1832–1897
Фрейлина Высочайшего двора
Из воспоминаний баронессы М. П. Фредерикс
(Посвящается другу детства Его Императорскому Высочеству Великому Князю Михаилу Николаевичу).
Пишу свои «воспоминания», считая как бы нравственным долгом своим оставить после себя точное и правдивое описание царской семьи прошлого времени, которой мое семейство и я сама обязаны всем. Так как в настоящее время уже много начинают говорить в печати о незабвенных наших в бозе почивших императоре Николае Павловиче и императрице Александре Федоровне, память о которых так живо еще представляется в сердце каждого из тех лиц, которые их близко знали и искренно любили, но которых, увы! уже весьма немного остается на свете, — мне пришла мысль теперь же ознакомить публику, интересующуюся прошлым, с семейным бытом императора Николая I и его августейшей супруги, императрицы Александры Федоровны — этой необыкновенной по милости и доброте своей государыни, представляющей действительно нечто выходящее из ряда вон и которую новые поколения совсем не знают и совершенно ложно судят о ней по фальшивым россказням, появляющимся иногда на ее счет. А кому, как не мне, хорошо знать семейный быт царской семьи того времени и отношения ее к окружающим лицам, — мне, которой Бог привел с самого раннего детства до кончины государыни быть постоянной свидетельницей и, если смею выразиться, участницей, по ее милости, жизни нашей царской семьи, — мне, про которую говорили, что «Маша росла на скамеечке у ног императрицы»! Семейство мое было на исключительном положении при дворе императора Николая I и императрицы Александры Федоровны, как увидят дальше; мне придется о себе много говорить — может показаться нескромным с моей стороны писать столько о себе еще при жизни, но я не могу изменить течения обстоятельств, и при том еще я должна просить снисхождения у читателей моих «записок»: я не писательница и никогда не имела претензии быть оной — хочу только изложить простой, но вполне правдивый рассказ того, что знаю, и поделиться тем, что так близко моему сердцу и может заинтересовать многих.
В настоящую минуту (1883 г.) я сижу перед портретом нашего незабвенного императора Николая Павловича, и много дум родится в голове моей. Как много несправедливого и ложного было пущено в свет о нем после смерти этого исполина могущества и славы, который так любил Россию!
Ненависть к памяти императора Николая была особенно ощутительна в первые годы царствования его сына. Преданным покойному государю людям нельзя было назвать его без того, чтобы не вызвать тяжелых для преданности слов. Против него кричали, его бранили всячески, выставляя каким-то страшилищем, о котором будущие поколения и история могут вообразить себе, что действительно он был какое-то грозное, нечеловечное явление. Теперь эта злоба начинает укрощаться, а со временем можно быть вполне уверенным, что императору Николаю I отдадут полную справедливость; иначе и не может быть. Но тогда, при восходящем солнце, думали понравиться, услужить этой ненавистью к закатившемуся на век великому, могущественному светилу! Сильно ошибались люди, высказывавшие подобные мысли; наш добрый, кроткий царь-мученик любил своего отца, умел ему отдавать справедливость и свято чтил его память. К несчастью, слабость его характера не давала ему той силы и могущества, которые так нужны были при всех великих преобразованиях России, выпавших на его долю.
Не стану распространяться о политической деятельности императора Николая I; во время его царствования я была еще слишком молода, чтоб судить о правильном или неправильном ведении им государственных дел. Знаю только одно, что при жизни Николая Павловича Россия высоко стояла. Он умел сохранить обаяние, которое она имела до него, и своим рыцарским, твердым, неустрашимым характером прибавил ей еще большую славу. Все перед ним и перед ней преклонялись! Одно его могущественное слово или взгляд заставляли молчать и покоряться всякого внешнего врага России или внутреннего злоумышленника, желавшего смуты своего отечества. На это возразят мне всегдашним обвинением, возводимым на него, что своею неимоверной строгостью он задерживал развитие России и запугивал благонамеренных людей, желавших распространить в ней образование. Действительно, Николай Павлович был строг в своих воззрениях, но нельзя не отдать ему справедливости, что он глубоко изучил и любил свой народ; он знал по опыту, что внезапное, насилованное развитие не может вдруг проникнуть и утвердиться, а останется одним призраком того, что бы должно быть. Он знал, что народ его еще слишком молод и неопытен, чтоб быть предоставленным самому себе и ходить без помочей; он знал, что развитие и образование еще далеко не проникли не только в низший слой братии, о том и говорить нечего, а что и в интеллигентном кругу они только поверхностны, и что развитие и образование только тогда могут распространиться, когда они утвердятся правильно в высшем сословии, из которого они, безусловно, должны истекать, служа примером простолюдину. Он знал, что с нашей врожденной необузданностью и неустойчивостью нужно еще долго и много бороться, а побороть их можно только силой и твердостью, и то мало-помалу; он знал, что, по нраву русского человека, строгость для него полезнее распущенности, которая к добру не ведет.
Что император Николай I был прав в то время, это видно из того, что произошло после него.
Когда по смерти нашего мудрого царя повеяло слабостью и распущенностью, все вздохнули и обрадовались, воображая себе, что, сделавшись самостоятельными, мы со дня на день будем все и образованны. Дали нам и свободу мысли, и свободу действий, и свободу печати; словом, бросились на все разом, думая этим ускорить развитие России. Бешеный поток этот, которому была внезапно открыта преграда и дана полнейшая воля, понятно, вырвался из своих пределов быстро и жестоко; сгоряча он стал все ломать, все тащить за собою, и, в конце концов, что же вышло из этого всего?.. горесть изуродованных нравственно выродков, которые поставили себе задачей, под предлогом преданности отечеству, изменить весь строй России, восстановлять народ (но, слава Богу, в этом отношении народ наш велик и тверд — ничто не поколеблет его веры и преданности царю) против своего родного царя, возбуждать беспорядки и смуты, для своей собственной пользы, чтоб потом удить рыбу в мутной воде!.. И что же они сделали, эти изверги, своей мнимой, уродливой любовью к отечеству?.. Они наложили на Россию такое гнусное, зверское пятно, которое никогда ничем не смоется со страниц ее истории XIX века, уничтожив мученической смертью именно того, от которого они все получили, продолжая преследовать своими отвратительными замыслами и его потомство… Вот к чему повело до сих пор наше ускоренное образование 60-х годов!..
Император Николай был жестоко обманут своими окружающими. Это тоже один из упреков, возводимый на его память. Но если эти окружающие его, доверенные люди, несмотря на его суровость и твердую волю, не хотели исполнять то, что он повелевал, — виноват ли в этом он?..
Есть несчастная черта в нашем характере, заметная в низшем, как и в высшем, сословии: всегда быть врагом и стараться обмануть старшего себе. Эта черта находится и в старых, и в малых, и в простых, и в высокопоставленных лицах, конечно, не без исключения. За глазами старшего осуждают, обманывают, а в глазах раболепствуют и льстят. Упрекают Николая Павловича и в том, будто страх, внушаемый его суровостью, породил эти чувства и заставлял обманывать его. Нет, это несправедливо; эти две черты существуют, к сожалению, в нашей крови русской. Доказательством тому служит царствование Александра Николаевича; на что уж оно было мягко и, можно сказать, задушевно; кажется, всякий страх мог бы быть позабыт, а с ним обман и лесть. Отчего же эти два чувства не исчезли, а, быть может, еще сильнее выказывались? Оба наших незабвенных императора впали в одну и ту же ошибку. Николай I судил по своему рыцарскому, не сравнимому ни с чем благородству души окружающих его; Александр II видел во всех свою ангельскую, сердечную доброту и честность. Оба они жестоко поплатились за эту ошибку.
Несмотря на все, исполинская, могучая сила императора Александра I дала себя еще долго чувствовать после исчезновения с лица земли.
Когда исполнилось то великое событие на Руси, которое так осчастливило ее и обессмертило имя Александра II, царя-освободителя, не изумилась ли вся Европа, что этот громадный поворот на земле нашей не произвел не только революции, но даже нет малейшей смуты… Спрашивается, отчего этот переворот так мирно и спокойно произошел у нас? Оттого, что народ был еще под влиянием мудрой строгости императора Николая I. 19-го февраля 1861-го года еще не далеко ушло — влияние этого могущества еще существовало во всех слоях общества. Если строго и справедливо обсудить этот вопрос, нельзя не сказать, что Николай I — один он — подготовил эту удивительную покорность в минуту такого громадного переворота, в котором ни один народ в мире не оставался так спокоен.
Не следует заключать из всего сказанного мною выше, что я — противница императора Александра Николаевича. Напротив, я одно из тех лиц, которые были ему преданы всем своим существом. Да разве можно было его не любить и не преклоняться пред всеми великими преобразованиями, выпавшими на его долю и наполнившими его великое царствование! Сверх того, его сердечная доброта была столь привлекательна. Но, увы, его чрезмерная мягкость и уступчивость привели к тяжелым последствиям как во внутреннем положении страны, так и во внешней политике.
Если бы император Николай I был окружен такими же честными людьми, как он сам, искренне преданными своему отечеству и делу, то величественное царствование его не затмилось бы к концу тем грустным и тяжелым событием, которое его преждевременно свело в могилу. Но, увы, таких честных и благородных людей, забывающих себя ради пользы отечества, мало родится на Руси; их все ищут, ожидают, но тщетно. Мне на это скажут: «они есть, но не показываются»… Ах, Боже мой, зачем же они скрываются так долго? Можно полагать и быть уверенным, что ни один царственный вождь России не отказался бы их принять, да еще с распростертыми объятиями…
…Но я отдалилась от своей задачи и вдалась именно в то, чего хотела избегнуть.
Моя цель состоит только в том, чтобы описать домашнюю, семейную жизнь императора Николая I и доказать, какой он был мягкий и добрый человек в обыденной жизни, несмотря на всю его суровость. Мне приходится слышать такие возмутительно ложные рассказы и отвечать на такие нелепые вопросы обо всем царском семействе, что сердце обливается кровью. Наша царская семья, при жизни императора Николая Павловича и его супруги императрицы Александры Федоровны, представляла явление такого счастья и добродетели, которые я впоследствии редко встречала. Пример этой семьи послужил мне на всю жизнь.
Чтоб уяснить мою близость к императорской фамилии, мне нужно сказать несколько слов о моем собственном семействе.
Мать моя, статс-дама, баронесса Цецилия Владиславовна Фредерикс, урожденная графиня Туровская, была внучкой, по своей матери, известного прусского фельдмаршала — графа фон-Бишофсфердер, родилась 24 октября (5 ноября) 1794 года и воспитывалась с самых юных лет при прусском дворе, в семье короля Фридриха-Вильгельма III и супруги его королевы Луизы, с дочерью их принцессою Шарлоттой, впоследствии императрицей всероссийской Александрой Федоровной. Они были связаны самой нежной дружбой, которая не изменилась до их смерти.
