Зеленый и мглистый, «растительный» закат. И всё вокруг — тех же оттенков, перистое, со многими поволоками… Такое бывает вблизи моря от обилия и соседства растворенных во всем зеленых тонов.

Натали сразу почувствовала его притяжение, словно видела его когда-то, забыла и узнала вдруг. Сказала, что им нужно будет вернуться в портовый городок Чивита-Веккиа, а может быть, не стоит уезжать отсюда. Хотя, конечно, надо было добраться до темноты в Рим, устроиться там с детьми в гостинице.

В Риме также была непогода, сырой холод с ветром. Скудно грели жаровни в комнатах единственного отапливаемого отеля на главной улице, и лучше было никуда не трогаться с места. Но Герцен понимает ее, он и сам, по сути дела, увидел море впервые.

Они помнят петербургский, укрытый зимней наледью Балтийский залив при впадении Невы, но так и не было в их жизни погожих морских далей: последовал арест Александра — он выслан в Новгород. И в Питере все было подцвечено желтоватым цветом тамошних строений и давящей сырой метелью. Не было у них до сих пор моря.

Прошло несколько дней. В Чивита-Веккиа и в Террачина, по слухам, штормило, нужно было одеваться по-зимнему. Все же они отправились на побережье. Оставили в гостинице слегка занемогших маменьку и Машу Эрн, и не стоило брать с собою детей, находившихся после ненастной переправы из Марселя в подозрении испанки, по-новому — гриппа.

И вот везение: прояснилось и засверкало!.. После нескольких месяцев непогоды. Впрочем, здесь, в Италии, со всегдашним постоянством благословенного юга с ноября цвели розы и были вечно зелены пинии. Голубоваты горы вдали.

Они шли по набережной небольшого городка.

Все еще не стихающее море дохлестывало до середины набережной. Но отступало, стихало, прозрачнело. Вот оно уже отходит до границ мола, до розоватых и телесного тона влажных камней ограждения.

На глазах менялись оттенки играющей массы воды. От тусклого и опасного отблескивания взбаламученных громад перед волноломом в полдень — до развернутой и широкой ликующей синевы к вечеру.

Давно-давно тому назад, повторяла Натали, она уже видела все здешнее… видела во сне. И того мужчину, что рядом, — это сбылось. Но не было полного «сбылось», потому что вдали от здешнего моря…

И можно ли лучше провести канун Нового года?! В шубе нараспашку, промочены на волноломе высокие ботинки, и ветер путает прядки по бокам двух блестящих слитных крыльев ее прически, сведенных от пробора в тяжелый узел сзади, что делает горделивым постанов ее небольшой головы на стройной шее, а эти — нежнейшие — на морском ветру… Обычно обращенные в себя, ее лиловые глаза просветлели сейчас до той же ясной синевы, что и море перед ними. Она чувствовала, что он смотрит на нее, волнуясь, слегка не узнавая ее и, может быть, робея…

Номер в малой гостинице при таверне. Наскоро переобуться — и снова в приморское зимнее цветение. Потом… после, сейчас она может чувствовать только слитность с этим берегом!

Под лавровыми деревьями, растущими на черноземной, тучной почве долгого мыса — а обок плещется и нещадно жжется ультрамарином море, — под вечер полумрак и густой пряный запах. Так и должна пахнуть земля в Эдеме!

А в нежно остывающем небе теснились и уплывали упругие завитки, веера и крылья, расплавленное алое сливалось с отгорающим, живым и ясным зеленоватым… И не случайно, на ее взгляд, та «высшая жизнь», которая после всего (она выдумана ли? существует ли?), не напрасно о ней намечтали люди, что она — в похожем краю…

Решено: теперь они с Александром долго не уедут из Италии.

С семейством Тучковых они познакомились в Риме. Натали с восторгом воспринимает самую младшую в нем — Наташу. Он же пока не определил своего к ней отношения. Хотя примечательной ее делало само отношение к ней жены. Ликование, энтузиазм и немного бестолковое оживление — такова Наташенька Тучкова. Нет, он не понимает!..

В ее семнадцать в ней было мало женственного, осознающего себя и приковывающего внимание женского. В ней прочитывались скорее неуёмность и нетерпение ребенка, вырвавшегося из больничного или пансионного заточения… что, возможно, тоже может очаровывать. Наташенька со старшей на год Еленой в самом деле были отчасти выпущены на волю ввиду поездки за границу. Чтобы понять это, достаточно было посмотреть на их отца Алексея Алексеевича Тучкова.

