Записки графини Варвары Николаевны Головиной (1766–1819)

Головина Варвара Николаевна

Александровское время

 

 

XIX

Вступление на престол императора Александра. — Настроение общества, отношения к Англии. — Перемены в управлении. — Приезд в Петербург герцогини Баденской. — Графиня Толстая. — Отъезд за границу принцессы де-Тарант. — Дружеские отношения графини Толстой. — Продажа Головинской дачи. — Прощальная аудиенция у императора и императриц. — Графиня Строганова. — Приготовления Головиных к отъезду за границу.

Восторг, который внушал всем император Александр, был неописанный. Все сосланные друзья его возвратились в Петербург: одни — по собственному желанию, другие вызваны были им самим. Число жителей столицы увеличивалось, тогда как в конце царствования императора Павла I Петербург стал почти пустынным: многие были сосланы, другие, боясь высылки, сами добровольно его оставили. После самого строгого царствования наступила анархия, всевозможные костюмы появились опять, кареты летели, сломя голову. Я сама видела, как офицер гусарского полка ехал галопом на лошади по тротуару набережной и кричал: «теперь можно делать, что хочешь!» Наступившая вдруг перемена была поразительна, но она основывалась только на чрезмерном доверии, внушаемом добротой нового императора. Со всех отдаленных мест империи спешили взглянуть на молодого государя, любимаго внука Екатерины II, память о которой была еще жива во всех сердцах. Одного этого родства достаточно было, чтобы привлечь ему любовь всех подданных, но и, кроме того, все в нем содействовало к возбуждению восторга и самых радужных надежд в обществе. Хвалили его добродетели, извиняли то, что, по-видимому, не нравилось; никогда начало царствования не было более блестяще. Война с Англией, грозившая России в конце царствования Павла I, закончилась с той минуты, как император Александр вступил на престол. Известие о перемене царствования недостаточно быстро, однако, распространилось и не помешало большому морскому сражению при входе в Зунд между английским флотом, под командой Нельсона, и датским. Датчане, как верные союзники, храбро защищали вход в Балтийское море. Адмирал Чичагов послан был в Копенгаген для переговоров о прекращении военных действий, сделавшемся теперь столь возможным.

Беклешов был назначен генерал-прокурором, вместо Обольянинова, получившего отставку. Князь Александр Куракин оставался вице-канцлером, Пален был отослан в в свое имение, офицер Скарятин также. Князь Зубов, преступный из низости, хотел играть роль, но, ни в чем не имея успеха, уехал в свои богатые поместья. Оба брата его остались при дворе… Кутайсов покинул двор и уехал в Москву. Его низкое поведение в последнее время царствования Павла заслужило ему общее презрение. Военный элемент остался в том же положении; одни только мундиры были изменены, и уничтожены были букли и косы.

В том же году, весной, наследная принцесса баденская, мать императрицы Елисаветы, приехала в Петербург с своими двумя дочерьми: принцессой Амалией и принцессой Марией. Эта последняя была впоследствии замужем за герцогом брауншвейгскими, и умерла несколько лет спустя. Двор жил на Каменном острове, а я на своей даче против дворца. Все поехали представляться принцессе баденской, но я не имела этой чести. Я думала, что мои поступки, наименее подозрительные, могут показаться такими, и что лучше было хранить молчание и жить в полном уединении. В это время, когда все сношения между императрицей и мной были порваны, я была в полном неведении относительно того, что до нее касалось. Светской молве не придавала я никакой веры и покорилась необходимости выжидать более счастливой минуты, когда молено будет узнать о том, что интересовало меня более моего собственного счастия. С этого времени буду говорить только о событиях, которых я была свидетельницей, до той минуты, когда, приблизившись снова к императрице, я опять почерпнула в ее доверии воспоминание о многих счастливых минутах и забвение многих горестей. Я расскажу тогда все, что ей угодно было мне сообщить о прошедшем в этот длинный период времени.

Дом графини Строгановой стал тогда своим для графа Толстого, который был тогда чрезвычайно дружен с князем Чарторижским и с г. Новосильцевым. Их называли триумвиратом. Император был особенно расположен к семейству Строгановых и часто к ним ездил. Граф Толстой говорил обо мне в самых обидных и ядовитых выражениях: это я отняла у него жену, это я стараюсь очернить репутацию императрицы Елисаветы. Все слушали его: одни по легковерию, другие — из низости. Признаюсь, я часто теряла терпение, но принцесса Тарант ободряла меня и смягчала мои горести, принимая в них участие. Граф Толстой был наверху блаженства, получив от императрицы Елисаветы обещание, что она напишет его жене и предложит ей возвратиться к нему. Графиня повиновалась приказаниям ее величества, написала мне о предстоящем своем возвращении, прибавив, что оно последует вследствие приглашения, и сообщала содержание ответа. Графиня приехала незадолго до отъезда принцессы баденской, которая в августе оставила Петербург. Я написала графине Толстой, прося ее приехать ко мне, но не ранее, как побывав при дворе, с той целью, чтобы, в случае, если ей пришлось бы сказать обо мне какое либо слово, не подумали бы, что я повлияла на нее. Она поступила по моему желанию. С крыльца своего дома я видела дворец и окна императрицы. Я знала, что графиня Толстая была там, и пристально вглядывалась туда, движимая разнообразными чувствами, которых не сумею выразить. Наконец графиня приехала ко мне. Счастье услужить ей было отравлено всем, сказанным ею об императрице. Когда она испросила у нее позволения ее оставить, чтобы поехать ко мне, ее величество была, по-видимому, удивлена подобным намерением. — «Как», — сказала она, — «вы поедете к г-же Головиной?» — «Да, ваше величество, она осталась по-прежнему моим другом. Никогда не забуду, что она сделала и претерпела из-за меня, и признаюсь, что я удивляюсь перемене вашего величества относительно ее». — «Как!» — возразила императрица, — «разве вы забыли историю с Ростопчиным?» Эта история была для меня загадкой, которую мне объяснили, только много лет спустя. Совершенно естественно не знать того, чего мы никогда не думали делать. Графиня Толстая употребила все усилия, какие только были в ее власти, чтобы муж ее вернулся к нам, но не успела в том: он отвечал ей, что императрица Елисавета строго ему то запретила.

Как-то вечером, между 8 и 9 часами, я сидела в своей большой гостиной, наружная дверь которой была открыта. Между колоннами балкона виднелась спокойная, тихая река. Вокруг меня была абсолютная тишина, но сердце мое страдало, и я находила мрачный оттенок в этом спокойствии, которое слишком противоречило с моими чувствами. Муж мой и принцесса Тарант гуляли, дети мои приготовлялись ко сну: я была в полном уединении. Вдруг услыхала я топот лошадей; я вышла на подъезд и увидала императрицу верхом, в сопровождении нескольких конюших. Увидев меня, она пустила лошадь галопом и отвернулась. Сердце у меня сжалось, я облокотилась о колонну и следовала глазами за ее величеством, пока она наконец не скрылась из виду. Я старалась объяснить себе, что во мне происходило: «тебя презирают, тебя обвиняют, тебя, может быть, ненавидят», говорила я себе, «а ты все любишь, как будто бы и ты была любима». Я пристально посмотрела на небо, прося Бога сжалиться надо мной. Слезы облегчили мою сердечную тяжесть.

Двор отправился на коронацию в Москву. Графиня Толстая последовала за ним. Согласно с желанием своей матери, принцесса Тарант получила разрешение съездить навестить ее в Париж. Муж мой в то же время получил полную отставку, по его желанию. Расставшись с г-жей де-Тарант, я сильнее почувствовала всю глубину моих горестей. Она оставила меня 5-го сентября, взяв торжественное обещание с моего мужа привезти меня во Францию. Он это охотно обещал. Здоровье его требовало особенного ухода: ему необходимы были воды. Я также была нездорова: ежедневные и беспрестанно повторяющиеся огорчения, нервные припадки моей бедной матери, естественно беспокоившие меня, окончательно расстроили мое здоровье. Путешествие было мне необходимо, но мысль оставить свою мать была мне слишком тяжела и не позволяла мне думать об отъезде. Муж мой, к которому она питала материнские чувства, а он их вполне заслуживал своими заботами и преданностью, уничтожил все препятствия, убедив ее ехать с нами. Она согласилась, и решено было, что в начале лета 1802 г. мы выедем из России. Эта уверенность ободрила меня: мне необходимо было оставить место моих страданий.

Я переехала в город. Отсутствие принцессы Тарант было для меня очень чувствительно. Двор возвратился из Москвы, а с ним и графиня Толстая. Как-то вечером приехала она ко мне неожиданно, точно с неба упала, и я была столь же удивлена, как и счастлива увидать ее. Поведение ее мужа уничтожило наши прежние отношения: она уже более не приезжала ко мне ежедневно. Граф Толстой изъявил желание, чтобы она принимала, давала балы; он предложил ей пригласить меня, но графиня Толстая хорошо меня знала и отвечала, что я не приму их приглашения. Некоторое время она вся отдалась свету. Однако долго так не могло продолжаться: ее чудная душа нуждалась в других занятиях, более достойных ее. Как-то вечером она приехала ко мне и сказала, что, желая говорить со мной откровенно, она хотела бы быть уверенной, что нас прерывать не будут. Мы уговорились, что на другой день, после обеда, дверь моя будет заперта для всех, кроме нее. Графиня приехала. Мы пошли в мой кабинет, и там она вполне призналась мне в своей сердечной привязанности, в своих прошлых горестях и ошибках. Затем она прибавила: «Вы видели, что ваша нежная забота обо мне, ваша искренняя дружба, не могли порвать чары страсти, но Господь сжалился надо мной в ту самую минуту, когда я была на верху слепого увлечения: виновник его сам уничтожил это чувство. Известие о его женитьбе открыло мне глаза на пропасть, в которую я готова была броситься. Я была в отчаянии, но прибегла к Милосердому. Он очистил мое сердце, и я ничего более не испытывала, как только чувства любви и признательности, которыми была обязана Богу. Простите меня, что я вас обманула. Я сказала вам при расставании, что уже вылечилась, тогда как думала только подальше бежать от вас и следовать за тем, которого не имела права любить. Пусть это признание возвратит мне ваше доверие, пусть дружба наша будет иметь основанием только религию: тогда она будет чиста и вечна, и Господь сам ее благословит». Понятно, что я была глубоко тронута. Торжество добродетели дает возможность испытать тихое и спокойное счастие. Экзальтация и воображение могут создать только химеры. Первая — образ непогрешимой истины, вторая — мятежный сон, который смущает наш покой. Победа над собой — самая лучшая из всех побед: она удаляет от нас ложь, которой мы стараемся придать вид действительного счастия, наполняя прошедшее опасными воспоминаниями, которые нас опьяняют и, по-видимому, заглушают разум. Мы должны были бы видеть в них укоры самим себе, а не упиваться ими. Мы далеко не излечены, если воспоминание о наших ошибках не составляет для нас мучения. Мысли подобны растениям, посаженным в разные времена года: постоянная забота о них способствует их развитию, а тщательный уход освободит их от дурных трав.

Располагая покинуть Россию на семь лет, муж мой просил предложить императору купить его дачу против Каменного острова. Его величество очень любезно согласился на эту просьбу. Дача мужа моего была продана, к моему большому сожалению. Если бы я имела право голоса в этом деле, мы бы сохранили ее, но муж мой был так несчастен, так возмущен всем происшедшим, что в данную минуту он готов был продать все свои имения. Я аккуратно получала известия от принцессы Тарант: она писала мне ежедневно, пока переменяли лошадей, и никогда не переставала заботиться обо мне. С тех пор, как графиня Толстая сделала мне свои признания, я чувствовала себя с нею свободнее, и она возвратила мне свою прежнюю привязанность. Я была также счастлива при мысли об ожидаемом свидании с моим лучшим другом.

Наконец наступил май месяц. Мы должны были оставить Россию в начале июня. За две недели до нашего отъезда состоялся бал у г. Ниса, министра Португалии; двор должен был присутствовать на нем. Муж мой сказал г-же Толстой, которая была в числе приглашенных, что ей представлялся удобный случай попросить у императора разрешения для него проститься с его величеством в частной аудиенции, чтобы иметь возможность отблагодарить его в то же время за все его милости. Графиня Толстая поспешила исполнить это поручение. Танцуя полонез с императором, она сказала ему: «государь, я должна просить вас об одной милости: граф Головин желал бы иметь у вас частную аудиенцию, чтобы отблагодарить вас и проститься с вами. Угодно ли будет вашему величеству разрешить ему это?» — «Он может прийти», благосклонно отвечал император: «он может прийти в мой кабинет завтра в 12 часов дня». Графиня Толстая сообщила нам с радостью этот ответ. Муж мой отправился к императору в назначенный час. Между ними произошло объяснение столь же трогательное, как и интересное. Муж мой испросил у его величества прощения в том, что так быстро покинул двор, просил также государя никогда не судить о нем по словам, а по делам его, в особенности же обратить внимание на мотивы, заставлявшие его действовать в различных случаях. Император также обвинял себя. Наконец все устроилось между ними, как нельзя лучше. Выходя из кабинета императора, муж мой встретил Толстаго, который ничего не знал о происшедшем, и потому удивление его было чрезмерно. Он спросил у императора, каким это образом у него был граф Головин. Император, боясь навлечь неприятность на его жену, отвечал, что он встретил мужа моего на прогулке и пригласил его к себе. Вечером того же дня его величество рассказал про этот случай графине Толстой, но она отвечала, что напрасно его величеству угодно было поберечь ее: она ничего не скрывала от своего мужа. Я поручила также графине Толстой сообщить о моем желании иметь прощальную аудиенцию у императрицы. Государыня пожелала, чтобы я была представлена ей на общем приеме, но графиня заметила ей, что справедливость требовала дать мне частную аудиенцию. Ее величество согласилась на это лишь с условием, чтобы и графиня Толстая приехала со мной.

В семь часов вечера я вошла в кабинет императрицы. Я была взволнована до глубины души: ничего не может быть ужаснее, как чувствовать себя напрасно обвиненною. Все сели. Рядом с императрицей сидела сестра ее, принцесса Амалия, которую принцесса мать оставила в Петербурге. Разговор был натянутый и незначительный. Эта невыразимо тяжелая для меня сцена продолжалась около получаса. Я сказала тогда графине Толстой, что довольно злоупотреблять добротою императрицы, и что мне пора удалиться. Ее величество сказала мне несколько слов относительно моих планов путешествия; затем я простилась с нею и уехала более несчастною, чем прежде. Еслиб она могла прочесть в моей душе, то пожалела бы несколько о своей несправедливости. Однако оставим эти трудныя времена, о которых я должна вспоминать только с признательностию: они научили меня познавать всю глубину моей привязанности к императрице и все, что может перенести преданное сердце. Иначе и не могло быть: я слишком хорошо, знала императрицу, чтобы перестать любить ее, и предпочла бы страдать вдвое более, чем лишиться внушаемаго ею мне чувства: сердце мое находило в том истинную отраду. Она была в заблуждении: все обстоятельства, невидимому, слагались к обвинению меня в самых ужасных проступках, враги мои окружали ее величество, а мое добровольное и, вместе с тем, вынужденное молчание оставляло открытое поле для действий моих не до брожелате лей.

Надо было поехать в Павловск откланяться вдовствующей императрице. Я пообедала там, по принятому обычаю. Во время раута императрица Елисавета подошла ко мне и холодно сказала: «Вы, кажется, здоровы сегодня?» Вид ее очень оскорбил меня, — «Действительно», отвечала я, «мне гораздо лучше с тех пор, как я уверена в возможности удалиться отсюда». Таково было наше прощание.

Накануне моего отъезда графиня Строганова приехала проститься со мною. Я проводила ее по окончании ее визита. Мы остановились у моего окна. Улица была загромождена разного рода экипажами. Подъезжали к театру против моего дома; в то же время погребальная процессия двигалась между четырьмя рядами карет, которые спешили и старались перегнать одна другую. Это была поразительная картина жизни: жажда наслаждений и неизбежный конец. В то время, как мы смотрели на этот контраст, до нас доносилось издали церковное пение в домовой церкви моей матери; то был напутственный молебен, которым испрашивалось благословение ее предстоящему путешествию. Эта пестрая смесь впечатлений, заставлявшая призадуматься, расположила графиню сообщить свои размышления и сделать мне тысячу уверений в ее памяти обо мне и участии.

— Буду говорить с вами, — сказала я ей, — с искренностью умирающего: разлука очень походит на смерть. Как знать, увидимся ли? Вы позволили моим врагам говорить обидное на мой счет в вашем доме. Вы не можете того отрицать. Но я ничего не сказала о вас! Вы дозволяли оскорблять меня, никогда не защищая меня, тогда как были вполне убеждены, что я не заслуживала этого. Я не сердилась на вас и не мстила вам за то. Визиты его величества к вам дали повод ко многим толкам. Я защитила вас и заставила молчать всех, кто это говорил мне.

 

XX

Отъезд Головиных из Петербурга. — Рига, Кенигсберг. — Пребывание в Берлине. — Болезнь дочери Головиной. — Г-жа Криднер, — Г-жа Круземарк. — Принцесса Луиза. — Пребывание Головиной в Лейпциге. — Посещение жилища г-жи Шенбург. — Саксонская Швейцария. — Франкфурт на Майне. — Путешествие по Франции.

Мы оставили Петербург 8-го июня 1802 г., после обедни. Все наши люди были в слезах, и я делала все возможное, чтобы скрыть их от моей матери. Графиня Толстая сопровождала нас до Ропши, загородного императорского дворца, где мы провели день и ночь. На другой день, рано утром, отправились мы в путь, нежно поцеловав графиню Толстую. Я сидела в дормезе матери с своей младшей шестилетней дочерью и сестрой ее воспитательницы, Генриеттой, которую мать моя очень любила. В другой карете был мой муж со старшей дочерью, гувернанткой и врачом. В третьем экипаже ехали наши две горничныя и два лакея.

Не буду говорить об Эстляндии и о ее диких жителях, которые говорят на непонятном языке и, по-видимому, не имеют образа человеческого. Мы провели около 36 ч. в Нарве, чтобы дать отдохнуть моей матери. Я только о ней и думала. Я дрожала при мысли, что ее нервные припадки могут возвратиться дорогой. Мы ехали иногда ночью, останавливаясь только в больших городах. Помню, что, проезжая вечером маленькое местечко в Лифляндии, я услыхала погребальный звон. Я заметила прежде всего готическую церковь, возвышенную, в форме башни, и выделявшуюся на туманном небе. Ветер сгонял тучи, природа будто предвещала смерть. Несколько далее я увидала мрачную процессию, медленно подвигавшуюся к кладбищу, последнему убежищу покойника. Я старалась скрыть это печальное зрелище от моей матери и успокоилась только тогда, когда мы выехали на большую дорогу. Мы пробыли два дня в Риге. Погода была превосходная, и я осмотрела город с г-жей Рольвилье, дочерью г-жи Убрино, старинной нашей знакомой. Мать моя с удовольствием увидала ее, и г-жа Рольвилье оставалась с нею в мое отсутствие. Я была за обедней, которую служили о здоровье моей матери, потом полюбовалась прелестным видом с моста, и, увидав католическую церковь открытою, когда мы были в дороге, возвращаясь в гостиницу, я спросила у моей подруги, можно ли в нее войти. — «Всегда», — сказала она мне, — «ее никогда не запирают». Я была очень поражена простотой и бедностью этой церкви. Священник стоял на коленах, погруженный в набожные размышления. Невольно и я стала на колена, возведя взоры на большой крест, поставленный на алтаре. Тишина и спокойствие, которые окружали меня, наполнили душу мою неземным чувством. Я с сожалением встала: нора было уходить; священник встал также. Я спросила у него, можно ли получить маленькие образки. Он мне принес их; я предложила ему за них денег, но он не принял. Тогда я опустила их в церковную кружку, и возвратилась домой с чувством душевного спокойствия, давно мною не испытанным. Никогда не забуду я этой церкви. В Кенигсберге мы остановились в отеле «Золотой Орел». Я увидала слуг в трауре и узнала, что г. Ниса, министр Португалии, уехавший из Петербурга за несколько дней до нас, заболел оспой в этом отеле и только что умер. Возвращались с его похорон. Мы ночевали около занимаемых им комнат; к счастию, никто из нас не боялся ни привидений, ни оспы. Я спала с моей младшей дочерью в кабинете около комнаты моей матери. Стены этого узкого кабинета были увешаны: одна — портретом Фридриха II, а другая — портретом его отца; оба изображены были стоя и во весь рост. Дочка моя не могла уснуть и беспрестанно повторяла мне: «Мама, не могу закрыть глаз: у обоих королей глаза такие большие, и они так пристально глядят на меня!».

Трещотка, которая заменяет в Кенигсберге бой часов, окончательно лишила меня сна, но мать моя спала; для моего спокойствия этого было достаточно. На другой день мы уехали после обеда и проезжали по великолепным лесам Пруссии. Ночь была чудная. Луна освещала нас восхитительно, и при таких обстоятельствах мне не так, как обыкновенно, надоедала медлительность прусских почтальонов и неповоротливость их лошадей. Облокотившись головой о дверцу, я дышала чистым воздухом и всматривалась в длинные тени дерев и мягкий свет луны, отражавшийся на дубовых пнях. Ямщики шли пешком, так как дорога была тяжелая, песчаная. Изредка трубили в рог, и протяжное эхо повторяло его звуки вдали. Все погружено было в сон вокруг меня: только я не спала с моим сердцем. Как бы мы ни были несчастны на родине, невозможно равнодушно оставить ее. Можно от нее оторваться, но родину не оставляют, и счастие всегда не полно, если им наслаждаются вдали от родных могил и столь дорогой сердцу отчизны.

Дня за два до приезда в Берлин старшая дочь моя заболела. Приехав в этот город, мы уложили ее в постель. Сильная горячка проявлялась в смертельной тоске: по всем признакам болезнь должна была быть серьезная. Пригласили доктора Гуфеланда, который выказал опасение, но наши общие заботы вскоре облегчили ее, и она, по-видимому, оправилась. Однако не было возможности оставаться в отеле, где постоянный шум от табльдота, от приезжающих и отъезжающих и от серенад, продолжавшихся далеко за полночь, не давал нам никакого спокойствия. Мы начали искать квартиру и нашли ее в частном доме, в Липовой аллее. Дочь мою несли на носилках, и так как ей было лучше, то этот переезд очень забавлял ее, но дня через два, три она еще сильнее заболела. Проявилась нервная лихорадка самого острого характера. Беспокойство мое стало безмерно. Муж мой был в отчаянии, и я скрывала насколько возможно от моей матери опасность, которую видела так ясно. Умея определять пульс, я отдавала Гуфеланду полный отчет во всех его колебаниях. Пульс стал неровным. Волнение и бред возвращались каждый вечер. Я проводила ночи у постели своей дочери; душа моя страдала более моего бедного тела: нравственная боль делает нечувствительною боль физическую; но что особенно утомляло меня, это — прерывающееся дыхание моей дочери. Я дышала, как она, но будучи в состоянии удержаться от того. Я просила доктора откровенно сказать мне, насколько велика опасность. Он согласился, что положение ее было очень трудно, что он не видел другого средства, кроме ванны, что если она перенесет ее без конвульсий, тогда можно иметь надежду, но при малейшем нервном подергивании все будет кончено. Я скрыла эту печальную и ужасную истину от матери и от мужа. Я согласилась с Гуфеландом, что нужно безотлагательно приготовить ванну. — «Теперь еду к королеве», сказал он мне: «по выходе от нее я немедленно возвращусь к вам». Я предложила моей матери сделать небольшую прогулку с моей дочкой и Генриеттой. Затем села за бюро у постели больной, пока гувернантка и обе горничныя готовили ванну. Я опустила лицо на руки, не имея достаточно бодрости повернуться в сторону дочери. Взор мой упал на книгу «День христианина», которую аббат Шанкло, преподаватель истории моих детей, дал мне на память при моем отъезде. Открыв книгу, я напала на следующий текст: «Боже мой, хочу, чего Ты хочешь, потому что Ты этого хочешь, хочу именно, как и сколько Ты хочешь!» Эти слова были для меня божественным светом и требованием покорности. Я несколько раз повторяла эту молитву с усиливающейся набожностью и достигла того, что выговорила мою внутреннюю жертву с такой силой, что невольно упала на колена. Холодный пот выступил у меня на лбу. Когда принесли ванну, я поднялась и бросилась в другую комнату, задыхаясь от слез. Я заперла дверь, вся дрожа, и приложила глаз к скважине замка. Я видела, как дочь мою посадили в ванну. Ее распущенные волосы, открытый ротик еще более увеличивали ее страшную худобу. Все мои чувства как бы онемели. Едва только ее посадили в ванну, как слышу, она говорит: «Боже, как мне хорошо! Могу ли я остаться в этой воде?» Слова эти произвели на меня невыразимое действие: я была вне себя и побежала на встречу приехавшему Гуфеланду. Выслушав меня, он вскрикнул от радости: «это чудо!».

В это тяжелое для меня время я каждый вечер садилась на окно подышать мягким и чистым ночным воздухом. Впотьмах доносились до меня шаги гулявших и звуки органа, аккомпанировавшего верному и приятному голосу. Я испытала странное смешение чувств. Сердечное горе так властно, что все, не соприкасающееся с ним, делает его еще более сухим и раздирающим. Наконец дочь моя была на пути к полному выздоровлению. Радость сменила самую ужасную тоску. Я поехала на чашку чая к баронессе Криднер, жене нашего поверенного в делах, кроткой и прекрасной женщине, выказавшей мне трогательное участие. Во второй раз я встретила у нее гостей: баронессу Лефорт, пожилую даму, любезную и добрую, мать г-жи Серту, камер-фрау принцессы Луизы Радзивилл, графиню де-Неаль с ее старшей дочерью; одна из них состояла при принцессе Фердинанд, другая при принцессе Луизе. Обе они были со много очень предупредительны и спросили позволения навестить меня. Г-жа Круземарк, подруга княгини Барятинской, матери графини Толстой, приехала также и много говорила со мной о семействе моей подруги, о ее истории с мужем и о письме, написанном ей императрицей с приглашением возвратиться в Россию. Она попробовала было заставить меня говорить, стараясь подметить, действительно ли я участвовала в разъединении супругов Толстых, и в полной ли я немилости у императрицы; но я не удовлетворила ее любопытству, долго слушала ее и своим молчаливым вниманием доказала, что не сею своего доверия по всем городам, лежащим мне на пути. Графиня Неаль приехала пригласить меня погулять в Bellevue, на даче, где был замок, в котором жила принцесса Фердинанд с дочерью и двором. Я приняла это предложение и отправилась к ней. Мы прошлись по довольно красивому саду, в котором замечательны были только цветы, взрощенные самой принцессой. Когда я проходила перед замком, то увидела принцессу на ее балконе. Она сошла с него, очень любезно пошла мне на встречу и убедила меня войти к ней. Я познакомилась с принцессой Луизой, прелестной женщиной, светской и умной. Я видела также брата ее, принца Лудвига. Принцесса Фердинанд повела меня в апартаменты своего сына, который сыграл нам на клавесине с необыкновенным талантом. Спустя несколько времени, я простилась с ее светлостью. Не говорю о самом принце Фердинанде, чтобы не сообщать подробностей о его глупых и смешных поступках. Младший сын ее не дурен лицом, но он надут и вульгарен.

На другой день принцесса Луиза сама заехала ко мне осведомиться о здоровье моей дочери и пригласить меня к себе на завтра провести вечер вместе. Я застала ее одну за пяльцами в малом кабинете. Мы вели долгую и очень приятную беседу. Разговор, в основании которого не лежит ни доверие, ни другой какой либо особенный интерес, для того, чтобы быть приятным, должен быть естествен и не лишен некоторой свободы. Принцесса Луиза создана как будто нарочно для таких именно бесед. Существует множество милых пустяков, о которых можно говорить в приятном обществе; это общество, с своей стороны, дает то изящество, то чувство меры, которые сообщают беседе особенную прелесть. Во время моего пребывания там я заметила, что принцессу, невидимому, беспокоил какой-то изредка доходивший до нас шум. Потом я узнала, что мать ее была все настороже: принцесса-мать была очень требовательна и ревновала, когда дочери ее оказывали кому либо особенное внимание. Принцесса Луиза опасалась, как бы она не пришла прервать наш разговор. Дети ее прелестны, в особенности девочка, Луизон, которой впоследствии она лишилась. Выздоровление моей дочери шло медленно. Мы оставались около двух месяцев в Берлине. Я часто в то время видала принцессу Луизу, а к ее матери пошла только проститься. Я не хотела быть представленной к ее двору, не желая делать парадного туалета и тем затруднять себя.