Рождение детей в царской и нашей семьях совпадало более или менее в одно и то же время, так что старшие сестры и братья мои были ровесниками и друзьями великого князя Александра Николаевича и великих княжен Марии и Ольги Николаевн. Я же, как младшая в семействе, была подругой детства великих князей Николая и Михаила Николаевичей; с последним мы совсем одних лет; он только шестью неделями старше меня. До семи лет я была с ними неразлучна, но когда они перешли в мужские руки, меня, конечно, пришлось немного отделить от них. Помню, что я была крайне огорчена и обижена этим новым распоряжением наших матерей, не понимая, почему я не могу оставаться по-прежнему с моими двумя друзьями. Впрочем, я продолжала быть много с ними, и до сих пор наши отношения не переменились; мы по-прежнему были на дружеской, товарищеской ноге (1883 г.). Что было трогательно, это отношения царских детей к подруге их матери; они ее любили и почитали как вторую мать, и относились к ней со всеми своими радостями и горестями; а если кто из них, бывало, в детстве нашалит и подвергнется неудовольствию или выговору их родителей, они сейчас бегут к «Cecile», как они называли матушку, и не раз ей приходилось выручать кого-нибудь из них из беды. Особенно часто приходилось моей матери заступаться за Константина Николаевича; он с детства выказывал высокий ум, глубокую доброту сердца и неимоверную любознательность, но был очень плох характером, решителен и своенравен, так что к нему относились всегда строже, чем к другим его братьям и сестрам, и, не будь сказано в укор их августейшим родителям, — иногда несправедливо. Он с юных лет был, что называется, козлом отпущения за всех, и на него все обрушивалось. В детстве и юности, конечно, то были только пустяки, и тогда мать моя всегда приходила ему на помощь и восстанавливала истину, когда его напрасно обвиняли. Увы, позже он стал тоже козлом отпущения всего дурного, что случалось на Руси. Все приписывали ему, когда он был не виноват ни телом, ни душой. Есть такие несчастные люди на свете! А как Константин Николаевич страдал от этого! — причиною тому были, как и в детстве, его пылкий ум и нрав, а главное — откровенность, которая часто была облечена в грубую форму, чем он наживал себе много врагов.
Для нас же всех, детей своей подруги, императрица Александра Федоровна была второй матерью и благодетельницею нашего семейства.
Отец мой родился в Петербурге и воспитывался во 2-м кадетском корпусе, в то время, когда главным начальником всех кадетских корпусов был князь Платон Александрович Зубов. Помню, как отец рассказывал, что вечером, накануне смерти императора Павла I, будучи дежурным кадетом, отец мой пришел с рапортом к Зубову и, войдя в комнату, застал князя сидящим перед камином и упорно смотревшим в пылающий огонь. Зубов до того был занят своей глубокой думой, что не слышал рапорта вошедшего в комнату дежурного и долго оставался неподвижным и бледным, как смерть.
На одном параде отец мой, бывший портупей-юнкером, держал знамя, которое сильно дувший ветер вырывал из рук, но молодой человек, хотя и с большим трудом, удерживал его. Это было замечено императором Александром I, и с этого дня государь стал к моему отцу очень милостив, даже призывал его к себе в кабинет и разговаривал с ним, как это в то время было принято, чтоб узнавать поближе людей и давать хорошие советы юношеству. Впоследствии государь назначил отца моего адъютантом к своему брату, великому князю Николаю Павловичу. Отец мой перед этим назначением только что женился на графине Туровской, как было сказано, и император Александр Павлович объявил ему, что будет восприемником всех его детей, так что сестры и братья мои все были крестниками Александра Павловича, за исключением брата Сергея, родившегося, как сказано выше, в 1825-м году, и меня, родившейся в 1832-м году; нашим крестным отцом уже был император Николай I.
Родители мои боготворили императора Александра Павловича и глубоко чтили его память.
Когда у великого князя Николая Павловича и у великой княгини Александры Федоровны родился первенец, великий князь Александр Николаевич, наш будущий царь-освободитель-мученик, в Москве 17 апреля 1818 года, то отец мой был послан в Берлин с этим радостным известием и удостоился подходить к кровати и целовать руку августейшей родильницы в первые же минуты рождения малютки, чтоб быть свидетелем состояния здоровья молодой матери и ее новорожденного сына, дабы сообщить об этом ее царственному отцу.
При восшествии на престол императора Николая I отец мой был пожалован в генерал-адъютанты и командовал лейб-гвардии Московским полком, как я уже говорила. После же полученной им раны в голову 14 декабря 1825 года он принужден был выйти в отставку, потому что долго и страшно страдал от этой раны; с ним случались припадки, доходившие почти до сумасшествия. Тогда он купил имение в Финляндии «Ленакилля» и поселился там со всем своим семейством, страдая жестоко нравственно и физически. Спокойствие и хороший деревенский воздух подействовали на него благотворно, так что он поправился здоровьем.
Когда разразилась холера у нас в 1831 году, государь Николай Павлович и императрица Александра Федоровна, беспокоясь об участи моих родителей и их семейства, в глуши Выборгской губернии, без всякой медицинской помощи в случае заболевания, выслали за нами пароход в Систербек, чтобы, минуя Петербург, где холера уже сильно свирепствовала, перевезти нас прямо в Петергоф, куда переехала императорская фамилия.
Так как здоровье отца моего настолько поправилось, что позволило ему опять принять службу, государь пожаловал его в шталмейстеры высочайшего двора. Все это я знаю по рассказам императрицы Александры Федоровны и покойных родителей моих, потому что я тогда еще не существовала.
Я, будучи самая младшая, была, так сказать, Веньямином семейства; меня баловали родители и старшие братья и сестры. Постоянно неразлучно находилась я при матери и поэтому часто сопровождала ее к государыне.
Самое мое светлое воспоминание детства, которое навсегда осталось запечатленным в моей памяти, — это когда я присутствовала на утренних завтраках членов царской семьи. Все они собирались каждый день к августейшей матери пить кофе. Что это была за картина. Боже мой! Во-первых, три красавицы великие княжны Мария, Ольга и Александра Николаевны, прелестные, полные обаяния, всякая в своем роде. Потом великие князья — один лучше другого. Какая дружба между ними была! Какая радость видеться снова утром! Все были так веселы, так счастливы, окружали родителей с такою любовью, без малейшей натяжки. Тут император Николай Павлович был самый нежный отец семейства, веселый, шутливый, забывающий все серьезное, чтоб провести спокойный часок среди своей возлюбленной супруги, детей, а позже и внуков. Император Николай I отличался своей любовью и почтением к жене и был самый нежный отец. А какую любовь умел он внушать и своему семейству, и приближенным! Правда, он сохранял всегда и во всем свой внушительно-величественный вид, и когда заслышишь, например, его твердые приближающиеся шаги, сердце всегда забьется от какого-то невольного страха, но это чувство так перемешивалось с чувством счастья его увидать, что в тебе происходило что-то такое, что трудно выразить и ни с чем сравнить нельзя, а когда он милостиво посмотрит и улыбнется своим, полным обаяния взглядом и улыбкой, притом скажет несколько слов, то, право, осчастливит надолго.
Накануне Рождества Христова, в Сочельник, после всенощной, у императрицы была всегда елка для ее августейших детей, и вся свита приглашалась на этот семейный праздник. Государь и царские дети имели каждый свой стол с елкой, убранной разными подарками, а когда кончалась раздача подарков самой императрицей, тогда входили в другую залу, где был приготовлен большой, длинный стол, украшенный разными фарфоровыми изящными вещами с императорской Александровской мануфактуры. Тут разыгрывалась лотерея между всей свитой, государь обыкновенно выкрикивал карту, выигравший подходил к ее величеству и получал свой выигрыш-подарок из ее рук.
С тех пор, что я себя помню, с моих самых юных лет, я всегда присутствовала на этой елке и имела тоже свой стол, свою елку и свои подарки.
Эти подарки состояли из разных вещей соответственно летам; в детстве мы получали игрушки, в юношестве — книги, платья, серебро; позже — брильянты и т. п. У меня еще до сих пор хранится с одной из царских елок: письменный стол со стулом к нему, на коем и сижу в эту минуту; сочинения Пушкина и Жуковского, серебро и разные другие вещи. Елку со всеми подарками мне потом привозили домой, и я долго потешалась и угощалась с нее.
Нас всегда собирали сперва во внутренние покои ее величества; там мы около закрытых дверей концертного зала или ротонды в Зимнем дворце, в которых обыкновенно происходила елка, боролись и толкались, все дети между собою, царские включительно, кто первый попадет в заветный зал. Императрица уходила вперед, чтобы осмотреть еще раз все столы, а у нас так и билось сердце радостью и любопытством ожидания. Вдруг слышался звонок, двери растворялись, и мы вбегали с шумом и гамом в освещенный тысячью свечами зал. Императрица сама каждого подводила к назначенному столу и давала подарки. Можно себе представить, сколько радости, удовольствия и благодарности изливалось в эту минуту. Так все было мило, просто, сердечно, несмотря на то что было в присутствии государя и императрицы; но они умели, как никто, своей добротой и лаской удалять всякую натянутость этикета. Более полвека теперь прошло, много воды утекло, а как представится это счастливое прошлое, невольно слезы навертываются на глаза.
1837 год я уже совсем ясно начинаю припоминать, мне тогда было 5 лет, и именно в это время приближение елки сильно врезалось в мою память.
Нужно сказать, что примерно за неделю до Рождества и «большой елки», как мы ее называли в детстве, у великих княжен Марии, Ольги и Александры Николаевн, в какой-нибудь выбранный день, делалась так называемая нами «маленькая елка»: тут юные великие княжны и малолетние великие князья дарили друг другу разные безделушки. В этот же описываемый теперь мною 1837 год «le petit nouire» случился 17 декабря. Присутствовали: сестра София, брат Сережа, еще подруга детства Александры Николаевны — графиня Анна Михайловна Виельгорская и я.
По окончании нашего детского празднества, нас, детей, т. е. Николая и Михаила Николаевичей и меня, повели пить чай в детскую великих князей. За столом сидела и разливала нам чай старшая няня, англичанка, которую звали Мими. Она была в большом почете у императорской фамилии, вынянчив всех царских детей, начиная с великого князя Александра Николаевича.
Вот эта старушка, Мими, как вчера помню, говорит за чаем входившему лакею: «что это так гарью пахнет? верно, у тебя что-нибудь на сапогах»; лакей осматривается и отвечает: «никак нет-с, не могу знать».
По окончании чая меня отправляют домой и укладывают спать. Это было приблизительно между 8 и 9-ю часами вечера. Ночью я просыпаюсь и вижу из окна своей детской громадное зарево; зову свою няню, которая стояла совсем одетая у окна и смотрела; зову ее и спрашиваю:
— Что это такое?
Она мне отвечает: «Ничего, Мария Петровна, это солнце всходит, спите покойно!» Это был пожар Зимнего дворца!.. Добрая старушка скрыла правду, чтоб меня не испугать! Оказывается, когда мы пили чай у великих князей и старушка Мими чувствовала запах гари, то дворец уже горел, но никто этого не подозревал. Впрочем, потом говорили, что балки тлели уже несколько дней до того. После моего отъезда великих князей уложили спать, а часа через два пламя показалось уже снаружи, так что сестра моя и графиня Виельгорская находились еще у великих княжен при первой тревоге пожара.
Их величества были в то время в Большом театре, где давался новый балет «Восстание в Серале», и моя мать сопровождала императрицу. Когда государю донесли, что дворец горит, он бросился домой на тройке дежурного флигель-адъютанта, так как его сани были отпущены во время представления, а императрица с матушкой отправились в карете к горящему дворцу. Царских детей отвезли сейчас же в Аничков дворец. Императрица же оставалась с моей матерью до последней минуты в своих покоях, помогая собирать и укладывать, что было можно, из своих вещей. Когда огонь уже подвигался к внутренним покоям ее величества и видно было, что спасения нет, государь, находившийся все время на пожаре и распоряжавшийся лично всем, пришел сказать императрице, что пора уезжать из дворца, потому что грозит опасность. Тогда только она решилась покинуть свое горящее гнездо. Императрица отправилась с моей матушкой тоже в Аничков дворец. Матушка не отходила ни на минуту от ее величества в эту страшную ночь. Когда они проходили через ротонду, ближайшую залу к внутренним покоям, выносили образа из малой церкви, дверь которой выходит в ротонду. Не успели они дойти до середины залы, как все двери в ротонду с треском и свистом отворились, и из двери, ведущей в концертный зал, вырвалось пламя, охватившее ротонду; в эту самую минуту со страшным шумом, силой огня и ветра была привлечена и брошена в двери громадная люстра аванзала… Минута была полная ужаса! Таким образом, императрица, преследуемая огнем, прошла коридором на Салтыковский подъезд и там села в карету с матушкой.