У Элен розовеет от терпеливого страдания ровненький, образцовый нос, и Наташенька горячо молится о том, чтобы господом богом им были посланы духи «Гардени»… Надеяться им можно только на бога, потому что «генерал» — главным образом, потому, что нельзя же взять и позволить то, что не было продумано им еще в пензенском имении или вдруг не пришло взбалмошно в его убеленную, с непокорными вихрами голову, — просьбу дочерей оборвал, и теперь уж бесповоротно — запаха того не потерпит, даже если Наталия Александровна Герцен (у той все полно врожденным тактом и чутьем по части женских мелочей и таинств), посоветовавшая девочкам в лавке эти духи, подарила бы им флакон. Алексей Алексеевич запомнил запах и тогдашний свой запрет — и не позволит. Красивая Елена морщит нос, Наташенька плачет.

Она была тоненькая и угловатая, с выражением страстного внимания на лице, какое бывает у очень близоруких людей, а в ее бледно-голубых глазах прочитывалось желание все постичь (все здешнее заранее казалось ей прекрасным, поскольку не похоже на всегдашнее усадебное), еще в них мелькало молодое стремление показать себя, и тут же — неуверенность в себе, порывистость и благодарность людям, которые все это поймут в ней. Младшая Тучкова казалась отважной от беззащитности.

Натали видела в ней предназначенность для другой, высшей жизни, без опаски и скрытности… Но он, грешен, не любит голубого — до знания жизни, а не после него: не ясно, куда еще выведет знание. Редко когда голубое сияние сохраняется в последующей жизни и проносится тихим уже свечением — не напоказ. А впрочем, она молода, занятна в своих ребяческих вспышках и нежноволоса…

Нет же, размышляя о ней, Герцен не взвешивал за Николеньку Огарева. (Что-то предвидела, говорила, что «чувствует» про него и нее заранее, Натали). Однако Тучковы, соседи Ника по пензенскому имению, нагнали их в Риме с письмом от него, где было несколько фраз особо о младшей дочери — с просьбой ободрить ее в давящих семейных обстоятельствах. И в Александре возникло слегка ревнивое приглядывание: чем заслужила приязнь столь близкого для него человека? И отсюда — едва ли не большая готовность принять старшую, «не рекомендованную», сестру, не такова ли вообще судьба подобных писем?

Словом, Герцену больше нравилась Елена, с затаенной и осознанной внутренней жизнью. Ник, сказал он себе, вообще нередко ошибается насчет женщин. Любя все красивое и страстное, он предполагает во всех — до последнего разуверения — лучшее, правдивое. Порой тем самым делает их на время такими; увы, не навсегда.

С Огаревым встретились в герценовские четырнадцать лет, Николаю было на год меньше. Александр помнит, каким увидел его впервые в лесу на берегу Москвы-реки, напротив Воробьевых гор, где тот гулял со своим тщедушным, рассеянным и франтоватым воспитателем из немцев Карлом Ивановичем Зонненбергом. Было жарко, и гувернер решил искупаться; попав на быстрое течение реки, стал звать на помощь. На крики прибежали Александр и незнакомый подросток. Оба они оказались на берегу с готовностью подвига и с отвагой, но воспитателя уже вытащил из воды проходивший мимо солдат.

Тогда же мальчики познакомились и сговорились встретиться снова. У Александра вызывало безотчетное доверие пухлое лицо Николеньки, отчасти похожего на недоросля и маменькиного сына (но это не так — Ник сирота, а совсем недавно он потерял также и бабушку), его крутые кудри, очень яркие губы, нос с мягкой горбинкой, слегка привздернутый на конце, открытость, томление и порыв в темно-синих глазах. Правда, поначалу, в первые недели их знакомства, он был подавлен смертью бабушки, печален. И Александр боялся его тормошить, пытаться втягивать в игры. Сам он был в ту пору иным: худощавым, с немного неверной осанкой, на его облик накладывала отпечаток затворническая и старчески размеренная жизнь в доме его отца. Однако у него был подвижный, насмешливый взгляд и — в минуты оживления — торопливая и страстная речь.

Почти сразу они заговорили о главном. Словно ждали этой встречи и возможности — настолько! — понимать друг друга… Да ведь действительно ждали. Александр порой горько, не находя себе места страдал из-за дружбы Огарева со сверстниками из его гимназии, из-за его магнетической притягательности для окружающих и расточительной траты времени на всех, но скоро они вытеснили друг около друга всех остальных. Потому что с кем еще у них мог быть, едва познакомясь, разговор о самом тайном — о людях двадцать пятого года? При этом выяснилось одно желание у обоих — продолжить дело тех.