В виду окончившегося сезона вод мы решились ехать прямо в Париж. Три дня провели в Лейпциге во время ярмарки. У нас была прекрасная квартира, где моей матери было очень удобно. Силы моей дочери возвращались. Я часто прогуливалась и посещала магазины с мужем и дочерью, оставляя себе на следующее утро прогулку, имевшую особенный интерес для меня. Однажды я встала рано, взяла мою записную книжку и пошла с Генриеттой и наемным лакеем отыскивать дом, в котором умерла госпожа Шёнбург. Накануне смерти она велела снести себя на террасу, покрытую цветами, которых поручила своей матери нарвать большое количество. Я увидала эту террасу и цветы; они были не те самые, но, быть может, росли на том же стебле: они внушили мне особенный интерес, и я не могла оторвать от них глаз; мне казалось, что мыслью о ней проникнуто все мое существо. Смерть может похитить у нас любимое, но впечатления сердечные угасают только с нами. Я с трудом оторвалась от этой террасы и отправилась срисовывать вид с моста, перекинутого через ров, который окружает город. Стена с зубцами была прекрасно освещена. Опершись на парапет, я пробовала рисовать, как вдруг незнакомый голос сказал мне: «Madame, знакомы ли вы с французским языком?» Обернувшись, я увидала человека, повторившего тот же вопрос. Я отвечала: «да». «Позвольте предупредить вас, madame, — возразил он, — что солдат и часовой, которых вы видите там, принимают вас за французского шпиона и стараются узнать, какой план вы снимаете». Я очень поблагодарила этого иностранца, уверяя, что ничего не боюсь, и спокойно продолжала свое занятие, приняв лишь ту предосторожность, что приблизилась к часовому, чтобы успокоить его и доказать, что мне скрывать нечего. Действительно, по моему спокойному виду он увидел, что я ничего не делаю предосудительного, и меня более не беспокоили.

Погода была прекрасная, когда мы проезжали по Верхней Саксонии. Страна эта прелестна. После целой ночи езды кучера наши остановились около хорошенькаго домика, находящагося вблизи большого леса. Мы вошли в этот дом, состоявший из трех, четырех комнат. Он принадлежал одному крестьянину. Гостиная была украшена несколькими портретами, так смешно подобранными, что можно было положительно удивиться: каждое лицо было только с одним глазом. Господин смотрел в бинокль, дама держала попугая, голова которого прикрывала ей глаз; другая держала розу, ветка ее имела то же назначение; четвертая одинаково держала лимон. Это было, вероятно, семейство кривых. Обивка стульев изображала женитьбу молодого Товия. Наружная стена дома была прикрыта персиковыми деревьями и лозами винограда. Я отправилась гулять в лес с мулсем и дочкой. Желая сделать часть пути пешком, мы отдали приказание прислать нам экипажи немедленно, как только их заложат. Едва сделали мы шагов сто, как увидали громадный дуб с замечательно толстым стволом. Вокруг него была поставлена скамейка, предназначенная, вероятно, для отдохновения путников. Древесная кора над этой скамейкой была покрыта надписями на всех европейских языках. Сколько собрано было имен, различных мыслей, с какими различными побуждениями начертывали их лица, которые никогда не видались и, вероятно, никогда не увидятся! Я была в восхищении от этого леса. Из-за гор увидала я восход солнца, блестящие лучи которого покрывали их всеми цветами опала. Красоты природы имеют над нами громадную власть. Чтобы вполне оценить их значение, следует быть лишенным их на некоторое время. Любуясь чудесами творения, трудно позабыть Создателя, а все, что ведет к Нему, служит первым для нас благом.

Тюрингия — красивая страна, хорошо обработанная. Проехав ее, мы отправились во Франкфурт, куда попали лишь вечером. Ярмарка только что началась. Нам объявили, что нам дадут лошадей не ранее, как дня через три, в виду наплыва публики, наполнявшей город в это время. Старый граф Нессельроде тотчас приехал нас навестить, многое нам рассказывал, а затем предложил нам свои услуги и готовность свезти меня на ярмарку. Мы все на другой день туда отправились. Все магазины были устроены в нижних этажах домов, расположенных четыреугольником. Вход в них — через калитки. Магазины красивы, и в них масса парижских товаров. Я купила книги и портфель оригинальных рисунков в магазине Артария.

Не буду говорить подробно ни о Дармштадте, ни о красивом по своему местоположению Гейдельберге, ни о других городах, которые осмотрены были внимательнее лишь на обратном пути, между прочим, о Раштадте. Оставляя этот последний город, я с живым интересом взглянула на аллею, ведущую в Карльсруэ, обычную резиденцию вдовствующей принцессы баденской. Я избегала ее из деликатности, опасаясь, как бы мое представление ей не подало повода к разного рода догадкам. Я не хотела также, чтобы императрица Елисавета вообразила себе, что я желаю объясниться с ее матерью.

В Страсбург приехали мы также вечером. Въезжая во двор отеля, где мы должны были остановиться, я увидала даму, поспешившую открыть нам дверцу кареты. Каково было мое удивление, когда я узнала в ней г-жу Кошелеву, очень интересную особу, которую я нежно любила! Я была в восторге видеть ее: один прыжок, и я очутилась в ее объятиях. Мы всегда испытываем радостное чувство при свидании с соотечественниками за границей. Четыре дня провели мы вместе, комнаты наши отделялись одна от другой только запертой дверью, которую мы открыли с обоюдного согласия. Сын ее был с ней; в то время он был прекрасным молодым человеком, который служил мне в качестве чичероне: он показал мне город, собор, памятник Морицу Саксонскому, и рыцаря с своей дамой, плававших в гробах, наполненных спиртом. К несчастью, молодой Кошелев очень изменился впоследствии: он ускорил смерть своей матери, доставляя ей бесчисленные огорчения.

По другую сторону наших апартаментов квартировала герцогиня д’Есклиньяк, побочная дочь принца Ксаверия и сестра шевалье де Сакс, который был убит на дуэли князем Щербатовым. До меня доходил ее спор с горничной, напоминавший маркизу из комедии; та отвечала ей, как и следовало субретке:

— Барышня, вы ошибаетесь, герцогиня ошибается и т. д.

Я рассталась с г-жей Кошелевой, в надежде скоро опять с ней свидеться в Париже. В продолжение часа мы взбирались на красивую гору Савернь, представляющую все разнообразие природы. Роскошный вид расстилается с ее вершины. Как только въехала я во Францию, желание увидать г-жу де-Тарант усилилось. Мы ехали во Франции гораздо скорее, чем в Германии: французская почта прекрасна, ямщики услужливы и аккуратны. Я нашла прекрасные отели, превкусные обеды, отличное вино, проворных, веселых и добродушных слугь. Только в Нанси и в Мо заметила я революционный дух.

Отправившись гулять в одном из этих городов, пока меняли лошадей, я встретила двух или трех молодых людей, которые принялись кричать:

— О, го, го! теперь не носят более шлейфов, потому что нет более пажей их поддерживать.

— Ошибаетесь, господа, — отвечала я: — я не француженка, а русская: мы не проливали крови наших государей!

Они замолчали и поспешили удалиться.

 

XXI

Прибытие в Париж. — Княгиня де-Тарант. — Общество Сен-Жерменского предместья. — Граф Морков. — Поездка по Парижу. — Г-жи Модави, Дюра и Шиме. — Первый консул. — Г. Караман. — Маркиза Монтессон.

В 9 часов вечера приехали мы к парижской заставе. Пока осматривали наши паспорта, я услышала прекрасную музыку: танцевали кадриль на лугу. Я спросила позволения у моей матери сесть в карету мужа, а на мое место посадить мою старшую дочь. Различные чувства взволновали меня: сердце мое радостно билось от предстоящего свидания с г-жей де-Тарант и от въезда в этот большой город. Когда мы проехали ворота С. Мартен, тысяча мыслей начала тесниться в моей голове. Я вспоминала все, что говорил мне дядя, который так долго прожил в этом огромном городе. Мысль о революции, шум, крики, езда телег, бубенчики лошадей, походная музыка, эта масса народа, которая не идет, а бежит, и стремительно бросается в разные стороны, крики разносчиков, все неважное по подробностям, но взятое вместе, произвело на меня самое своеобразное впечатление. Действительно, в этом центре встречаем все земное величие и всю земную суету. Мы проехали Pont Royal (Королевский мост) и въехали в С.-Жерменское предместье, самый аристократический квартал Парижа, так как в нем сосредоточивались жилища всех древних дворянских фамилий. Въехав в улицу Бак, мы не знали, куда направиться. Добрая женщина указала нам отель Касини на Вавилонской улице. Мы постучали в большие ворота, которые отворились, и мы заметили красивый четыреугольный двор, покрытый виноградниками. Мы увидали освещенную комнату. Камердинер и два лакея вышли нам на встречу с факелами. Муж мой повел в дом мою мать и детей, а я осталась во дворе ожидать г-жу де-Тарант, которая была в двух шагах от нас у г-жи де-Люксембург, куда ей пошли доложить. Было 3-е октября. Ночь была темная и теплая. Дверь отворилась. Г-жа де-Тарант прибежала, и мы бросились в объятия друг друга.

— Что вы здесь делаете? — сказала она мне.

— Жду, чтоб вы мне сами показали все доказательства вашей дружбы: они мне будут вдвое дороже.

Ужин был сервирован чисто, элегантно. Мать моя помещалась в бель-этаже и, по-видимому, была довольна. Комнаты мои, мужа и детей, все очень мило обставленные, находились в антресолях. Мы считали себя счастливыми так многим быть обязанными нашему доброму другу. Она одна находила все недостаточно красивым.

На другой день я увидала наш маленький садик. Затем г-жа де-Тарант поспешила познакомить меня с своими родственниками. Герцогиня д’Юзес (d’Uzès), сестра ее, была в Париже с своим мужем, которого я уже видела в Петербурге, когда он сопровождал туда г-жу де-Тарант при ее приезде из Лондона. Герцогиня Шатильон, мать ее, была в замке Бидвиль, в 8-ми милях от Парижа. На третий день она приехала навестить нас с г-жей д’Юзес, своей внучкой. Я поехала на встречу в Версаль. Она приняла меня дружески и дала букет цветов.

Через два дня, граф Караман, старинный друг моего дяди, также приехал к нам и привез с собой трех своих дочерей: виконтессу де-Сурш, виконтессу де-Водрёйль, графиню Баши и внучку ее m-lle де-ла-Фор. Мы познакомились без всяких церемоний, и через час между нами установились такие простые отношения, как будто мы провели вместе всю жизнь. Г-жа де-Сурш первая дала мне это заметить.

— Это совершенно естественно, — отвечала я. — Мне не доставало только полюбить лично всех вас.

Г-жа де-Тарант повезла меня затем в отель Шаро. В нем жили в то время только графиня де-Сен-Альдегонд и графиня Беарн. Маркиза Турсель, их мать, и герцогиня Шаро, сестра, были в деревне. Г-жа де-Сен-Альдегонд приняла меня с таинственностью и простотой, которые не допускают стеснения при первом знакомстве, но г-жа де-Беарн, в продолжение всего моего визита, сохраняла полное хладнокровие, которое имело характер наблюдения. Я мало видела лиц, более интересных и подходящих к соединению всех добродетелей. Г-жа де-Шатильон и г-жа де-Тарант водили меня также к г-же Клермон, к княгине де-Тенгри, к графине де-Люксембури, которая квартировала в том же доме с графиней де-Монморанси Танкарвиль, своей сестрой. Мы посетили также герцогиню де-Жевр, последнюю из фамилии Дюгесклен, и герцогиню де-Бетюнь, тетку по отцу г-жи де-Тарант, у которой жила ее внучка, г-жа Евгения де-Монморанси. Герцогиня де-Бетюнь приняла меня в своей спальне, обитой красным. Она сидела в большом кресле, около нее была шифоньерка, а на коленах маленькая собачка на четыреугольном куске серой тафты. Я познакомилась еще с графиней Ипполит де-Шуазёль и с графиней де-Серанс, ее сестрой. Круг моего знакомства расширялся ежедневно: друга m-me де-Тарант принимала везде с участием. Г-жа де-Турсель вернулась из деревни с остальными членами своего семейства. Герцогиня де-Шаро приехала тотчас же ко мне и пригласила меня самым любезным образом навестить ее в пятницу, приемный день ее матери. Это интересное и почтенное семейство было в сборе в том же доме. Я была там с г-жей де-Тарант и видела множество дам прежних времен, между прочим герцогиню Дюра, княгиню Шиме, ее друга в продолжение 40 лет, и княгиню де-Леон, невестку г-жи Танкарвиль.

В это время Бонапарт был консулом, и двор его находился в Тюльери. Общество, которое я видела, представляло поразительный контраст с тем, которое я встречала по другой стороне мостов. То была квинт-эссенция старинного дворянства, неприкосновенная в своих принципах и сделавшаяся жертвой революции. Душа и сердце находили отраду среди этого редкого единения. Ум мог только наслаждаться всем представлявшимся ему: тон, грация, а в особенности принципы, привлекали, восхищали и заставляли наслаждаться обществом, в котором твердая последовательность убеждений соединялась с самой естественной любезностью. В скором времени со мной стали обращаться в отеле Шаро и в отеле Караман, как с сестрой; друзья того и другого семейства осыпали меня вниманием. Самолюбие мое могло бы быть польщенным, если бы я имела время думать о том, но душа моя была слишком глубоко тронута, чтобы я могла заниматься собой. Граф Морков, наш посланник в Париже, приехал спросить меня, к какому 16-му желала я назначить мое представление к первому консулу. — «Вы удивляете меня, — сказала я ему, — неужели вы думаете, что я поеду ко двору этого простонародного короля? Я не затем приехала сюда, чтобы унижаться». — «Но если вы не представитесь, то будет слишком заметно: все ваши соотечественницы это сделали. Англичанки, польки, немки, никто этого не избежал». — «Если-б даже и китаянки были там, я все-таки не поехала бы». — «Вы повредите г-же де-Тарант: подумают, будто она вам это советовала, и у вас будет так много неприятностей, что вы будете вынуждены оставить Париж». —  «Я оставлю его с удовольствием, если это будет нужно для доказательства моих принципов; что же касается г-жи де-Тарант, то с ней ничего другого не может случиться, как только предложат ей выехать из Франции, и она это сделает без особенного горя». Граф Морков, видя, что ничего не выигрывает, замолчал, беспокоясь, как бы ему не было какого либо запроса и замечаний из-за меня.

Экипаж мой был готов: это была хорошенькая двуместная карета, запряженная лошадьми, с коротко обрезанными хвостами, по-английски. Ливрея моя была цвета голубого, красного и черного, богато украшенная галунами, шляпы — перевязанные по французской моде, с плюмажем цвета моего герба. Оказалось случайно, что ливрея моя походила на будничную ливрею французского короля: потому-то она и делала впечатление на верноподданных. Кареты были тогда редки, ливреи не существовали: боялись, как бы они не произвели сенсации на улицах. Но я решилась всем бравировать: села в карету в сопровождении двух выездных лакеев и отправилась делать визиты моим соотечественникам. Приехав в улицу Баси, я увидела радостные демонстрации народа: простые женщины взлезали на всевозможные предметы вдоль дома, крестились и кричали: «А, возвращаются добрые времена!» Проехав Королевский мост и площадь Людовика XV-го, я остановилась на углу Елисейских полей, у ворот дома г-жи Дивовой. Она увидала меня в окно и была поражена, удивлена моей смелостью проехать в приличном экипаже по улицам Парижа. — «Боже мой, неужели вас не обидели?» — сказала она мне. — «Напротив, были очень довольны меня видеть». — «Андрюша, душа моя, — сказала она мужу — закажите нашу ливрею с завтрашнего дня». Г. Морков также последовал моему примеру.

Много лиц приезжало с визитом к моей матери, к которой относились чрезвычайно любезно и с большим уважением. Квартира ей очень нравилась: ей стоило только открыть дверь, чтобы быть в саду; терраса была обставлена розами; мать моя велела прибавить малую беседку из каприфолий. Здоровье ее удивительно поправилось: нервные припадки совершенно оставили ее с самого начала нашего путешествия.

Почти каждое утро я отправлялась к моим новым друзьям, в особенности в отель Шаро, с г-жей Тарант. В этом кругу я вторично завтракала. Полина де-Беарн изменила, наконец, свои ледяные отношения ко мне: можно было бы сказать, что сердце ее сжималось сначала для того только, чтобы потом более стремиться к моему. Мне она нравилась более своих сестер, хотя и они были прелестны и очень любезны, но трогательный вид Полины, ее кротость, чувство такта, все, случившееся с ней в продолжение революции, увеличивало ее прелесть. У нее было трое детей: две прелестные дочери, из которых старшая умерла после моего отъезда из Парижа, а младшая была моя любимица. Дети г-жи де-Сен-Альдегонд были старше по возрасту и сделались подругами моих. Я объехала магазины, представляющие богатство и разнообразие, которые редко молено встретить: стоит только пожелать и открыть свой кошелек, чтобы приобрести все, что молено только себе представить. Г-жа де-Шатильон предложила мне однажды поехать к г. Сак, у которого всегда бывали английские товары. Одновременно с нами в его магазин вошла дама высокого роста и представительной наружности. Осведомившись, кто она, я узнала, что это была г-жа Медави. Услыхав это имя, я изменилась в лице и почувствовала себя взволнованной: я вспомнила, что императрица Елисавета часто говорила мне о г-же де-Медави, которую она видала у принцессы матери с другими эмигрантами. С особенною, свойственною ей одной грацией императрица несколько раз забавлялась представляя, как приседала г-жа де-Медави. Совершенно естественно, что вид ее сделал на меня впечатление и напомнил прошлое. Магазин, товары, все исчезло из моих глаз: я видела пред собою только великую княгиню Елисавету. Как немного нужно иногда, чтобы пробудить тяжелые воспоминания!

Я прекрасно проводила вечера с своими новыми знакомыми, видела их ежедневно, и это сделалось для меня потребностью. Воскресенье я исключительно посвящала самой себе. Утром отправлялась в церковь св. Сульпиция, одну из лучших парижских церквей. Многочисленное духовенство служило там обедню, которую пели прекрасные голоса, под аккомпанемент органа. Гармония фуг и аккордов предназначена, по-видимому, для прославления Бога. Я не могла достаточно наслушаться их и налюбоваться набожностью окружавших меня. Как-то раз, будучи там, по обыкновению, увидала я двух дам под вуалью, стоявших на коленах. Талии их были прелестны, лиц не было видно, и они погружены были в молитву. Обе они причастились, а затем опять заняли свои места, но я их не узнала. Так как обедня окончилась, я остановилась у паперти, около знакомой старушки, торговавшей старыми книгами, и седого старца, продававшего распятия из слоновой кости. Почти каждый раз я что нибудь приобретала из их товара, когда к ним подходила. Окончив покупки, я направлялась уже к своей карете, как вдруг почувствовала, что кто-то меня останавливает сзади. Это были две дамы, виденные мною в церкви, и я, наконец, узнала в них г-жу Водрёйль и г-жу Баши, ее сестру. Я отвезла их в своей карете и поехала на свой воскресный завтрак к г-же де-Люксембург, у которой собиралось ее собственное семейство, а также семейство Турсель. Меня представили герцогине Дюра и княгине Шиме. Та и другая были статс-дамы королевы Марии-Антуанетты. Душа г-жи Дюра соединяет все, что сила и благородство характера, почерпая основания для себя из религии, могут представить самого поучительного и почтенного. Вид у нее совсем аристократический: она высокого роста и очень представительна. Г-жа де-Шиме кротка и покорна, как ангел: она худенькая, слабенькая. Контраст этих двух характеров укрепляет их дружбу. Они, как две ивы, выросшие на одном и том же корне, верхушки которых возвышаются и переплетаются между собою. Они особенно хорошо обращались со мною. У меня были трогательные доказательства их участия, которых никогда не забуду. Г-жа де-Дюра шутила насчет худобы своего друга: «Когда я ее целую», говорила она мне, «она всегда боится, чтоб я ее не сломала». Г-жа де-Дюра — дочь маршала де-Муши, который погиб на эшафоте с своей женой и выказал замечательную твердость. В тот момент, когда ему надо было идти на эшафот, он заметил слезы своих друзей. «Не огорчайтесь, — сказал он им, — семнадцати лет я пошел на приступ за моего короля, семидесяти восьми — иду на эшафот за Бога». Когда его арестовали, жена его пришла и просила подвергнуть ее заключению вместе с ним. Г-же де-Муши возразили, что о ней нет приказа. — «Я жена маршала де-Муши», — возразила она и, постоянно твердя эти слова, достигла наконец того, что ее осудили.

Я ездила в Большую оперу с моими знакомыми и была поражена элегантным разнообразием всего собрания, а также богатством спектакля и всем составом оркестра. В Comedie Française я была в ложе г-жи Шаро и г-жи де-Люксембург. Ложа эта была с решеткой, против ложи Бонапарта. Он пристально лорнировал меня во время антрактов. Я сделала ему ту же честь, и, если бы глаза мои были кинжалами, мир давно бы уже избавился от этого чудовища. В его ложе, в опере, у него было зеркало на рессорах, которое он поворачивал, по желанию, и видел все происходившее в партере. Приехав в оперу, можно было тотчас узнать, должен ли приехать туда Бонапарт: ставили взвод солдат у двери, в которую он должен был войти, а маленькие окна, открывающиеся из ложи в коридор, бывали все затянуты. Наполеон боялся всего, кроме преступления. После оперы я ездила ужинать в отель Шаро с семейством Турсель и г-жей Тарант. При стойком характере невозможно быть любезнее и привлекательнее г-жи Августины де-Турсель. У нее природный ум, который ничего не заимствует и, подобно ручью, увлекающему цветы, представляет одно лишь приятное.

Два лакея внесли круглый стол, поставили вокруг четыре кресла (servantes) и ушли. Небольшой прелестный ужин, сервированный нами самими, поддерживал веселость нашего общества. За ним царила самая непринужденная болтовня: у нас не было этих нескромных посетителей, которые пристально смотрят на вас, будто завидуют каждому куску, который вы кладете себе в рот. Когда чувствуешь себя непринужденно, то является любезность; доверие придает ей невыразимую прелесть. Слова при встрече не сталкиваются: это красивый аккорд с приятными вариациями.

Я ездила также иногда ужинать с г-жей де-Тарант в отель Караман и очень весело проводила там вечера. У г-жи де-Сурш самый оригинальный ум. Утонченный разговор г-жи де-Водрёйль соединяет мягкость и изящество. Г-жа де-Баши думает только о небе. Когда она попросила отца своего нарисовать ей рай в том виде, каким он представлял его себе, отец ее нарисовал тогда веселую деревню, населенную пастушками с их посохом и пастухами, игравшими на свирели, овцами, ручейками, бутонами роз и посреди г-жу де-Баши в платье со шлейфом, в куафюре с перьями и в облаках, игравшую на гитаре. Не зная основных правил рисования, г. де-Караман имел дар выражать все, что хотел. Он сделал странную, живописную коллекцию всех счастливых и несчастных минут своей жизни. Я мало видела пожилых, более веселых и почтенных на вид. Он сохранил все свои способности до 84 лет. Женитьба младшего сына уложила его в могилу: он не мог утешиться, что жена его, г-жа Тальен, известна своей красотой и очень дурной репутацией.

Г-жа Кошелева, приехав в Париж, наняла апартаменты в в отеле Караман, любезного хозяина которого она знала со времени своего первого путешествия во Францию. Она предложила мне сделать визит г-же де-Монтессон, которая принимала два раза в неделю. Мы отправились к ней в среду: я прошла по анфиладе комнат, богато и элегантно меблированных. Г-жа де-Монтесон сидела в овальной гостиной, отделанной с замечательным вкусом и наполненной обществом. Она играла в реверси. Княгиня Долгорукая, покрытая брильянтами, сидела перед ней так же, как и госпожа Замойская, сестра князя Чарторижского, молоденькая и хорошенькая женщина. Эти две дамы возвратились с обеда в Сен-Клу. Они вскоре вышли. Г-жа де-Монтессон хотела встать, чтобы проводить их, но я остановила ее, сказав: «Позвольте мне, madame, оказать эту вежливость моим соотечественницам и не допустить, чтоб вы для них беспокоились». Г-жа де-Монтессон закричала: «Княгиня, г-жа Головина не хочет, чтобы я вас провожала. Имейте дело с ней». Княгиня была сконфужена, а я кусала себе губы, чтобы не рассмеяться. Со времени моего путешествия в Бессарабию княгиня не говорила и не кланялась мне более. В минуту нашего отъезда г-жа Клермон оттолкнула свой игорный стол и побежала за мной. — «Не правда ли, графиня, вы не забудете мою пятницу: я особенно ценю честь принять вас у себя, но, Боже мой, это день бала, назначенного княгиней Долгорукой: вы, вероятно, будете на нем?» — «Жертвую вам его без сожалений, — отвечала я, — не благодарите меня за то, прошу вас». Г-жа Клермон продолжала свои нескончаемые выражения благодарности, а я — свои протесты. Эта комическая сцена очень забавляла г-жу Кошелеву.

Г-жа де-Монтессон была тайно обвенчана, без согласия короля, с герцогом Орлеанским, отцом Филиппа Эгалите, она была богата, так как получила большое наследство от герцога. Бонапарт просил ее открыть свой дом и пригласить старое и новое дворянство; но она долго не могла достигнуть этого единения. Она умерла после моего отъезда.

 

XXII

Панихида на кладбище. — Г-жа де-Монтагю. — Общество гр. Головиной. — Бертье и г-жа де-Висконти. — Парижские бедняки. — Граф Сегюр. — Г-н Талейран. — Г-жа Режекур. — Принцесса Елисавета.

Однажды, утром, я была у г-жи де-Сурш; от нее я узнала, что она только что посетила г-жу Монтагю; последняя была занята приготовлениями к панихиде, которая должна была быть отслужена на кладбище Пикпус, где были погребены многие из ее родственников. Я спросила у г-жи Сурш, не будет ли это с моей стороны неделикатно, если я попрошу, чтобы меня тоже допустили на эту панихиду. Она согласилась похлопотать за меня, и на следующий же день я получила от г-жи Монтагю очень трогательное и любезное приглашение.

Я отправилась с молодой г-жей Турсель и де-Жевр, первая хотела помолиться за отца, вторая — за мужа. Мы проехали весь Париж и остановились у дверей ограды кладбища. Лицо г-жи Турсель носило отпечаток горя. При входе в церковь я была охвачена таким чувством, с которым, казалось, силы мои не в состоянии были совладеть: мои обыкновенные мысли, казалось, уничтожились, и я ничего не видела, кроме смерти и утешения в религии. Я с любовью осматривала все лица, выражая самую нежную покорность. Панихида началась, все опустились на колени. Передо мной стояла герцогиня де-Дюра; она потеряла своего отца, мать, невестку и племянницу. Печальное пение прерывалось по временам рыданиями. Посередине церкви стоял катафалк. В конце церемонии г-жа Монтагю пошла с кружкою для сбора. Она была бледна и трогательна, слезы орошали ее лицо, не меняя его ангельского выражения; ее живые черные глаза, казалось, поблекли. Один из ее двоюродных братьев подал ей руку. Когда она приблизилась ко мне, я встала с коленей. Я в смущении, с дрожью, опустила деньги в кружку. Как могущественно созерцание добродетели, и как я жалею тех, кто не может сочувствовать горю других! Это единственное счастье добродетели: можно ли радоваться или оставаться равнодушным, видя горе других?

На следующий день г-жа Монтагю приехала ко мне, чтобы поблагодарить меня; это обстоятельство сблизило нас. Я попросила г-жу Сурш свести меня к ней, и мы отправились в предместье Сент-Оноре, на площадь Бово. Г-жа Монтагю приказала сказать мне, что она окружена деловыми людьми, и, не смея заставлять меня подниматься, сейчас спустится к моей карете, чтобы видеться со мной. Она мне сказала, что находится в большом затруднении, так как не хватает 3 тысяч франков, чтобы пополнить уплату за место кладбища Пикпус, а она не видит никакой возможности достать эту сумму, и что люди, заинтересованные в этом деле, делали уже все, что только от них зависело. Я ей сказала: «завтра одна особа из нашего посольства едет в Петербург; не хотите ли, с ней я напишу одной из своих подруг, чтобы она похлопотала об этой сумме. Можно заинтересовать императрицу Елисавету, доброта которой чрезмерна. Вы помолитесь за нее, и сердце мое будет наполнено радостью». Г-жа Монтагю бросилась мне на шею и заплакала. — «Как только я вас увидела, — сказала она, — я почувствовала, что вы будете нашим ангелом утешителем». Я ее попросила написать Толстой и приложить к ее письму письмо г-на Салли-Толлендаль о Пикпусе. Все было исполнено в точности, срок платежа кончался в октябре, а это было в мае, так что времени еще было достаточно. Г-жа Толстая взялась за это дело с усердием, и от императрицы сумма была получена в назначенный срок. Место было куплено, и сердце г-жи Монтагю было преисполнено радостью; установили молитвы за государыню. Это время было одно из самых приятных в моей жизни: я благословляла Господа, что находилась в это время в Париже. Если бы не помощь, которую я имела счастье доставить им, то эта земля осталась бы у правительства, церковь была бы заброшена, и кладбище разорено. Теперь оно орошается слезами благочестивой любви, и самые трогательные и теплые молитвы возносятся там к престолу Всевышнего. Молитвы эти одинаково возносятся и за жертвы, и за гонителей. Какое торжество религии, какое спокойствие водворяется в душе, когда стоишь у подножия креста и когда исчезает всякое злобное чувство!