Их величества оставались тверды и спокойны духом, несмотря на весь страх и горе, причиненные им этим страшным пожарищем.
После пожара Зимнего дворца царская фамилия оставалась в Аничковом дворце до перестройки первого, и в этот год елка накануне Рождества была устроена в зале Аничкова. Помню, что этот раз елка была грустная. Государь был ужасно нервный после пожара и все приказывал тушить свечи; ему очень был неприятен вид огня.
Как вообще император Николай Павлович был добр, прост и скромен в обыденном обхождении, можно только удивляться. Он часто посещал мою мать и приходил обыкновенно в шесть часов вечера, совершая свою послеобеденную прогулку пешком (тогда обедали при дворе в половине четвертого или в четыре часа). Родители же мои, по старому обычаю, имели обыкновение отдыхать после обеда. Приходил государь неожиданно. Вдруг слышался троекратный звонок на подъезде, и докладывали матери: «Государь пришел». Пока же матушка выйдет, осветят комнаты и проч., он себе стоит терпеливо в темной гостиной и ждет, пока его попросят в кабинет. Он долго сиживал у матушки, а для нас было громадное счастье ожидать выхода его в соседней комнате и слышать от него какое-нибудь ласковое или шутливое слово. Он никогда не позволял провожать себя далее передней и сам замыкал за собою дверь, чтобы никто не выходил на лестницу. Вообще, учтивость и внимательность государя доходили до такой степени, что в настоящее время их и не поймут.
Приведу для примера два случая, касающихся лично меня, которые врезались глубоко в мою память.
Это было в Ропше во время маневров. Нужно сказать, что матушка моя и, конечно, я с ней всегда сопровождали императрицу в Красное село во время лагеря и оттуда переезжали, следя за маневрами, в Ропшу, куда обыкновенно прибывали к 6 августу для праздника Преображенского полка; праздник начинался с обедни в палатке, после чего церковный парад, потом обед для нижних чинов в саду; офицеры же приглашались к высочайшему столу во дворец. Была я в это время девочка 13 или 14 лет; мы жили с матушкой в комнате, выходящей в среднюю залу, против двери, ведущей в кабинет его величества, в нижнем этаже ропшинского дворца. (В самой той комнате, где мы пребывали, как говорит предание, скончался Петр III; помню, как в детстве эта комната вызывала во мне страх.) Итак, в один из знойных дней маневров, не подозревая, что государь уже вернулся домой, я выбежала из своей комнаты в залу. Вдруг я вижу перед собой государя, с утомленным видом, покрытого пылью, сидящего у двери. Конечно, в первую минуту я испугалась, выбежав так непочтительно, и остановилась в недоумении; но скоро оправилась и поклонилась ему. Он же, отдавая мне милостиво поклон, улыбнулся и сказал следующие слова: «Извините, Мария Петровна что я не встаю, но я так устал, что сил нет»! И это он, наш великий царь, извинялся — перед кем же? — перед девчонкой, торчащей вечно перед его глазами и росшей почти под его кровом! Мне даже имеют право не поверить, но я могу ручаться за истину того, что пишу.
Другой факт внимания и сердечной доброты императора Николая, случившийся со мною, следующий. Жили мы тогда в Петергофе, и во время этого летнего пребывания их величества имели обыкновение полдничать в различных малых дворцах, разбросанных по Петергофскому парку и выстроенных, как известно, большею частью императором Николаем; он любил Петергоф, который в его царствование очень украсился и, можно сказать, преобразился, ради изящного вкуса государя, имевшего большое артистическое направление ко всем отраслям искусства. Одна из первых его построек в Петергофе был известный «Никольский домик», построенный, если не ошибаюсь, в 30-х годах. Когда этот сельский домик был готов, государь принял в нем императрицу, по нашему обычаю, с хлебом и солью, надев на себя длиннополый сюртук л.-гв. Измайловского полка, в коем он начал службу, как носили в то время отставные солдаты, а великие княжны, все три, были одеты в крестьянские сарафаны; можно себе представить, как этот милый прием тронул царицу.
К этим полдникам, о которых я начала говорить, приглашались лица из свиты их величеств и посторонние гости. Сперва катались по парку; государь ехал всегда в четырехместном тильбюри, сидел на козлах и сам правил парой лошадей, около себя он приглашал сесть одну из фрейлин или дам, а ее величество сидела на заднем месте, тоже с кем-нибудь из приглашенных; другие лица размещались по разным экипажам: шарабанам, яхтвагенам и проч., следя за царским тильбюри. В то время я уже была взрослой девицей, фрейлиной ее величества. В этот же день я была дежурная и разливала чай за царским столом. Нас было семь свитских фрейлин, каждая имела свой день дежурства и тогда находилась почти целый день при ее величестве.
Государь был не в духе. Когда это с ним случалось, то надо признаться, самые приближенные люди трепетали в эти минуты. Подаю я чашку чая, налитого мною его величеству, и вдруг он, отведав чай, говорит: «guel horrible the» (какой ужасный чай), отталкивает чашку и встает из-за стола. Можно себе вообразить мое сконфуженное положение! Императрица же в такие минуты своей ангельской добротой всегда старалась смягчить улыбкой или словом положение того, на кого обрушится неожиданно негодование государя; и в тот раз она меня обласкала и утешила. Через неделю я опять была дежурная; в этот день пили чай на Озерках; стою я у царского самовара, ни жива ни мертва; опять подаю с замиранием сердца налитую мною чашку чая его величеству… Государь, попробовав, милостиво мне улыбается и говорит: «Отличный чай сегодня, благодарю вас, Мария Петровна!» Как же не восхититься и не тронуться до глубины души тонким вниманием такого человека, каков был император Николай Павлович! — при всех его серьезных занятиях, заботах и думах вспомнить и утешить добрым словом, если за неделю назад был недоволен! В его строгом и решительном характере именно поражала эта тончайшая черта нежности чувств, доброта и справедливость, придававшие ему такое большое обаяние. Сколько подобных и гораздо серьезнее случаев можно было бы описать из его жизни, привязывающих так глубоко и искренно к нему.
Например, что могло сравниться с известным случаем полковника гвардейского Егерского полка Львова, которого ошибочно заподозрили в неблагонадежности, вследствие чего он был арестован. Государь, уверившись в невинности этого офицера, конечно, приказал немедленно его освободить и при первом случае на майском параде, при всей собранной гвардии, вызвал Львова из рядов, обнял его и громогласно извинился за обиду, причиненную ему по ошибке. А в 1831 году, в холерную эпидемию, во время бунта, когда император Николай Павлович отправился один в коляске на Сенную площадь, въехал в середину неистовствовавшего народа и, взяв склянку Меркурия поднес ее ко рту, — в это мгновение бросился к нему случившийся там лейб-медик Аренд, чтобы остановить его величество, говоря: «Votre Majeste perdra dents» (ваше величество лишится зубов); государь, оттолкнув его, сказал: «Eh bien, vous me ferez une machoire» (ну, так вы мне сделаете челюсть), и проглотил всю склянку жидкости, чтоб доказать народу, что его не отравляют, — тем усмирил бунт и заставил народ пасть на колени перед собой! Эти два случая очень известны в истории Николая Незабвенного, но нельзя их пропустить, когда о нем вспоминаешь; они слишком хорошо выставляют его благородный характер. Он всегда готов был жертвовать собой за справедливость и пример.
В настоящее время (1888 год) часто говорят, что император Николай I показывался совсем другим, чем он был в действительности. Можно ли только это допустить?! Судящие так лишь доказывают, как они мало изучили его характер! Правдивее и откровеннее человека, каков был Николай Павлович, нет; уж, конечно, в своей обыденной интимной жизни он не стал бы играть комедию. Напротив, он родился с этим изящным, если можно выразиться так, темпераментом нежности и доброты сердечной, а суровая сторона его характера образовалась только событиями его вступления на престол; он увидал тогда, что только строгостью может укротить нравы своих подданных, как я уже говорила выше, и, облекшись в этот суровый, строгий вид, он только доказал свою силу воли и твердость характера. Он всегда и во всем сохранял спокойное величие, оно никогда его не покидало, ни в обыкновенные минуты, ни в выдающиеся минуты жизни. Он может служить великим примером честности и благородства; оттого император Николай I мог смотреть прямо в глаза каждому.
При всем этом нельзя не сказать, чтобы быть вполне справедливой, что он был весьма вспыльчив, и если чем оставался недоволен или замечал какую-нибудь грязную неправду, или какой дурной поступок — его строгости не было границ; но все-таки если прогневавший его мог оправдаться или даже просто сказать: «виноват, ваше величество», — то он был сам счастлив и сейчас же смягчался.
Какой пример давал всем Николай Павлович своим глубоким почтением к жене, и как он искренно любил и берег ее до последней минуты своей жизни! Известно, что он имел любовные связи на стороне — какой мужчина их не имеет, во-первых, а во-вторых, при царствующих особах нередко возникает интрига для удаления законной супруги; посредством докторов стараются внушить мужу, что его жена слаба, больна, надо ее беречь и т. п., и под этим предлогом приближают женщин, через которых постороннее влияние могло бы действовать. Но император Николай I не поддавался этой интриге и, несмотря ни на что, оставался верен нравственному влиянию своей ангельской супруги, с которой находился в самых нежных отношениях.
Хотя предмет его посторонней связи и жил во дворце, но никому и в голову не приходило обращать на это внимание; все это делалось так скрыто, так благородно, так порядочно. Например, я, будучи уже не очень юной девушкой, живя во дворце под одним кровом, видясь почти каждый день с этой особой, долго не подозревала, что есть что-нибудь неправильное в жизни ее и государя; так он держал себя осторожно и почтительно перед женой, детьми и окружающими лицами. Бесспорно, это великое достоинство в таком человеке, как Николай Павлович. Что же касается той особы, то она и не помышляла обнаруживать свое исключительное положение между своих сотоварищей фрейлин; она держала себя всегда очень спокойно, холодно и просто.
Конечно, были личности, которые, как и всегда в этих случаях, старались подслужиться к этой особе, но они мало выигрывали через нее. Нельзя не отдать ей справедливости, что она была достойная женщина, заслуживающая уважения, в особенности в сравнении с другими того же положения.
После кончины Николая Павловича эта особа тотчас же хотела удалиться из дворца, но воцарившийся Александр II, по соглашению со своей августейшей матерью, лично просил ее не оставлять дворца; но с этого дня она больше не дежурила, а только приходила читать вслух императрице Александре Федоровне, когда ее величество была совсем одна и отдыхала после обеда.
К себе самому император Николай I был в высшей степени строг, вел жизнь самую воздержанную, кушал он замечательно мало, большею частью овощи, ничего не пил, кроме воды, разве иногда рюмку вина, и то, право, не знаю, когда это случалось, за ужином кушал всякий вечер тарелку одного и того же супа из протертого картофеля, никогда не курил, но и не любил, чтобы и другие курили. Прохаживался два раза в день пешком обязательно — рано утром перед завтраком и занятиями и после обеда, днем никогда не отдыхал. Был всегда одет, халата у него и не существовало никогда, но если ему нездоровилось, что, впрочем, очень редко случалось, то он надевал старенькую шинель. Спал он на тоненьком тюфячке, набитом сеном. Его походная кровать стояла постоянно в опочивальне августейшей супруги, покрытая шалью. Вообще, вся обстановка, окружавшая его личную интимную жизнь, носила отпечаток скромности и строгой воздержанности. Его величество имел свои покои в верхнем этаже Зимнего дворца; убранство их было не роскошно. Последние годы он жил внизу, под апартаментами императрицы, куда вела внутренняя лестница. Комната эта была небольшая, стены оклеены простыми бумажными обоями, на стенах несколько картин. На камине большие часы в деревянной отделке, над часами большой бюст графа Бенкендорфа. Тут стояли: вторая походная кровать государя, над ней небольшой образ и портрет великой княгини Ольги Николаевны; она на нем представлена в гусарском мундире полка, которого была шефом, вольтеровское кресло, небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и его детей и незатейливое убранство; несколько простых стульев; мебель вся красного дерева, обтянута темно-зеленым сафьяном, большое трюмо, около коего стояли его сабли, шпаги и ружье, на приделанных к рамке трюмо полочках стояли склянка духов, — он всегда употреблял «Parfum de la Соиг» (придворные духи), — щетка и гребенка. Тут он одевался и работал… тут же он и скончался! Эта комната сохраняется до сих пор (1888 г.), как была при его жизни.