Отчего-то, не предполагая другого развития событий, они грезили о сибирском снежном пути… (И то же Герцен услышал потом от Чернышевского. Подумал тогда: «Таковы мечты мальчиков в России».)

А дальше они с Ником словно поменялись обликом и темпераментом. Огарев взрослый — высок и худощав, у него пышные кудри и борода, загустели и почти срослись брови, в гостиных находили, что он слегка мужиковат. Таким он вернулся после высылки. Прежними остались его горячий румянец и яркие губы, мягко приветливый, уступчивый взгляд и слегка болезненная улыбка. За всем этим стояло стремление понимать и чувствовать других прежде себя; богатая и ранимая натура заставляла его предполагать и, может быть, преувеличенно учитывать сложный мир и уязвимость в других людях. Александр, повзрослев, стал среднего роста, статен, и, говорили, в его внешности проступило «родовитое». Он был легко загорающимся, энергичным, дружелюбным и насмешливым. Проницателен и пытлив стал взгляд его светло-карих глаз. Но остался неизменным у обоих культ самопожертвования и дела: не смотреть на свою жизнь как на собственное свое достояние…

Огарев пишет стихи, что подразумевает особую душевную организацию. (По возвращении из высылки становится известен как поэт.) И с возрастом у него усиливаются приступы его нервного заболевания — обостренной, доходящей до обмороков чувствительности к сильным запахам, звукам — неявно выраженной формы эпилепсии.

Ник взрослый слегка отрешен и молчалив. За этим стоит немало разочаровании и крушений. Четыре года он жил за границей, его сановные и богатые родственники, ссылаясь на его ослабленное здоровье, добились для него менее строгого наказания, чем то, что получил Александр, он ранее него вернулся из высылки, выехал за границу. Зарубежные его впечатления были крайне сдержанными. Далее Николай Платонович, молодой помещик, выпускает из крепи крестьян в своем селе Белоомут. Однако общинную землю скоро перекупают в округе кулаки. Голимая нищета и пассивность, безверие новообретших свободу… Так что же, ужели все-таки та свобода, чтобы выгонять «вольного пахаря» на полосу с урядником?.. Огарев критически относится теперь к превозносимой славянофилами разумности и чести сельской общины, но все же сохраняет надежду создать гармоничный трудовой мир в деревне. Будет заново пробовать устроить его в своем родовом поместье Старом Акшене… Хотя не полно ли — в крепостном российском окружении устраивать обетованную землю? Герцен до смерти отца, почти до самого отъезда, не был «владельцем» и с интересом следил за опытом своего друга.

Другая глубинная мечта Ника — о чистом, красивом и сильном женском существе рядом: такой полной близости не может дать друг-мужчина… Долго еще он меряет всех вокруг по себе — и люди для него прекрасны!.. Особенно женщины — воплощение всего незамутненного и верного нашим лучшим инстинктам. От тогдашней его молодой влюбленности «во всех» осталось несколько перегоревших романов и затяжная его привязанность — она уж холодна и замужем — к красавице Евдокии Сухово-Кобылиной… да по какой-то иронии судьбы — чувство к Нику ее младшей сестры Елизаветы.

Огарев стал суровее и грустнее. Считал теперь уж, с иронией над прежними своими помрачениями, что это прекрасно… быть может, единственное, что по-настоящему есть в жизни. Да проводит, коль она глупа как пробка… Но тут последовало новое продолжительное затмение. Что поделаешь, влюбленность у него долго еще будет связана с потерей зрячести. На этот раз пленил его восточный, огненный и изнеженный, облик Мэри — Марьи Львовны Рославлевой. С младенческими белыми зубками… Она — пензенская соседка Николая Платоновича и королева московских балов. Скоро она стала Марьей Львовной Огаревой.

Она любила блистать. («Женщина без сердца, даже без такта», — выразил свое о ней впечатление Герцен.) И любила акции солидных европейских компаний. Семейная жизнь началась с денежных споров: молодая жена была против белоомутских и акшенских затей.

Он старался удержать в себе представление о ней как о мадонне. Может быть, в оправдание перед чем-то высшим в себе, потому что, когда она в угоду их интересам говорила о «конститюцй» — с таким холодным и фальшивым видом и уставя в сторону его приятелей обнаженное мраморное плечо, то… больше всего он желал ее тогда, презираемую, публичную и ничью… поссорившую его со всеми друзьями. Он уже знал ей цену. Потому, к счастью, что разорвала она.

Она уехала без него в Италию. И вернулась властно и пугающе расцветшая, с ребенком от одного их приятеля, уже бросившего ее тогда. Явились новые поклонники и слава зловещей, всепокоряющей женщины… Она почиталась замужем — и свет все ей извинял.