С этого времени г-жа Монтагю посещала меня два раза в неделю и проводила вечера с г-жей Тарант и со мной. В эти дни двери моего дома были закрыты для всех.

Вот случай, который она мне рассказала по поводу кладбища Пикпус. Между погребенными на этом кладбище был один человек, называвшийся Парис; он служил у герцога де-Кастри; после своей смерти он оставил в нужде жену и дочь. С того времени, как заботы и религиозные воспоминания заставили освятить эту долину слез, посвящая ее религии, m-lle Парис приходила аккуратно два раза в неделю на кладбище Пикпус, несмотря на то, что это место, обагренное кровью, которое она орошала своими слезами, находилось в двух милях от нее. Ее трогательный и несчастный вид поразил сторожа; последний сказал об этом г-же Монтагю, которая стала ее искать, и только после многих бесполезных попыток она ее нашла вместе с ее матерью в шестом этаже, где они работали, а именно, штопали старые кружева и этим доставляли себе средства к существованию. M-lle Парис старалась ограничивать свои расходы в удовлетворении самых насущных потребностей, чтобы быть в состоянии предложить пятьдесят франков в пользу сбора на Пикпус. После разговора с ней г-жа Монтагю еще более заинтересовалась ею.

Я обедала всегда дома в покоях моей матери, куда обыкновенно собирались гости. Наши знакомые, которых мы принимали, были: г. Монморанси, Турсель — тот, который женился на Августине, де-Беар, муж Полины, Оливье де-Верак, де-Куфлан и де-Кра. Кавалер де-Монморанси, младший из трех братьев, имел особенный талант к музыке. Родители г-жи Тарант, герцогиня де-Дюра и де-Жевр, принцесса де-Шиме и де-Тенгрис обедали также у нас. Эта последняя приходится свекровью г-же де-Люксембург. Я уходила из дома утром на несколько часов и поздно вечером; остальное время я посвящала своей матери и своим занятиям. В мое отсутствие оставался с ней доктор, который жил у нас специально для нее. Мои дети время отдыха проводили у нее, и г-жа Мерей, ее компаньонка, никогда ее не покидала. Я ничем не могла наслаждаться, не будучи уверена, что она хорошо себя чувствует.

Однажды г-жа Дивова приехала ко мне, чтобы пригласить меня обедать вместе с г-жей Кошелевой; она уверяла, что мы будем там почти одни, и что никого из представителей новой Франции не будет. Я не могла устоять против приглашения г-жи Кошелевой, и мы отправились туда вместе. Первым сюрпризом было то, что мы встретили там герцогиню де-Санта-Круц, римлянку, старуху, кокетку 60-ти лет, с рыжим париком, устроенным по-старинному; она меня поразила своим забавным видом. Г-жа Дивова меня затащила, чтобы познакомить с ней; она меня представила ей, как племянницу г-на Шувалова, которого она знала, будучи в Риме. При этих словах эта страшная фигура бросилась ко мне на шею с радостными и дикими восклицаниями, повторяя: «О, как я была счастлива с ним!» Во всю свою жизнь я не встречала подобной сцены. Я вырвалась из ее рук и прибегла к помощи Кошелевой, которая не знала, как ей поступить. Мы обе ужасно смеялись, но наше удивление еще более увеличилось, — когда вошла г-жа Висконти, объявленная возлюбленная де-Бертье, замечательная красавица, лицо которой, несмотря на 60 лет, не поблекло и не имело морщин. Дама, римлянка, встретила ее с распростертыми объятиями, и эта последняя бросилась к ней в свою очередь с излияниями самой нежной любви. Моя подруга и я сели в угол, чтобы наслаждаться зрелищем; они поместились в противоположном углу, шептались и жестикулировали. Г-жа Висконти имела то трогательный вид, то веселый. Все обещало развязку, отвечавшую этой сентиментальной подготовке. Г. Вертье вошел, и г-жа Висконти приняла трогательное выражение жертвы: хозяйка дома и герцогиня говорили ей с неподражаемым жаром, та и другая на ухо. Вертье незаметно приблизился к ним. Его возлюбленная смотрела на него томным взором; мы были в первой ложе, чтобы видеть это отвратительное зрелище: дело шло о примирении, на которое, по-видимому, легко можно было надеяться. Мы с нетерпением ждали обеда в надежде, что он доставит нам некоторое отдых от этих любовных проделок. Но мы были обречены видеть эту сцену до конца. За обедом мы сели вместе, Кошелева и я, а наши мужья против нас. Влюбленная парочка, г-н Вертье и г-жа Висконти, сидели рядом и пожирали друг друга глазами. Мы приходили в смущение от этого молчаливого красноречия: они жали друг другу руки так, что дама не могла удержаться, чтобы время от времени не сделать гримасы. Герцогиня и г-жа Дивова были страшно рады, что им удалось видеть это трогательное примирение. После обеда подали кофе на маленький столик. Бертье хотел оказать честь и выпить кофе. Я не хотела пить и незаметно проскользнула к двери. Г-жа Кошелева последовала за мной, и мы сели вместе в карету. «Отправимтесь», сказала она, «к вам или ко мне, я задыхаюсь; откуда мы вышли?» «Из зачумленного места», возразила я, «нужно будет подушиться по приезде». Мы дали слово никогда не принимать предложения на эти тонкие обеды.

Я нигде не видала таких бедняков, как в Париже: ничто не может быть сравнено с их нищетой. Однажды m-me де-Баши, обедая у меня, предложила мне отправиться после обеда посетить одну больную женщину, жившую недалеко от меня в 6-м этаже. Я с удовольствием согласилась; мы поднялись очень высоко и когда в конце длинного коридора открыли дверь, то увидели бедную m-lle Легран, когда-то знаменитую белошвейку, теперь же высохшую, 60-ти-летнюю старуху, со страшно распухшей ногой и рукой. Она сидела перед огромным незатопленным камином, смотря на пустой горшок и взывая к Богу. Мы остановились, чтобы послушать ее: она нас не видела и продолжала: «Боже, долго ли еще Ты лишишь меня помощи!? Болие, это невозможно: моя нищета и моя покорность Тебе известны, Ты не дашь мне погибнуть, Ты меня спасешь от голода и жажды, от которых я погибаю». Я приблизилась к ней и положила несколько луидоров ей на колени. «Вот», сказала я, «награда за твое доверие и покорность». Она молча посмотрела на меня, ее потухшие глаза наполнились слезами; она сжала мою руку, насколько у нее хватило ее слабых сил. Вид несчастия это — пробуждение для души: она учится узнавать действительное горе лишений. Испытывая какую нибудь кратковременную печаль или какое нибудь недомогание, я думаю о г-же Легран и о многих других, для которых крышей служит небо а жилищем какие нибудь развалины. Я никогда не забуду этих женщин, прикрытых лохмотьями, держащих на руках полумертвых детей; их устремленные взгляды, казалось, боялись потерять последний луч надежды. Я часто останавливалась на улице, чтобы им оказать какую нибудь помощь. У меня было два мотива: облегчить их страдания и попросить помолиться за Елисавету. Я считала необходимым присоединять эту последнюю мысль ко всему, что я испытывала самого чистого и самого сердечно молитвенного. Это — единственная месть, которую может позволить себе преданное сердце. Однажды я отправилась за г-жей де-Тарант, которая была у г-жи де-Бомон и должна была ее ждать у подъезда в карете. Одна женщина, носившая отпечаток самой страшной нищеты, подошла ко мне и сказала мне умирающим голосом: «подайте милостыню, милая дама, во имя Господа и Пресвятой Богородицы», — и показала, мне свои искалеченные руки; я вынула из кошелька шесть франков и дала ей — она вскрикнула и упала в обморок. Мои люди дали ей воды и привели ее в чувство; тогда я ее спросила, что могло так подействовать на нее. «Уже несколько лет», возразила она, «как я не видала таких денег; два дня я не ела, и теперь побегу к моей матери, которая умирает от голода».

Однажды после обеда мне возвестили о приезде г-на де-Сеиор, о котором я упоминала уже выше; я приняла его очень холодно, он нисколько не смутился и начал мне рассказывать о своем пребывании в Петербурге, как о самом счастливом времени в его жизни. «Много ужасных происшествий произошло с тех пор», сказал он, «как я вас не видал, но и вы ведь тоже живете во времена ужасов». — «О каком времени ужасов вы мне говорите?» спросила я. — «О царствовании Павла». — «Ваше сравнение не имеет никакого основания, и совершенно непонятно, как вы можете сравнивать государя справедливого, благородного и великодушного с Робеспьером, преступным деспотом, главой разбойников?» — «Но, сравнивая его царствование со славным и полным счастья царствованием Екатерины II, вы переживали тяжелое время». — «Я не имею нужды оправдывать свои чувства признательности и удивления к покойной императрице. Но я должна отдать справедливость достоинствам ее сына и не сравнивать его со злодеями, которым подчинялись многие французы. Но я все-таки восхищена слышать от вас, что вы воздаете должную похвалу памяти императрицы; вы были бы более, чем неблагодарны, если бы забыли все благодеяния, которые она вам делала». Г-н Сегюр изменился в лице. Он был послан в Вену директорией и в это время написал письмо, содержание которого было направлено против императрицы. Он должен был предположить, что я знала об этом сочинении, по крайней мере, понаслышке. Таким образом последние мои слова оборвали его визит, и он долгое время и не пытался вновь навестить меня; он боялся также встречаться с г-жей де-Тарант, как преступление боится угрызений совести. Я видела этому доказательство: я провожала однажды утром г-жу де-Тарант к одной знакомой англичанке; она просила меня подождать ее в карете; г. Сегюр, проходя мимо, узнал меня и, начав со мной разговаривать, спросил, кого я жду; «сейчас придет сюда г-жа де-Тарант», — отвечала я. — «Ваш покорнейший слуга, графиня», — сказал он и исчез.

Г-жа де-Тарант познакомила меня с герцогиней де-Люинь, дом которой был очень уважаем, благодаря собиравшемуся там обществу, хотя муж ее занимал место сенатора и по своей службе был связан с новым правительством. Их прекрасный салон был наполнен только лишь представителями древней знати, без малейшей примеси нового дворянства. Лишь г. Талейран являлся туда, он начинал играть в рулетку с банкирами. Я занималась тем, что рассматривала его фигуру, и мы долго смотрели друг на друга, как фарфоровые собачки. Его хитрый и подозрительный взгляд имел выражение выведывающего мошенника, его красные и дрожащие руки производили отталкивающее впечатление; он имел преступный вид с головы до ног.

Я помню, как ему отлично ответила г-жа Режекур, это мне рассказывала г-жа де-Рус в отеле Караман. Г-жа Режекур находилась при особе принцессы Елисаветы; находясь при ней, она устроила свою судьбу и приобрела положение. Одно необходимое дело заставило ее обратиться к г-ну Талейрану и попросить у него аудиенцию; он назначил день и час. Она немного опоздала. «Я недоволен тем, что вы опоздали, я не могу долго оставаться с вами; но где же вы были?» — «У обедни». — «У обедни, сегодня?» (это был обыкновенный день). Г-жа де-Режекур ответила ему с почтительным видом, делая реверанс: «Да, ваше преосвященство». Не надо забывать, что Талейран был епископом. Он понял всю тонкость этого ответа г-жи Режекур и поспешил покончить с ее делом, боясь еще проглотить несколько подобных пилюль. Г-жа де-Режекур была находчива в высшей степени: принцесса Елисавета подарила ей кольцо из своих волос с тремя начальными буквами своего имени Н. Р. Е. «Вы знаете, что это значит?» — спросила она ее. — «Да, счастлива через нее» («heureuse par elle»). Принцесса Елисавета обладала с самой ранней молодости характером, который предвещал все добродетели. У нее соединялась с трогательной красотой масса энергии, которая со временем еще более укрепилась в ней. Король, ее брат, делал ей каждый год подарки в виде всякого рода драгоценностей. Она уполномочила, г-жу Полиньяк попросить за нее у его величества, чтобы ей заменили эти подарки деньгами; сама она не могла решиться просить этой милости, находя этот вопрос слишком щекотливым. Король согласился на ее просьбу; принцесса собрала довольно значительную сумму, которую она употребила на то, чтобы упрочить состояние г-жи Режекур. В другом случае принцесса Елисавета, всегда робкая, когда дело касалось лично ее, пошла сама к королю просить позволения продолжать видеть г-жу Омаль, которая находилась при принцессе Елисавете и, впавши в немилость, была удалена от двора; она говорила, что она ничего не знает о ее вине, и что, несмотря на уважение, которое она должна питать к приказаниям его величества, она не находит справедливым отказывать в своей доброте и доверии лицу, со стороны которого она ничего не видала, кроме доказательств преданности. Король нашел ее доводы справедливыми и разрешил ей поступать так, как она находит нужным. Принцессе Елисавете было тогда только 15 лет. Чистое тело этой ангельской принцессы было погребено в саду де-Монсо, который принадлежал во время моего пребывания в Париже Камбасересу.

 

XXIII

Вал у графа Кобенцеля. — Г-жа де-Ниволь. — Г-жа Лукезшш. — Старое и повое дворянство. — Болезнь графини Головиной. — Сочетание старого порядка с новым. — Художник Соберт. — Весна в Париже. — Г-жа Шатильон. — Г-жа Дама. — Сомнамбулизм г-жи де-ла-Кот. — Процессия.

Я встретила однажды вечером графа де-Кобенцель, австрийского посланника, в отеле де-Шаро. Он просил дам, в том числе и меня, к себе на большой бал и предупреждал нас, что мы там встретим общество, состоящее из старого и нового дворянства. Мы приняли сначала приглашение. Но когда он уехал, мы высчитали, что день бала приходится как раз накануне 20 января, дня смерти Людовика XVI. Это соображение пришло в голову всем обитателям предместья Сен-Жермен, и посланник получил массу извинительных записок, в которых объяснялась причина отказа. Граф Кобенцель был так тронут этим единодушным выражением одного и того же чувства, что отложил бал на четыре дня, несмотря на то, что он пригласил уже всех представителей нового дворянства. Этот поступок с его стороны побудил нас быть у него на балу.

Я отправилась на бал с своими подругами; при выходе из кареты нас встретило все австрийское посольство. Каждый из кавалеров предложил руку даме, и мы отправились целой процессией в салон посланника; там кавалеры наши нас оставили, сделав нам глубокий поклон, на что мы ответили тем же; после этого нами завладел сам посланник и провел нас в танцовальный зал. По середине зала было сделано возвышение в виде четыреугольника, таким образом, что кругом оставался свободный проход. Пространство посередине было достаточно обширно для танцев, и музыка была помещена амфитеатром против одной из стен зала. Негр Жюльен, знаменитый скрипач, управлял оркестром, барабан и флейта вторили ему. Один господин, находившийся на известном расстоянии, выбивал такт палочкой и дирижировал танцами. Мы сели на возвышении, и бал начался. Г-жа Моро, красивая, стройная и грациозная, была царицей бала; ее муж, одетый простым гражданином, пожирал ее глазами. Танцы доведены в Париже до смешной виртуозности. Это зрелище меня очень занимало, тем более, что я была окружена всеми моими друзьями. Разговаривая с Августиной де-Турсель, я почувствовала вдруг, что оперлась на что-то очень мягкое. Я повернулась и увидела женщину пожилых лет, причесанную и одетую по последней моде, у нее было черное, бархатное платье и множество чудных брильянтов. Она меня толкала своим животом, как стул, и кричала: «А, вот жена президента! А жена сенатора вон там, в углу! Как она красива! Вчера я была у нее, какая она благородная особа! Но посмотрите, как она на меня приятно смотрит». И она посылала всем поклоны, складывая губки сердечком и закатывая глаза. Я спросила у одного господина, который знал всех этих дам, каждую по имени, кто была эта странная особа. «Это г-жа Николь, — ответил он, — два года тому назад она содержала гостиницу, а муж ее теперь президентом: А эта дама, которая довольно мило танцует, г-жа Мишель. Ее муж был известным убийцей во время террора; он теперь сенатор по протекции Камбасереса». Между необыкновенными фигурами, фигура г-жи Люкезини, жены прусского министра, выделялась необыкновенным образом. Она была высокаго роста, шатенка, с грубыми чертами лица, простого и грубаго сложения. Брови ее были подчернены, на лице виднелись синия жилы от старости, щеки были багровыя, и лицо наштукатурено, как у статуи. Г-жа Люкезини, несмотря на свой вид, танцовала без памяти. По мере того, как она разгорячалась, оттенки ее лица смешивались, под конец она имела вид испачканной палитры; восхищаясь постоянно семьей Бонапарта, она выжимала слезы из глаз, глядя на эту семью, и, благодаря этому, черный цвет ее ресниц исчезал, и взгляд принимал испуганный вид, а ее обширныя брови от жары придавали зловещее выражение ее лицу. У меня было достаточно времени, чтобы налюбоваться ею вдоволь; после ужина она пошла танцовать польку с г. Ланским, с одним из моих соотечественников, который забавлялся тем, что ужасно тряс ее. Она дышала, как лошадь после тяжелаго бега, и удерживала свое дыхание только из непонятного уважения к г-же Мюрат, сестре первого консула. Ее чрезмерная вежливость позволяла ей сесть только на край стула, и общая принужденность во всем ее существе придавала ей вид фигуры карнавала или опереточной принцессы. Эта странная маска еще более бросалась в глаза рядом со свежей и бодрой фигурой г-жи Мюрат. Чтобы возвестить об ужине, дворецкие в ливреях, обшитых золотом, прошли по всем залам, неся каждый в руках длинную палку, на конце которой находился транспарант с номерами. Транспарантов было по числу накрытых столов. Мы были приглашены к столу № 1, который был предназначен для старого французского дворянства. Зал был просторный, наш стол, поставленный посередине, был окружен всеми другими столами, и мы, казалось, царили над всеми остальными. Генералы, сенаторы и все власти прогуливались вокруг нас. Я осталась на балу до 7 часов утра. Я не могла налюбоваться этим удивительным разграничением между старым и новым дворянством. С каким старанием женщины нового направления подражали женщинам, принадлежавшим к старому дворянству, несмотря на то, что последния, казалось, не замечали их существования!

Вскоре после бала я очень сильно захворала; болезнь, которая созревала у меня в продолжение нескольких лет, разразилась вдруг, благодаря перемене климата. Семейство Турсель и Караман меня не покидали. Они разделились и одни ухаживали за мной утром, а другие вечером. Г-жа Турсель, мать, заставила меня послать за доктором Порталем, чтобы он ощупал мой правый бок. Он нашел завалы в печени и засорение желез. У меня сильно болела голова, пульс был неправильный и дыхание стесненное; мне прописали искусственные воды Виши и назначили мне доктором очень любезного и знающаго свое дело господина Галлея. В продолжении нескольких дней я себя чувствовала очень плохо. Моя первая мысль была о Боге, вторая об императрице Елисавете; я написала ей письмо и спрятала его, предполагая передать его г-же Тарант, чтобы она его передала после моей смерти императрице. Но лекарства произвели свое действие, и через месяц я почувствовала облегчение и вскоре вступила в колею обыденной жизни.

Из религиозных церемоний, которые мне пришлось видеть в Париже, меня поразило поклонение кресту в пятницу на страстной неделе. Г-жа де-Тарант меня провела в полночь в несколько церквей. Молитва совершается в подземных капеллах. Один только крест освещен, священник служит тихим голосом. Все присутствующие, которых я видела, казалось, были погружены в самые глубокие размышления. Эта религиозная тишина действует проникающим образом в душу. Этот таинственный крест, единственный предмет поклонения, — страх для одних и утешение для других. Это есть знамя спасения и надежды, которые облагораживают горе среди унижений, которые разрушают идолов сердца и рассекают мрак; оно есть сокровищница истины, которая нас заставляет чувствовать пустоту жизни. Я люблю все, что возвышает и пробуждает душу. Да, в Париже есть чем удовлетворить свой вкус и дать пищу мысли. Достаточно пробежать улицы, чтобы получить полное наставление в нравственности. Церкви превращены в театры, старые гостиницы в модные магазины; уважаемых потомков самых знаменитых фамилий вы видите идущими пешком по грязи. Сочетание самых странных противоположностей поражает вас без конца. Неожиданность за неожиданностью, и мысль отказывается следовать за всем тем, что она встречает.

Г-жа де-Матиньон, дочь барона де-Бретейль, бывшего посланником в России в начале царствования Екатерины II, шла однажды пешком. Это была ее прихоть, так как у нее была своя карета. На углу улицы Бак и Планш стояли продавец овощей и продавец табаку; когда г-жа Матиньон находилась около них, вдруг полил страшный дождь; случилось так, что в это время проезжал мимо в карете герцог де-Прален. Он увидал г-жу Матиньон и, остановив карету, предложил ей сесть рядом с ним, но у него не хватило настолько вежливости, чтобы снять шапку, когда он говорил с ней. Торговец овощами возмутился этим и закричал своему соседу: «Посмотри, товарищ, вот этот из нового дворянства, как он важничает; посмотри, можно подумать, что у него шапка пригвождена к голове! Это не из наших старых дворян, вежливых и галантных с дамами». Эта сцена доказывает, насколько народ был возмущен новыми обычаями. Герцог Прален очень плохо себя вел во время революции и усвоил себе вульгарность. Я встретила однажды г-жу Турсель, мать, идущую пешком в ужасную погоду. Она шла тихо с зонтиком в руках; мне было неловко путешествовать так удобно и, проезжая мимо, забрызгать ее грязью. Я остановила экипаж и попросила ее сесть в карету. «Я принимаю ваше любезное приглашение, — сказала она, — только для того чтобы доставить себе удовольствие побыть с вами. Вы думаете, что мне трудно идти по грязи, уверяю вас, что нет: я могла бы вполне избавиться от этого, но я сознаюсь, что я испытываю особого рода удовольствие в лишении, когда я думаю, что мой бедный государь живет милостыней себе равных». Я ее довезла до дома; я сблизилась с этой семьей, которую я стала видеть каждый день еще с большим удовольствием. Я много занималась живописью.

Легкость достать себе все, что касалось искусства, возбуждала и поощряла вкус. Роберт обедал у меня по четвергам и оставлял мне почти всегда по эскизу, начатому в 2 часа, а в 4 часа уже повешенному на стену моего салона. Тем, что я знаю, обязана Роберту; что может быть поучительнее, как видеть, как работает великий артист. Он мне рассказывал о своем приключении в катакомбах, так хорошо описанном аббатом Делилем в его поэме. Как интересно слушать рассказ из уст самого героя! У каждаго свой особый способ воспринимать впечатления и судить о них сообразно со своим характером и своими наклонностями.

Что может быть прекраснее весны в Париже после февраля, когда можно начать уже наслаждаться ее прелестями! Воздух наполнен ароматом, кусты покрыты цветами. Мой дом был окружен четырьмя садами, а именно, садом иностранного посольства, де-Верак, де-Монако и садом г-жи де-Шатильон. Первые три окружали мой сад и были отделены от него только каменной стеной, а чтобы попасть в четвертый нужно было только пройти мой двор и очень узкую Вавилонскую улицу. Я была окружена сиренью, лилиями, жимолостью; я любовалась цветниками из роз и лилий. За этим прекрасным садом я видела дом, где жила г-жа Тарант со своей матерью. Я любила присутствовать при одевании г-жи де-Шатильон, кабинет которой носил характер хорошей меблировки во вкусе старой Франции. Он был наполнен маленькими картинками и всевозможными сувенирами; я рассматривала все эти предметы, достойные восхищения в то время, как Леонора, ее камеристка, причесывала ее. Все было чисто и элегантно, во всем чувствовалась гармония; даже в маленьких шкапчиках я видела отпечаток вкуса и характера той, кому они принадлежали.

Вечера во Франции почти всегда теплее дня. Я часто оставалась очень поздно в саду моей матери при лунном освещении или в страшную темноту; я прислушивалась к самым разнообразным звукам этого необъятного мира; ничто так не располагает к мечтаниям, как отдаленный шум, который то увеличивается, то ослабевает, и ухо невольно следит за ним. Однажды я заметила в темноте двух женщин, которые, открыв дверь, ведущую из сада де-Верак в мой сад, направлялись ко мне. Я протирала глаза, чтобы узнать их, но мои труды были напрасны. Между тем через несколько времени я различила голос г-жи де-ла-Кот, и я моментально была перед ней. «Вот г-жа Дама, я ее веду к вам, — сказала она, — она давно уже желает быть представлена вам». Мы по обычаю приветствовали друг друга, и я их провела к скамье, где я только что сидела. Г-жа Дама выразила мне самым любезным образом, что она меня знала уже, благодаря участию, которое я принимала в ее сыне. Ее голос и манера говорить были очень приятны. Я думала: «вот приятная дама», но не знала, как она выглядела. Такая манера знакомиться мне казалась довольно пикантной, и я не торопилась ввести г-жу Дама в дом. Но наконец надо было отправиться домой, и при входе в мой салон, освещенный лампами, мы взглянули друг на друга с поспешностью, которая заставила нас обеих засмеяться. Г-жа Дама мне показалась очень красивой; г-жа де-ла-Кот была настолько безобразна, насколько умна и несчастна. У нее была необыкновенная болезнь: она впадала иногда в летаргию, которая продолжалась более десяти дней. Ее укладывали в постель, и она лежала без движения, без пищи и питья; ее можно было бы принять за мертвую, если бы у нее не бился пульс. Ее брат, Оливье де-Верак, мне рассказывал, что однажды ее летаргия продолжалась долее обыкновенного; он бросился на колени и вскричал: «Господи, неужели это состояние долго еще продолжится?» Вдруг она, не открывая глаз, сделала ему знак чтобы он приблизился к ней, и движением руки показала, что она хочет написать. Он ей дал бумаги и карандаш; она, не шевелясь и не открывая глаз, взяла и написала: «будьте спокойны, это не продолжится долго. Пришлите мне завтра (особу, имя которой она написала), и чтобы никто другой не приходил». Ее желание исполнили. Но г-жа де-Конфлан, очень преданная ей, пожелала остаться в ее комнате в стороне во время таинственного признания. На следующий день ее брат пришел к ней; она опять показала, что она хочет написать, и спросила: почему г-жа Конфлан была введена накануне в ее комнату, несмотря на ее запрещение. На третий день она встала, не зная ничего о том, что произошло. Принцесса Тальмон, невестка г-жи Тарант, видела ее во время ее припадков; она мне говорила, что ее ясновидение не может быть ничем объяснено, и что ни один доктор не может ее понять. Может быть, ее неслыханные несчастия были причиной этого. Ее муж был ярый революционер; он отнял у нее ее единственного сына и воспитал его, как дикаря, стараясь уничтожить в нем все религиозные принципы и всякое чувство к матери. Он женился на одной даме, от которой у него было шесть детей; г-жа же де-ла-Кот осталась бы совсем без средств к существованию, если бы не ее брат Оливье, который ее окружал самыми нежными заботами.

Площадка моего сада возвышалась над садом иностранного посольства, и с нее была видна процессия таинства причастия. В разных частях сада были устроены алтари. Многочисленное духовенство, богато одетое, следовало за Св. Дарами, которые нес под балдахином священник; диаконы шли впереди с длинными кадилами; дети, одетыя в белое с голубыми кушаками, несли корзины с цветами и рассыпали их по дороге. Время от времени процессия останавливалась, чтобы поклониться Св. Дарам, и тогда раздавались звуки духового инструмента, которые сопровождались пением. Весь народ опускался на колени, и этому торжественному зрелищу придавала еще более красоты прекрасная погода. Молитвы на воздухе, казалось, носили характер еще более религиозный и величественный. Благочестие не может найти себе достаточно полной формы для своего выражения.

 

XXIV

Г-жа X. — Ее сочувствие к участи королевы Мария-Антуанетты. — Бедственное положение королевы в тюрьме. — Сближение с ней г-жи X. — Рассказы королевы Марии-Антуанетты. — Смерть г-жи Эстурмель.