По утрам и вечерам Николай Павлович всегда долго молился, стоя на коленях, на коврике, вышитом императрицей; когда этот коврик пришел в ветхость, то ее величество захотела его переменить, но так как она уже в то время часто болела, начинала плохо видеть, вышивать самой ей было трудно, то она мне поручила вышить этот коврик за нее. Это было за два или три года до кончины государя; этот коврик и до сих пор лежит свернутый в ногах кровати Николая Павловича.
А как велика была его вера! он был искренно и истинно религиозен. Государь нечасто ходил в церковь и не любил длинных служб, но когда присутствовал при богослужении, то был глубоко проникнут им. А когда он приобщался, Боже мой, что это была за минута! Без слез нельзя было видеть глубокое чувство, которое его проникало всего в это время; стоило для себя лично смотреть на него, когда он принимал Святыя Таинства, — так потрясала его глубокая, истинная вера!
Накануне, перед исповедью, после вечерни, государь обыкновенно выходил из внутренних комнат в залу, где все приближенные, говеющие с их величествами, были собраны. Государь подходил к каждому, целовал его и просил прощения. Но как он это делал?!.. серьезно, искренно, сердечно! Так и хотелось ему упасть в ноги и разрыдаться.
Когда их величества говели, то все службы, исключая обеден, конечно, совершались их духовником, протопресвитером Василием Борисовичем Бажановым, на половине ее величества, в малахитном зале, потому что император Николай Павлович никогда не входил в церковь, из почтения к этому святому месту, не одетый в мундир, а тут он присутствовал при службах по-домашнему, в сюртуке без эполет. В Великий пост служба была всегда на первой и на последней неделях, если даже государь, императрица и семейство не говели (они обыкновенно говели на первой или на Страстной неделе), то все-таки не пропускали ни одной службы. А в другое время года государь бывал у обедни только по воскресеньям, большим праздникам и царским дням. Обедня не должна была продолжаться более часа времени. Перед обедней государь сам назначал пение, которое желал, чтобы исполняли. В молодости он сам часто пел, становясь на клиросе с певчими; у него был звучный баритон. Великие княжны тоже пели у обедни, а Александра Николаевна, покровительствовавшая маленьким певчим, имела их малиновый кафтан. Этот костюм хранится в придворной певческой капелле, в витрине, стоящей в концертном зале. Во дни восшествия на престол — 20 ноября, и коронации своей — 22 августа, их величества никогда не выходили к богослужению, проводя эти дни спокойно у себя. 14 декабря, в течение всего царствования императора Николая I, служился благодарственный молебен в память укрощения мятежа, а в конце молебна провозглашалась вечная память павшим во время мятежа 1825 года; их величества присутствовали всегда на этой в высшей степени трогательной службе в малой церкви Зимнего дворца со всей своей свитой, и, сверх того, приглашались в этот день все, принимавшие участие в защите царя и престола. Конечно, мой отец всегда был зван на этот молебен.
Государь очень строго следил за стоянием своих детей в церкви; малолетние были все выровнены перед ним и не смели шевелиться, он во всем и во всех любил выдержку.
Никто из детей императора Николая I не наследовал решительного характера и силы воли отца. Они все напоминают его некоторыми хорошими чертами, нравственными, как и физическими, но все целое ни один не получил, исключая второй дочери государя, Ольги Николаевны, ныне (1888 год) королевы Виртембергской. Она больше всех походит на отца и наружностью, имея его правильные черты лица, и силой воли, и стойким характером, что она доказала всей своей жизнью. Притом она унаследовала женственность и ангельскую нежность своей матери, так что она собой изображает редкое, чудное во всех отношениях, исключительное явление.
Во время молодости императора Николая Павловича и императрицы Александры Федоровны двор была очень оживлен. Они оба были весьма общительного и веселого нрава, да притом считали своим долгом много принимать, развлекать общество, часто показываться публике: в театрах, концертах и т. п., показываться народу на народных гуляньях и проч.; словом, вели жизнь со всеми и для всех. Вся обстановка их была царская, величественная; они понимали, что престиж необходим в их высоком положении.
Большие балы и обеды давались очень часто в течение всего года во дворце. Два раза в год: 1 января и 1 июля — давались огромные народные балы, так называемые «маскарады»; это название сохранилось еще с прежних времен; «мушкарады» были очень в ходу, как известно, во время царствования Петра Великого и его высоких преемников. Маскарады же времени, описываемого мною, давались зимой в больших залах Зимнего дворца, открывавшихся для всей публики без исключения, а летом в большом Петергофском дворце. 1 июля, в день рождения императрицы, была всякий год громадная иллюминация по всему Петергофскому саду. Тысячи людей стекались со всех окрестностей Петербурга на этот так называемый Петергофский праздник. Весь сад представлял нечто весьма оригинальное, несколько дней до и несколько дней после этого праздника. Публика и народ располагались бивуаком по всему саду; тут были палатки, навесы, столы, стулья, скамейки, койки, самовары, всякая посуда и проч. и проч. Государь и государыня всегда объезжали этот импровизированный лагерь; останавливались, разговаривая с народом и публикой. Тут был восторг и умиление и подавания прошений, и чего, чего тут не было!.. Однако не существовало в то счастливое время мысли о возможном покушении на жизнь священной особы русского царя! Он и его подданные составляли одну, тесно связанную семью.
В высокоторжественный же день 1 июля, после большого выхода их величеств к обедни, поздравлений, церковного парада перед дворцом Кавалергардского ее императорского величества полка, большого обеденного стола, когда зажигалась иллюминация, вся императорская фамилия, сопровождаемая двором, во всем блеске туалетов, мундиров и ливрей, выезжала церемониальным цугом в блестящих экипажах и линейках для прогулки по иллюминации. Ехали шагом, между шпалерами узко сдвинувшейся толпы, дававшей место только для проезда императорского цуга, потом смыкавшейся и следовавшей за ним, насколько это было возможно (никакой полиции и стеснений не полагалось — государь был уверен в своем преданном народе).
Перед главной террасой дворца, за Самсоном, горел миллионами шкаликов щит, с вензелем виновницы торжества, матушки-царицы. Зрелище было действительно великолепное. По возвращении царского объезда начинался «маскарад» в залах дворца. Императорская фамилия вся проходила полонезами по всем залам между своими многочисленными гостями.
Второго июля допускался народ и публика в Александрию — всегдашнее пребывание их величеств летом, куда никто не допускался во время царского присутствия, кроме приближенных и приглашенных специально лиц. Но в этот день скромное, интимное жилище царя отдавалось вполне посещению всех. Было опять царское катание при звуках музыки, так как хоры военных музыкантов были расположены по саду. Потом царская фамилия кушала чай на украшенном гирляндами из васильков балконе, окруженная толпой. Васильки были одними из любимых цветков императрицы Александры Федоровны, и ко дню ее рождения васильками старались все украшать.
В Царскосельском, Александровском и Гатчинском дворцах, как и в других местах, где помещение их величеств находилось в нижнем этаже дворцов, публика и народ допускались без всякого стеснения каждый вечер к окнам дворца, где проживала царская семья. Шторы не спускались, так что было видно все, что происходило в залах: танцы или игры, например «кошка и мышка», «жмурки», «горелки» и т. п. Эти игры были в большом ходу при Николае Павловиче и Александре Федоровне; в молодости они сами принимали участие и в танцах, и в играх. Государь и императрица подходили несколько раз к окнам, кланялись, разговаривали со стоящими тут, когда можно было открывать окна; вообще, жизнь их величеств открыта была для всех и сообщалась со всеми.
Этот обычай — допускать публику к окнам — продолжался в Царском Селе до кончины великой княгини Александры Николаевны, третьей дочери их величеств в 1844 году. С тех пор в Александровском дворце никаких уже увеселений не было.
Но в Гатчине и других дворцах они продолжались еще долго, чуть ли не до Крымской кампании 1854 года. В Ливадии Александр Николаевич возобновил разрешение допускать публику к окнам, и это продолжалось несколько лет, но впоследствии частые покушения на его жизнь, увы, изменили все!..
В зимнюю пору в Петербурге их величества устраивали большие катания в санях; ездили, например, на Елагин остров кататься с ледяных гор с большим обществом приглашенных; в большие двенадцатиместные сани, запряженные шестериком или восьмериком, садилась императрица с гостями старшего возраста, а в прицепленные к этим саням вереницей, многочисленные, совсем низенькие маленькие салазки, на две персоны, садилась молодежь, попарно, кавалер с дамой. Государь и великие князья помещались тоже в салазках. По городу вся эта вереница двигалась обыкновенным аллюром, но как только выезжали на Каменноостровский проспект, лошади пускались в карьер, и весь этот длинный поезд мчался, что есть духу, по всем островам до Елагина, где во дворце был приготовлен завтрак, потом катались с гор, а вечером иногда танцевали. В детстве мне случалось видеть этот оригинальный поезд, но я никогда в нем не участвовала и знаю только подробности этих катаний по рассказам родителей и старших сестер, бывших всегда на этих катаниях. Общество очень любило эти поездки на Елагин; веселясь просто и от души, оно дорожило приглашениями на эти высочайшие выезды.
В мое время уже ездили в больших санях и тройках в Таврический дворец, где в саду был устроен каток и ледяные горы. Салазок уже не существовало. Император Николай Павлович и императрица Александра Федоровна, после смерти дочери, не принимали больше участия в этих поездках; они устраивались цесаревной и великой княжной Марией Николаевной.
Во время Пасхи их величества катались около балаганов, окруженные народом. 1 мая императрица всегда выезжала на народное гулянье в Екатерингофе, несмотря часто на холодную погоду. Государь ехал верхом со свитой, а государыня — в английском нарядном экипаже с великими княжнами, сопровождаемая полковым командиром и всеми офицерами своего Кавалергардского полка, верхом в их алых вицмундирах; этот выезд был всегда очень наряден и красив; все высшее общество находилось в этот день в Екатерингофе, и ряды нарядных экипажей тянулись между толпами народа. С годами все эти народные выезды царской фамилии мало-помалу прекращались; слабое здоровье императрицы было этому главная причина, а в царствование Александра II все это совсем было оставлено.
Лето это вся царская фамилия проводила в Царском Селе; надеялись, что воздух этой местности будет здоровее для возлюбленной больной; но ей становилось все хуже, сухой кашель и жгучая лихорадка ее одолевали; она, видимо, гасла.
Помню, как в день смерти великой княгини матушке, возвратившейся домой только для того, чтобы с нами пообедать, во время стола пришли сказать, что ее высочество скончалась. Мать моя бросила и нас, и обед и поспешно отправилась к убитой горем императрице.
Вечером меня повезли приложиться к телу усопшей. Это была первая покойница, которую мне приходилось видеть. Она была чудо как хороша; лежала на своем смертном одре, как изваянная из белого мрамора статуя; около нее покоился ее новорожденный ребенок, которого, кажется, она даже не доносила, и он жил только несколько часов. Комната была в полумраке, все было тихо, уныло; слышался только голос дьякона, читавшего нараспев грустным, тихим голосом св. Евангелие.
Первое семейное горе, постигшее нашу дорогую императорскую фамилию! Вся Россия приняла жгучее участие в несчастий, поразившем ее возлюбленных царя и царицу… Государь и императрица были в отчаянии и много лет не могли оправиться от этого горя.