А у него что оставалось в жизни? Беззаветно любимый им старый дом в Акшене, со старыми портретами, книгами, блестевшими без лака перилами, мирными скрипами. В нем его меньше мучают нервные приступы. Он усиленно занимается тут медициной, агрономией и «благоустройством» — распрей со здешними крестьянами. Беседует вечерами с ершистым и властным (добрейшей душой), тоже неудачливым сельским новатором «генералом» Тучковым — на самом деле он бывший полковник, уволенный со службы в пору следствия по делу 14 декабря, — из круга, близкого к декабристам. Кроме того, у Николая Платоновича годами тянулась свара с бывшей женой из-за развода. Он брал вину на себя и выделял ей капитал, она же принимала лишь второе. Марье Львовне нужно было положение в свете и имя. Дрязги… и стихи. Поэту трудно совмещать такое. Но только он и может это — не впадая в отчаяние, не уронив достоинства.

Да вот еще девочка одна… И к ней — полуотеческое и полулюбующееся. Да нет, полно — старше вдвое! — одно отеческое. Все это оттого, считал он сам, что первая его молодость со страстями прошла, но душевные силы остались. «И что-то пусто и голо в жизни». Женщины очень чувствуют этот возможный будущий интерес к себе. Наверное, что-то угадывала и Наташа Тучкова.

Маленькая соседка теперь уехала. Вот и к лучшему. Он будет желать ей доброго издалека.

Вернется «генерал» Тучков весной следующего года. И снова для нее с Еленой деревня. В цветущие, желающие всего семнадцать лет… Тучков на месте здесь, а что тут их жизнь? «Придется ссориться с его эгоизмом», убеждать его перебираться в дальнейшем в город. Грустно как: не задеть ее жизни своей тенью…

Что он видит в ней? — спрашивал он себя. Юность (а в его годы, укалывал он себя, это самое крепкое вино) и неосознанную ее талантливость…

Этой осенью неожиданно напомнила ему о себе давняя знакомая Лизонька Сухово-Кобылина — нашествием в деревню Огарева по пути в свое имение в соседнем уезде. Нагрянула с бестолковой бедноватой вереницей возков, с детьми, гувернантками и компаньонками и осталась на месяцы, объявив по оперной хабанере: «Меня не любишь, но люблю…»

Лизонька Кобылина была: прежние влажные черные глаза, всегда беспомощные при виде Ника губы и тяжеловатая у нее нижняя часть лица… В замужестве она — баронесса Салиас де Турнемир, звучит громко, но муж, французский авантюрист, спустил в карты ее состояние, да к тому же груб, чуть ли не бил ее. Она с детьми оставила его. Не частая пока что судьба: свободная женщина, при том, однако, что надо содержать детей. От нужды она — писательница. Да от настоятельной потребности в заработке — «про демократический интерес»… В журналах кручинились, но печатали.

Она показала однажды что-то из недавнего ему как признанному литератору.

— Повести вполне пригодные, но… — отозвался Огарев.

Он томился и заезжал иногда отдохнуть душой в пустующую усадьбу Тучкова в Яхонтове.

Как-то он показал ей как близкому другу письмо к «генералу» в Италию.

— Да вы любите вашу малышку!.. Полно! Прочь! — взвизгнула она под конец чтения, став некрасивой.

Все же Лизонька неплохо знала человеческое сердце… «Слово было сказано». О том, чего он и сам еще не знал о себе. Она съехала с гувернантками.

…Дальше в восприятии Герцена одно накладывается на другое: бурные события в Риме… и Наташенька.

В канун нового, 1848 года в центре итальянской столицы появились пламенные и открытые воззвания: этой ночью — восстание против проавстрийского короля и иноземного порабощения, присоединяйтесь! Правительство не успело принять мер ввиду гипнотизирующей откровенности призыва, краткости срока и неясности, против кого их применять. Ночью началось и наутро развернулось. Поскольку назревало давно.

Толпа римских ремесленников оттеснила гвардейцев, и те перешли на их сторону. В городе начался сбор пожертвований, чтобы идти освобождать от австрийцев северные провинции. С такой величественной простотой могло начаться только в Италии, подумал Александр.

В полдень, возвращаясь с митинга домой, он увидел тесно прижатое к решетке сада, выходящей на главную улицу Корсо, пунцовое от неясного порыва лицо Наташи. Бросив картонки с покупками, она кинулась к демонстрантам. И — маленькая Тучкова впереди толпы с красным знаменем в руках!