Я отправилась с г-жей де-Тарант однажды утром к княгине де-Шиме. Последняя попросила прийти к ней еще на следующий день, так как она имела ей что-то сообщить довольно интересное. На следующий день поздно вечером пришла ко мне г-жа де-Тарант; я заметила, что она была бледна и смущена, и испугалась. Когда мы остались одни, я спросила ее: «Скажите, что с вами, вы меня беспокоите». Г-жа де-Тарант мне ответила: «При вас мне вчера назначила г-жа Шиме свидание. Я у нее была. Она мне сказала, что она знает лицо, благодаря состраданию и милости которого были открыты двери всех темниц, где страдали жертвы, которые Робеспьер приговорил к эшафоту, когда этот тигр, не зная предела своим злодействам, извлек королеву из Тампля, чтобы заточить ее в тюрьму. Эта тюрьма — предмет попечения г-жи X. Она имела ловкость, смелость и силу проникнуть в эту страшную темницу, которая заключала в себе королеву Франции; она пренебрегла всеми опасностями, которые могли быть неизбежным следствием этого дела. Она так трогательна: для нее она не была королева, к которой она стремилась; она была для нее просто страдающее существо, которое ее сердце хотело облегчить. Нужно, продолжала княгиня Шиме, чтобы вы видели г-жу X., она знает про ваше существование, но боится знакомиться и потому лишает себя возможности вас видеть; но так как вы можете видеть Madame (сестру французского короля) в Митаве, то не возьмете ли вы на себя труд передать некоторые поручения ей от королевы. Я ей сказала, что я приведу к ней одну особу, мою подругу, которая увидит дочь государыни; она согласилась на это. Хотите вы пойти со мною?» сказала она. Разговор г-жи Тарант меня очень тронул, и у меня явилось страшное желание видеть и услышать существо, которое представляет из себя верх гуманности и которое живет, чтобы облегчать горе и несчастье других. Мы поднялись в 3-й этаж по очень узкой лестнице и достигли убежища добродетели. Я увидела там маленькую, старую, полную женщину, с ногами толстыми, как и весь ее корпус, с трудом двигавшуюся за тем, что было необходимо лично для нее: она была деятельна и проворна для блага других. Г-жа Шиме сказала ей, представляя меня: «вот я вам привела моего друга». Она меня учтиво приняла за принцессу, которая хотела с ней поговорить по поводу того, чем было так полно мое сердце, и она от этого отказалась: «Вы знаете, сказала она, я не могу говорить о королеве… — и ее глаза наполнились слезами. — Вы этого хотите, принцесса, — когда я говорю о королеве, я больна, я не могу ни есть, ни спать. Человек, к которому я питаю большое доверие, запретил мне это окончательно». Побужденная еще принцессой Шиме, продолжала рассказ свой г-жа де-Тарант, г-жа Х. сообщила нам о некоторых ужасных подробностях печального положения, в котором она нашла королеву, и о ее неслыханных страданиях и еще более удивительном терпении. Королева была лишена всякой помощи и находилась в таком состоянии, которое требовало самых больших забот. Ее одежда была из толстаго холста, у нее не было белья, чулки все в дырьях. Она спала на очень плохой кровати, ее пища была до того тверда и скверна, что в нее трудно было воткнуть вилку. Тюрьма была сырая. Двое людей, так называемая стража, находились при королеве неотлучно день и ночь, они были отделены от нее только тряпичными ширмами. Некоторые из них, менее жестокие, чем другие, оказывали ей некоторое сочувствие и, казалось, жалели, что они обязаны своим присутствием стеснять ее и тем еще более увеличивать ее страдания. Г-жа X. проникла в эту ужасную тюрьму. Королева долго ее отталкивала, не допуская мысли, что в этом ужасном месте можно встретить сострадание чувствительного сердца, и принимала ее за этих ужасных созданий, которые выдают себя за друзей заключенных для того, чтобы потом предать их. Но это не обезкураживало г-жу X.: она настойчиво старалась войти в ее положение и достигла того, что внушила к себе доверие и приносила ей утешение. Она сделалась поддержкой той, которая, будучи на троне, сделала столько благодеяний, за которые ей заплатили такою неблагодарностью. В продолжение нескольких недель королева была предметом ее попечений. В деньгах у нее не было недостатка, они помогли ей проникнуть в тюрьму, и Бог вознаградит тех, кто имел счастье доставлять их ей. Г-же X. удалось несколько раз провести к ней священника, переодетаго в мундир национальной гвардии. Королева со слезами исповедывалась в четырех шагах от нее, в этом месте совершалась даже обедня с подобающей торжественностью. Г-жа X. говорила мне еще: «Королева часто вспоминает об одной особе, которая пользовалась ее особенным расположением и судьба которой ее очень беспокоила. Она часто вспоминала о ней, говоря, что она ее очень любила и была любима ею, и что она должна быть очень несчастлива. «Г-жа X. не могла сначала вспомнить ее имени, которое королева называла несколько раз; оно начиналось со слога Та, и дальше не помнила. Но я догадывалась; я была тронута до глубины души, мое сердце предчувствовало, что это трогательное воспоминание, сохранившееся даже среди самых ужасных несчастий, относилось ко мне. Недолго думая, я бросилась обнимать г-жу X., и мои слезы смешались с ее рыданиями. Благодаря этому неожиданному порыву, г-жа X. поняла, что королева говорила обо мне. «Наверное королева говорила о вас! — вскрикнула она — я угадала, вы г-жа де-Та…». Я ей сказала свое имя, которое она потом вспомнила, выражая при этом сожаление, что она не могла тотчас исполнить желание г-жи Монтагю, которая несколько раз желала привести меня к ней. Г-жа де-Та-рант рассказывала мне все это с чувствительностью, которую она всегда испытывала, вспоминая королеву, так нежно любимую ею и к которой она сохранила глубокую привязанность. Она виделась несколько раз с г-жей X. и видела ее одну. Благодаря нескольким вопросам, сделанным ей с целью узнать степень доверия к ней королевы и правдивости тех необычайных отношений, которые она имела к этой несчастной королеве, г-жа X. рассказала ей обо всех придворных особах, которых королева удостаивала своими особыми милостями; она знала все обстоятельства, все наконец… «Королева в темнице дала обет пожертвовать 25 луидоров», сказала г-жа X.: «ни она не могла исполнить этого обета, ни я; Бог посылает вам утешение; пусть этот долг исполнит герцогиня Ангулемская, ее дочь, руками г-жи Тарант». Г-жа X. рассказывала также, что, так как королева не имела своей чашки, она принесла ей ту, которой пользовался король до последней минуты, что она просила ее передать своей дочери, если когда нибудь это будет возможно. Г-жа де Тарант взяла на себя исполнить это поручение, проезжая через Митаву. Madame подтвердила о получении ее в записке. Г-жа X. подарила г-же де-Тарант рисунок, который она сделала по просьбе королевы; он изображал Анютины глазки; посередине находилась голова мертвеца; на 4-х листках были изображены портреты короля, дофина, m-me Елисаветы и дочери короля, герцогини Ангулемской; стебель был воткнут в сердце; внизу слова: Pensée de la mort. Г-жа X. готова была дать все, что у нее было, для г-жи де-Тарант, чувства которой так соответствовали ее душевному настроению.

Г-жа де-Тарант повела меня однажды с собой к г-же X., и тогда я собственными глазами увидела редкий пример благочестия и милосердия, о котором она мне рассказывала. Мы совершили это путешествие пешком во время сильного дождя. Я была рада, что страдала, отправляясь в эту школу терпения, покорности и самозабвения. Г-жа X. приняла меня с участием, которым я обязана посредству г-жи де-Монтагю. Я предложила ей несколько луидоров для ее бедных; она попросила передать их г-ну Шарль. Я осталась с достойным отцом, чтобы дать возможность г-же X. говорить свободно с г-жей де-Тарант. Лицо г-на Шарль вполне соответствовало тому, что он говорил. Я была тронута до глубины души тем, что он говорил мне; я сохранила об этом воспоминание, которое часто восстает в моей памяти. Многие возражали г-же де-Тарант относительно возможности некоторых фактов, рассказанных г-жею X. Так, например, говорили о невозможности обедни в темнице. Но как же не верить словам добродетельного человека, который не ищет одобрения толпы, который презирает богатства и почести и думает только о благе ближнего и о религии, и который скрывает свои благодеяния с полным смирением? Священник подтвердил все рассказанные г-жей X. обстоятельства г-же де-Тарант в то время, как он шел в алтарь. Разве может произнести в такой момент подобную клятву лицо, способное только облегчать и утешать в несчастий? Мы знаем наверное, что королева причастилась Св. Таин, и что стража ее последовала ее примеру.

Накануне своего отъезда, г-жа де-Тарант, простояв обедню в своей молельне, которая была отслужена г-ном Шарлем, простилась с г-жей X. Она сохранила самое утешительное воспоминание о пяти или шести визитах, которые она сделала в этом священном месте. Г-жа X. была знакома с Робеспьером и говорила с ним очень свободно; он знал, о чем она постоянно хлопочет, и не стеснялся с ней нисколько.

Мне рассказывали об одной трогательной смерти, которая случилась как раз накануне моего приезда в Париж. Она слишком замечательна, чтобы не найти себе места в моих воспоминаниях. Герцогиня Дудовиль, настолько же прекрасная, как и добродетельная, имела сына и дочь, которых она боготворила. Дочь она выдала замуж за г-на Растиньяк. Эта молодая дама была счастлива и с увлечением предалась всем развлечением и честным удовольствиям, которые мог доставить ей свет. С детства она страшно привязалась к г-же Эстурмель, которая вскоре умерла, благодаря ужасному случаю. Она была беременна вторым ребёнком и однажды утром, лежа в постеле, она позвала своего двухлетнего сына, чтобы он поиграл около нее. Он потянулся к звонку, который находился за кроватью, упал на живот матери и надавил на него. Несчастная молодая женщина вскрикнула, впала в бессознательное состояние и вскоре умерла. Это несчастие произвело сильное впечатление на ребенка, который был невинной его причиной, и он скоро последовал за матерью в могилу. Г-жа Растиньяк была страшно тронута потерей своей подруги; она отправилась к скульптору и попросила его, чтобы он снял маску с лица умершей. Она пристально посмотрела на художника и сказала ему уходя: «скоро вы придете снимать и с меня маску». Немного времени спустя, ее здоровье стало портиться, болезнь быстро развилась. Ее отец, мать и все родственники были убиты беспокойством. Ее любовь к матери становилась еще более страстною по мере того, как ее физическия силы ослабевали; она просила не оставлять ее ни на минуту, но, как только она ее не видела, она говорила: «пусть позовут моего ангела, мне она нужна, я учусь у нее покорности». Сделали консультацию из лучших докторов. В это время г-жа Дудовиль не покидала дочери, и муж ее доллсен был узнать от докторов, на что можно было надеяться.

Г-жа Дудовиль ждала его возвращения с чрезвычайным нетерпением; не дождавшись его, она отправилась в часовню, находившуюся в смежной комнате, молить о помощи у Всевышнего. Первый предмет, который она увидела там, был г. Дудовиль, сидящий у порога алтаря с закрытыми руками лицом. Эта поза и молчание открыли ей жестокую истину. Она села возле него, и оба погрузились в мучительную думу; затем они молча вышли из часовни. Мать испытала мучительную душевную боль, увидя свою дочь, но она скрыла тоску, которая мучила ее. На другой день m-me de Растиньяк потребовала духовника, аббата де-Леви, почтенного священника, которого я хорошо знала. Она исповедывалась долго. Аббат Леви ушел от нее со слезами на глазах, обещая ей возвратиться после обедни, которую он хотел отслужить за нее. Он действительно вернулся и сказал ей: «Господь повелел мне сказать вам, что он вась ждет». Молодая женщина скрестила руки и отвечала: «я думаю, что я готова, причастите меня». Он причастил ее Св. Таин, и так как она была слишком слаба, чтобы принять вполне приготовленные дары, священник причастил остальными — отца и мать. Это трогательное единение совершилось с высоким благочестием. Г-жа де Растиньяк попросила к себе аббата, преподавателя брата; она продиктовала ему свои последния воспоминания и последнюю свою волю. Его волнение было так сильно, что он едва мог записать ее слова. Аббат Леви был снова призван к г-же де-Растиньяк; у нее началась тихая агония. Ее мать бросилась на колени пред постелью умирающей, и, устремив глаза на дочь, с жадностью следила за ее последними минутами. Смерть приняла свою жертву. Священник вложил крест в руки г-жи Растиньяк, а г-жа де-Дудовиль все в том же положении затаила дыхание. Видя, что слезы у нее не могут прорваться наружу, и желая смягчить ее страдания, аббат Леви взял крест из рук покойницы, положил его в руки ее матери и сказал ей: «именем Бога, уходите отсюда, горю здесь не должно быть места, Он повелевает вам это сделать». Она встала и вышла с покорностью, которая с тех пор не покидала ее. Аббат Леви, который писал под диктовку г-жи Растиньяк, сделал описание ее болезни и ее смерти, в котором ясно рисуется образ г-жи Дудовиль и ее дочери. Г-жа Монтагю испросила для меня разрешение прочитать эту трогательную рукопись, из которой я помещаю здесь выдержки: «Провидение приготовило ей корону, дабы освободить ее от борьбы». «У нее было желание нравиться, то желание, которое всех очаровывает, если оно не есть следствие порока и тщеславия». «Она всегда имела вид, будто разгадывала или вспоминала что нибудь, чем изучала. Казалось, будто она не замечала сама то добро, которое она сделала, может быть, оттого, что она знала, что не может ни поступать иначе, ни остаться равнодушной». «Как описать то доверие, которое делало ее мать хранилищем всех ее мыслей, ее чувств! Мало того, что она открывала ей всегда свое сердце, но казалось, будто она его отдала ей навсегда с той самой минуты, как она стала сознавать себя». «Ее счастье не было счастьем равнодушного человека, ни счастьем, которое дается религией, но то было счастье в покорности». «Видишь покорность в принесении жертвы, но вместе с тем чувствуешь силу подчиняться, и наслаждаешься заранее сладостью победы». Последния слова г-жи де-Растиньяк были следующия: «Господи, отдаю в Твои руки мою душу и мою жизнь, я предаю Тебе без сожаления все свои радости, делай со мной, что хочешь, Ты мой Бог и мой Отец; я соединяю свои страдания и свою смерть со страданиями и смертью Иисуса Христа, в Которого Одного я верю». «Конечно, само небо приветствует это героическое мужество, которое предает с любовью все свои земные связи Богу, которое и разрушает их, и это нежное благочестие, которое склоняется у подножия Креста».

 

XXV

Разрыв Бонапарта с Англией. — Пасси и другие окрестности Парижа. — Дачная жизнь гр. Головиной и княгини де-Тарант. — Посещение Версаля. — Поездка в замок Ронси. — Жизнь обитателей замка. — Жалобы первого консула на Россию. — Граф Морковь. — Новости из России. — Пребывание гр. Головиной в Париже. — Католические патеры. — Роялисты. — Могилы Людовика XVI и королевы Марии-Антуанетты.

В это время Бонапарт вступил в борьбу с Англией. Чтобы успокоить народ, недовольный войной, он старался дать ему развлечение и забавлял его зрелищем приготовлений к высадке. Он велел строить понтонные суда, называемые «péniches». Он посещал одну верфь за другой, чтобы лично руководить работами; зеваки бегали за ним, но никто не был обманут, и стены покрывались кокардами. Mae, якобинец, преданный Бонапарту, живя уже несколько лет в Лондоне, нашел средства проникнуть в собрание верных подданных Людовика XVIII. Он уверял их, что недовольство французов достигло крайних пределов, и что скоро наступит момент для торжества правого дела. В то же время он уведомлял первого консула о всех замыслах эмигрантов, а этот, с своей стороны, старался добиться осуществления своих коварных замыслов, последствия которых мы узнаем дальше.

Чтобы придать вид законности своим планам о возвышении, Бонапарт предложил Людовику XVIII отказаться от короны своих предков. Всем известен ответ короля Франции на это дерзкое предложение. Бонапарт был взбешен и запретил под страхом смерти распространение ответного письма. Опасались, чтобы народ не употреблял каких либо насилий; боялись даже за иностранцев. Я же никогда не разделяла этих опасений, и мое убеждение подтвердилось некоторыми лицами из низшего класса, которые говорили, мне, что они прежде всего поспешили бы все в дома, занимаемые русскими вельможами, чтобы спасти их, и что они слишком многим обязаны русским, чтобы не предохранять их от угрожающей им опасности. Англичане же были задержаны, подверглись насилиям и были препровождены в Вердюн. Эти события произошли весной 1801 года.

Лето этого года мы провели в деревне Пасси, в 16-ти милях от Парижа. Местонахождение этой деревни очаровательно. Сад состоит из террас, которые тянутся до самой Сены; террасы соединяются каменной лестницею с железной решеткой, обвитой виноградом. Входная тенистая терраса служила нам гостиной, другие террасы были покрыты фруктовыми деревьями. Моя мать занимала бель-этаж, мои же комнаты были наверху, откуда налево виднелся Париж, как на ладони, направо Гренельская долина. Дальше возвышались замки, дачи, между прочим Мендон, который принадлежал теткам Людовика XVI.

Моя мать часто долго за полночь засиживалась на террасе, любуясь фейерверками, пускавшимися в разных местах в деревушке Шантильи, в Елисейских полях, в Трасками, Тиволи и др. Я скоро, почти против воли, уходила, и целыми часами оставалась одна. Наша дача находилась на нижней улице, верхняя вела прямо в Булонский лес. Я часто отправлялась туда с моими друзьями, Караманами. Мы там гуляли, ели мороженое на открытом воздухе, заходили в павильон, смотрели на танцы. Там было много народа, много красивых костюмов, много изящных дам. Праздник без церемоний и соблюдения этикета придает больше свободы удовольствию, публика не подчинена никаким стеснениям: уходят, приходят, когда хотят, никому не обязаны оказывать особого внимания. Я совершила одну прогулку с г-жей де-Тарант, позабавившую меня настолько, что я забыть ее не могу. Мы возвращались около 11 часов из Парижа и проезжали Елисейские поля. Я увидела направо ярко иллюминованный сад; г-жа де-Тарант сказала мне, что — это праздник, который устраивался два раза в в неделю в деревне Шантильи, что плата за вход 30 су. Она предложила мне отправиться туда, я охотно согласилась. Мы заплатили сколько следует при входе, нам дали наши билеты, и мы вошли. Деревня Шантильи принадлежала принцу Конде. Я увидела прелестный сад, красиво иллюминованный бенгальским огнем, и во дворце оживленный бал. В разных частях сада происходили игры. За 30 су нам еще подали на соломе маленькую чашку с мороженым; мы были в простых костюмах, но никто не обращал на нас внимания, мы могли свободно наслаждаться удовольствием этого вечера и возвратились в Пасси в восторге от этого вечера.

В Пасси у меня было три соседа довольно замечательных: г-жа Жанлис, которую я никогда не желала ни видеть ни встречать и которую я люблю больше читать, чем слушать: аббат Жирар, автор трех почтенных работ: «Les leçons de l'histoire», «La theorie du bonheur» и «Le Comte de Valmont»; г-жа д’Арблей, урожденная мисс Борней, известная своими прекрасными романами. Иногда случаются странные сближения, которые оставляют за собой воспоминания по самым незначительным вещам. Прогуливаясь однажды вечером, я увидела прелестную собачку; которая подошла ко мне поласкаться и показывала движением, что хочет войти в дом, пред которым я находилась. Я открыла ей дверь, она бросилась в дом; я спросила, кому принадлежит эта собачка. Мне ответили, что это была собачка г-жи д’Арблей, урожденной Борней. Я никогда не думала, читая ее произведения, что я когда нибудь буду впускать в дом ее собаку и ласкать ее. Гуляя поздно вечером с Генриеттой по верхней улице, я увидела у двери одного дома старую мещанку в чепце и рядом с нею ее мужа в бумажном колпаке; их окружали молодые девушки и парни. Старуха оживленно говорила, жестикулируя руками; кружок молодежи слушал с большим вниманием. Я остановилась, чтобы послушать, она заметила и сказала: «Вы тоже хотите послушать, моя добрая дама?» «Охотно», — ответила я; одна из молодых девушек предложила мне скамейку, но я предпочла стоять. Добродушная женщина продолжала свой рассказ, в котором привидения и бряцание цепей были на первом плане. Молодые девушки прижимались друг к другу: ужас, казалось, охватил их. В это самое время я слышу в большом доме, как раз напротив, концерт Моцарта, исполняемый на скрипке с очень большим вкусом. Я стояла, как вкопанная, я уже не видела перед собой деревенской картины: сердце наполнилось воспоминаниями, я углубилась сама в себя. Мои мысли остановились на предметах не имеющих ничего общего с деревенской обстановкой. Неожиданное и невольное размышление пришло мне на ум: «я нахожусь на одной из улиц Пасси, говорила я себе, теперь 10 часов вечера, все, что около меня, уже наверное я больше никогда не увижу. Музыка, которую я слышу, возвращает меня к прошлому, чувство заставляет меня видеть то, чего я не вижу. Что же такое сердце? Как велико могущество его!» Я вернулась домой в молчании: я была занята слишком мыслями, чтобы быть в состоянии говорить. Г-жа де-Тарант разделяла время между своей матерью и мной. Я пользовалась ее пребыванием в Пасси, чтобы совершать с ней прогулки пешком. Приятно гулять или с другом или совершенно одной. Мы не терпим равнодушия по отношению к себе, отравляющего всякую радость; лишь в обществе мы можем чувствовать и наслаждаться. Однажды вечером мы сделали прогулку в Отейль. Погода была прекрасная, способная заставить не замечать времени. Мы шли все вперед, пока сумерки не напомнили нам, что пора возвращаться домой. Чтобы сократить дорогу, мы решили пересечь поля, которые примыкают к Бульи, но потеряли дорогу, и ночь застала нас бродящими в лесу, который был не безопасен. Мое безусловное доверие к г-же де-Тарант очень успокаивало меня. Часто забываешь опасность около лица, которому привык доверяться, и уверенность сердца рассеивает беспокойство. Между тем мрак усиливался; мы с трудом шли по скошенным нивам, солома колола нам ноги, наше положение казалось неприятным. Наконец, я заметила в темноте фигуру женщины, идущей недалеко от нас. Мы прибавили шагу, и нам удалось догнать ее: это была старуха, она несла на своей спине вязанку, которая замедляла ее движение. «Милая старушка, проведи нас в Пасси», — сказала я ей. — «С удовольствием, сударыня, идите за мной. Мы пройдем сначала стену, окаймляющую верхнюю улицу». Действительно мы скоро недалеко были от дома. Я хотела поблагодарить нашу провожатую я заплатить ей за услугу, которую она нам оказала. Мне стоило многих трудов заставить ее взять монету в шесть франков. Французский народ бескорыстно-услужливый, — я имела тысячу случаев убедиться в этом.

Г-жа де-Тарант предложила мне осмотреть Версаль более подробно; я видела его только мимоходом, когда ходила встречать г-жу де Шатильон. В этом интересном месте все носит отпечаток величия. Кажется, будто пред вами снова восстает благородный и прекрасный век, воспоминание о котором заставляет всегда любить Францию. Жестокая буря революции пронеслась над Версальским замком, барельефы из лилий были сорваны, но видны некоторые остатки, которые утешают верные сердца. Я посетила большой Трианон, обежала залы Людовика XIV. Сидя на ступеньках колоннады, соединяющей два флигеля, я от времени до времени оглядывалась на мраморный паркет, по которому шествовал великий король и столь избранное общество, которым он был окружен и в котором природа собрала столько достоинств, казалось, только для того, чтобы возбуждать в потомстве сожаление и дать ему доказательство своего ничтожества. Я не была в состоянии дать себе отчет во всех воспринятых впечатлениях: всегда вдвойне бываешь подавлен при виде мест, которые столько раз подвергались описанию.

Мой муж отправился с г-жей де-Тарант на два дня в замок де Ронси к герцогине де Шаро. Я ждала его с матерью и моими детьми до его возвращения. Затем я совершила ту же поездку с г-жею Тарант и графиней Люксембург, которых я пригласила с собой, чтобы устроить приятный сюрприз герцогине, с которою они были в тесной дружбе. Мы отправились за ней в Париж и оттуда по дороге в Реймс около полуночи, чтобы на другое утро быть у цели нашего путешествия. Мы проезжали Виллие Котре, известную деревню, принадлежавшую герцогу Орлеанскому. Лес, окружающий замок, безмерен и отличается своей красотой; его пересекает почтовая дорога. От времени до времени на неизвестном расстоянии виднеются охотничьи домики, к ним прилегают кленовые аллеи. Я вспоминала в этом лесу множество особенных подробностей, которые мне рассказывали, и с удивлением любовалась его чудесною растительностью. Мы приехали в Ронси около полудня. Замок, украшенный четырьмя башенками, расположен на возвышении. Мы вошли в красивый вымощенный двор. Г-жа Шаро, г-жа де Беарн, г. и г-жа де Турсель и все дети выбежали к нам на встречу, и их радость увеличилась при виде г-жи Люксембург. В их гостиной мы нашли г-жу Турсель — мать, она встретила нас с распростертыми объятиями. Эта гостиная очень просторная и расположена квадратом: с каждой стороны широкое окно, у двух окон находился письменный стол, а в стороне — клавесин. Камин покрыт был журналами и брошюрами, вокруг удобная мебель. Посреди гостиной — большой рабочий стол; тут же находился другой — для всякой мелочи. Один угол гостиной отдан был в распоряжение детей. Все домашние вставали в 8 часов и после утреннего туалета посещали друг друга. Я шла поздороваться с Полиной, которая жила подле меня и с которою я особенно любила проводить время. Все собирались к завтраку, который проходил очень весело, потом все отправлялись на сбор винограда; это очень приятное удовольствие. У каждого были свои ножницы, своя корзина; мы срезаем с удовольствием красивые грозди; народ поет, дети были в восторге. Побыв у себя некоторое время, за своими занятиями и туалетом, мы все возвращались в гостиную, где каждый занимался, чем хотел. Приятная непринужденность царствовала между нами. Спокойный, приятный разговор прерывал иногда наши занятия. Ничего не было заранее приготовлено, все шло само собой, проистекая из желания быть приятным и удовольствия быть в обществе. Обед был отличный; после мы снова шли гулять, и вечер завершал наше дружеское препровождение времени. Г-жа де-Турсель-мать, искренно привязанная к г-же де-Тарант и по сердечным чувствам, и по убеждениям, часто разговаривала с нею отдельно. Г-жа де-Турсель была очень рассеяна. Как-то г-жа де-Турсель сидела на табурете у ее ног, вдруг она сказала: «зажгите, пожалуйста, свечу и посветите; мне нужно сходить в мою комнату». Г-жа де-Тарант поспешила исполнить ее просьбу. Когда она возвратилась, г-жа де-Шаро и г-жа де-Беарн бросились на колени перед ней, говоря: «Вы испортите прислугу, а наша мать злоупотребляет вами!» Г-жа де-Турсель вошла в комнату во время этой сцены и была чрезвычайно удивлена, узнав о своей рассеянности. Г-жа Августина Турсель чрезвычайно удачно умела соединять приятное с полезным. Однажды я зашла к ней завтракать. Ее маленькая полуторогодовая Леони сидела у нее на коленях, старшая девочка, лет 4-х или 5, сидя рядом с нею, учила катехизис; от времени до времени г-жа де-Турсель объясняла ей, а в промежутки она учила роль маркизы, которую должна была играть в замке Оствилль. «Вы меня удивляете, сказала я ей, как вы одновременно можете заниматься различными предметами». «Дорогая», ответила она, «доброе желание составляет все. Я думаю об одном и замечаю другое». Мое пребывание в Ронси дало мне настоящее понятие о жизни в замках, и я нашла эту жизнь приятнее, чем все, что я когда либо видела или читала. Я оставила моих друзей чрез 3 дня, чтобы вернуться к моей матери и к моим детям. Я снова проезжала чрез лес Виллие-Котрен, но в этот раз при совершенно другой обстановке. В нескольких местах горели большие костры, зажженные рабочими, фигуры которых вырисовывались черными силуэтами; деревья, освещенные огнем и луной, казались мрачными и величественными. Я вспомнила призыв герцога Орлеанского в этом лесу и ту власть, которую он хотел приобрести над умами, доказательство которой он показал при дворе. Я предалась своему воображению и представляла себе волшебные картины. Я не замечала ничего кругом себя и видела только богатство природных сил и сожалела об этом несчастном принце, который не сумел воспользоваться ими.