Александра Николаевна скончалась в Царскосельском Александровском дворце, в большом угловом кабинете императрицы. Место, на котором стояла кровать страждущей дочери, впоследствии было отделено от кабинета: на нем устроена молельня в ее память. Наш известный художник Брюллов написал поясной образ натуральной величины, где чудное лицо Александры Николаевны изображено в лике СВ. мученицы царицы Александры, восходящей на небо. Образ этот поставлен по средней стене, а по боковым стенам висят киоты со всеми принадлежавшими покойнице иконами.
Императрица не занимала больше этот кабинет. Она не в силах была жить в комнате, напоминавшей понесенную ею утрату. Поэтому распределение покоев ее величества было совсем переиначено, и в Александровском дворце больше никогда не давалось, при жизни Николая Павловича и Александры Федоровны, ни балов и никаких празднеств. Их величества не хотели, чтобы веселились в залах, через которые проносились останки их возлюбленной дочери, отошедшей преждевременно в вечность. В одной из зал был поставлен походный иконостас, и там стояло несколько дней тело покойной великой княгини, до перенесения его в Петропавловскую крепость.
Во время своей болезни Александра Николаевна задумала устроить сюрприз своим родителям и приказала построить на одном из островков в Царскосельском парке, на котором она часто проводила время со своей матерью, небольшой сельский деревянный домик. Но сюрприз этот был готов уже после ее кончины. Там поставлен монумент в ее память: ее статуя во весь рост, держащая на руках младенца, стоит на облаках и собирается улететь. Статуя эта исполнена из белого мрамора художником Витали, сходство поразительно, особенно профиль совершенно ее. В домике висит небольшой акварельный портрет великой княгини, с подписью слов, сказанных ею: «Je sais gue le plus grand plaisir de papa cest den faire a mamman!» (Я знаю, что самое большое удовольствие папа состоит в том, чтобы делать удовольствие мама!..) Она все это устраивала в память себя для матери, в мысли, что она оставит родительский дом и отечество, чтобы следовать за мужем! На пруду, окружающем этот островок, плавают черные лебеди. Грустное место!
1847 год, между прочим, памятен для меня приездом в Россию невесты великого князя Константина Николаевича, принцессы Саксен-Альтенбургской — великой княгини Александры Иосифовны. Увидала я ее в первый раз на другой день ее приезда в Царское Село. Она была пресимпатичная шестнадцатилетняя девушка; красота ее еще тогда не так развилась, как впоследствии; но она была миловидна донельзя, веселая, резвая и такая натуральная. Помню, что первый наш шаг, после знакомства, был бежать на деревянную катальную гору, помещенную в одной из зал Александровского дворца, и, катаясь и веселясь, мы сейчас же подружились, и дружба наша неизменно сохранилась с той минуты и до сей поры (1890-й г.). Она уже прабабушка, а я — седая старуха.
Целый год принцесса оставалась невестой, живя у императрицы, учась русскому языку и готовясь к миропомазанию. По обычаю, все великие княгини принимали православие, и этим переходом сроднялись вполне и искренно с Россией и, делаясь чадами православной церкви, делались истинно русскими в душе.
Не стану описывать жизни великой княгини Александры Иосифовны, но одного не могу не сказать про нее, что она оставалась всегда добродетельной женщиной, вполне преданной своим обязанностям жены и матери, хотя много неправды было пущено в свете против нее.
После долгих лет счастливого супружества, такого счастливого, которое редко можно встретить, увы! нашлись добрые люди, которым счастье это кололо глаза и, главное, мешало завладеть великим князем для их собственных целей; они сумели оклеветать жену перед мужем и тем порвали тесные узы любви между ними. Как это могло случиться, просто не понятно, потому что Константин Николаевич был примером верного мужа, он даже никогда не смотрел на посторонних женщин, имея такую красавицу жену, в которую был влюблен столь долгие годы. Но эти злые существа, положительно непонятно какими средствами и образом, отвернули его от любимой жены.
Но великая княгиня при всей своей молодости и красоте, удрученная жгучим горем, продолжала любить и оставалась верна своему супругу; она постоянно говорила, что он к ней вернется!..
Действительно, после долгого времени великий князь возвратился к ней, но, к несчастью, в таком болезненном состоянии, которое было хуже смерти.
Много перенесла испытаний Александра Иосифовна в жизни, и перенесла их истинной христианкой. Я могу это вполне утверждать, потому что знаю подробно и верно всю ее жизнь.
В Москве их величества постоянно жили в Николаевском дворце, занимаемом ими в молодости, в бытность великим князем и великой княгиней.
Но что за зрелище было, когда император Николай Павлович приезжал в Москву. Мне только раз довелось видеть эту чудную минуту, за что не могу не благодарить Бога. Эта минута мне врезалась в память навсегда…
Уже с приезда императрицы восторг был громадный, площадь перед дворцом кишела народом, кричавшим «ура» и поднимавшим вверх головы, чтобы увидать царицу или кого-нибудь из царской семьи, а когда она показывалась, то радости и крикам не было предела. О полиции или каких-нибудь стеснениях и помину не было; во все пребывание их величества в Москве народ не сходил с площади Николаевского дворца, и так постоянно бывало, когда царь и царица прибывали в Москву.
Когда же приехал государь и показался сперва в окне дворца, то восторг принял такие размеры, что и описать невозможно. Повторяю, народ не покидал площади ни день, ни ночь и все смотрел в окна. Несколько раз в день возлюбленные царь и царица показывались в окна и были принимаемы с тем же восторгом. Замечательно, что эта масса народа, стоявшая вплотную на этой, сравнительно не очень большой площади, не давила друг друга, и никаких несчастий не случалось. Потом государь выходил из дворца на площадь и шел в самую середину толпы своего верного и любящего народа. Он шел один, медленно пробираясь через толпу, без всякой охраны; он знал, что ни один злоумышленник не дотронется до него, их тут нет, потому что его боялись и любили. Он так умел держаться, на той высоте, на которую себя поставил, обаяние его было так велико, влияние так сильно, что всякий чувствовал свое ничтожество под его возвышенным взглядом. Всякий раз, когда государь выходил в народ, я смотрела с волнением счастья в душе из окон двора, как пробирался он в этой колыхающейся, как волна морская, тысячной толпе, отдаляясь все более и более, и наконец, в сливавшейся этой черной массе видна была только одна белая точка — его султан на каске, а в порядочно большом от него расстоянии виднелись другие три белые точки султанов сопровождавших его величество дежурных; генерал-адъютанта, генерала свиты и флигель-адъютанта; больше никого не было при его величестве. Итак, долго прохаживался русский царь между своим верным народом, который теснил его, бросался ему в ноги, целовал ему руки и плечи, и немало их возвращалось домой со слышанным от царя ласковым словом, которое передавалось и детям, и внукам, и скорее сохранялось в памяти как святыня. Эти несравненные минуты давали такое высокое спокойное чувство счастья и гордости быть русским, подданным такого великого человека. Эти прогулки государя среди своего народа продолжались всякий день во время пребывания его величества в Москве.
В день СВ. Пасхи, прямо от заутрени и обедни в дворцовой церкви Спаса за Золотой Решеткой, митрополит Филарет со всем духовенством, сопровождаемый государем императором, государыней императрицей, членами царствующего дома и свиты — мужчины в полной парадной форме, дамы в русских платьях, торжественным шествием отправились освящать новый кремлевский дворец. Зрелище было восхитительное. Только тот, кто бывал в Москве на св. Пасху, может понять, что это за торжество в нашей первопрестольной столице, да еще в присутствии царя, и при такой церемонии, как освящение им построенного дворца. Чего стоят колокольный звон, разносящийся по воздуху из сорока сороков церквей, иллюминация, заливающая своими огнями кремль и Замоскворечье… право, описывать нет возможности. Только словами Пушкина можно выразить то чувство, которое тобою овладевает: «Тут русский дух, тут Русью пахнет!» Мне пришлось смотреть на высочайший выход в эту пасхальную ночь с лестницы, ведущей в покои царя Алексея Михайловича, так как, будучи еще подростком, я не имела права быть на высочайшем выходе.
В эту же ночь был случай, тяжело поразивший государя и всех; во время самой заутрени великий князь Михаил Павлович подвергся первому апоплексическому удару. Он поправился от этого недуга, но не надолго, и в этом же самом году он и скончался. Николай и Михаил Павловичи были тесно связаны братскою любовью, и для государя потеря брата была весьма горька и ощутима.
После Пасхи двор оставался еще некоторое время в Москве; по этому случаю давалось много празднеств, балов и т. п.
В это время в Москве появилась Екатерина Петровна Ермолова, фрейлина ее величества. Государь и все восхищались ее красотой, и действительно она была замечательной красавицей; притом очень умна и приятна в обществе. Бегала же я за этой Ермоловой так, что мне даже и теперь смешно. Нужно сказать, что великий князь Михаил Николаевич заболел в Москве скарлатиной; а так как Николаю Николаевичу было очень скучно без брата, с которым он привык быть неразлучным и делить свои впечатления, он устроился со мной, чтобы я заменяла ему Михаила Николаевича на это время. Он меня звал Мишкой, и мы старались не разлучаться, насколько это было возможно. Конечно, Николай Николаевич влюбился в красавицу Ермолову, как 17-летний юноша может влюбиться, и бегал за ней, чтобы на нее взглянуть хоть издали, а я, входя очень серьезно в роль товарища и брата, конечно, бежала туда же за ним и тоже восхищалась ею. Бывало, она придет очень важно на дежурство к императрице, а мы где-нибудь за дверью смотрим на красавицу и потом передаем себе свои впечатления, разумеется, по секрету. Притом я очень любила блины, и Николай Николаевич мне в угоду заказывал каждый день к царскому завтраку блины. Удивлялись, как это без Масленицы каждый день подаются блины, но это был тоже наш секрет; а так как Ермолова часто завтракала у императрицы, то в моей памяти Ермолова и блины составляют нечто неразлучное.
Весной двор возвратился в Петербург. Как известно, в этом году возникла Венгерская кампания, и государь уехал надолго в Варшаву, равно как и великий князь Константин Николаевич, принимавший в первый раз участие на войне и возвратившийся с оной кавалером Георгиевского креста и креста Марии-Терезы.
1 июля этого же, 1849 года было одним из счастливейших дней моей жизни. Утром я отправилась с матушкой поздравить императрицу с днем ее рождения. Как уже я говорила выше, первый завтрак происходил всегда семейно; но в подобные праздничные дни было очень торжественно. Ставился посреди кофейного стола именинный пирог, так называемый «баумкухен», украшенный цветами и восковыми свечами; вокруг пирога горело столько свечей счетом, сколько минуло лет виновнику торжества, а посередине горела большая свечка, представлявшая наступающий год. Все семейство приходило с поздравлением и подарками, и было еще веселее и радушнее, чем обыкновенно.
В этот же описываемый мною высокоторжественный день 1849 года, по окончании завтрака, матушка моя отправила меня домой в Знаменское, а сама поехала с императрицей в Большой Петровский дворец для высочайшего выхода и слушания литургии.
Возвратясь домой, я сняла с себя свой праздничный наряд, зная, что уже покончила со своими придворными обязанностями. Вдруг вижу: скачет карета, и мне докладывают, что ее величество требует меня как можно скорее опять к себе; я в простом домашнем платьице, так как велено было взять меня, как и в чем я есть, бросаюсь опрометью в эту карету, и меня мчат прямо в Большой дворец и ведут в комнаты ее величества. Несмотря на всю поспешность, я все-таки опоздала, государыня уже у обедни, и мне приходится ждать довольно долго, а для меня это ожидание кажется целым веком, так как я недоумеваю, зачем меня опять потребовали. Наконец, идет императрица, обнимает меня и объявляет, что жалует мне свой шифр. Только что был получен из Варшавы телеграфический ответ от государя, что он согласен произвести меня во фрейлины ее величества. Я почти обезумела от счастья и восторга. Я фрейлина… да может ли это быть?! просто не верилось! Привожу здесь факт моего восторга в доказательство, как просто было тогда воспитание и какой великий престиж имела всякая царская милость. Уже по обстановке, в коей я находилась, видно, что рано или поздно мне выпадет доля быть фрейлиной, тем более что мои старшие сестры были все фрейлинами, так что, собственно, для меня тут неожиданного ничего не могло быть, но я была воспитана так далеко от этой мысли, что мне и в голову не приходило, что я могу получить фрейлинский шифр, особенно не имея на то права по летам. Для моих родителей это было тоже неожиданно, и они были крайне тронуты и обрадованы этой царской милостью.