В те дни даже четырехлетняя Тата возбужденно бегала вокруг стола в своем белом чепце на светлых кудряшках и повторяла слышанное повсюду: «Вива свобода и Италия!» Говорили все об одном… Но поступок Наташи… Тучков запер свою младшую и решил не выпускать ее из отеля. И все взрослые сошлись на том, что ее выходка — рискованная для дела, дает повод объяснить события вмешательством иностранцев. Но Натали не сводила за общим столом сияющих глаз с Наташеньки, называя ее «вещая девочка» и Консуэло — это из Жорж Занд.

Дальше были дни общего ликования. «Собирайтесь же, вам надо видеть!..» — сказал Александр, вернувшись в гостиницу заполночь: улицы были запружены народом и нелегко оказалось добраться от дворцовой площади до отеля — за несколько кварталов. В Риме начинался праздник достижения конституции.

Поколебавшись, взяли с собой и Наташу Тучкову. Пожалуй, ее не хватало бы сейчас, радостно тянущей из экипажа тонкую шею в разметавшихся по ней пепельных прядях. Радовалась она не вследствие каких-то убеждений, но разделяя общий восторг.

И вот их коляска медленно движется по запруженным народом улицам, ей уступают дорогу, а человеку здесь было бы не протиснуться. Кто-то азартно ударил в ее борт бубном: «Вива свобода!» Разбрасывали цветущие ветви. К ногам маменьки Луизы Ивановны упало чье-то монисто. И гривастые сардинские лошади, нанятые с экипажем, чтобы в толпе не смяли детей, вздрагивали под градом конфетти — камешков, цветов, осколков посуды, порой увесистых. Женщины махали платками, почерневшими от множества факелов.

…Все же Натали не понимала многолюдства. У нее наступало утомление и слом настроения. Это случилось с нею за три дня праздников, даже таких полных смысла. Человеческие лица в их множестве делались ей почти неприятны. Ее стихия — тихая дружба, и ту она, по наблюдению Александра, как бы обносит высоким забором. А в выборе ею людей для нее чрезвычайно важен внутренний голос, ему она доверяет бесконечно. Таков ее способ связи с окружающим — через кого-то. Без чего ей невозможно, как в лесу без провожатого: подступает отчуждение и делаются непонятны чувства других людей, приходит беспомощность оттого, что попала в чужой мир…

Такой след оставила в ее душе униженная и затворническая юность, когда любое вторжение — кроме Александра — в ее комнату на антресолях было враждебным. Герцен и есть главный ее поводырь в повседневности. (Сам же он считает, что она для него — в большем!) И еще немногие годятся на эту роль — например, маленькая Тучкова с ее горячей слитностью с окружающим миром: полезно и целебно быть рядом с тем, кто обладает ею. Должно быть, Натали видела в ней — в полной раскованности и грации — детство, которого не было у нее самой. Наташенька, говорила она, это — явление природы… Ей виделось в ней заветное: высшее понимание в жизни и в людях, путь к счастью. Они то и дело держались за руки.

У Герцена были теперь поводы для двойной ревности. Ревности к разному видению с близкими людьми — с нею и с Ником. Отношение ее к Наташеньке не менялось, и перед своей смертью она как бы поручила заботу о детях ей, тогда уже жене Огарева, высказала такое пожелание. Но до той поры пройдет еще немало лет.

А из теперешнего Александру запомнилось: слегка чужое ему существо, но отмеченное вниманием Натали…

Через несколько лет Николай Платонович соединится с Наташей Тучковой гражданским браком, поскольку не было надежд на его развод. И они попытаются перебраться через южную границу. Положение их отчасти послужило мотивом для тургеневского «Дворянского гнезда». Там традиционный исход такой связи: Лиза Калитина уходит в монастырь. Младшая Тучкова в детстве была также горячо религиозна — и собиралась… Иван Сергеевич знал их и их историю. Дальнейшее, по словам Тургенева, не могло вместиться в российский подцензурный роман: политический донос Марьи Львовны с ее отцом на Огарева и Тучкова, они обвинялись в коммунистической пропаганде, доказательствами чему служили их хозяйственные преобразования и бесцерковный брак Николая Платоновича. С трудом они вышли из-под следствия. Узел развязала смерть его бывшей жены. Наташа и Огарев после многих испытаний наконец обвенчались. Спустя восемь лет она оказалась в Лондоне. Странно и бессвязно войдя в герценовскую жизнь.

Да если бы кто сказал сейчас… настолько невероятно! Но вероятие это было. Осталось: Наташенька, освященная вниманием Натали.