В конце октября месяца я вернулась в Париж и с удовольствием увидела своих хороших знакомых. В это время возвратился граф Морков. Бонапарт пригласил его к себе на обед и забросал его вопросами об одном французском эмигранте, который был ему подозрителен и которому Россия дала убежище. 9 га обидчивость, однако, прикрывала собой только желание завязать с нами ссору; война была необходима для его планов. Граф Морков ответил ему с благородным достоинством на его попытку к ссоре. Он послал отчет в своем поведении к нашему государю, который, вместо ответа, послал ему орден св. Андрея. Недовольный первым консулом, он старался сблизиться со старым дворянством. Он одобрил мое поведение в Париже. Я думала с сожалением о том, что мне придется покинуть Францию раньше, чем я рассчитывала: мне было тяжело отказаться от счастливой жизни, совершенно соответствующей моим взглядам. Мои радости были искренни и не имели призрачнаго. Спокойствие, которое я нашла здесь, было для меня еще дороже после поразивших мое сердце страданий. Я часто получала известия от графини Толстой, сообщавшей мне иногда сведения об императрице Елисавете. Когда человек живет вдали от отечества, любовь к нему делается живее; я всегда жаждала знать, что делалось у нас дома. Я узнала, что обязанности генерал-прокурора, который заведывал многими отраслями гражданского управления, были распределены по разным департаментам, подобно тому, как это было во Франции; во главе каждаго департамента был министр. Граф Александр Воронцов был назначен канцлером; князь Адам Чарторижский — первым членом иностранной коллегии. Эти нововведения огорчили истинно русских людей, так как они были опасны: необходимо оставлять нетронутым характер управления, если он установлен опытом. В мое отсутствие у графини Толстой родился сын, и здоровье ее пошатнулось.

Вторая зима, проведенная мной в Париже, была еще приятнее первой. Мое знакомство с положением дел сделалось более прочным. Мои мнения и образ поведения приобрели мне доверие тех, кого я больше всех уважала. Я могу совершенно искренно сказать, что я была расстроена в Париже только двумя бурями, которые сорвали несколько крыш и причинили много несчастий. На другой день после одного из этих ураганов ко мне пришла г-жа де-Люксембург и три сестры Караман со своим старшим братом. Кто-то сказал, что ураганы эти знаменуют гнев Божий, что эта буря была предвестницей конца света. Г-жа де-Люксембург воскликнула с живостью: «надеюсь, что нет, и я мои вещи еще не уложила». Караман ответила на это: «наши вещи не трудно уложить, потому что наша семья легка на подъем». Это признание рассмешило всех, ураганы были забыты, и вечер прошел очень весело. Я ездила в церковь св. Роха, чтобы послушать проповедь аббата де-Булонь. Он говорил об истине; мне казалось, что я услышала в нем энергическое красноречие Боссюэ. Ораторское искусство аббата де-Булонь доведено до высокой степени совершенства. Он умеет внушать ужас и вместе с тем трогать до глубины души. Его голос прекрасен — чистый и звучный; интонация верная, а лицо дышит благородством. Все слушали его с напряженным вниманием, и церковь была полна народа. Несколько щеголей, дерзновенно вошедших в церковь, сидели во время проповеди неподвижно на своих местах и по окончании ее ушли со смущенными лицами. Выходя из церкви, я увидела трех из них, которые стояли, взявшись за руки. «Нужно сознаться, — заметил один, — урок сильный, но прекрасный, нужно прийти послушать еще раз». Я также слышала два похвальных слова св. Августину, произнесенные тоже аббатом Булонь, отличавшияся величественной красотой, и еще более тронувшее меня слово св. Винценту Полю наставника сестер милосердия. Я отправилась послушать его в аббатство вместе с семьей Турсель. Мы поместились на возвышении, откуда оратор был хорошо виден. Сестры сидели все против кафедры; их скромный, углубленный вид усиливал впечатление минут. Однообразная их одежда — черное платье, косынки и капюшоны из белаго полотна выделяли их от собравшихся. Головы всех были наклонены вниз, и слезы благодарности и умиления виднелись на их глазах. Вся аудитория была глубоко тронута. Нельзя противиться очевидности: эти почтенные особы, посвятившия себя человечеству с полным отречением, представляли собой пример того действия, какое производит на людей красноречивая и правдивая речь. Это зрелище должно было рассеять сомнения самых недоверчивых людей. Как прекрасно это учреждение! Революция могла только на время рассеять его членов; ко времени моего отъезда из Парижа в нем снова собралось до 10 000 сестер милосердия. Лишь вере чудеса обязаны своим существованием; достаточно верить истине, чтобы чувствовать себя выше самого себя.

Второй сын г-жи де-Караман устроил на свои деньги школу для бедных детей; он предложил посетить ее. Заведение помещалось в четырех комнатах; в одной мальчики обучались чтению, письму и катехизису; пожилая сестра милосердия руководила занятиями; в другой — были девочки, занимавшиеся тем же; их обучала молодая 18-ти-летняя сестра милосердия, прекрасная, как ангел. Ее лицо и молодость поразили г-жу де-Тарант и меня. «Как вы, такая молодая, могли посвятить себя этому делу с таким мужеством, — сказала я ей; — может быть, какое нибудь несчастье или неожиданные обстоятельства принудили вас к такой жертве?» — «Простите меня, — отвечала она, — это моя добрая воля, я принадлежу к богатой семье в Лангедоке. Я всегда стремилась посвятить себя на пользу человечества; нас четыре сестры, моя мать не нуждается в моих заботах, она согласилась на мою просьбу, и я этому беспредельно рада». Она говорила это с трогательным видом, и ее чудные глаза приняли еще более трогательное выражение, когда она заметила, с каким интересом мы ее слушали. Ее прекрасные волосы были покрыты белой косынкой, белизна которой, не портила впечатления ее чудного цвета лица. Щеки у нее разгорались по мере того, как она говорила, и, казалось, душевная ее красота удвоивала красоту ее лица. Время уничтожает свежесть первой молодости, но отпечаток душевной чистоты на лице, оживляя его, делает его приятнее, чем самая красота.

С наступлением весны мои прогулки возобновились. Однажды я поехала с семьей Турсель в Сен-Жермен. Г-жа де-Беарн взяла на себя приготовление обеда, который был подан на прекрасной лужайке. Между тем мы проезжали знаменитый лес. Мы увидели замок и террасу, которая возвышается над Парижем. Я вспомнила о Людовике XIII, столь слабом и вместе прекрасном короле, о его знаменитом министре. Идя по лесу, я с удивлением прочитала на нескольких деревьях слова: «да здравствует король». Это доказательство преданности верных слуг короля, написанное большими буквами, нас живо заинтересовало. Бури пощадили эти простые памятники, более достойные внимания, чем памятники, воздвигаемые пустым тщеславием. Эти слова были вырезаны очень высоко, и, чтобы достигнуть этой высоты, нужно было подвергаться большому риску. Когда человека охватывает глубокое сердечное чувство, у него является сверхъестественная сила, он забывает всякую опасность; у человека является потребность высказаться, как необходимость дышать. Мы остались в Сен-Жермене до вечера и возвратились прелестной дорогой в Сен-Клу. Я предпочитаю леса всем садам и паркам на свете. В их дикости я люблю печать природы, где не видна работа человеческих рук; лесная тишина есть прекрасное убежище для мысли: свободнее мечтать под его густой тенью и на тропинках, пробитых только необходимостью и напоминающих собой тернистый жизненный путь. В нескольких верстах от Парижа мы заехали выпить сидру. Мы возвратились в столицу чрез Елисейския поля. Я всегда приближаюсь к этому огромному городу с особенным волнением. Достаточно покинуть его на некоторое время, чтобы вновь, как в первый раз, поразиться его шумом и движением.

Графиня Протасова приехала в Париж в надежде поразить всех и доказать парижанам, что она была важная особа у себя на родине. Я сделала ей визит, она приняла меня отлично, и ее благоволение ко мне удвоилось, когда она узнала мой образ жизни и общество, в котором я вращаюсь. Она пришла к нам и встретила нескольких знакомых мне дам, между прочим г-жу Августину де-Турседь, которая поразила ее своей внешностью и любезностью. На другой день я ездила с г-жей Шаро в некоторые магазины за покупками. Выходя от Верспуи, торговца материями на улице Ришелье, мы увидели на некотором расстоянии графиню Протасову, остановившуюся в экипаже. Г-жа Шаро попросила меня подъехать к ней, чтобы посмотреть на нее, в то время, когда я буду говорить с ней. Я так и сделала; г-жа Протасова заметила, что около меня сидит кто-то. Она спросила по-русски, кто это. Я выставила голову за дверцы и сказала тихо: герцогиня Шаро. «Представьте ее мне», — сказала графиня. Я повернулась к своей соседке и сказала как можно более серьезно: «герцогиня де-Болье, позвольте представить вам графиню Протасову, камер-фрейлину их величеств». Графиня Протасова рассыпалась в любезностях. Г-жа де-Шаро отвечала самым обязательным образом и сделала ей несколько вопросов о ее пребывании в Париже, от которого графиня Протасова пришла в восторг; затем последовал целый поток любезностей и слов, которые продолжались бы долго, если бы я не остановила их, попросив позволения уехать. «Надо признаться, — сказала мне потом г-жа де-Шаро, — что это очень интересно быть представленной придворной даме среди улицы».

Г-жа де-Беарн предложила мне посетить гору Кальвер. Я отправилась туда с ее мужем и г-жей де-Шаро. Это место было особенно почитаемо до революции: благочестивые люди делали паломничества в монастырь, который находится на вершине горы. По дороге к нему встречаются большие кресты и разные усыпальницы, напоминающие Страсти Иисуса Христа. Все было уничтожено каннибалами. Монахи подверглись преследованию, а не успевшие спастись были замучены, но пять из них, переодетые крестьянами, сумели, благодаря мужеству и почти сверхъестественной настойчивости, утвердиться снова в своем уединении. Когда время террора прошло, один из предводителей кровопийцев купил это место, и эти 6 отшельников получили от него разрешение разводить огород на склоне горы, обещая платить по 600 франков ежегодно. Только жадность заставила его снисходительно относиться к благочестивым монахам, которые, благодаря терпению и стараниям, были в состоянии платить ему эту сумму; они посвящали себя таким образом своему призванию, сохраняя надежду умереть в этом месте, которое они поклялись никогда не покидать. Двор монастыря был окружен красивым лесом, прорезанным тропинками, которые ведут в часовню. Отец Гиацинт повел меня в внутренний переход; мы прошли длинный коридор, стены которого были сплошь покрыты фресками, изображавшими страдания Спасителя. Слабый свет освещал нас чрез окно, находившееся в конце коридора. Монотонные звуки шагов монаха раздавались в сводах, нарушая тишину этого места. Я увидела направо внутри здания квадратный двор, стены которого были покрыты надписями.

— Это могила наших братьев, — сказал мне отец Гиацинт, — камень в середине покрывает останки святаго отца, основателя нашего монастыря.

Он рассказал мне затем с глубоким умилением жизнь этого основателя и дал мне его гравированный портрет. Я видела церковь, отличавшуюся простой архитектурой, но содержимую весьма чисто. Монахи разделяли свое время между молитвой и работой в огороде. Погода становилась жаркая, туманная и безветренная; я с любопытством следила за разнообразными видами, расстилавшимися подо мной. Тишина в монастыре, спокойствие его обитателей, заставили меня задуматься о земном ничтожестве и о пустых земных заботах и волнениях. Горы действуют на человека возвышающим образом, история древности доказывает нам это: там люди предавались созерцанию, там они искали поэтических вдохновений; на горах же святые предавались молитвенным упражнениям; на горах же совершилось чудо искупления. Человеку необходимо иногда подниматься над землей; этот подъем чужд гордыни, которая волнует мир; он облагораживает душу, которая так часто рвется в нас на простор. Между тем собрались тучи, грянул гром, теплый дождь полился ливнем; невзирая на это, мы спустились медленно с горы; воздух был так чист и пропитан ароматом молодых деревьев, которые нас окружали, что не хотелось прекращать прогулки. Я несколько раз оборачивалась на гору, которая, казалось, становилась все выше по мере того, как я спускалась с нее; во время самого сильного дождя мы зашли в одну хижину, и затем отправились к нашим экипажам, которые ждали нас у подошвы горы.

Роберт сообщил мне о кладбище Madeleine, в котором было погребено сначала тело короля Людовика XVI, а 9 месяцев спустя — тело королевы. Один добрый гражданин, который жил в доме, возвышавшемся над стеной кладбища, видел, как клали их тела в землю и засыпали их известью. Когда время террора прошло, он купил это место и запер вход, впуская на кладбище лишь тех лиц, убеждения которых были ему хорошо известны. Чтобы довершить свое злодеяние, кровопийцы положили головы мучеников между их ногами. В противоположном дворе, куда выбрасывали навоз, похоронено тело герцога Орлеанского.

Роберт был знаком с владельцем этого места; он предложил мне спросить у него разрешения посетить его. Владелец выразил свое согласие, и мы отправились: г-жа де-Тарант, г-жа де-Беарн и я. Мы вошли в маленький двор; к нам вышла дочь этого верного слуги Людовика XVI, ее отца не было дома. Она повела нас к ограде и отворила дверь кл го чел, который она принесла с собой; большую половину занимал огород, в середине находился фруктовый сад. В одном из углов, очень чисто содержимых, виднелся газон, довольно длинный, устроенный в виде гроба, окруженный плакучими ивами, кипарисами, лилиями и розами, здесь и покоятся останки короля и королевы. Г-жа де-Та-рант и г-жа де-Беарн прижались одна к другой; их бледность и выражение их лиц выказывали больше, чем страдание. Я опустилась на колени перед этим святым газоном и сорвала несколько цветков, выросших на нем; казалось, будто они хотели говорить. Я рвала их медленно, мой взгляд как будто пронизывал землю, колени мои вростали в землю. Есть неизъяснимыя чувства, внушаемыя обстоятельствами; обстоятельства, возбудившия эти чувства в то время, способны были волновать мою душу теперь. Я видела королеву, полную красоты и добродетелей, оклеветанную, подвергнутую преследованию, измученную. Моя мысль собрала в одной точке всю ее жизнь: воображение рассматривало ее и представляло ее душе; душа волнуется и проникается глубоким чувством. Утешением мне служило только то, что страдальцы вполне заслужили мученический венец. Я наполнила свой платок анютиными глазками и иммортельками; мои спутницы все стояли, как прикованные к земле; но было уже время уходить. Я купила три маленьких медальона, в которые вложила сорванные на могиле цветы, и дала один медальон г-же де-Тарант, другой г-же де-Беарн, а третий с обыкновенной травой оставила себе.

 

XXVI

Убийство герцога Энгиенского. — Преследование роялистов в Париже. — Суд над ними. — Братья Полиньяк. — Жорж Кадудаль. — Действия Бонапарта. — Провозглашение его императором, — Отъезд гр. В. Н. Головиной из Парижа. — Путешествие по Германии, — Кассель, Веймар.

Бонапарт готовил новое убийство. Он предложил совету захватить герцога Энгиенского, представляя его, как заговорщика. Но совет отклонил его предложение. Бонапарт настаивал и, выйдя из совета, тотчас отправил презренного Коленкура в Роттенгейм в великое герцогство Баденское, на правом берегу Рейна, где находился герцог Энгиенский; по приглашению первого консула, приказано было привезти его немедленно в Париж. Несмотря на это насилие, герцог не подозревал, что его везут на смерть. Его продержали в Париже всего несколько часов, а затем отправили в Венсенский замок, принадлежавший ранее его отцу. Быстрота этого путешествия изнурила его; он бросился на кровать в приготовленной для него комнате и заснул безмятежным сном невинности. В полночь его разбудили. «Что вам угодно?» — спросил он. «Вы должны идти на допрос», — ответили ему. «Зачем?» — спросил он, но не получил на этот вопрос ответа и спокойно последовал за своими проводниками. Когда он явился перед своими судьями или, вернее, перед своими палачами, его спросили только о его имени и приговорили к смертной казни; он попросил священника, ему отказали. «Достаточно искренней молитвы, чтобы получить прощение от Бога», — сказал он, бросился на колени и стал горячо молиться; затем встал со словами: «Теперь кончайте скорее». Его повели ко рву замка; ночь была темная, ему привязали к груди фонарь, чтобы не потерять его из виду и хотели завязать ему глаза. «Бурбон сумеет умереть», — сказал он. «Становитесь на колени», — сказали ему. «Я становлюсь на колени только перед Богом». Раздались девять выстрелов, герцог упал в ров, его засыпали землей.

Я узнала о его приезде в Париж в тот же вечер. Зная, что первый консул арестует всех верных слуг короля, которых вероломный М. привлекал в Париж, мы испытывали вполне основательные опасения. Пишегрю был арестован одним из первых; он жил в Париже уже три месяца, его арестовали. (Он был задушен в тюрьме, и его смерть старались объяснить самоубийством). На другой день после приезда в Париж герцога Энгиенского и его убийства, ко мне пришла г-жа де-Тарант, бледная, едва держась на ногах. Она сказала мне с выражением отчаяния: «Герцог Энгиенский умерщвлен сегодня ночью; Дюра только что сообщил мне это». Я была поражена и глубоко потрясена этой новостью. Этот зверский поступок взволновал общество и народ. Даже изверг Тюрио сказал, что это была потребность выпить стакан человеческой крови. Стены на улицах покрылись афишами, полиция их срывала, но на другой день они снова появлялись. Имена Коленкура, Савари, произносились с ужасом: один привез жертву в Париж, другой председательствовал при казни. Полиция искала всюду братьев Полиньяк и добродетельного Жоржа (Кадудаля); все добрые люди трепетали за них и желали спасти их. Именно в это время распространилось известие, что Бонапарт провозгласил себя императором. Был сделан общий призыв к нации для того, чтобы был утвержден новый акт честолюбия; но подписи не могли наполнить даже и одной страницы. Между тем из города никого не выпускали без билета. Г-жа де-Шаро, которой понадобился билет, чтобы отправиться в свой замок, принуждена была сама пойти в префектуру за билетом; там она видела, как народ приводили с улицы насильно для подписывания; среди других там находился старый угольщик, который спросил: «Vous voulez, que je chine; si je ne chine pas, pourrais-je porter mon charhon?» Ему ответили утвердительно. «Alors je ne chinerai pas». Г-жа де-Шаро употребила над собой все усилия, чтобы не засмеяться.

Г-жа Идалия Полиньяк, жена старшего брата, которая не подозревала, что ее муж находится в Париже, предложила мне прийти ко мне заняться музыкой, с условием, чтобы двери были заперты, и чтобы с нами никого не было, кроме Ривьера, который будет аккомпанировать нам, и г-жи де-Тарант, которая бы нас слушала. Г. Ривьер пришел в назначенный час, но было уже 9, 10 часов, а г-жа Идалия еще не приходила; теряясь в догадках, мы прождали ее весь вечер. На другой день я с удивлением и с горем узнала, что г-жа Идалия Полиньяк и г-жа Водрейль-Караман арестованы. Я побежала к г-же де-Сурш, но нашла ее квартиру запертой; мои опасения после зтого еще более увеличилпсь. Я отправилась за справками о новых двух жертвах и, возвратясь домой, нашла записку от г-жи де-Сурш, в которой она писала, что не приняла меня из предосторожности, и что я была в числе заподозренных, что на допросе, которому подверглась ее сестра, мое имя было произнесено; ей сказали, что ее связь со мной была ей известна, что, вероятно, она ждет от России пенсии. Г-жа де-Водрейль ответила, что она действительно была дружна со мной, что я для нее сделала все, на что способна великодушная дружба, что я всегда была готова помочь страждущим, что она всю свою жизнь будет чувствовать ко мне привязанность и благодарность, но что она никогда не думала просить у России пенсии. «Мы скоро узнаем, что это за иностранная подруга», — сказали ей: «мы отправимся к ней, чтобы посмотреть, как нас примут». Благодаря этой угрозе, Г-жа де-Сурш не приняла меня из боязни повредить, но это еще усилило мое желание пойти к ней. Я тотчас же и поехала к ней, чуть не выломала у нее дверь; мое появление удивило и тронуло ее. «Не бойтесь ничего», — сказала я ей, — «я уверена, что я замешана в дело г-жи Водрейль, и спокойно жду этих господ; пусть они явятся ко мне, и я велю выбросить их всех за окно». И действительно, пришли на другой день, но вид нашей обстановки показался им слишком внушительным для того, чтобы оскорбить меня, и они удалились.

Г-жа де-Полиньяк находилась в плачевном состоянии и сильно беспокоилась за своего мужа и за своего деверя. Г-жа Бранка, ее двоюродная сестра, просила, чтоб ее заключили вместе с ней, но после усиленных настояний и доводов, поддержанных врачем, утверждавшим об опасном положении г-жи де-Полиньяк, она просила перенести ее к себе и получила разрешение, но лишь на условии, что она будет считаться арестованной, и что никто не будет видеть ее. Г-жа де-Бранка написала мне все эти подробности чрез горничную своей двоюродной сестры, на верность и рассудительность которой она вполне полагалась. Я решила повидаться с ними на другой же день. Я прошла через свой сад и сад г-жи де-Веррак и через нижний этаж ее дома вышла на улицу Веррен. В первый раз в зкизни я очутилась одна вечером на улице. Я шла вдоль стены, чтобы не быть раздавленной. Проходя мимо ворот дома г-жи де-Ж. Г., я увидела женщину, сидящую под воротами с корзиной завядших цветов; она просила меня купить у нее. «Они завяли, моя милая», — сказала я ей. Она нагнулась ко мне и сказала мне на ухо с грустью и беспокойством: «Сударыня, я бедная нищая, переодетая цветочницей; с тех пор, как он — император, арестуют всех бедных на улице и отправляют их в Сальпетриер, где обращаются с ними, как с собаками. Он хочет доказать, что нет бедных, тогда как они везде». Я дала ей 6 франков и поспешила уйти от нее. Придя на улицу Бан, которую я должна была пройти для того, чтобы выйти на улицу Ла-Планш, я была остановлена грязным ручьем, протекавшим среди улицы. Была страшная грязь, и я боялась сделать опасный прыжок и стояла в недоумении у этого ручья, ошеломленная шумом экипажей и повозок и криками различных продавцов, которые проходили мимо меня, как вдруг ко мне подошли два весьма приличных на вид незнакомца и предложили мне самым почтительным образом вывести меня из затруднения. Я воспользовалась их любезностью. Поблагодарив их, я отправилась на улицу Ла-Планш, где находился отель г-жи де Ла-Бранка. Я довольно долго стучала молотком, осматривалась по сторонам, чтобы увидеть, не наблюдают ли за мной; я боялась повредить г-же Идалии, но мне хотелось дать ей положительное доказательство моей к ней дружбы; сознание добраго дела придает смелость и непреклонность воле. Наконец привратник отворил мне дверь, я проскользнула в большой двор и подбежала к двери флигеля, где находилась бедная Идалия. Я нашла ее в страшно возбужденном состоянии. Она тронула меня до глубины души. Она приняла меня с распростертыми объятиями; мы много говорили о несчастиях и горестях, которые угрозкали ее кузине. Я оставила ее в сумерках; когда я вновь подошла к ручью, в виду быстро наступающей ночи, я собралась с духом, сделала удивительный скачек и возвратилась домой с сердцем, полным страдания и тревог. Жорж Кадудаль был арестован в то время, когда проезжал по улице в кабриолете. Он жил в Париже уже 6 месяцев. Братья Полиньяк, маркиз де-Ривьер, Корте, Виктор, паж Людовика XVI, и много других верных слуг Людовика XVI были заключены в Тампль, где производилось их дело.

Моро был заподозрен и присоединен к ним. Негодование общества достигло высшей степени. Чудовище же трепетал сам и не спал двух ночей к ряду на одном месте; большую часть дня он проводил на бельведере замка в Сен-Клу с подзорной трубой, направленной на Парижскую дорогу, постоянно боясь приезда курьера с известием о возмущении. Г-жа де Ла-Рошфуко, которую я встречала у Августины Турсель, говорила ей, что ей часто случалось находиться втроем с первым консулом и его женой, что Бонапарт был очень молчалив и забавлялся прорезыванием мебели перочинным ножом, который всегда держал при себе, и что его настроение можно было узнать по движению руки. Какое счастливое состояние души! В сердце — ад, а за его широким лбом — демон гордыни! Г-жа Дюгазон, давнишняя знаменитая артистка комической оперы, уходила со сцены. Ей назначили последний бенефис; артистки Comedie française выбрали для спектакля пьесу «Сарторий»: в одной сцене в этой пьесе Помпей сжигает, не читая, список заговорщиков. Они хотели воспользоваться этим обстоятельством, чтобы дать извергу урок. Бонапарт явился в театр; когда дошли до упомянутой сцены, он побледнел, рот его покривился. Я сказала трем сестрам Турсель, которые были со мной: «он задохнется от бешенства». Но он встал, резким движением отодвинул стул и удалился из театра. Его отъезд произвел шум в партере. Бонапарт возвратился домой в ярости.

Он занялся возвышением своих родственников и раздавал им различные титулы. Его сестры и невестки стали вдруг принцессами крови. Крикуны выкрикивали об этом на улицах; торговки, услыхав об этом, стали давать себе титулы, в роде, например, princesse d’asperge (принцесса спаржи), princesse d’épinard (принцесса шпината) и т. д. Их отвели в полицию; они отвечали тем, кто арестовал: «Что бы вы ни делали, мы все-таки останемся принцессами». Когда принцессы крови появились в первый раз в театре, в публике раздались голоса в партере, напоминавшие об Энгиэнской крови. Появились стихи о конце существования республики:

L’indivisible citoyenne Qui ne devait jamais périr, N'a pu supporter sans mourir, L’opération césarienne. Grands parents de la république, Grands raisonnements en politique, Dont je partage la douleur, Venez assister en famille An grand convoi de votre fille Morte en couche d’un Empereur.

Я была чрезвычайно рада, когда узнала, что русский двор носит траур по герцоге Энгиенском; в Париже это произвело сильное впечатление в кругу благонамеренных людей. Г-н Морков приготовлялся к отъезду, и я с огорчением видела тоже необходимость покинуть страну, где я снова нашла счастье и благоденствие.

Г-жа де-Шатильон, мать г-жи де-Тарант, просила меня навестить когда нибудь утром. Когда я пришла к ней, она после некоторого колебания сказала мне: «Я хочу просить вас, чтобы вы взяли с собой в Россию мою дочь». Эти слова произвели на меня невыразимое действие: у меня не хватало духу предаться радости при виде скорбной нежности матери. Я стояла молча, ответив только наклонением головы в знак согласия, но заметив, что она внимательно смотрит на меня, как бы ожидая ответа, я сказала ей: «Я поеду не раньше, как через 6 недель», и поспешила переменить разговор.

Я находилась в большом затруднении, не зная, каким образом достать паспорт для г-жи де-Тарант, так как она не хотела вычеркивать своего имени из числа списка эмигрантов, и я боялась, что обратят на нее внимание, тем более, что в Париже начинали высылать женщин. Все, к кому я ни обращалась, не могли мне дать совета. В это время, когда я находилась в таком затруднении, мне однажды докладывают о приходе лакея г-на Шуазель-Гуфье; лакей передал мне письмо и громадный министерский портфель, запертый на ключ. Г-н Шуазель в своем письме просил, умолял, заклинал меня простить его за смелость, которая, писал он, была следствием его глубокого уважения и доверия, которое я ему внушала. Благодаря своим сношениям с Моро, он подвергался опасности быть арестованным, и поэтому просил меня взять на хранение его бумаги, которые показали бы его образ мыслей; его письмо заканчивалось целым потоком восхищений по поводу характера моего поведения в Париже. Я сделала вид, будто верю всему этому, но между тем я ясно видела, что он побуждает меня дать отчет о чистоте его убеждений в Россию. Трудно не подозревать этого: его дружба с Талейраном и все, чем он пользовался, благодаря его милости, все говорило против него; большая часть его имений были ему возвращены, а также все древности, собранные им во время его путешествий; его двор был наполнен капителями и разбитыми колоннами замечательной красоты. Все это доказывает, что милости эти были приняты им от Бонапарта. Герцогиня де-Жевр просила меня позволить ей привезти ко мне г-жу Шуазель-Гуфье, почтенную и интересную женщину, которая стояла по своим душевным качествам гораздо выше своего мужа. Я приняла ее с радостью и с живым интересом и два дня спустя возвратила ей визит. Г-н Шуазель во время моего визита смотрел на меня с беспокойством; он не видал меня с тех пор, как послал мне свой портфель; очевидно, он боялся, чтобы я не проговорилась об этом при его жене: ему было неловко признаться ей в своей двуличности. Я ни одним словом не обмолвилась об этом, хотя мне очень хотелось пошутить над ним. Я говорила о моем отъезде и о моем затруднении получить паспорт для г-жи де-Тарант. Мы условились с ним о часе, когда он пришлет мне лицо, заведующее этим делом. Я просила г-жу де-Тальмон, невестку г-жи де-Тарант, прийти помочь мне в этом деле, так как я не имела никакого понятия о правилах и формальностях в этом государстве. Она сидела у меня, когда доложили о приходе этого таинственного человека. Одна его фигура возбуждала некоторое удивление. Представьте себе человека уже немолодого, длинного, сухаго, с худым безобразным лицом оливковаго цвета, с черными, как уголь, пронизывающими глазами, длинным острым носом, бледными тонкими губами; вся его фигура походила на скелет. На нем был светло-серый костюм с полосатым жилетом, светло-серые панталоны и такие же чулки, на ботинках маленькия пряжки. Волосы его были зачесаны по старой моде с буклей за ушами и косой по-прусски. Никогда я не видела более мрачной фигуры. Я несколько минут стояла молча; этот странный человек не внушал мне никакого доверия; наконец я спросила его, может ли он достать паспорт для одной особы, записанной в число эмигрантов, паспорт по всем правилам, чтобы иметь возможность выехать на воды в Германию. Он ответил гробовым голосом: «Отчего же нет». «Но что же нужно сделать для этого?» — «Я приду сказать вам об этом завтра вечером. Тогда же вы мне сообщите имя этой особы, хотя я его уже знаю». — «Кто же это?» — «Г-жа де-Тарант». Я дала ему луидор за его драгоценный визит. Он сделал поклон с такой напускной улыбкой, что я не могла удержаться от гримасы, глядя на него. На другой день он принес необходимые бумаги и сказал, что г-жа де-Тарант должна отправиться с ним к некоторым рабочим его квартала, чтобы взять их в качестве свидетелей, которых она могла выбрать сама. Пришлось подчиниться этой формальности, и я дала ему 2 луидора за его второй визит. Через два дня он принес паспорт, прося г-жу де-Тарант последовать за ним в префектуру. Хотя все дело было исполнено по закону, мы не могли отделаться от некоторого страха. Г-жа де-Беарн предложила мне пойти с ней подождать г-жу де-Тарант на набережной у префектуры, и мы прождали около часу в неизъяснимом страхе; наконец к нашей радости она явилась с паспортом, данным ей по всем правилам, снабженным всеми подписями начальствующих лиц, между прочим и Талейрана.