Императрица и великие князья и княгини, которые тут присутствовали, при моей робости, поздравили и расцеловали меня. Вышли из внутренних покоев ее величества к официальному поздравлению и завтраку, а мне велено было тут ожидать; я все-таки была еще подросток, да еще, сверх того, в домашнем платье, как сказала выше; мне подали отдельно позавтракать в комнатах ее величества, но мне было не до еды. Между тем распространился слух, что «Маша фрейлина». Нужно признаться, что «Маша» была «enfant gatee», как царской фамилии, так и всех свитских фрейлин; конечно, это было ради моей матери, которую все так искренно любили и почитали. Смею сказать, что эта новость, что Маша — фрейлина, была общей радостью. Ко мне стали приходить мои новые товарищи, старшие фрейлины, а одна из них, которая меня особенно всегда баловала, графиня Юлия Павловна Бобринская, так ко мне стремительно бежала, по залам и галереям, что прическа ее распалась, и она добежала до меня с распущенной косой чудных белокурых волос.
Наконец, в ноябре-месяце мне исполнилось 17 лет. Императрица потребовала для большей важности и, понятно, ради шутки, чтобы я была официально ей представлена… Накануне именин его величества, 5 декабря, было назначено большое представление дам у ее величества, и я явилась на это представление. Вечером меня матушка привезла во дворец, отвела в малахитную залу, где имело быть представление, и оставила там одну с массой чужих для меня дам, а сама ушла к императрице. Обер-церемониймейстер, тогда граф Воронцов-Дашков стал нас устанавливать в кружок по старшинству; я, как уже фрейлина, была поставлена первой. Я была очень застенчива, мне становилось жутко, хотя я с рождения была тут, но официальности я еще на себе никогда не испытывала. Когда все было готово, и граф Воронцов доложил о том ее величеству, распахнулись двери из внутренних покоев, и императрица, в бальном туалете, величественно вошла в сопровождении дежурной фрейлины Н. А. Бартеневой, свиты и камер-пажей. Мы все низко присели. Мне становилось совсем жутко. За дверью стояли государь, великие князья и княгини, матушка моя, и делали мне все разные знаки. Императрица плавно и тихо, как она одна это умела делать, приблизилась к кругу дам и, так как я стояла первая, очень важно и холодно подошла ко мне; фрейлина Бартенева, представлявшая дам, меня, конечно, не назвала; тогда ее величество обратилась к ней с вопросом: «gui est cette demoiselle?» Смех начинал разбирать всех присутствующих, знаки из двери усиливались; я окончательно сконфузилась; императрица очень серьезно и холодно обратилась ко мне и сказала: «charmee de faire votre connaissance, mademoiselle, ou se trouvent vos parents?» — я до того растерялась, что ни слова не могла выговорить и готова была расплакаться; все присутствующие разразились хохотом; особенно за ужасной дверью происходило что-то страшное; я красная, как рак, готова была провалиться сквозь землю. Нечего и говорить, что наш ангел императрица, хотя сама ужасно смеялась над моим конфузом, сейчас же меня обласкала и успокоила своим обыкновенным со мной обращением и добротой. Представление окончилось, но мой конфуз возобновился, когда императрица взяла меня потом к себе и когда все стоявшие за дверью напали да меня — досталось же мне тогда!
На другой день, 6 декабря, я первый раз, уже вполне большой, присутствовала на высочайшем выходе в малой церкви, на поздравлении и завтраке. Но и тут со мной произошел скандал; среди обедни мне сделалось дурно, и меня принуждены были вывести из церкви; впрочем, я скоро оправилась, и остальное все прошло благополучно.
В 1850 году меня стали вывозить в большой свет. Помню первый мой бал у графини Протасовой, второй у Виельгорских, потом… потом пошло по всему обществу… но я первый год не веселилась, меня выезды утомляли, и, как всякой девушке 18-и лет, мне хотелось поступить в монастырь и тому подобные глупости. Но на следующую зиму монастырь был позабыт, я веселилась от души, танцевала до упаду, начиная и кончая все балы.
Ее величество сама назначила день моего первого дежурства при ее особе. Это утро императрица проводила в монплезире. Мне велено было явиться туда к первому завтраку.
Когда проживали летом в Петергофе, то их величества часто, совершая утреннюю прогулку, пили кофе в различных дворцах и павильонах.
Около 12 часов, для второго завтрака, я поехала с ее величеством в Александрию, и так как это была моя первая действительная служба при ней, она меня взяла в свою спальню, поставила на колени перед киотом с образами и благословила образом мученицы царицы Александры. Этот образ до сих пор постоянно находится при мне.
Все действия императрицы Александры Федоровны исходили постоянно из глубокого сердечного чувства и потому были так дороги окружающим ее. Здесь я только говорю о себе, но сколько других испытали также эту несравненную доброту и милость нашей незабвенной государыни. Если бы все описывать и обо всех упоминать, кто пользовался милостью императрицы Александры Федоровны, то не хватило бы жизни человеческой, чтобы привести к концу все это повествование.
В ноябре-месяце, а именно 22 числа, в день именин моей покойной матери, я переселилась из родительского дома в Зимний дворец, чтобы быть на своем посту к приезду их величеств из Москвы. Квартира моя была наверху, во фрейлинском коридоре. Отец устроил сам мне ее очень мило и уютно; встретил меня с хлебом и солью, приказав привезти чудотворную икону Божией Матери Всех Скорбящих, хотя он был лютеранин, и, отслужив молебен Пресвятой Богородице, водворил меня на новом поприще. Вся моя семья и моя старая няня сопровождали меня тоже на новое жительство.
Императрица Александра Федоровна заняла вполне место моей второй матери. Заботы ее величества обо мне были самые нежные. Я исключительно имела право ходить к императрице, когда мне вздумается, но обязательно должна была являться к ней в 12 часов дня; я не смела выезжать ни в свет, ни в театр и т. п. без ее ведома и позволения. Даже моя камер-юнгера, Наталья Гарневская, приставленная ко мне еще моей матерью, была под особым надзором камер-фрау ее величества м-м Эллис. Но пока отец мой был жив, летом я продолжала жить с ним в Знаменском, а осенью в Царском Селе, в Китайской деревне, где отдавались домики семейным придворным чинам, и мы постоянно с матушкой там жили.
С великими князьями я оставалась по-прежнему дружна, а оба младшие великие князья, Николай и Михаил Николаевичи, оставались всегда моими товарищами.
* * *
Императрица очень желала меня выдать замуж при своей жизни, но все попытки как-то не удавались; признаюсь, что мне самой не хотелось от нее уходить: мне было так хорошо при ней… Опишу здесь один факт, который, впрочем, был со мною гораздо позже описываемого теперь мною времени. Но приходится к слову сказать, до какой степени наша несравненная, дорогая императрица Александра Федоровна была добра, мила, проста в обхождении и принимала живое участие во всех наших маленьких делах, несмотря на серьезные работы, дела и тому подобное, окружающее всегда царских особ, да и притом слабое здоровье.
Нужно сказать, что я была заинтересована в то время одним очень приятным господином. Это было осенью; жили мы тогда в Царском Селе, и у ее величества происходили каждый вечер небольшие собрания. По субботам же приезжали в Царское Село из Петербурга все сановники и высокопоставленные служащие, чтобы присутствовать по воскресеньям на выходе их величеств (что я рассказываю, было уже в царствование императора Александра Николаевича). Вот в одну из этих счастливых — для влюбленных — суббот мне ужасно хотелось, чтобы мой предмет был приглашен к вечернему собранию, конечно, не зная, прибыл ли он в Царское Село или нет. После обеда, когда я знала, что императрица совсем одна и отдыхает, побежала к ней просить, чтобы ее величество пригласила его к собранию, на что она охотно согласилась; но каким образом могла она дать мне знать, приехал ли он уже и будет ли в собрании? Писать ее величество при огне совсем не могла от слабости зрения; велеть словесно передать через прислугу было невозможно; и вот что императрица сама придумала: если он будет на вечере, то она мне пришлет розу, если же его нет, то я получу от нее карандаш. Вдруг, во время моего туалета для собрания, мне приносят на тарелке чудную большую розу от ее величества…
Настал ужасный 1854 год. Была объявлена война Турции — временный закат величества и могущества России, а в особенности закат жизни нашего незабвенного императора Николая I. Кто мог ожидать в начале этой войны, каким тяжелым бременем она ляжет на родину и чего она будет стоить?
Лето двор проводил, по обыкновению, в Петергофе. Но нравственное состояние было далеко не то, как всегда. Было уже нелегко на душе; государь был очень серьезен; английский флот стоял перед Кронштадтом. Ездили смотреть на него и в Ораниенбаум, и на Поклонную гору, за Ораниенбаум. Все ощущали какое-то гнетущее чувство. Но упование на Бога и царя было так велико, что и в голову не приходило, что Россия может потерпеть неудачу.
В Александрии, на верхнем балконе, перед комнатами государя, стоял телескоп, направленный на Кронштадт. Часто, очень часто император подходил к нему, чтобы смотреть на враждебный флот. Что у нашего царя происходило в его великой, благородной душе — про то знает один Бог. Можно с уверенностью сказать, что мысль о том страшном обмане, который его окружал и который его сгубил, не приходила ему на ум — так верил он в окружающих его и судил всех по своему рыцарскому чувству и взгляду.
Осень того же года высочайший двор проводил не в Царском Селе, по обыкновению, а в Гатчине, ввиду того, что железная дорога существовала в то время еще только до Гатчины, и курьеры из Севастополя и вообще известия с Запада были сокращены на 40 верст пути, а государь ожидал известий всегда в это тяжелое время с лихорадочным нетерпением.
Обыкновенно в Гатчино ездили, в течение осени, из Царского Села на две или на три недели, так сказать, повеселиться. Там все проживали во дворце вместе, вели «ипе vie de chateau», собирались ко второму завтраку и уже не расставались до поздней ночи, между завтраком и обедом катались, ездили верхом и т. п. Вечером обыкновенно был спектакль или какие-нибудь «charades еп action» для любителей, или разные игры, или танцы — все это происходило в так называемом «арсенале» — большой зале, занимающей часть нижнего этажа замка, где помещалась небольшая сцена — поприще наших представлений, большой орган, разыгрывавший разные музыкальные пьесы, катальная гора, качели, бильярды и проч.; тут и завтракали, и обедали, и проводили весь день вместе.
В одно из этих Гатчинских пребываний, в 1853 году, играла знаменитая Рашель, в «Андриенне Лекуврер» и нас всех чуть не свела с ума своей игрой. Рашель была такое явление, что если кто ее раз видел, то в жизни уже не забывал; теперь ровно 30 лет назад (1883 г.), что она восхищала петербургскую публику — я ее видела во всех ее ролях классических трагедий, и до сих пор помню всякое слово; у нее был удивительный контральтовый голос, а что за декламация, что за жесты, которые можно было сравнить с самым великим пластиком; а ее шаг величественный, спокойный — право, ни с чем не сравнить! Такой великой трагической актрисы сцена едва ли еще произведет; сверх всего сказанного, у нее были правильные, облагороженные черты лица.
