодняшнее в человеке» — суть позиции гостя. «Вырастить нового… увы, не скоро еще переделать массового человека» — мысль Герцена. Молодая горячность отстаивала более скорый путь.

Именно о вероисповедании того и другого и было говорено в эту их встречу.

Так вот, о впечатлении, производимом приезжим на хозяина дома. Есть люди, при взгляде на которых нетрудно представить себе их жизнь, быт, будущее… К тому же Александр Иванович немало слышал о Чернышевском от своих прежних посетителей. В его петербургский дом потоком идут литераторы, профессора, офицеры, студенты, а порой собирается самый узкий круг: Обручев, Слепцов, Утин, Серно-Соловьевич — сердцевина тайной организации «Земля и воля». Уложив детей, Ольга Сократовна энергично играет в таких случаях на фортепьяно и время от времени выходит на улицу, как бы мимоходом сообщает прохожим: «У Чернышевских веселятся!» Их дом вызывает сыскное любопытство. Явно подкуплен швейцар. Долго ли продержатся «землевольцы» даже при немалой осторожности и проницательности Чернышевского?

Некрасов напишет о нем впоследствии:

Его еще покамест не распяли, Но час придет, он будет на кресте.

Молодой гость — надо было отдать ему справедливость — был подчеркнуто земным в поведении и чуждым какой-либо мистической фразы о своем назначении, но воспринимался его сподвижниками и окружающими именно как мессия, апостол. Юпитер… ты ревнуешь? спросил сам себя Александр Иванович. Отчасти это было неизбежно.

О тактике.

Встретились вновь через несколько дней за чайным столом, в саду под запоздало цветущими каштанами. На столе были самовар, сливки, крендели, ростбиф по-английски. Герцен только что закончил разбирать письма из России и был раздосадован: опять неверные сведения. «Ну что за недобросовестность! Зачем?»

После чая перешли в кабинет. Чернышевский остался стоять у камина, перебирая цепочку от часов. Затем стал прохаживаться от камина к окну.

Все в их разговоре подводило к вопросу ребром: «улучшения» — или, чем хуже, тем лучше… переворот?

— Улучшать обличая — чего же ради? — начал гость. — Идея российского общинного социализма — это скорее ваша ностальгия! Утопия полагать, что община приведет к социальному переустройству.

— Может статься — не только ради общины.

Гость нападал на «Колокол» за его направление:

— Если б наше правительство было чуточку умнее, оно наградило бы вас за ваши обличения! Это дает возможность держать сатрапов в узде, в более-менее приличном виде и подлатывать дыры.

Герцен возражал:

— Но и учит мыслить, видеть, сметь!

— Оставляя в то же время строй неприкосновенным?

— Да ужели я этого не вижу! Есть естественный ход развития. Необходимейший вклад в него — массовая распространенность мышления…

— То есть вы предпочитаете действовать гомеопатически?! — Чернышевский едко удивился. — Время обличений прошло, и ясно видно, чему оно уступает место… Возможные пути будущей реформы таковы: освобождать с землей, на что не пошли когда-то и в просвещенной Европе (то есть этого не будет), хотя правительству до предела страшен и другой путь — разом сотворить двенадцать миллионов пролетариев… Поэтому скорее всего заставят десятилетиями выкупать наделы — и это также приведет к разорению крестьян и пролетаризации. На первое не решатся, все прочее — неизбежный протест и перемены! К чему же ратовать за первый путь? Положение резко меняется, теперь один месяц будет стоить прежних двадцати лет…

— Я не вижу резкой смены обстановки. Россия — огромная, неповоротная махина… — Герцен говорил усталым тоном, чувствуя в значительной мере бесполезность их разговора. — Общественные отношения в целом у нас патриархальны. И это этап, который не перепрыгнешь. И пока что, да — я готов примиряться с любой государственностью, если увижу людей чуть более счастливыми! Причем, безусловно, в пропаганде нашей сладкопевцами мы не будем. Вы же безмерно спешите. История идет глухими и грязными переулками… одно сознание идет прямыми путями. Мы расходимся с вами не в началах и идеях, а в образе действий.

— Вы можете… помешать будущему перевороту!

— Теперь возможен только бунт. Отличие от революции то, что у него нет цели, на глупость сверху он отвечает изуверством снизу.

— Но что, если мы будем приведены к тому логикой событий? Что ж вы?..

— Мы будем звать к крайнему исходу, только если не останется ни одной разумной надежды на развязку без кровопролития.

— Метла, которой вы сейчас вооружаетесь, — Чернышевский неожиданно для себя разъял звенья цепочки от часов, которую он теребил машинально, и недоуменно посмотрел на свои побелевшие пальцы, — она заражает, а не очищает почву!

— Напротив — кровь отравляет почву! Когда подымаются топоры, гибнут лучшие и вообще непричастные. — Герцен отчего-то говорил шепотом. — Кровь отравляет почву, и она уже не может родить — и дальше вспучивает одну кровь! Июньский террор (он говорил о событиях сорок восьмого года) вошел мне в мозг и нервы. Между нами… физиологическая разница, я с тех пор воспитал в себе отвращение к крови, если она льется без последней крайности!

Герцен говорил как очевидец о запомнившемся и потрясшем, потому гость должен был промолчать…

Собственно, они дошли до монолита и ядра в убеждениях друг друга, это было очевидно.

Их заключительные впечатления друг о друге были таковы: Чернышевский: «Какой умница, какой умница, и как отстал…»; и Герцен: «Удивительно умный человек, и тем более при таком уме поразительно его самомнение».

— Однако в любом случае у «Колокола» нет четкой политической программы: конституция «при старом камзоле», республика или социализм? То, ради чего вы повторяли бы свое: «Карфаген должен быть разрушен»…

— Решат будущие поколения.

— Не скоро же решится…

— Не видно, чтобы напротив. И мы обвиняем друг друга в том, что замедляем будущий исход…

— Стоит ли нам взаимно извиняться по этому поводу, ведь во мне говорят интересы дела.

— Да… есть дело, и в нем мы объективно соратники.

…Надежды Чернышевского на близкий переворот не осуществились. 1862 год. Он арестован и обвинен в создании и распространении прокламации «К барским крестьянам». Николай Гаврилович весьма опытный конспиратор, и следствие окажется на грани конфуза, однако нужные улики будут сфабрикованы. Он будет осужден на двадцать семь лет крепости, каторги и поселения.

Деловая сторона теперешних переговоров оказалась более успешной: Герцен согласился («безусловно») в случае закрытия «Современника» печатать журнал в Лондоне. Но впоследствии в ответ на колкости чернышевцев, усердно передаваемые приезжими, последовала новая язвительная статья Искандера в «Колоколе».

Может статься, новой России мы не знаем, беспощадно констатировал Герцен, обдумывая эту встречу.

Оказались неустранимыми разногласия с ее представителями.