Братья Полиньяк были арестованы. Идалия получила некоторые льготы и разрешение посещать своего мужа в тюрьме, куда ее сопровождала ее кузина, г-жа де-Бранка. Двор Тампля был всегда полон народом, выказывавшим поразительное участие к несчастным жертвам, которые вскоре были переведены в Conciergerie; у ворот этой тюрьмы собиралось еще больше народа. Идалия и г-жа де-Бранка рассказывали мне, что всякий раз, когда они приходили, народ бросался к ним навстречу, спрашивая, нет ли какой нибудь надежды, и выказывая самое живое участие.

Не задолго до казни все арестованные собрались в одной комнате; днем стража находилась с ними, стоя у дверей. Однажды вечером, когда г-жа де-Полиньяк, ее кузина и г-жа де-Моро пришли в тюрьму, Жюль де-Полиньяк, младший из братьев, ходил по комнате и вдруг проговорил, показывая на сторожей: «Эти господа очень скверно обращались с нами в Тампле, но с тех пор, как они начинают узнавать нас, они стали мягче, и я готов биться об заклад, что пробудь мы здесь еще месяца два или три, я бы командовал ими». При этих словах сторожа сняли шапки. Жюлю было в то время 22 года; трудно было найти фигуру более изящную, какая была у него.

Начался процесс; заседания продолжались от 7 часов утра до 4 или 41/2 часов по полудни. Ответы, даваемые обвинёнными, были восхитительны; они выказывали преданность своему законному государю с тем благородным бесстрашием, которое заставляет трепетать преступление и обезоруживает гонителей, так что судьи теряли головы. Зал был полон солдатами, призванными для поддержания порядка. Зрители были тронуты до глубины души отважностью и преданностью жертв и возмущались коварством и вероломством судей, которые, несмотря на все свое искусство, потерпели неудачу. Сочувствие стражи к подсудимым было так сильно, что в короткое время их сменяли 3 или 4 раза. Жорж Кадудаль в особенности возбуждал такое восхищение, что невозможно было скрыть его. Мой муж, который присутствовал на всех заседаниях, часто возвращался домой весь в слезах. Он рассказывал мне, что однажды, когда допрашивали Жоржа, его спокойный вид и простыя, но возвышенные речи действовали на него так, что с своего возвышения, на котором он находился, он не мог оторвать от него глаз. Растроганное лицо моего мужа произвело на него такое впечатление, что он сделал ему легкий поклон. Мой муж гордился этим отличием и не мог говорить равнодушно об этом. Все присутствующие содрогнулись, когда в последнем заседании судьи вынесли смертный приговор Жоржу, Еортэ, Сен-Виктору, Пико, слуге Жоржа, маркизу де-Ривьер, Арману де-Полиньяк и 20 другим лицам. Нельзя не сочувствовать мучениям, которым подвергли Пико; ему прикладывали раскаленное железо к пяткам, раздробили большие пальцы на руках, все для того, чтобы заставить его выдать своего господина; но он не выдал его: золото, которое ему давали, было отвергнуто им с презрением. Он разделял заточение вместе с Жоржем; подвергся тому же приговору и на суде, в присутствии публики, рассказывал об истязаниях, которым его подвергали. Жорж де-Полиньяк был приговорен к двухлетнему тюремному заключению; когда он услышал приговор, произнесенный над его братом, он хотел умереть за него или, по крайней мере, вместе с ним. Арман противодействовал этому братскому самоотвержению; между ними завязалась такая трогательная борьба, что вся аудитория заливалась слезами. Они стояли, обняв друг друга; Жорж был готов умереть; но непоколебимые судьи не изменили своего приговора.

Бедная Идалия была уничтожена. Мой муж возвратился с этого заседания в полном отчаянии. Он вошел в гостиную с выражением такого страдания, что мы все были поражены; сквозь рыдания он рассказал нам о зрелище, которого он был свидетелем. У меня была в это время г-жа Сент-Адельгонд, женщина с открытым характером; она бросилась на шею моему мужу, восклицая: «какой вы достойный человек!»

Г-жа де-Полиньяк увидела необходимость обратиться за помощью к г-же Бонапарт. Она упрашивала ее дать ей возможность просить за своего мужа у первого консула. Ее повезли рано утром в Сен-Клу. Войдя к г-же Бонапарт, она упала в обморок; последняя дала ей все доказательства добраго сердца. Она повела ее в салон, через который должен был пройти ее муж; она даже советовала ей броситься на колени и называть его титулами, которые он себе присвоил.

Идалия согласилась на все, лишь бы спасти два дорогих ее сердцу существа. Когда первый консул появился, она бросилась перед ним на колени и сказала с выражением самой глубокой скорби: «Государь, я прошу правосудия для моего мужа». Он посмотрел на нее с удивлением. «Как вы можете просить за него», — отвечал он, — «ведь он из числа тех, которые были посланы убить меня». При этих словах она быстро встала. «Вы не знаете наших принцев», — воскликнула она — «они не могут руководить преступлением». Такой смелый ответ смутил Бонапарта. «А кто поручится мне за вашего мужа?» — ответил он. «Семь лет супружества и семь лет счастья». — «Возвращаю вам вашего мужа, сударыня.» Приговор был отменен, оба брата Полиньяк были присуждены к 4-х-летнему тюремному заключению в крепости Гам. 9 лет уже прошло с тех пор, а вместо обещанной свободы, они находятся в еще более ужасной тюрьме, чем первая. Маркиз де-Ривьер был спасен от смерти, благодаря мольбам своей сестры; он провел 4 года вместе с Полиньяками, затем его перевели в менее строгую тюрьму в Страсбурге; в настоящее время он отпущен на честное слово жить в этом же городе, и пользуется большой свободой. Г-жа де-Полиньяк оживилась надеждой; она поспешила к мужу и к зятю и отправила свою горничную ко мне с известием, что они спасены. Мы в это время выходили из-за стола: все, кто был у нас, были вне себя от радости при этом известии. Я побежала к Идалии, чтобы поздравить ее: ее маленькая комната была полна народом. Я бросилась к ней на шею, г-жа де-Бранка нежно поцеловала меня и затем бросила меня в объятия своей старой свекрови, которой я никогда не видела, и в объятья своего мужа, а затем все они бросились целовать этого почтенного человека; толкали меня к какому-то господину в очках. «Это адвокат, который так хорошо защищал наше дело», говорили мне. Я была так ошеломлена всеми этими излияниями, что у меня закружилась голова, и в конце концов я стала смеяться, как ребенок.

Я с огорчением видела, что день моего отъезда приближался: я не могла расстаться равнодушно с людьми, с которыми я была связана нежной дружбой.

Оставшимся временем я пользовалась, чтоб совершать прогулки по окрестностям Парижа, которые, благодаря своему разнообразию, всегда открывали для меня что нибудь новое. Я отправилась в Près de Gervait (поле Жерве) с г-жей де-Тарант, г-жей де-Беарн и княгиней де-Тальмон. Это поле занимает небольшое пространство земли, все покрытое сплошь кустами сирени, что приятно действует и на обоняние. Нежный запах сирени напоминает свежесть молодости. Мы отправились затем в лес Раменвиллье, принадлежавший г-же де-Монтесон; мы сели против группы крестьян. Какая-то упрямая старуха бранила молодую девушку, грустный и смущенный вид которой забавлял мальчугана-шалуна, стоявшего подле них; ребенок, стоя на коленях на столе, ел из корзины какие-то плоды. Все это представляло деревенскую картинку, которую я нарисовала в моей памятной книжке. Несколько штрихов, взятых с натуры, имеют больше цены и производят больше впечатления, чем даже очень тщательно обработанный рисунок. Совершенно верно говорят, что нет ничего прекраснее правды: одна правда способна привлекать сердца. Святая Тереза говорит, что воображение есть la folle de la maison; это так, если ему дать свободу бродить без удержу, но когда им руководит правда, оно становится полезным товарищем, который без устали всегда нас переносит в прошедшее и будущее: оно помогает мысли, украшает ее, придает красоту выражению картины. Бог дал нам все средства, чтобы действовать морально и физически; от нас зависит приводить в порядок это сокровище и заводить машину наших действий, размещая целесообразно и точно ее части.

Участие, которое я приняла в г-же Идалии, тронуло ее до глубины души, и она всячески старалась дать ыне доказательство своих нежных чувств ко мне. День моего отъезда приближался, мои добрые друзья покидали меня как можно меньше. Г-н Морков уехал. До моего отъезда оставалось только 2 или 3 недели. Когда я однажды гуляла с Полиной де-Беарн, она сказала мне: «Мой друг, с тех пор, как я знаю, что вы уезжаете, мое сердце страдает, чем я могу вам это выразить, и от вечной разлуки с вами и от внутреннего волнения, которого я не в силах победить; мне кажется, что вы приехали к нам, чтобы вернуть нам хотя приблизительное счастье, и что после вашего отъезда несчастье будет снова тяготеть над нами». Увы, ее предчувствие оказалось более чем верным: она перенесла тяжелые несчастья; описание их подробностей было бы слишком длинно: достаточно сказать, что они таковы, что их хватит ей на всю жизнь. Милость, добродетель и несчастье — вот ее девиз.

Жертвы были поведены на эшафот на Гревскую площадь. Жорж, Кортэ, Сен-Виктор, Пико вошли на эшафот с криком: «Да здравствует король!» Приверженцы Бонапарта окружали эшафот, чтобы не дать народу возможность услышать и действовать.

Моро, боясь смерти, написал Бонапарту письмо, как будто с извинением; эта слабость будет вечным пятном в его истории. Они пришли к соглашению, и результатом этого соглашения была ссылка Моро в Америку. Для безопасности Бонапарта было необходимо, чтобы в Париже не было ни одного человека, который мог заменить его. Братья Полиньяк были сосланы, а также, как я упоминала выше, маркиз де-Ривьер.

Я покинула Париж 26-го июня, на другой день после казни, в 4 часа по полудни. Мои друзья пришли проститься со мною; мое сердце было переполнено страданием и расставанием со всеми теми, которые меня любили, и болью, которую испытывала г-жа де-Тарант, расставаясь с матерью. Здоровье моей матери начинало ослабевать: на другой день после нашего выезда из Парижа у нее сделался нервный припадок. Мое беспокойство достигло крайних пределов. Страшно было видеть ее в этом состоянии в простой гостинице и без всякой возможности помочь ей. Наконец Бог смиловался надо мной, ей стало лучше, и мы перенесли ее в карету. Движение и воздух совершенно привели ее в себя. Приехав в Мец, мы остались там ночевать, чтобы дать ей отдохнуть.

На другой день мы с г-жей де-Тарант и детьми пошли осматривать город. Мы вошли в красивую церковь; я села на ступеньки колонны, чтобы нарисовать перспективу; едва я начала работать, как какая-то женщина, одетая в лохмотья, подошла к одному из алтарей, который находился в нижней части церкви; она горячо молилась, проливая поток слез. Мы смотрели на нее с нежным участием и с уважением к ее страданиям. Когда она кончила, мои дети подбежали к ней, чтобы дать ей милостыню; она вскрикнула и упала на колени и начала усердно молиться, принося благодарение Богу. Доверие, вера этой женщины, ее благодарность за Божие милосердие, которое прислал ей на помощь, доказывает нам истину, которую мы всегда должны помнить: верьте, просите, и дастся вам.

Проезжая Эльзас, я снова увидела чудную цепь Савернских гор. В Гейдельберге я отправилась осматривать готический замок. Г-жа де-Тарант, мой муж и я поднялись по извилистой тропинке, которая вела к нему. Я с большим интересом осматривала широкий двор, окруженный арками, и стены которого были покрыты гербовыми щитами; эти украшения — остаток рыцарства.

В Раштадте мы отправились на кладбище, где покоятся убитые французские комиссары. Недалеко оттуда проходит дорога, ведущая в Карльсруэ. Я немного прошлась по этой дороге; моя мысль, казалось, была неразрывно связана с чувствами, наполнявшими мое сердце. В жизни бывают моменты, когда человек не хотел бы иметь ни воспоминаний, ни привязанностей, ему хотелось бы стать немым, как могила, чтобы обратиться затем в ничто.

Во Франкфурте мы пробыли 2 дня. Я встретила г-жу Тутолмину, которой я очень обрадовалась. Я ходила осматривать город, хотя отчасти уже была знакома с ним. Меня поразила печальная музыка, которую исполняли студенты перед одним домом, им аккомпанировал похоронный звон колоколов приходской церкви. Я с любопытством спросила, что это значит, и узнала, что это был странный немецкий обычай сопровождать таким образом агонию умирающего.

В главном соборе в Марбурге находится мавзолей, сооруженный в память принцессы венгерской Елисаветы, бывшей замужем за ланд-графом Людовиком Тюрингским. Церковь наполнена барельефами, напоминающими различные события из жизни этой принцессы. Мавзолей в виде саркофага замечателен тонкой работой и богатством драгоценных камней, которые составляют его украшение; в особенности замечателен по своей величине желтый брильянт, очень дорогой; ночью он светится, как свеча. Тело этой принцессы погребено в этой церкви, но никто не знает, в каком именно месте. Эта тайна хранится по воле ее супруга, который доверил ее монахам, унесшим ее с собой в могилу. Этот памятник был воздвигнут в 1235 г.

В Касселе я осматривала музей; там находятся довольно редкие камеи, плохие статуи и несколько превосходных картин фламандской школы. Тут находятся картины Рембранта, Богемса и в особенности одна картина Павла Потера, обратившая мое внимание. Затем, в особой зале, мы увидели восковые фигуры курфирстов, в натуральную величину, в парадных одеяниях, помещенные кругом. Затем нам показали часовню самой тонкой архитектурной работы; она была построена ландграфом Карлом.

В Готе покойный герцог похоронен, по его воле, в его саду без гроба, в рубашке. Его могила внутри выстлана газоном и окружена плетнем, чтобы земля не коснулась его. Гроб же его стоит в церкви, находящейся недалеко от его могилы. Странные свойства его души, своеобычная фантазия, тщеславие, пренебрегающее истиной, которой он не признавал, дает представление о фигляре, который своими фокусами не попадает в цель. Предмет, который он хотел скрыть, открылся перед глазами публики. Мне досадно за герцога, который все же умер и съеден червями. Вечность существует и для него; его небрежный костюм не помешает ему войти в жизнь вечную.

Я купила апельсинов в колыбели его рождения.

Веймарский сад чудесен. Герцогиня Мария (великая княгиня Мария Павловна) отсутствовала, когда я проезжала этот город.

Кафедральный собор в Наумбурге, который из католического переделан в лютеранский, одна из лучших церквей, какие только существуют. Эта перемена доказывает, что она древнее других церквей.

Я с удовольствием возобновила прогулки в Лейпциге. Я с трогательным интересом увидела террасу с цветами, о которой я говорила раньше.

 

XXVII

Дрезден. — Саксонская Швейцария. — Смерть княгини П. И. Голицыной. — Путешествие в Богемию. — Возвращение в Россию. — Митава. — Герцогиня Ангулемская. — Королевская фамилия. — Приезд в Петербург. — Представление ко двору. — Политические события того времени.

В Мейсене я поднялась на башню, с которой открывался вид на Дрезден. Я приехала в этот город с сердцем, стесненным от воспоминаний о графине Шенбург. Мне предстояло увидеться впервые после ее смерти с ее матерью, княгиней Путятиной; столько волнений и слишком основательные беспокойства относительно здоровья моей матери делали меня больной. К несчастью, я попала в руки врача, пичкавшего меня лекарствами. Я старалась, как только могла, скрыть свое беспокойство о матери. Я осматривала все места, которые мне описывала столько раз графиня Шенбург в своих письмах; я видела многое также вместе с княгиней Путятиной, участие которой ко мне, казалось, смешивалось с ее печалью о дочери. Однажды она меня просила прийти одной к ней после обеда. Я последовала ее приглашению. Она повела меня в свою спальню, где находился портрет графини Шенбург во весь рост довольно похожий. Вид этого портрета меня очень взволновал. Княгиня попросила меня немного подождать, сказав, что она мне сейчас принесет кое-что. Я осталась перед портретом, смотря на него с грустным и сладким чувством. Вдруг вошла княгиня и покрыла мне лицо платьем, которое носила ее дочь в день нашей разлуки. Воротник платья сохранял еще запах ее волос, надушенных туберозой. Этот запах, форма ее тела, заметная на этом платье, произвели на меня страшное впечатление. Мне казалось, что я вижу графиню Шенбург, слышу ее раздирающие душу рыдания, когда она прощалась со мною навеки. Я почувствована, что падаю в судорогах: я осталась безмолвной, я сделалась нечувствительной ко всему, что меня окружало и что происходило во мне.

Пробуждение было ужасно: я сознавала только мысль о могиле, скрывшей вечную дружбу. Я слишком страдала и была слишком огорчена, чтобы думать о представлении ко двору курфюрста.

Я пошла посмотреть эту столь хваленую галерею, где я нашла несколько chef d'oeuvre’ов, попорченных по недостатку присмотра. Успение Пресвятой Девы Рафаэля выше всяких похвал. Ночь Корреджио мне не понравилась: на меня неприятно подействовала спутанность ног и рук ангелов. Преувеличенные похвалы всегда бывают в ущерб достоинству. Эта преувеличенность возбуждает и заставляет восхищаться до того момента, когда произведение представляется нашим взорам. Тогда, благодаря прирожденному нам чувству сравнения и критики, очарование идеала разрушается. Ложные репутации и ложные впечатления исчезают, как двигающиеся облака, в которых думаешь видеть всякого рода фигуры.

Врач мне предписал побольше моциона, муж предложил мне путешествие по Саксонской Швейцарии. Я отправилась с ним, с принцессой Тарант и несколькими другими особами. Мы начали с Liebe Wal — прелестного места, где мы пили сливки на мельнице, прекрасной по своему наиболее веселому и разнообразному расположению. Когда мы покинули это место, нашим глазам представилась самая дикая и самая суровая природа. Громадные скалы, долины, заключенные между высокими, покрытыми лесом, горами, большие ветви, скрещивающиеся между собой, опасные каменистые тропинки, проложенные необходимостью, источники, падающие с шумом до глубины долины, создавали суровый пейзаж, который я с удовольствием обозревала. Погода была очаровательна и спокойна. Мы ходили в продолжении семи часов, предшествуемые проводником. Мы вскарабкались на коленях на две крутые горы (Малый и Большой Виттенберг). Мы цеплялись за ветви и корни, чтобы не упасть. Я была истощена, моя одышка почти всецело лишила меня сил, принцесса Тарант меня дотащила до вершины одной из гор, где находилось нечто в роде беседки. Мы остановились в ней для отдыха и для того, чтобы полюбоваться видом мест, расположенных по течению реки Эльбы. Потом мы спустились с горы через густой дикий лес по тропинке, покрытой камнями и терновником. Тогда нас настигла ночь. Природа безмолвствовала; между вершинами старых деревьев замечались серебряные лучи луны, дававшие слабый свет. Стук топора дровосека разносился эхом. Я испытывала чрезвычайное наслаждение, которое доставляют только красоты природы. Это единственное действительное наслаждение, которое никогда не исчерпывается, оно доступно всякому возрасту во всякое время. Опираясь на руку madame де-Тарант, я предавалась всем получаемым впечатлениям, пока мы не дошли до конца леса. Мы заметили у наших ног крыши одной деревни, расположенной на берегах Эльбы. Этот новый пейзаж был освещен тем более поразительным светом, что он выходил из темного леса. Мы, казалось, висели на воздухе, хотя уже прошли три четверти спуска. В самом низу находилось судно, довезшее нас до Пирны, где мы провели ночь перед возвращением в Дрезден. Пирнская долина живописна. Остатки разрушенного замка представляют собой наблюдательный пункт. Они возвышаются над частью гор, а с другой стороны над долинами, усеянными деревнями.

Наши поездки заглушали иногда беспокойство, гнездившееся в глубине моего сердца. Бледность лица моей матери меня леденила, и если иногда я находила некоторую надежду привезти ее на родину, это меня мало утешало, и я страдала потом еще более. Постоянные тревоги истощили всецело мое здоровье, я по-прежнему выходила, но мысль о моей матери меня преследовала всюду. Я с удовольствием встретилась снова с принцессой Луизой Прусской, которая несколько раз навестила меня и обедала у меня с братом, принцем Людовиком, погибшим через несколько лет в войне против французов. Он был почти всегда жертвой обстоятельств и если сделал несколько промахов, то только потому, что не был на своем месте. Этот принц имел великую душу; не стесняемый во всех своих движениях, он кончил тем, что стал заблуждаться, и воображение его увлекло. Горячность и потребность отличиться привели его к смерти.

Я приближаюсь к печальному времени, к страшной минуте, когда я потеряла мать.

Я была больна более обыкновенного. Довольно сильная лихорадка держала меня в комнатах. Моя мать проводила весь день со мной. Она была замечательно бледна и порой впадала в глубокий бред. Я не могла отвести с нее глаз и страшно о ней беспокоилась. Она оставила меня, чтобы пойти обедать, и вернулась вечером. В половине 11-го встала, чтобы попрощаться со мной, обняла меня с обычной нежностью, благословила меня и удалилась. В 11 часов я к ней отправила свою горничную, которая обыкновенно присутствовала при ее раздевании, и услуги которой ей нравились. Я ее ожидала с нетерпением, желая знать, расположена ли моя мать отдыхать; мои дети спали, madame де-Тарант пошла молиться в соседнюю комнату, я уже лежала. Вдруг прибежала моя горничная с очень смущенным видом и сказала взволнованным голосом: «Ваша мать просит вас скорее прийти к ней». Я задрожала от этого призыва, я говорила себе, что моя мать, умирая, зовет меня. Я вскочила с постели, надела ватное пальто и побежала к ней. Какое зрелище представилось моим глазам! Моя бедная мать со всеми ужасными признаками паралича сидела поперек своей кровати. Ее ноги были обнажены, голова непокрыта, глаза обезображены. Хотя она умирала, она протянула свои руки, я их схватила моими; ее голова упала мне на грудь, и она меня благословила самым трогательным, нежным и торжественным образом. Господь позволил, чтобы она сделала это, несмотря на апоплексический удар. Я не берусь выразить, что происходило во мне. Я чувствовала, как слабею; меня вырвали из рук моей матери: мы чуть не упали, обнимая друг друга. Мой муж увел меня в мою комнату, я упала на колени перед распятием и долго молилась вслух. Г-жа де-Тарант говорила мне потом, как она была тронута моими словами, так естественно выходившими из души. Мой муж был так этим растроган, что встал на колени рядом со мной. Смерть, сколько чувства ты нам показываешь и с сколькими истинами ты нас знакомишь! Ты — конец и начало, ты разрушаешь, чтобы вернуть жизнь. Каждая капля моей крови была охвачена ее ледяным покровом. Мать моя дышала еще около получаса после того, как я ее оставила. Она потеряла дар слова немного раньше, но еще имела силу взять руку моего мужа, чтобы поднести ее к своим умирающим губам. Он принял ее последнее дыхание. Это право принадлежало ему, как самому верному другу, как самому нежному сыну, как опоре ее старости.

Моя мать часто высказывала желание быть погребенной в одном из своих имений Калужской губернии, где она родилась. Это же желание было выражено в бумаге, адресованной ею моему мужу и найденной после ее смерти. Мой муж спросил у императора разрешение исполнить последнюю волю умершей. Его величество милостиво разрешил, приказав, чтобы во всех церквах, мимо которых пройдет тело, читались установленные молитвы. Приготовления к погребению отнимали много времени, в течение которого гроб поместили в назначенной для этого комнате возле католической часовни и кладбища, назначенного для иностранцев. Позаботились о том, чтобы я не знала, когда дорогие останки будут увезены от меня. Муж мой в этом случае, как и во многих других, был моим ангелом-хранителем. Он принял на себя все расходы, которые должны были лежать на моем брате, который наследовал состояние моей матери и находился довольно близко от нас во Франкфурте на Майне, но муж мой испытывал действительное удовольствие заботиться о моей матери после ее смерти так же, как это было при жизни. Г-жа де-Тарант не оставляла меня ни днем, ни ночью, ее нежное попечение ко мне было торжеством дружбы. Печаль лишила меня сна, каждый день в 11 часов вечера я испытывала трепет и страдание, которое может понять только сыновнее чувство; это состояние продолжалось около двух месяцев. Г-жа де-Тарант усаживалась возле моей постели и покидала меня только около 4-х часов утра, когда истощенная природа, казалось, засыпала. Она вставала очень рано, чтобы помолиться возле моей матери. Столь искренния и столь нежныя попечения смягчали мое сердечное огорчение. В это самое время произошло обстоятельство, которого я никогда не забуду. Однажды утром я сидела на диване, погруженная в печальные размышления. Мой муж вошел и сел против меня; некоторое время мы хранили молчание, его глаза наполнились слезами; он бросился ко мне, рыдая и говоря, что мы оба осиротели и должны утешать друг друга. Зима протекла для меня печально.

Справедливая и законная печаль никогда не исчезает, религия смягчает ее жгучесть, не уничтожая ее; нужно умереть, чтобы потерять ее. Господь приказывает времени только укреплять нас для того, чтобы ее переносить всегда.

В апреле месяце (1805 г.) г-жа де-Тарант отправилась в Вену на несколько недель; мы условились поехать ей на встречу до Праги. Я спустилась пешком и в кресле, несомом двумя крестьянами, с прекрасной горы, называемой Гейрсберг. Эти носильщики живут на вершине горы, они привыкли к этому путешествию, требующему много силы. От времени до времени они отдыхали. Я пользовалась этими промежутками, чтобы набрать ползучих растений, которые росли на скалах под тенью прекраснейших деревьев. Я размышляла о силе времени, с помощью которой нежные цветы пускали свои корни в самые твердые утесы. Я видела также борозды, проведенные дождем на этих утесах; я делала массу сближений между миром физическим и миром моральным. Формы, краски привлекали мои взоры, возбуждая меня приготовить палитру, но какая кисть может изобразить природу! Самое счастливое изображение ее красот только поражающий сон, очарование которого исчезает, как только откроешь глаза. Я провела два дня в Теплице. Вечером я пошла гулять с моими детьми. Подходя к одной даче, я услышала прекрасную музыку, звуки которой раздавались по долине. Я остановилась послушать: играли новый для меня вальс, возбудивший воспоминания в моем сердце. Таково действие музыки; всегда она находится в связи с чувствительностью, которая подобно хорошо натянутой и верной струне отвечает легчайшему прикосновению. Все в природе звучит; нужно только уметь коснуться, ударить, чтобы в этом убедиться; но ничто не сравнится с органом голоса. Он вводит слово в сердце, и если в отсутствии какой нибудь голос напоминает голос, который любишь, все исчезает перед глазами. Переносишься на крыльях мысли к предмету, заставившему все исчезнуть и оставившему тебя с твоим сердцем и со счастием чувствовать.