Осень же 1854 года совсем иначе проводилась в Гатчине: хотя и собирались в арсенале, но держались серьезно и спокойно, особых приглашений из города не было.
Известия с театра войны становились все хуже: узнали о мобилизации австрийских войск на нашей границе. По этому поводу государь сказал раз на вечере перед всеми, что редко случалось, потому что он был всегда очень сдержан на счет разговоров о делах: «Lempereur, dAutriche, sur le guel je comptais tant, a retourne le fer dans mon coeur par sa conduite».
Известно, что государь любил очень искренно императора Франца-Иосифа. Когда последний взошел на престол, в такие молодые годы, он заинтересовал собой императора Николая Павловича, который взял как бы под свое покровительство юного монарха. Отблагодарил же он нашего царя за все его попечения!
Государь становился все угрюмее, но и тут оставался добр и заботлив к окружающим, близким лицам.
Помню, что я сильно простудилась, катаясь по льду, и была несколько время больна. Первый раз, как я опять явилась в арсенал после болезни, государь, завидя меня, подошел ко мне и так милостиво, так мягко, как отец родной, упрекал, что я не берегу свое здоровье.
Вдруг разнесся слух, что государь отправляет в Севастополь великих князей Николая и Михаила Николаевичей. Вот сделался переполох у нас! Они оба в восторге и не могут поверить своему столь желанному и неожиданному счастью; а мы все в слезы… Наши милые, дорогие Вениамины семьи и общества уезжают в этот страшный, пожирающий жизнь Севастополь. Боже, какой ужас!
Императрица была тверда и спокойна, предаваясь воле Божией, как всегда, в тяжелые минуты ее жизни, когда долг этого требовал; отпуская своих двух младших, неразлучных с нею сыновей, простилась, благословила их… и замерло ее материнское сердце, но там в глубине… тайно ото всех… Государь проводил их на железную дорогу и грустный вернулся утешать и поддерживать жену.
Прошло несколько недель после отъезда великих князей; имелись известия об их прибытии в Севастополь, об их присутствии при кровавых сражениях, о посещении ими лазаретов, наполненных ранеными и больными. Все страшно беспокоились и молились, всякая депеша, получаемая с театра войны, вскрывалась с трепетом; разделялась со всеми окружающими; как-то все еще больше сплотились и составляли одну семью.
Мало-помалу здоровье императрицы стало слабеть, физические силы уступали нравственной постоянной тревоге, разлука в столь страшных обстоятельствах с дорогими детьми становилась невыносима для любящего сердца матери, хотя императрица не показывала свои нравственные страдания и была тверда духом. Наконец, сильная, опасная, нервная лихорадка разразилась, как императрица не боролась с ней. Со дня на день ее величеству становилось хуже. Стали опасаться за ее жизнь. Опасность была до того велика, что когда я уезжала из Гатчины в город на несколько часов повидаться с моим престарелым отцом, то великая княгиня Александра Иосифовна по нескольку раз в день писала мне о состоянии высокой больной, чтобы в случае чего я могла скорее вернуться.
Государь был в отчаянии: с одной стороны, худые известия из Севастополя и беспокойство о сыновьях, с другой — умирающая, дорогая жена. Когда случалось, что императрица чувствует себя немного дурно: у нее бывали периодические биения сердца, продолжавшиеся обыкновенно несколько дней, — тогда уже государь был сам не свой.
Лечили императрицу лейб-медики: Мандт, Маркус и Карель. Положение все ухудшалось, хотя и знали причину болезни — разлука с сыновьями, или, лучше сказать, их пребывание под пулями и бомбами. Очень ошибочно думать, что, когда русские великие князья находятся на войне, они вне опасности; если даже и стараются их охранять, то они сами не щадят себя; долго не решались возвратить их высочества, зная, что оставление войны в эту минуту причинило бы им величайшее горе.
Однако же, чтобы спасти угасающую жизнь матери, было решено возвратить великих князей, и государь выписал их на короткое время из Севастополя.
В день их приезда государь отправился рано утром их встретить на дебаркадер железной дороги, а мы все собрались в арсенал; императрица же ничего не знала о возвращении сыновей; ей готовился сюрприз. Все мы стояли у окон в нетерпеливом ожидании. Наконец, появляются в воротах так называемого кухонного карре сани его величества, он везет своих молодых георгиевских кавалеров. Радость была такая общая, такая искренняя, что описать трудно. Существует фотографическая группа, сделанная нами позже, в память этой радостной минуты для великой княгини Александры Иосифовны, которая разделяла с нами эти минуты горя и радости… Со дня приезда сыновей императрице стало легче, и она постепенно начала выздоравливать. Бедная, она не ожидала, какое страшное горе и несчастие Провидение готовило ей в скором будущем.
В конце декабря императрице стало до того лучше, что решились перевести ее из Гатчины в Петербург. Двор последовал за ее величеством.
Я в то время, вероятно, от всех этих волнений сильно захворала, так что меня, совсем изнемогающую, повезла в особой карете подруга моя, графиня А. В. Гудович.
По возвращении в Петербург недели через две, когда императрица оправилась и ее слабые силы позволили опять подвергнуться испытанию разлуки, — Николай и Михаил Николаевичи уехали обратно в Севастополь.
Январь 1855 года прошел уныло и тяжело; крымские известия не приносили ничего утешительного.
В 1855 году, Великий пост начинался 2 февраля. На первой неделе их величества начали говеть. С понедельника государь присутствовал при всех службах, но чувствовал себя не совсем хорошо. В четверг, после вечерней службы, графиню Тизенгаузен, графиню Гудович, княжну Трубецкую и меня позвали пить чай к императрице. Государь тоже пришел к этому чаю, одетый в свою старенькую шинель; это доказывало, как он себя худо чувствовал, потому что почти никогда он себе не позволял являться вечером к императрице, перед нами, в таком костюме. Он был очень бледен, серьезен и во время чтения после чая все время засыпал, что тоже никогда с ним не случалось. Графиня Гудович читала что-то из Иоанна Златоуста. Я точно вижу его величественно изнуренное болезнью лицо; он походил на мраморную статую. Гораздо ранее обыкновенного, в 10 с половиною часов, императрица встала, чтобы нас уволить. Графиня Гудович и княжна Трубецкая подошли к государю, чтобы попросить прощения, так как на другой день в пятницу приходилось исповедываться; он их поцеловал и благословил, а я думала, что завтра успею, имея духовным отцом В. Б. Бажанова, и исповедаюсь тут же во дворце, в малой церкви, — не подошла к государю, и как же я потом глубоко о том жалела… Это был последний раз, что мы видели императора Николая Павловича в живых… Кому же в ту минуту могло прийти в голову о его такой близкой кончине?!
На другой день, в пятницу, мы собирались в Малую церковь для преждеосвященной обедни; когда мы вошли в ротонду, нас встретила Варвара Аркадьевна Нелидова со словами: «а вы знаете, «mesdames» государь с нами завтра не будет приобщаться! Его величеству стало нехорошо ночью, и он не вставал с постели». Мы все были поражены этим известием… Действительно, в субботу, 12 февраля, вся царская семья приобщалась первый раз без него… хотя и грустно было, но никто не думал, что эта болезнь поведет к роковому исходу…
Воскресенье, понедельник, вторник ничего нового не принесли; когда ходили узнавать об августейшем больном, получали ответ «все в одном положении», — бюллетеней не было. Императрица переместилась в нижний этаж, в комнаты великих княжен, чтобы быть ближе к страждущему, обожаемому супругу. Эти покои оставались пустыми с тех пор, как великие княжны вышли замуж, а когда Ольга Николаевна приезжала гостить в Петербург, то постоянно останавливалась в своих прежних комнатах. Маленький же кабинет, в котором государь уже жил несколько лет, описанный выше, был смежен со спальней, так что императрице ближе и легче было ухаживать днем и ночью за своим дорогим больным.
В среду, 16 февраля, я обедала с ее величеством там же внизу; нас кушало только три персоны (техническое придворное выражение), императрица, молодой граф М. М. Виельгорский и я.
Государыня была еще довольно спокойна, ввиду уверений доктора Мандта, что опасности никакой нет в состоянии его величества. Мандт был любимец и доверенное лицо государя. Однако же она была, видимо, грустна. После обеда императрица присела на ручку моего кресла, — она часто в интимном кружке так садилась, — и потихоньку, на ухо, сказала мне: «Si Nix», — иногда императрица так называла мужа, но в очень редких случаях, — «не va pas mieux de-main, je commencerai a minquieter, serieusement». Услыхав эти слова от императрицы и вообще почувствовав какое-то невыразимое болезненное впечатление всей обстановки, царившей у ее величества, усилившееся от сказанных ею слов, я вдруг почувствовала страшное беспокойство. Возвратясь в свою комнату под этим впечатлением, я пошла к графине Гудович, чтобы поделиться с ней овладевшим мной недобрым предчувствием.
Графиня Гудович боготворила императора Николая Павловича. Оставшись с тремя малолетними детьми молодою матерью, после смерти мужа, графа В. В. Гудовича, храброго генерала еще времен турецкой кампании 1827 года, графиня Гудович привезла их в Петербург, когда они подросли. Государь взял их сейчас же под свое покровительство. Сын, граф В. В. Гудович, впоследствии служил в конногвардии, а две дочери взяты были по особому желанию государя фрейлинами в свиту государыни императрицы. Старшая, графиня Евдокия Васильевна, вскоре вышла замуж за графа А. И. Гендрикова, а младшая, графиня Александра Васильевна, оставалась много лет при императрице Александре Федоровне и пользовалась ее особой милостью и вниманием. Обе сестры были красавицы. Я подружилась с Aline Гудович, как ее называли, и она стала моим самым близким другом на всю жизнь. Она перенесла много горя при дворе ради зависти к ее положению и близости к императрице, а также за ее необыкновенную красоту, — но она все клеветы, взводимые на нее, перенесла терпеливо, прощая своим врагам, потому что была религиозна и вполне благородна. Когда ее ближе узнали, то не могли ей не отдать полную справедливость.
Поделившись с моим другом, Алиной, моими грустными предчувствиями, я, конечно, и ее ими заразила. Нам никуда не захотелось ехать, даже к своим, и мы провели вечер вместе в большой тревоге. Но так как это были наши личные беспокойства, то мы не смели о них никому говорить.
В четверг, 17 февраля, утром, Алина и я поехали в домик Петра Великого отслужить молебен перед чудотворной иконой Спасителя за здравие «болящего раба Божия Николая», чтобы не возбудить испуга в народе, если бы стали поминать царя. Никто даже еще не знал о его болезни — это было ровно за сутки до его кончины… Алина поехала обедать к своей матери, но скоро вернулась домой; я же не имела духа оставить хоть на несколько часов дворец. Мы опять оставались вместе до 9 часов вечера.
Как далеки все были от мысли об угрожавшем несчастий, доказывает то, что в четверг вечером, 17 февраля, было назначено еще маленькое собрание у ее величества, как всякий вечер, в три или четыре персоны, самых близких особ. А у Виельгорских был музыкальный вечер, куда я собиралась, но колебалась, ехать ли мне или нет. Около 9 часов вечера, мучимые непреодолимой тоской, Алина и я отправляемся узнать о здоровье государя. Дежурный рейтхнет нам дает тот же вечный ответ: «его величество в одном положении». Идти к императрице можно было бы, но страшно испугать ее величество приходом не в обычный час из-за своих личных волнений. Возвращаемся мы уныло к себе, ничего не узнав, и, проходя наш длинный, полутемный фрейлинский коридор, слышим, что сзади кто-то нас зовет, — оборачиваемся и видим бегущую к нам Надежду Арсеньевну Бартеневу, которая с отчаянием говорит, что собрание отказало, императрице объявили, что государь в опасности, и послали за Бажановым. Мы в ужасе бросаемся к Мандту, который ради болезни государя переехал в Зимний дворец и жил недалеко от его комнаты. Мандт обращается к нам со обоими всегдашними фразами: «Mais, tranpuilisez vous, mes enfants, il ny a pas de danger» и проч., при нас отправляется к августейшему больному, вероятно, предупредить его о приближающейся кончине. Известно, что император Николай Павлович уже давно перед тем взял клятву с Мандта, что когда конец его — государя — наступит, Мандт должен ему это сказать прямо, не опасаясь его испугать. Отчего Мандт нас обманывал в эту минуту, один Бог ведает. Мы в ужасном состоянии видим и чувствуем, что этот страшный человек нам нагло говорит неправду. Не знаем, что делать, к кому броситься, чтобы что-нибудь узнать. Все объяты каким-то непреодолимым ужасом… никто не решается выговорить страшных слов… «Государь умирает»… К императрице нельзя проникнуть, она не отходит от постели страждущего мужа… Но по всему дворцу поднимается тревога, все бегают, снуют, как потерянные. Мы все, приближенные императрицы, наконец, усаживаемся на Салтыковском подъезде, кто на скамьях, кто на ступеньках лестницы, чтобы быть ближе к комнате умирающего и к нашей возлюбленной императрице. Около 12 часов ночи приезжает мой несчастный отец; он бледен, как полотно, узнав только что страшную весть и получив приказание выслать немедленно экипажи в Варшаву навстречу Ольге Николаевне, которой послали депешу. Получив это известие, мой отец подвергся удару, от которого он уже не поправился…
Позже ночью мы идем все гурьбой по темным залам Зимнего дворца, в Большую церковь, помолиться у св. мощей за нашего великого и возлюбленного царя и опять возвращаемся на Салтыковский подъезд.
Наконец, я иду в комнаты графини Ю. Ф. Барановой, спальня ее находилась за стеной комнаты государя; там я ближе, — но все-таки ничего не узнаю, что делается с высоким больным; все покрыто какой-то страшной тишиной и глубокой тайной. Слышится только изредка за стеной сухой кашель умирающего. Около 2 или 3 часов утра меня вызывают. Графиня Антонина Дмитриевна Блудова приехала и хочет со мною говорить. Страшная весть пронеслась по городу, хотят служить молебны по церквам, но без особого разрешения не могут; никто не смеет войти в комнату умирающего, чтобы испросить это позволение. Она поручает мне спросить о том наследника. Я иду туда, но не вижу умирающего: все семейство окружает его смертный одр. Вызываю его высочество; он идет ко мне в слезах. Докладываю ему о данном мне поручении; наследник разрешает служить молебны…
Раздается по Петербургу ночной, унылый звон; народ в смятении бежит в церкви, не понимая, что этот необычайный звон означает… Все начинают съезжаться в Зимний дворец; большой коридор, ведущий от Салтыковского до Иорданского подъезда, в который имеет выход комната государя, набит петербургским обществом и публикой; двери открыты для всех во дворце. С отчаянием на лицах, в слезах, все жаждут что-нибудь узнать… Я теперь уже стою у двери комнаты умирающего. Мандт следит за пульсом и объявляет о его переменах к худшему. Через 10 минут или четверть часа я выхожу в коридор давать известия лицам, собравшимся там; известия с минуты на минуту становятся тревожнее… Государь в полной памяти… Приводят и приносят на руках всех царских внуков, которых он так любил, под благословение умирающего деда… Он говорит великому князю Николаю Александровичу: «Служи России!» Он со всеми прощается, всех благословляет… Когда подходит к нему великая княгиня Елена Павловна, он говорит: «Ehbien, madame Michel», покоен духом, но глаза его грустно более всего устремлены на его возлюбленную супругу и на своего наследника… Он как бы их соединяет в своем полном грусти взгляде; они стоят у его изголовья… Он исповедуется, и так чудна его исповедь, что духовник рыдает… Он приобщается Св. Таинств… Внезапно разносится слух, что курьер прибыл из Севастополя; ему докладывают… Но он уже приготовился к переходу в лучшую жизнь… Он ничего не хочет больше знать о суете мирской и поручает своему наследнику принять курьера. Около 5 часов утра меня зовут к великой княгине Александре Иосифовне; она, утомленная нравственно и физически, вышла из комнаты умирающего на несколько минут и хочет поделиться с подругой своими тяжелыми, удручающими впечатлениями. Проходя по коридору, я различаю пробирающуюся тень около стены. Всматриваюсь и узнаю Варвару Аркадьевну Нелидову. Она старается незаметно и неслышно проникнуть с другой стороны в комнату умирающего, может быть, в надежде его в последний раз увидеть. Императрица сама предлагает своему возлюбленному супругу позвать ту, которая была его любимицей, чтобы он мог проститься с нею в последний раз, но он отказывается ее видеть. Он весь в Боге, земное все кончено для него, и при том он окружен дорогой женою и семейством, которых привык свято почитать. Какой пример!..
Восходит солнце этого ужасного дня, 18 февраля 1855 года. Страдальцу императору делается все хуже; агония страшная. Его крепкая, сильная природа борется со смертью. Он до последней минуты в полной памяти и не спускает глаз с жены. Без 10 минут в двенадцать часов полудня его высокая душа отлетает к Богу…
Все смолкло. Все дрожат от ужаса. Не стало могучего, русского царя!.. Кажется всем, что сейчас разверзнется земля, и вся Россия пропадет… Бажанов выходит из смертной комнаты и, рыдая, призывает присутствующих молиться.
Несколько время спустя выходит царственная вдова, убитая, униженная горем. Ведет ее старший сын в свои покои; все семейство ее окружает.
Только что царская фамилия удалилась, я сейчас же вошла в смертную комнату, со мной вошел флигель-адъютант Альбединский и… Варвара Аркадьевна Нелидова. Минута была ужасающая!
Государь лежал еще в том положении, в котором он скончался; его чудные черты были искажены страданием.
Нас всех, свитских фрейлин, сейчас же потребовали к императрице; она хотела немедленно видеть нас и поделиться своим жгучим горем с близко к ней стоящими. Вот что было так отрадно, что служащие при ней никогда себя не чувствовали служащими, а были как бы частицей, составлявшей и разделявшей ее жизнь. Описать эту минуту, когда мы все вошли к нашей дорогой императрице, нет возможности…
Потом мы все отправились на панихиду в большую церковь. Панихида эта состояла только из одного общего рыдания! Ни священники, ни протодиаконы, ни певчие не могли выговорить ни слова.
Во время этой первой панихиды вошел в церковь весь Государственный совет, и в полном составе уже давший присягу новому царю. Все эти старые слуги Николая пали ниц и зарыдали…
Но народ возмутился этой неожиданной смертью, похитившей так внезапно его возлюбленного царя. Народ только что узнал о болезни государя в эту же ночь (бюллетени не выходили) у молебнов, и сейчас же вслед за оными раздался колокол, возвещающий о кончине царя, и пушечная пальба, возвещающая о воцарении нового императора. Народ увидал тут неестественную смерть, и толпы бросились к Зимнему дворцу, требуя на расправу врача Мандта. Последнего успели спасти; он скрылся из Зимнего дворца задними ходами, Мандту угрожала неминуемая опасность быть разорванным на клочки народом.
Когда все было приведено в порядок в смертной комнате, и царя-покойника обрядили на его походной кровати, на том же месте, где она стояла всегда и где он скончался, императрица, вся семья и свита собрались около его тела для панихиды. Черты лица его приняли опять свое спокойное величественное выражение. Лежал он тут неподвижно, этот великий человек, перед которым еще так недавно весь мир трепетал и преклонялся… Верить не хотелось, что действительно это он, тут перед вами бездыханный.
Императрица была в страшном состоянии; боялись, что она внезапно может умереть от разрыва сердца, и я не отходила от нее при всех панихидах и церемониях, из коих она ни одну не пропускала, не слушая никаких советов и просьб беречь себя. Но Господь судил иначе, он ее сохранил нам еще на пять лет — увы! — для многих страданий и испытаний.
На другой день после смерти государя, 19 февраля, в день восшествия на престол императора Александра II, неутешная, убитая горем супруга, овдовевшая царица, имела силу воли одеться вся в белое и утром пошла к новой царской чете, воздать им свой долг преданности и свое материнское благословение на новое поприще. Император. Александр II и императрица Мария Александровна были невыразимо тронуты этим, почти выше сил, вниманием их возлюбленной матери: убитые горем сами, они с рыданиями ее приняли. Нечего и говорить, сколько в эту минуту посещения императрицы матери было пролито слез.
Александр Николаевич, всегда покорный, любящий сын, глубоко чувствовал и горевал о понесенной им утрате; а сверх того на него ложилась тяжелая обуза правления и еще в такое роковое время, когда слава и могущество России так внезапно стали затмеваться. Ему было страшно тяжело. Но он был, как всегда, кроток, сердечен и предан воле Божией. Несмотря на всю тяжесть минуты, он только и думал, как бы успокоить мать, и нежно за ней ухаживал. Например, он отдал всем окружающим императрицу Александру Федоровну строгое приказание в ее присутствии никогда не называть его «государь», а всегда «Александром Николаевичем», и мы все, равно как и прислуга, при матери его иначе не называли.
Не сердечна ли эта черта?!.
В этот же день, 19 февраля 1855 года, имел быть большой высочайший выход при новом дворе. Александр Николаевич, выходя первый раз царем перед своими подданными, не мог удерживаться от слез; они у него так и текли по лицу. Императрица Мария Александровна была взволнована и бледна, императрица мать не выходила. Тяжел был этот выход. После такого страшного события, смерти Николая I, этого могучего, исполинского императора-рыцаря, с потерей которого, казалось, все должно погибнуть… очутиться немедленно в праздничной обстановке, что-то сверхъестественное было. Теперь, после столь долгих лет, я еще совершенно ясно припоминаю это грустное, гнетущее чувство.
Что касается меня лично, то я была как истукан, движущийся не по своей воле. Впрочем, я не одна была в таком состоянии.
Мать моя, в свою очередь, очень ценила и любила цесаревку и всегда о ней выражалась так, что эту женщину она ставит на пьедестал. Впоследствии, когда я узнала совсем близко императрицу Марию Александровну, я часто вспоминала, до какой степени мать моя верно оценила и понимала эту женщину, выходящую из ряду вон. Но в то время, при переходе к ее особе, повторяю, нам было очень тяжело; мы были так избалованы сердечным, материнским обращением «нашей императрицы», как мы тогда стали невольно называть Александру Федоровну, которую мы все боготворили, что императрица Мария Александровна нам казалась такою холодною. Правда, она действительно имела внешность очень высокомерную, обдающую холодом людей, не знающих ее хорошо.
Несколько дней после рокового 18 февраля, не упомню какого именно числа, прибыла великая княгиня Ольга Николаевна со своим супругом, узнав о несчастий, постигшем их и всю Россию уже в пути. Горе ее было невыразимо — не застать в живых возлюбленного отца, несмотря на поспешность выезда из Штутгарта и всего путешествия.
Великие князья Николай и Михаил Николаевичи снова были вызваны из Севастополя. Бедные молодые люди на этот раз были поражены горем. Они прибыли, когда останки их отца были уже перенесены в крепость.
В это же время стали съезжаться со всех сторон царственные особы; тогда у нас еще не было железных дорог, и все это шло медленно.
В день погребения государя, с утра, меня предупредил еще раз лейб-медик Карель, перешедший после кончины государя к ее величеству государыне императрице матери, что императрица может скончаться в один миг от разрыва сердца. Меня снабдили разными эфирами, каплями и проч., и я уже не отставала от ее величества ни на шаг.
Когда подняли гроб, государь и все великие князья, чтобы нести в могилу, императрице Александре Федоровне сделалось дурно, она упала без чувств на руки окружающих ее, императрицы Марии Александровны и всех великих княжен… Минута была ужасающая. Все замерли… Но ее время еще не пришло… Она оправилась, слава Богу.