На другой день нашего прибытия в Прагу г-жа де-Тарант присоединилась к нам. Прага — живописный город, носящий на себе печать готической архитектуры. Я люблю старинные города: они, кажется, сами собою внушают к себе уважение. Время нашего пребывания в Праге — самое интересное время года для этого города. Праздновали день св. Иоанна Непомука, покровителя города, родившегося здесь и окончившего здесь же мученически свои дни. Этот праздник продолжается неделю. Многочисленная толпа стекается с окрестностей, торжественное богослужение совершается в соборе, где находится массивная серебряная гробница, заключающая мощи святого. Мы выслушали обедню; с трибуны читали проповедь на народном языке, очень похожем на русский язык. Я испытывала невыразимое удовольствие, понимая всю проповедь. Мы обошли весь город; на прекрасном мосту через Молдаву находится открытая часовня, посвященная св. Иоанну Непомуку, перед которой много народу беспрестанно преклоняло колени. Прохожие снимали шляпу с почтением; вообще чехи набожны и добры.

Мы оставались два дня в Праге, во время которых мы видели несколько монастырей. Это было в первый раз, что я входила в католический монастырь. Те, которые я видела в Париже, были разрушены; они были только жалким подобием монастырей. Г-жа де-Тарант показала мне один, принадлежащий монахинями, кармелиткам. Они помещались в здании старинного мужского монастыря этого же ордена. Большое число священников было там убито во время дней 2 и 3-го сентября 1792 г. Коридоры обрызганы кровью. После времени террора госпожа де-Жонкур, старая пансионерка одного кармелитского монастыря, купила здание и сделала воззвание к сестрам, которые с радостью поспешили к ней; но они не были утверждены правительством и не имели права носить монашеское одеяние. Они выбрали формой платье цвета кармелиток с чепцами и косынками белой ткани. Я была у вечерни в этой общине, и так как я была очень больна, то они были внимательны, прося уважаемого старца — настоятеля монахинь, помолиться за меня.

Я возвращаюсь к Праге. Секретарь архиепископа этого города вызвался быть нашим проводником. Проходя по улицам вместе с ним, мы встретили его знакомого — старого кармелитского монаха, который, быв лютеранином и саксонским офицером, стал католическим монахом. Он был настоятелем кармелитского монастыря. Наш проводник просил его нас провести в церковь этого монастыря и показать нам через решетчатое окно одну из кармелитских сестер, умершую 130 лет назад. Он согласился на это. Когда мы были в церкви, он подошел к окну, которое так высоко, что можно на него опереться, и сказал несколько слов шепотом. Тотчас же зеленая занавесь отдернулась с другой стороны, и мы увидели в маленькой четырехугольной комнате умершую, сидящую в кресле. Ее лицо не носило никаких следов разложения, кроме нескольких пятен. Ее глаза были неплотно закрыты, нос и рот прекрасно сохранились, руки были худы, но не походили на руки мертвеца. Сестры-кармелитки сменяли друг друга, чтобы находиться. Та, которая отдернула занавес, держала ее еще. Я ее видела в профиль; она была покрыта черным вуалем, спускавшимся до колен. Она взяла руки мертвой и подняла их без усилия, они сохранили свою гибкость. Затем монахиня вернулась на свое место, а я сказала моей дочери, стоявшей возле меня. «Та, которая держит занавес, так же мертва, как и сидящая». Едва я произнесла эти слова, как услышала шорох платья за стеной. Сестра, обреченная на молчание, исчезла, как тень. Этот орден — один из самых суровых: сестры говорят только раз в день и не должны слышать чужого голоса. Оставив Прагу, мы отправились сесть на корабль на Эльбе, чтобы вернуться в Дрезден. Это одно из самых прекрасных путешествий, которое, я когда либо сделала. У нас было три барки: одна для карет, вторая для кухни, третья для нас с хорошенькими каютами. Берега Эльбы восхитительны; они представляют из себя чудесные картины, за которыми легко быстро следить. У меня была комната пополам с г-жей де-Тарант. Мы вместе наслаждались красотами прелестной природы и этим новым существованием. В час обеда барка с кухней подходила к нашей. Я испытывала тяжелые чувства, видя снова Дрездена, оставивший на мне такое страшное воспоминание, и тем не менее, из-за этого же самого я испытывала некоторое сожаление месяц спустя, когда надо было совсем покинуть этот город. Я возвращалась на родину без всякого удовольствия, так как со мной не было моей матери. Мое сердце было проникнуто печалью. Отправившись до Митавы по той же самой дороге, которую мы уже раз проезжали, мы остановились в этом городе. Мы остановились в довольно плохой гостинице, но лучшей не было. Мы там встретили хирурга герцогини Ангулемской, который ожидал г-жу де-Тарант, чтобы передать ей от ее королевского высочества, что она должна тотчас же явиться к ней. Он прибавил, что герцогиня отправилась гулять в коляске, что она скоро вернется, и мы ее увидим, как она проедет. Г-жа де-Тарант села со мной на крыльце, ожидая ее. Мы видели, как она искала глазами во всех окнах и как откинула назад свой черный вуаль, увидя нас. (Она носила траур по графине д’Артуа). Поклон, посланный ею г-же де-Тарант, был какой-то особенный. Лицо казалось смягченным, насколько только могло быть. Колени г-жи де-Тарант, казалось, сгибались, она опиралась на мою руку, чтобы войти в комнату; она бросилась на свою кровать, казалось, заглушая рыдания. Вскоре герцогиня послала за ней, и вот что рассказала она мне вернувшись. Как только она прибыла в замок, ее провели в кабинет герцогини. Дверь отворилась, она увидела герцогиню, стоящую посреди кабинета и протягивающую ей обе руки. Г-жа де-Тарант упала на колени, прежде чем герцогиня могла ей помешать в этом, обе рыдали, не имея силы говорить, но какие слова могут выразить то, что чувствуешь в подобные минуты! Душа собирает все воспоминания и соединяет прошедшее с настоящим. Между ними произошло объяснение, очень растрогавшее г-жу де-Тарант. Оно касалось письма, написанного г-жей де-Тарант в бытность ее королевского высочества в Вене, и холодного ответа на это письмо. Герцогиня сказала ей, что она была принуждена ответить в таком тоне, что она тогда не могла быть госпожой своих действий и что если г-жа де-Тарант страдала, получив это письмо, она страдала столько же. Король, королева и герцогиня Ангулемская приняли г-жу де-Тарант с самой горячей сердечностью. Их величества желали, чтобы я явилась к ним обедать на другой день с моим мужем. Вечером у нас были с визитом лица, приближенные к королю и принцессам, герцог д’Аварэ, почтенный старец, брат г-жи де-Турсель, аббат Эджеворт, одного имени которого достаточно, чтобы внушить глубокое уважение. Никогда ничье лицо не выражало столько доброты души, как его. Он был высокого роста, благородной осанки, апостольская любовь к людям и достоинство были запечатлены на всей его особе. Я смотрела на него и слушала его с умилением. Когда все ушли, я осталась одна с г-жей де-Тарант, чтобы побеседовать с ней о всем том, что она только что испытала. Никогда не чувствуется лучше цена дружбы, как в минуты, когда сердце полное живых впечатлений, встречает другое, разделяющее их вполне. Умиляешься и отдыхаешь.

На другой день я представлялась королю в присутствии всей семьи. Его величество поспешно подошел ко мне и милостиво высказал, как он был тронут, моим дружественным отношением к г-же де-Тарант. Затем король представил меня королеве и герцогине Ангулемской, которые приняли меня очень хорошо. Беседовали до обеда; король первый пошел к столу, сопровождаемый всей семьей. Он сел между королевой и герцогиней, которая с большим достоинством и учтивостью усадила меня возле себя. Мы говорили о Франции и о личностях, ее интересовавших. После обеда король завладел мною; мы много шутили; он замечательно любезен и поистине по-королевски остроумен. На королеве был странный и неблагородный костюм, лицо у нее неприятное, но она обольщает своим умом. На другой день я отправилась высказать свои пожелания герцогине по случаю дня рождения монсиньора. Я привела с собой моих детей. Герцог Ангулемский принял нас, прося подождать герцогиню, занятую своим туалетом. Он любезно беседовал с нами. Г-жа де-Тарант сказала ему с волнением: «Как я вам благодарна, монсиньор, за то, что вы осчастливили герцогиню». — «Скажите мне лучше, принцесса, — ответил он, — что я сделал, чтобы заслужить такое сокровище». Затем появилась ее высочество. Она была очень весела и любезна. Два дня спустя мы отправились с семьей в Петербург, а мадам де Тарант оставалась еще месяц в Митаве.

По прибытии в Петербург я с грустью вернулась в свой дом, ставший таким пустым для меня со смертью моей матери. Моя квартира была испорчена: она была нанята на время нашего отсутствия для принца Людвига Виртембергского. Моя спальня носила следы малой заботливости принца о порядке. Император приехал посмотреть на все повреждения за несколько дней до нашего отъезда; он был ими поражен и хотел взять расходы по исправлению на свой счет. Он был крайне удивлен, когда мой управляющий не хотел взять более двух тысяч рублей. Обои в гостиных были испещрены мыльными пятнами: казалось, принцу нравилось мыться во всех комнатах.

Настало время представиться мне ко двору. Он находился тогда в Таврическом дворце. Я была растрогана и осаждена массой чувств и воспоминаний. Я взяла себя в руки, как только могла. Графиня Протасова отправилась со мной в гостиную императрицы Елисаветы. Через четверть часа явилась императрица. Я была еще в трауре по моей матери, мой костюм гармонировал с моим настроением. Императрица подошла ко мне с смущением. Обняв меня, она сказала: «Вы были очень счастливы во Франции?» — «Да, ваше величество, я нашла там утешение для моего опечаленного сердца». — «Я очень сочувственно отнеслась к несчастью, постигшему вас в Дрездене». Я поклонилась, не отвечая. Наш разговор этим закончился. Граф Толстой, прислонившись к дверям, слушал нас; он, может быть, готовился к некоторым замечаниям. Я не видела императора, ибо дамы ему никогда не представляются. Я сделала несколько визитов друзьям и людям, ко мне относящимся равнодушно. Я была очень хорошо принята первыми; вторые видели во мне только особу, на которую косо смотрят при дворе, но поведение которой во Франции вызывает уважение. Я нашла много перемен в обществе и администрации.

Департамент генерал-прокурора, существовавший с давних времен, был разделен на несколько министерств. Это подражание управлению Бонапарта огорчало старых слуг, потому что оно необходимо вело к новым злоупотреблениям и грабежу. В царствование Екатерины II генерал-прокурор имел помощниками четырех секретарей. В настоящее время каждый министр имеет их большее количество, и весь этот народ, получающий скромное жалование, спекулирует на своих должностях. Возвращаясь в Петербург, мы встретили русские войска, шедшие против Бонапарта. Гордый и воинственный вид и прекрасная выправка солдат внушали доверие и надежду. Но минута отличиться, как это было впоследствии, еще не наступила. Известны события этого года и следующего: битва при Аустерлице, при Прейсиш-Эйлау и Фридланде, Тильзитский мир после свидания на р. Немане. Я об этом поговорю дальше, а теперь нужно вернуться к нашей жизни. Г-жа де-Тарант явилась к нам через месяц; мое счастье было невыразимо, и все мое семейство разделяло его со мной. Мы вернулись к нашей спокойной и однообразной жизни; дни проходили тихо; суетность этого мира не в состоянии была нас ни трогать, ни смущать.

 

XXVIII

Поездка в Нижний Новгород. — Имение гр. Головина. — Макарьевская ярмарка. — Возвращение в Петербург. — Рождение великой княжны Елисаветы Александровны. — Кончина ее и скорбь императрицы Елисаветы. — Свидание императора Александра с Наполеоном в Эрфурте. — Императрица Елисавета. — Старшая дочь гр. Головиной и назначение ее фрейлиной. — Приезд в Петербург гр. Растопчина. — Болезнь графини Толстой. — Примирение императрицы Елисаветы. — «Записки» гр. Головиной.

В мае месяце (1800 г.) мы все отправились в поместье моего мужа в Нижегородской губернии. Мы остановились на две недели в Москве, и я с истинным удовольствием повидалась с моей невесткой, княгиней Голицыной. К тому же Москва была местом моего рождения, и я должна была ею интересоваться. Оставив Москву, мы отправились провести несколько дней в имение графа Ростопчина; там он жил в замке, которому предстояло стать знаменитым впоследствии. Я горела нетерпением приехать скорее в мое имение Калужской губернии, где я провела мое детство, и где покоились останки моей обожаемой матери. Подходя к моему старому саду, я заметила сквозь деревья церковь и рядом с ней памятник из белого камня. Он стоял напротив алтаря и был окружен вишневыми кустами. Я побежала к нему с детьми, мы бросились на колени, и то, что я испытала, не может быть выражено. Я чувствовала Бога в своей душе, мое сердце отдавалось вполне моей матери; я часто вспоминаю эту минуту. Дочерняя любовь заключает в себе массу воспоминаний. Мы проехали затем Владимирскую губернию — край прекрасный и очень плодородный. Отсюда до Нижнего Новгорода дорога прекрасна.

Я осматривала этот город вместе с m-me де-Тарант, жаждавшей со всем познакомиться, и я думала о причудливости судьбы, заставлявшей путешествовать по волжским берегам придворную даму французского двора. Наконец, мы прибыли в имение моего, мужа. Мы пошли сперва по дороге среди возвышавшейся ржи; все дышало изобилием, и золотые отблески качавшихся колосьев представляли вполне веселое зрелище. Крестьяне высказывали трогательную радость при нашем приближении: они были богаты и счастливы. M-me де-Тарант наслаждалась за хозяина счастьем крепостных. Мы вели в течение нескольких месяцев очень спокойную и тихую жизнь; m-me де-Тарант прошла полный курс сельского хозяйства, обходя с моим мужем его владения, и отдавала об этом отчет в письмах к своей матери. Мы отправились затем на знаменитую Макарьевскую ярмарку, которая бывала ежегодно в 7 верстах от одного из наших имений. Мы ночевали в одной деревне, расположенной на горе у берегов Волги, в местности, покрытой лесом и очень живописной. Мы жили в красивом доме одного из наших крестьян, и по вечерам я видела, как по реке проходила масса барок, между которыми некоторые, необыкновенной длины, принадлежали сибирякам. Барки эти бросали якорь у наших окон, и я была свидетельницей совершенно нового для меня зрелища. Эти барки были наполнены христианами и магометанами; белый занавес разделял их. На одном конце барки было знамя креста, на другом — полумесяца. Началась вечерняя молитва. Христиане молились молча, делая знамение креста; магометане громко кричали «Алла!» и кривлялись. На другой день мы сели на принадлежавшее нам судно; 12 наших крестьян были гребцами; они носили красные рубашки, что придавало им праздничный вид. Ярмарка была расположена на правом берегу Волги, на песчаной равнине. Можно было подумать, что находишься в морском порте; вся река была покрыта расцвеченными флагами постройками. С тех пор произошли перемены на ярмарке, но тогда все лавки находились под обширными палатками, разделенными на несколько частей, и были украшены зеленью. Одна из этих палаток, которая была больше других, представляла из себя комнату, убранную зеркалами. Это были лавки торговцев модными товарами, забракованными в больших городах. Провинциальные дамы проводили здесь целые дни, примеряя платья и шляпы на виду у всех. Большое число купцов из различных областей, в национальных костюмах, толпились там и сям. Их правильные лица напоминали древних греков; они могли служить прекрасными моделями для художника. В особенности было очень много азиатов, и их богатые товары, разложенные в изобилии: шали, драгоценные капни, жемчуг, — придавали вид великолепия этому странному сборищу. Расположенные параллельно палатки покрыты цветным полотном, так что таким образом проходишь по длинному коридору. На другой день после нашего прибытия в Макарьев к нам присоединилась госпожа Свечина. Она добра и умна, и мы на нее смотрим, как на друга. Она прибыла со своим мужем и сестрой и поселились в том же доме, что и мы; мы пробыли вместе на ярмарке 10 дней. Затем мы вернулись в свое имение, где госпожа Свечина провела три очень приятных недели. Она совершила потом небольшую поездку в Казань вместе с m-me де-Тарант, которая была совершенно очарована этим путешествием. Они переехали через дубовый лес длиною в 40 верст. Возвращаясь в Петербург, мы еще раз остановились в Москве. Наше путешествие окончилось в октябре месяце. Мой дом был ремонтирован, но, несмотря на всю быстроту, с которой производился этот ремонт, он мог быть готов только после нашего приезда. Пока мы поместились в первом этаже, и я жила в одной комнате с m-me де-Тарант.

Мы подходим к очень интересному времени. Императрица Елисавета была в последнем месяце беременности. Я просила у Бога счастливого разрешения для нее, не позволяя себе больше никаких желаний, но общество ожидало с нетерпением и желало наследника. 2-го ноября мы крепко спали, когда вдруг разбудили нас пушечные выстрелы. Мы испустили радостный крик, а m-me де-Тарант прибежала заключить нас в свои объятия и смешать свои слезы с моими. Несмотря на наше волнение, мы считали пушечные выстрелы и думали, что императрица родила сына. Это было заблуждением, но я была не менее счастлива: она имела ребенка… В первый раз я пожалела, что мой муж больше не при дворе и не может пойти туда узнать о ее здоровье. Мы провели остаток ночи (m-me де-Тарант и я), разговаривая об этом счастливом событии.

Дочь императрицы стала предметом ее страсти и постоянных ее забот. Ее уединенная жизнь стала для нее счастием: как только она вставала, она отправлялась к своему ребенку и не оставляла его почти весь день; если ей приходилось провести вечер вне дома, она по возвращении всегда шла поцеловать ее. Но это счастие продолжалось только 18 месяцев. У маленькой великой княжны очень трудно прорезались зубы. Франк, врач его величества, не сумел ее лечить, ей дали укрепляющие средства, которые увеличили воспаление. В апреле 1808 года, с великою княжною сделались конвульсии, все врачи были созваны, но никакое лекарство не могло ее спасти. Несчастная мать не отходила от постели своего ребенка, дрожа при малейшем движении; каждая спокойная минута ей придавала некоторую надежду. Вся императорская фамилия собралась в этой комнате. Стоя на коленях возле кровати, императрица, увидевши свою дочь более спокойной, взяла ее на руки; глубокое молчание царило в комнате. Императрица приблизила свое лицо к лицу ребенка и почувствовала холод смерти. Она просила — императора оставить ее одну у тела ее дочери, и император, зная ее мужество, не колебался согласиться на желание опечаленной матери. Мне говорили, что, оставшись надолго в уединении, она пошла потом к принцессе Амалии. Последняя разделяла все заботы и всю печаль императрицы, но пережитые волнения подействовали на ее здоровье, и врачи потребовали немедленно кровопускания. Она согласилась на все, чтобы не покидать своей сестры. Утром этого печального дня (30 апреля) получилось известие о смерти младшей сестры императрицы, принцессы Брауншвейгской. Император благоразумно решил, что следует лучше сейчас известить об этом его супругу, потому что это новое несчастье, как бы оно ни было чувствительно, будет мало чувствительно для матери, раздираемой печалью. Принцесса Амалия рассказывала мне, что в первую минуту она хотела проводить ночи возле императрицы, но заметив, что из стеснения перед ней ее величество удерживала рыдания, она сочла нужным удалиться; ужасно сдерживать излияние печали, когда отчаяние и ропот не сопровождают его. Императрица оставляла при себе тело своего ребенка в течение 4-х дней. Затем оно было перенесено в Невскую лавру и положено на катафалк. По обычаю, все получили разрешение войти в церковь и поцеловать руку маленькой великой княжны. Риомандор Мезоннеф, бывший в то время церемониймейстером, говорил мне, что он видел, как ежедневно проходили на поклонение телу от 9 до 10 тысяч человек, что все были опечалены, и многие повергались на землю в слезах, уверяя, что это был ангельский ребенок. Погребальная процессия двигалась мимо моих окон. Гроб везли в карете, в которой сидела статс-дама графиня Литта и обер-гофмейстер Торсуков. Народ плакал и выказывал все знаки горести. Я не могу передать, что происходило со мной, и насколько это несчастие разрывало мне душу. M-me де-Тарант была в это время в Митаве, и мне недоставало ее утешений.

Битва при Аустерлице привела для России лишь к прекращению военных действий, Австрия заключила сама постыдный Пресбургский мир, в январе 1806 года. Россия поддерживала свои требования вооруженною силою, Пруссия присоединилась к ней, а в октябре несчастная битва при Иене и Ауэрштедте, уничтожив Прусскую монархию, отбросила остатки ее армии на русскую границу. Император благородно поддерживал своего союзника, но успех не соответствовал его намерениям: битва при Фридланде (в июне месяце 1807 г.) подвергала Россию нашествию Наполеона в такую минуту, когда она не была готова выдержать войну в стране. Император считал своей обязанностью избегнуть опасности, согласился на свидание с Бонапартом на Немане и подписал Тильзитский мир. Время этого мира замечательно и со стороны политической — для историков, которые возьмутся развить ее, и со стороны новых отношений и положений, к которым привело это событие при дворе и в Петербурге.

Бонапарт с каждым днем расширял свою власть незаконными средствами и, казалось, упразднял ею власть законных государей. Бонапарт потребовал, чтобы все государи съехались в Эрфурт. Бывший в то время в России всемогущим канцлером граф Румянцев держался той системы, что союз с Бонапартом необходим для поддержания трона и мира. Он влиял на императора, который, благодаря целому ряду быстро следовавших друг за другом неожиданных событий, сделался неуверенным и впал в уныние. Было решено, что его величество также отправится в Эрфурта. Эта поездка вызвала всеобщее огорчение. Обе императрицы делали все возможное, чтобы император переменил свое решение. Но даже Нарышкина, пользовавшаяся тогда громадным влиянием, не могла ничего достигнуть. Государь отправился в Эрфурт. Эта минута смутила все умы, но император сумел среди такой скорби и стольких затруднений найти новый путь, которому он должен был следовать, и будущее показало, как Небо вознаградило его настойчивость, дав ему славу, о которой потомство будет говорить с удивлением. Я предоставляю историку рассказать подробности стольких интересных событий.

Во время отсутствия императора императрица Елисавета занимала апартаменты Эрмитажа, а так как императрица — мать отправилась на жительство в Гатчину, то она осталась одна в этом обширном дворце. Новое место жительства ей нравилось: она находилась среди лучших произведений искусств и прекрасной библиотеки. Хотя она была очень хорошо знакома со всем тем, что касалось истории России, тем не менее она снова принялась за изучение ее по коллекции медалей и монет. Она часто гуляла в маленьком саду, находившемся в центре Эрмитажа; по недосмотру в нем оставили две маленьких гробницы, которые, казалось, находились там, чтобы напоминать ей о ее детях.

В день св. Елисаветы, бывший днем тезоименитства в одно и то же время и императрицы и ее дочери, которую она только что потеряла, она отправилась по своему обыкновению в Невский монастырь. Графиня Толстая хотела узнать, как она себя чувствует после такой быстрой поездки. Она заметила, что императрица ходила медленными шагами в саду одна, погруженная в тягостные размышления. Проходя перед одной из гробниц, ее величество заметила пучок анютиных глазок, растущий сбоку. Она сорвала его, положила на памятник и продолжала молча ходить. Это действие было выразительнее всяких слов.

В течение этого времени не случилось ничего для меня лично замечательного. Моя однообразная и спокойная жизнь могла быть встревожена только тем участием, которое я принимала в горестях ближних и в особенности в несчастьях той, которой так предано было мое сердце.

Я должна упомянуть здесь о моем знакомстве с графиней Мервельт, женой австрийского посла. M-me де-Тарант познакомила нас, а когда она отправилась в Митаву, графиня Мервельт заботилась обо мне, как сестра. Эта прекрасная и милая особа крайне привязалась к императрице Елисавете и искренно оплакивала вместе со мной смерть ее ребенка.

Моя старшая дочь, которой было около 19 лет, стала выезжать в свет в это время. Она была принята с той благосклонностью, которую может ожидать кроткая и разумная молодая девица. Ее нежная и сердечная привязанность ко мне предохраняла ее от свойственных молодости увлечений. Внешность ее не представляет ничего привлекательного: она не отличалась ни красотой, ни грацией, и не могла внушить никакого опасного чувства. Строгие начала нравственности предохраняли ее от всего того, что могло ей повредить. Я была вполне в ней уверена и не принуждена была повторять ей истины, в которых почти всегда нуждается молодежь. Моя невестка, княгиня Голицына, о которой я уже говорила, имеет много детей и небольшое состояние. Она желала, чтобы ее старшая дочь получила шифр, надеясь, что она получит приданое в 12 000 руб., соединенное с этим отличием. Графиня Толстая, по моей просьбе, просила императрицу исходатайствовать у императора о милости для моей племянницы. Через некоторое время графиня Толстая сказала мне под секретом, что император отказал в милости, которую у него просили для матери, пять сыновей которой служили в армии, и что его величество основывал свой отказ на том, что и другие матери, имеющие такие же права, могут просить об этом, и что он думает дать этот шифр моей дочери, чтобы доказать моему мужу, что он по-прежнему к нему милостив. Я была очень признательна вниманию императора к нам, но не желала для моей дочери шифра, ставшего столь обыденной вещью. Я тем лучше сохранила секрет графини Толстой, что сейчас же о нем совершенно позабыла. Мой муж отправился в свои имения; эта поездка продолжалась несколько месяцев, он ее совершал почти ежегодно. В день нового 1810 года я отправилась по обыкновению поздравить Перекусихину — камерфрау императрицы Екатерины, особу замечательную по своему уму и привязанности, которую она сохранила к государыне, другом которой была в течение 30 лет. Ее племянник Торсуков, о котором я уже говорила, вернулся из дворца во время моего визита. Он сказал мне, входя: «Я был у вас, чтобы поздравить с милостью, пожалованной императором. Шифр…». «Моя племянница получила шифр!» вскричал я. «Какая племянница? — возразил Торсуков, — речь идет о вашей дочери». Я думала только о моей невестке и забыла всех тех, которые меня в эту минуту окружали. «Боже мой, — вскричала я, — какая досада!» Присутствовавший при этом Балашов, министр и военный губернатор, бывший в то время в большой милости, посмотрел на меня с удивленным видом. Торсуков, испуганный моею откровенностью, пытался заставить меня оценить милость императора. Я это почувствовала и стала говорить о моей благодарности; затем я вслед отправилась повидаться с m-me де-Тарант, ожидавшей меня у m-me Тамара. Я чуть не плакала, объявляя им об этом событии; о нем уже знали у меня дома, и мои слуги были вне себя от радости. Швейцар назвал мне массу людей, которые уже успели заехать ко мне, чтобы по обыкновению принести поздравления. С тех пор, как мой муж оставил двор, это был первый знак памяти о нем императора, и эта память в связи с прошлым стала для некоторых источником беспокойства. Я нашла свою дочь столь же огорченной и по той же причине, что и я; но все же в конце концов нужно было и самим проявить свое участие в этом великом событии, и я отправилась поблагодарить императриц. Через три дня, гуляя в карете по набережной с m-me де-Тарант и детьми, мы встретили императора, гулявшего пешком; карета остановилась, и император изволил подойти к нам. Я воспользовалась этим случаем, чтобы выразить ему свою благодарность за его милости… «Я хотел показать графу Головину, — сказал император, — что моя старая дружба к нему осталась прежней. Я хотел также, чтобы ваша дочь одна получила шифр в этот день, чтобы показать вам, что я не хочу вас смешивать с другими».

Граф Ростопчин прибыл из Москвы и поселился в нашем доме. Возвращение моего мужа последовало вскоре после этого. Милость, оказанная нашей дочери, доставила ему большое удовольствие, в особенности, когда он узнала», каким образом император высказался по этому поводу. Граф Растопчин, впервые увидевший Петербург теперь со смерти императора Павла, хотел очень объясниться с князем Чарторыжским по поводу всего того, что произошло между ними, так как пытались уверить князя, что именно граф Растопчин старался об его увольнении. Я уже говорила об этом обстоятельстве. Граф попросил моего мужа пригласить на обед князя Чарторыжского и его друга Новосильцова.

Посещение князем моего дома не могло быть для меня безразличным. Вид его напомнил мне массу необыкновенных событий, его смущение, которое он не мог победить, проглядывало на его озабоченной физиономии. Граф Растопчин показал ему записочку императора Павла, ясно доказывающую, что императрица-мать и граф Толстой одни работали над тем, чтобы повредить князю Чарторыжскому. Я знала ее, так как интересовалась оправданием графа Ростопчина, который доказал князю, как он заблуждался на его счет. Но я была далека от того, чтобы воображать, что эта записка могла бы мне оказать большую услугу.

Немного времени спустя, император отправился в Тверь повидаться с своей сестрой, принцессой Ольденбургской. Граф Толстой сопровождал его величество. В это время графиня Толстая захворала желчною лихорадкой. Я не посещала ее со времени нашего разрыва с ее мужем и видалась с ней только у себя, но тогда она мне написала письмо, заклиная прийти к ней, так как она страдает и нуждается во мне. Я не колебалась ни одной минуты, и так как дружба загладила все другие воспоминания, то я отправилась к ней. M-me де-Тарант была восхищена этим примирением и ходила со мной к ней, мои дети также. С этих пор я к ней ходила каждый день. Однажды утром, сидя возле ее кровати, я увидела, что явилась императрица Елисавета, приближавшаяся к ней с видом большого участия: затем она попросила меня сесть. Мы беседовали некоторое время о болезни графини и о враче; затем вошла старшая дочь графини Толстой, Катя, и сказала ее величеству, что моя младшая дочь, находившаяся в соседней комнате, умирала от желания ее видеть. Императрица с очень благосклонным видом встала и шутливо сказала, что пойдет поухаживать за ней. Лиза была совершенно смущена, когда императрица подошла к ней с приветливостью и сказала: «Я вас знаю очень давно, Лиза, еще тогда, когда вы были грудным ребенком. Вы родились 22 ноября, я этого совсем не забыла». После этих слов императрица быстро удалилась, чтобы уехать. Она снова приехала через несколько дней. Я оставляла комнату графини Толстой, чтобы уйти домой в тот момент, когда объявили об ее приезде. Я ее встретила в гостиной; ее величество, подойдя ко мне, сказала, что, увидя в передней мужскую шляпу и сюртук, она подумала, что они принадлежат мне и служат мне для прихода в переодетом виде. «Я нигде в этом не нуждаюсь, ваше величество, — отвечала я, — тем более в этом доме». — «Разве вы спешите уйти?» — «Я должна вернуться домой, ваше величество, так как теперь час моего обеда».

Почувствовав себя гораздо лучше, графиня Толстая вскоре встала с постели. Ее муж вернулся и делал вид, что восхищен, видя меня в своем доме. Я сделала вид, что верю этому, и продолжала посещать их дом, так как я ходила к его жене, а не к нему. Я снова увидела императрицу через некоторое время у графини Толстой, которая совершенно выздоровела. Ее величество приехала к ней с герцогиней Виртембергской. Мои дети и m-me де-Тарант удалились в уборную, а я осталась возле императрицы, которая казалась любезной со мной. Беседа была оживленная и продолжалась до 3-х часов, когда я встала, чтобы уйти, и пошла искать m-me де-Тарант в ее убежище. Она забыла свою шляпу в комнате, где была императрица, и мы отправили за ней Катю. Императрица, заметив это, схватила шляпу и сама принесла ее к m-me де-Тарант, показывая, что она находит удовольствие снова видеть меня. Я останавливаюсь на этих подробностях, кажущихся незначительными, потому что они подготовляли великую развязку, не замедлившую совершиться.

Когда графиня Толстая совершенно поправилась, мои встречи с императрицей прекратились, и несколько месяцев не происходило ничего замечательного. Однажды утром, графиня Толстая написала мне, приглашая меня прийти к ней к 6 часам. Она приняла меня в своем маленьком кабинете, хорошо освещенном, хорошо надушенном, имевшем праздничный вид. Затем я услышала стук подъезжающей кареты; графиня сказала мне: «Это императрица», и не знаю, почему я почувствовала себя смущенной. Императрица явилась также немного растроганная, она с живостью подошла ко мне, заговорила со мной о здоровья моего мужа и затем усадила нас. Ее взгляды, полные благосклонности ко мне, воскрешали тысячу воспоминаний, беседа была приятна, но через полчаса я встала и ушла. Графиня передала мне, что после моего ухода императрица оставалась погруженная в мечты и сказала ей: «Боже мой! Что значит первое чувство!»

На Рождестве графиня Толстая давала завтрак детям иезуитского пансиона, в котором находились ее два сына, императрица захотела на нем присутствовать так же, как и герцогиня Виртембергская. В 6 часов мы отправились к графине Толстой, ее величество также приехала с герцогиней Виртембергской. Поговорив с хозяйкой дома, с m-me де-Тарант и графиней Витгенштейн, императрица уселась и просила меня приблизиться. Я села на некотором расстоянии, но властным тоном она повторила: «Ближе, рядом со мной». Я повиновалась; тогда она мне сказала с волнением: «Как я счастлива, видя вас рядом с собой». Я была как помешанная от этой перемены в обращении со мной императрицы и не понимала, что могло к ней привести; в остальную часть вечера новые поводы увеличивали мое приятное удивление, но через некоторое время я узнала, что императрица имела в руках ту записочку императора Павла, о которой я говорила выше. Граф Ростопчин отправился в Москву, но князь Чарторыжский рассказал об этом графине Строгановой, та императрице, а ее величество высказала желание прочесть эту записку; написали об этом графу, который, не колеблясь, отдал ее. Возмущенная содержанием императрица бросила записку в огонь: она узнала наконец, кто был истинным виновником ее страданий, и как несправедливо она меня считала виноватой. С этой минуты она пыталась меня приблизить к себе, и было вполне естественным, что я была удивлена этим поведением, так как не знала его оснований. Могла ли я догадываться о таких обвинениях, я, которая думала, что так хорошо доказала ненарушимую верность и привязанность?

У моей дочери заболели глаза, у ней явилась опухоль на ресницах, приходилось подвергнуть ее довольно тяжелой операции. Императрица хотела выразить ей свое участие и послала ей розу через графиню Толстую. Когда моя дочь поправилась, мы отправились к графине Толстой, императрица также приехала к ней. Она благосклонно беседовала о том, что должна была выстрадать моя дочь; затем я ей поднесла в подарок перстень с лунным камнем, который, говорят, приносит счастье. Она надела его на палец и, минуту спустя, сказала графине Толстой: «Вы кое-что переменили в ваших комнатах; оставайтесь здесь на диване, я пойду их посмотреть». Она посмотрела на меня, чтобы мне показать, что я должна ее сопровождать. Наконец я осталась наедине с ней в маленьком будуаре графини Толстой. Как давно это не случалось со мной! Мы говорили отрывисто и были очень растроганы. Императрица сообщила мне свои опасения за здоровье графини Толстой. Я прибавила, что для меня тем страшнее было видеть ее в таком состоянии, что я только от нее могла иметь сведения о ее величестве. Императрица смутилась и сказала: «Я никогда не смогу выразить вам, до какой степени я тронута тем постоянным участием, которое вы сохранили ко мне. Ваша верность меня проникает чувством благодарности». Она продолжала говорить с благосклонностью и чувствительностью, а я бессчетное число раз целовала ее руки, омывая их моими слезами.

После этого объяснения я часто виделась с ней у ее сестры, принцессы Амалии, и у графини Толстой. Она приказывала мне приходить с m-me де-Тарант к принцессе то утром, то вечером. Мы беседовали некоторое время все вместе; затем она уводили меня в другую комнату, чтобы дать больше свободы своему доверию. Это было все, что она могла сделать для меня: я не имела права на частныя посещения ее величества и наслаждалась тем, что давала мне ее благосклонность. Мне невозможно будет передать все мои беседы, но новыя мысли, прелесть выражений и кроткий ум императрицы делали их очень приятными. Летом я ее видела раза два в неделю на даче у графини Толстой, куда она милостиво являлась проводить с нами вечера. По возвращенип в город, мы снова ходили к принцессе Амалии. Однажды вечером императрица сказала мне: «Непременно хочу, чтобы вы согласились на то, о чем я вас сейчас попрошу: пишите мемуары. Никто не способен на это больше вас, и я обещаю вам помогать и доставлять вам материалы». Я сослалась на некоторыя затруднения, но они были устранены, и пришлось согласиться. Я предпринимала работу, к которой не чувствовала себя способной, но все-таки на другой день я принялась за перо. Через несколько дней я показала их начало императрице; она казалась удовлетворенной и приказала мне продолжать.

 

XXIX

1812 год. — Отъезд императора Александра в армию. — Путешествие императрицы Елисаветы. — Взятие Парижа. — Чувства г-жи де-Тарант. — Болезнь ее и смерть. — Скорбь Головиной. — Погребение тела де-Тарант.

В следующем (1812) году, мой муж снова поступил на службу: он был назначен обер-шенком. Император назначил его с такой благосклонностью, о которой мог только мечтать себе мой муж, и выразился о нем самым лестным образом, говоря о нем императрице, которая повторила мне его слова с участием, очень растрогавшим меня. Через несколько дней я встретила императора на прогулке: он дружественно заговорил со мной о моем муже, об удовольствии, доставляемом ему этим назначением; он напирал особенно на воспоминания о прежнем времени. Но эта перемена не принесла мне ничего, и я ничего не находила для моего более тесного общения с императрицей. M-me де-Тарант была этим очень огорчена, но я была некоторым образом даже счастлива тем, что могла доказать императрице, насколько моя привязанность к ней была лишена эгоизма и самолюбия.

Император уехал в армию. Французы быстро приближались, и их первые успехи причиняли очень основательное опасение, При этом столь важном случае императрица высказала замечательное мужество и смелость, и ее благородный пример воодушевил всех упавших духом. Начали, подобно ей, ждать славы, которая последовала за этой минутой смятения. Я не стану входить теперь во все подробности этой недавней и столь известной войны, а буду продолжать говорить о том, что касалось нас ближе. Первое путешествие императора не было продолжительным, но в декабре месяце этого же года он снова уехал, чтобы принять славное участие в успехах своих войск. Императрица проводила лето следующего года (1818) в Царском Селе, наши свидания были до сих пор теми же самыми, но ее резиденция была слишком далеко, чтобы мне было возможно еще посещать. Она делала мне честь, написав мне несколько раз. Мой муж получил частное поручение от императора в Москве для раздачи вспомоществования, в котором так нуждался этот город. Откланиваясь императрице, он имел с ней разговор, в котором, благодаря своему рвению, зашел, быть может, слишком далеко. Он позволил себе сказать больше того, что мог, и они расстались довольно холодно. Он мне написал письмо, полное сожаления по этому поводу. Императрица также хотела со мной об этом поговорить, но, благодаря своей милостивой снисходительности, она скоро забыла то, что должно было ее оскорбить.

В декабре месяце императрица получила письмо от императора, которым он приглашал ее приехать к нему и повидаться с ее матерью, маркграфиней Баденской.

Накануне своего отъезда императрица очень хотела попрощаться с нами у графини Толстой. Я имела с ней разговор в течение часа и осмелилась говорить с обычною откровенностью. Мы ее проводили до ее кареты, а на другой день отправились в Казанский собор, куда она приехала отслужить перед отъездом напутственный молебен. Стечение народа было необычайно; живой интерес, который она внушала, выражался на всех лицах. Народ толпился вокруг нее, и когда она села в карету, некоторые по обычаю поднесли ей хлеб-соль. Отъезд этот был 19 декабря, мороз был очень сильный. Отсутствие императора и императрицы придавали городу печальную физиономию; в то время, как мы страдали от нашего одиночества, и некоторые беспокойные характеры осмеливались роптать, император, поддерживаемый Богом, подготовлял спасение Европы. Один среди союзников он имел только чистые намерения и сохранил до конца, выполняя их с достойною его твердостью.

Мой муж получил сильный припадок желтухи и должен был начать продолжительное и тяжелое лечение. Мы проводили все свое время в его комнате, и счастливые известия, получаемые беспрестанно, вносили разнообразие в грустную монотонность этого существования. Верное сердце m-me де-Тарант билось надеждой: известно было, что Людовик XVIII покинул Англию и прибыл во Францию, что благородный и победоносный император Александр приближался к стенам Парижа, и что узурпатор бежал в Фонтенебло со своими приверженцами.

Я приближаюсь к описанию поразительной для меня минуты, которая повлияет на всю мою жизнь. Дело Бурбонов было для меня всегда дорогим, столько же в виду моих принципов, как и в виду дружбы, связывавшей меня с m-me де-Тарант. Наши души, проникавшие одна в другую, могли испытывать только одинаковое чувство. Столь желанная минута его приближалась, крик «vive le roi» скоро должен был быть слышен: этот крик так глубоко начертан был в сердце моего несравненного друга; известно было, что император Александр находится только на расстоянии одного перехода от Парижа. Месть, чувство, к несчастью, слишком общее людям, наполняла все сердца. Развалины Москвы привели в движете все страсти; находили вполне естественным сжечь Париж, овладеть его сокровищами и приготовить к возвращению короля только кучу пепла. Те, кто думали так, забывали о милосердии Божием и о великодушии Александра. Я часто страдала слыша все рассуждения, происходившие по этому поводу; я страдала вдвойне, когда некоторые неделикатные лица приводили их в присутствии m-me де-Тарант, которая, смущенная надеждой и боязнью, едва дышала. Однажды утром, она предложила младшей дочери поездку в наше имение в 8 верстах от города. Это место — отчасти ее создание, она там наслаждалась с нами. Она выращивала растения на окне в марте месяце и пересаживала их затем на свой остров, который я ей уделила в полное владение.

Во время ее отсутствия пришли объявить моему мужу, что победоносные русские войска находятся у Монмартра, что Париж сдался, и что в него вошли, как друзья; Людовик XVIII был провозглашен королем. Эта новость произвела невыразимую радость в гостиной моего мужа. У нас было много гостей, и каждый после первого радостного изумления думал только о том счастье которое предстоит испытать m-me де-Тарант. Я не могу выразить того, что происходило со мной, я поместилась у окна, чтобы видеть, когда приедет m-me де-Тарант. Мое сердце билось так сильно, что я задыхалась; мой муж послал старшую дочь в комнату нашего друга, чтобы ожидать ее и осторожно подготовить к принятию этой счастливой новости. В ту минуту, когда ее карета останавливалась у дверей, она увидела на крыльце нашего управляющего, окруженного многочисленной толпой слуг, которые ожидали ее с нетерпением, чтобы принести ей свои поздравления. Лиза говорила мне потом, что m-me де-Тарант, заметив это выражение радости, вскрикнула, взялась за голову, страшно побледнела и сказала сдавленным голосом: «Какое нибудь радостное известие!». Она замолчала, не имея возможности больше говорить. Моя дочь привела ее в гостиную моего мужа; я бросилась к ней на шею, мой муж также, все бывшие в комнате окружили ее с волнением. Она дрожала и была без сил; мы ее усадили, ей было очень трудно прийти в себя. С этого дня она постоянно была бледной, ее благородное лицо носило выражение меланхолической радости. Я не могла ее оставить ни на минуту: страшные предчувствия наполняли мое сердце. Я была в страшной нерешительности. Мы любили друг друга больше, чем когда либо, и больше, чем когда либо, мы чувствовали потребность жить одна для другой. Верное сердце m-me де-Тарант, перенесшее с благородством и мужеством страшные несчастья, не могло вынести радости. Все ее физические силы были подорваны этим слишком новым для нее душевным движением. Через короткое время мы получили известия от наших французских друзей. Король и королева желали, чтобы m-me де-Тарант приехала к ним. M-me де-Тарант, более привязанная к своему долгу, чем к жизни, предположила уехать осенью, желая видеть до своего отъезда нашего императора, чтобы поблагодарить его за гостеприимство, оказанное ей в его государстве. Однажды утром, в моей уборной, где мы обыкновенно завтракали, она сказала мне после того, как была погружена в глубокую задумчивость: «Счастье не создано для меня. Бог только что исполнил желание моего сердца: король на троне своих предков. Я должна уехать, должна покинуть известное для неизвестного. Покинуть вас и этот гостеприимный дом, в котором вы дали мне возможность наслаждаться столь спокойным и чистым существованием, — является для меня смертью. На моей родине у меня будет тысяча поводов к мучению. Не все так бескорыстны, как я в чувствах к моим государям. Мне предстоит противостать ужасным заблуждениям, чтобы исполнить очень тажелыя обязанности». Я смотрела на нее молча: каждое ее слово, как меч, вонзалось в мое сердце, мои глаза, полные слез, боялись встретить ее взгляд.

В это время она получила очень благосклонное письмо от императрицы Елисаветы по поводу перемен, происшедших во Франции. Я тоже получила письмо после ее прибытия в Брунзаль.

Мы, мои дети и я, заранее горевали о нашей разлуке с m-me де-Тарант разлука эта отравляла мою и ее жизнь, и мы старались укреплять друг друга. Императрица мать, которая все время принимала искреннее участие в деле короля, написала m-me де-Тарант полную участия записку, приглашая ее прийти к ней утром. Она отправилась на другой день. Императрица приняла ее с уважением и пригласила ее прийти обедать. Появление m-me де-Тарант при дворе произвело особенную сенсацию. Она не была там со времени нашего союза с узурпатором, предпочитая отказаться от всех милостей и даже потерять ту пенсию, которую ей назначили наши государи, чем отступить на мгновение от своих принципов. Она удалилась, не говоря ни слова, но ее молчание было понятно. Видя ее снова при дворе, все, казалось, стали надеяться, что она сделается страшным орудием, которое уничтожит мнения, вызванные к жизни суровой необходимостью. Она была принята в свете с почетом и предупредительностью, которых требовали ее достоинства; она вернулась домой растроганная и благодарная. Через несколько дней она снова была при дворе; в третий раз мы туда отправились вместе. Я наслаждалась до глубины моей души теми почестями, которые ей оказывали, но ее бледность не переставала меня смущать. За обедом она не спускала с меня глаз и отсылала мне то, что ей казалось лучшим. Вдруг у нее заболели глаза, так что ей пришлось некоторое время не выходить. 7-го мая, в день Вознесения, она была в церкви, но там почувствовала себя так плохо, что, вернувшись домой, легла. Я была поражена ее плохим видом, но она меня разуверила, говоря, что это ничего, и что нездоровье пройдет. Она по обыкновению поднялась к нам к обеду, села за стол, но не могла ничего есть. Я сделала вид, что не замечаю этого, потому что я видела, что она не хочет, чтобы я это знала; она брала некоторые кушанья, отдавая тотчас осторожно свою тарелку. После ужина она пришла в мою уборную с моей старшей дочерью, я заплела ей по обыкновению волосы. Потом я ушла лечь в постель; она пришла обнять меня перед тем, как лечь спать; у нее был очень больной вид. Потом она сказала моей старшей дочери, что она в этот день испытала страшную боль во время обедни, прибавив, что место и день казались ей предуведомлением. Она продолжала в течение некотораго времени ходить к моему мужу. 17-го, в день Пятидесятницы, она почувствовала себя хуже, но, вместо того, чтобы лечь, она хотела отправиться на обед при дворе, куда была приглашена, чтобы потом иметь возможность повести Лизу на гулянье в сад. Она кашляла от времени до времени и чувствовала себя слабой, но с такой силой боролась с болезнью, что, несмотря на наше беспокойство, ей удавалось минутами нас разуверить в ней. Ее бледность и слабость видимо увеличивались, мое сердце сжималось, я боялась смотреть в будущее, я терпела жестокия мучения. Как только она входила к моему мужу, она глубоко усаживалась в большое кресло, не имея возможности двигаться. 27 мая, в то время, как она сидела среди нас, холодный пот выступил у нее на лбу; она подперла свою голову руками, не имея возможности почти ее прямо держать. Кроме нас, в комнате находились m-me де-Тамара, которая ей была очень предана, и m-lle де-Билиг, прекрасная особа, находившаяся при герцогине Виртембергской. Я умоляла m-me де-Тарант пойти лечь в постель. Она согласилась на это, не имея возможности поступить иначе. Послали за доктором, который на другой же день признал положение опасным. Мы ее не оставляли ни на минуту. Хотя все были почти уверены, что у нее боль местная, но так как она много страдала от боли в боку, то решились употребить мушку. Когда обнаружились другие симптомы болезни, поместили еще одну между плеч. Я с трепетом переменяла повязки, я страдала от всех ее болей, но никогда ни я, ни она не позволили чьей бы то ни было руке прикоснуться к ней, кроме моей. Я ее мыла и натирала ей бок мазью, смешанной с ртутью. Ее неясные прикованные ко мне взгляды проникали до глубины моей души; осложнения болезни, которая не имела до сих пор примера, развивались с каждым днем. Ее страдания превосходили все, что только можно вообразить, а ее удивительное терпение, казалось, удвоилось, а когда я ей говорила: «Боже мой, как вы должны страдать», — она отвечала: «Когда пользуешься такими попечениями, как я, тогда не имеешь права жаловаться». Рукопись моей дочери, написанная после смерти m-me де-Тарант и которую я рассчитываю приложить к моим запискам, заключает в себе подробности этой христианской и удивительной кончины. Я буду говорить здесь только о том, что я испытала при этом страшном несчастий, которое доказало мне, что в нас есть неизвестная сила, которую наши ежедневныя слабости мешают познать. Постоянная боязнь потерять тех, кого мы любим, не позволяет нам быть уверенным в нашем оружии. Желаешь убедиться, что способен на лучшие поступки; но сказать себе: ты переживешь то, что любишь, не входит в расчеты ни сердца, ни ума, пока Бог, поражая смертью то, что мы любим, показывает нам энергию нашей души, наполняя ее собою. M-me де-Тарант не переставала мысленно молиться, а когда она призвала своего духовника, чтобы помочь ей молиться, все бывшие в комнате упали на колени и соединились с ней сердцем. Несмотря на ее страдания, видно было, что она была глубоко тронута этим единением. Чувство к друзьям было живо в ней до самой последней минуты, а ее душа была предана всецело Богу. Когда она была перенесена на верх, я потребовала, чтобы в полночь нас оставила наша старшая дочь, а я осталась с m-me де-Тарант, пока горничная не разбудила меня. К 2-м или трем часам утра, сидя на табуретке в ногах кровати, я была окружена безмолвием, нарушаемым медленным и тяжелым дыханием моей подруги. Ночная лампа, поставленная за ширмами, освещала это святилище религии и страдания. Я смотрела на m-me де-Тарант, не имея возможности отвести от нее глаз; я была уверена, что на другой день она уже не будет существовать, но ни мои слезы, ни мои едва сдерживаемые рыдания не осмелились разразиться. Ее святая решимость, ее несравненное благочестие унижали меня в моих собственных глазах: я была несчастна и не осмеливалась ни на минуту просить облегчения своему горю. Ее душа привлекала мою к цели, к которой она приближалась.

Мой муж, еще очень страдавший от своей желтухи, находился в гостиной, где ежедневно собирались наши общие друзья, чтобы поплакать и принять участие вместе с нами. Я покидала на минуту моего несравненного друга, чтобы ободрать моего мужа, печаль которого раздирала мне душу. Герцогиня Виртембергская при этом страшном событии была ангелом утешения для меня: она являлась почти каждый день и находилась у нас за час до смерти m-me де-Тарант. Я никогда не забуду ни ее слез, ни того, что она мне сказала. Она приезжала утром, и я ее принимала в моей мастерской, отделенной комнатой от комнаты больной. При каждом конвульсивном крике m-me де-Тарант я бросалась к ней. В последнее утро ее жизни, когда герцогиня была еще у нас, я услышала, что m-me де-Тарант испустила страшный крик. Я прибежала к ней, она схватила мою руку, и я почувствовала, что ее рука была покрыта потом смерти. Она сжимала ее с конвульсивной оставшейся еще у ней энергией, ее агония отняла у меня мои последние силы, я боролась сама с собой, как жертва, потерпевшая крушение среди волн. Я пыталась отдернуть свою руку, которую она держала, едва сдерживала рыдания, но предпочитала умереть, чем обеспокоить ее. Бог повелевал мне самоотречение, мне казалось, что его во мне больше не существует. Эта смерть, это зрелище истины выбивали меня из сил. M-me де-Тарант молилась за меня; ей я обязана тем, что имела силу все перенесть и пережить ее.

Наконец, настало страшное 22 июня. В час обеда я согласилась оторваться от нее, чтобы успокоить моего мужа, который требовал этого постоянно, но перед тем, чтобы оставить комнату, я еще раз подошла к ней. Она была в полной агонии, я пощупала ее пульс — он больше не бился. Она взяла мою руку с необычайною живостью: «Скажите мне, что вы себя хорошо чувствуете, скажите, чтобы не страдаете». «Я хорошо себя чувствую, — сказала я, — дай Бог, чтобы вы себя чувствовали так, как я». «Силы меня еще не покидают, — ответила она, — но это не долго продлится». Доктор Крейтон уверил, я не знаю почему, моего мужа, что она еще будет жить, и что ей нужно дать куриный бульон. Когда чувствуешь себя несчастным, то хватаешься за малейшую надежду. Мой муж не входил в комнату больной, он не видел ее агонии. Я села за стол с отчаянием. Горничная позвала мою дочь. Я хотела идти за ней, но мой муж просил меня остаться, повторяя то, что сказал Крейтон. Я мучилась, но решимость заставила меня покориться. В конце концов, не имея возможности противиться тяжелым предчувствиям, я убежала — ее уже больше не было. Отец Розавэн закрыл двери ее комнаты, прося меня туда не входить. Меня провели в комнату моих детей. Рыдания душили меня. Мне принесли три распятия. Одно всегда находилось перед ней, второе служило ей во время причастия, а третье дал ей герцог Ангулемский. Она положила их рядом с собой накануне смерти, а моя дочь приложила их к ее губам в ту минуту, когда она испускала дух. Вид этих трех распятий остановил мои слезы. Мои взоры пожирали их, все окружающее стало невидимым. Бог поглотил всецело мою душу, дружественная мне душа молилась за меня. Я почти осмеливаюсь сказать, что испытывала святую радость.

Каждый из нас, казалось, потерял свою силу; мы ее нашли в чувстве печали, общем нам всем. Постоянное занятие заботами о любимом существе, попытки облегчить его страдания, доставляют деятельность, которая поддерживает; но когда предмет стольких забот исчезает из наших глаз, мы остаемся уничтоженными. Все облагораживается дружбой. Мы ей оказывали самые низкие услуги, она нуждалась в нас каждую минуту. Я вспоминаю, что дней за пять до ее смерти я одна сидела возле ее постели. Вошел Крейтон. Он приехал из Павловска и сказал m-me де-Тарант, после того, как пощупал ее пульс, что императрица-мать поручила ему высказать ее участие, и что она просила послать ей сказать, не хочет ли она каких либо фруктов. «Поблагодарите ее императорское величество, — отвечала она, — я ни в чем не нуждаюсь». Потом, как будто с силой поднимая свои ослабевшия руки, она прибавила: «Но, кроме того, скажите императрице, что она никогда не имела таких друзей, как я». Каждое ее слово останется навсегда запечатленным в моей душе.

Герцогиня де-Шатильон, мать ее, умершая два года до нее, высказала желание, чтобы эта ее любимая дочь была когда нибудь погребена рядом с ней в часовне ее Виддевильского замка в 8 лье от Парижа. Могила герцогини де-Лавальер, бабки m-me де-Тарант, была помещена там же по ее приказанию. Моим первым желанием после этого печального события было перевезти тело моей уважаемой подруги в этот склеп. Я исполняла материнское желание, присоединяя ее священные останки к останкам ее семейства. Надо было произвести вскрытие тела и набальзамировать его; в рукописи моей дочери можно найти перечень главных болезней, которыми она давно страдала и которые подготовили ее смерть. Когда эта страшная операция была окончена, поставили возле гроба алтарь, чтобы отслужить обедню. Я не присутствовала на первых двух, видя, что боялись их действия на меня; но наконец увидели, что моя твердость заслуживала этого вознаграждения. Я встала у изголовья гроба. То, что происходило в моей душе, было тогда сильнее меня. Вечером я вернулась в эту комнату с моими детьми, Катей и m-me де-Билиг. Я устремила мои глаза на ту, которая более не существовала, удивленная тем, что еще существую и ее пережила. Через неделю тело было перенесено в церковный склеп; это было в полночь, весь дом следовал за гробом. После того, как отец Розавэн прочел установленные молитвы, наши слуги подняли гроб. Я шла пешком с мужем, детьми и нашими друзьями. Все плакали, переход мне показался очень коротким. Я бы отдала свою жизнь за то, чтобы проводить ее до ее последнего убежища. Через день торжественно была совершена в церкви церемония погребения, а через неделю тело было перевезено в Кронштадт, чтобы быть помещенным на судно. Я провела лето на Каменном острове, не имея мужества жить на той даче, где мы были так счастливы вместе.

Я хочу прибавить еще несколько слов. На следующий день после того, как я имела страшное несчастие потерять m-me де-Тарант, утром в ту минуту, когда я собиралась встать с дивана, на котором провела ночь, я присела, желая собраться с мыслями. Я говорила себе: «Боже мой, я молилась за нее во время ее жизни, во время ее страданий. Как я стану теперь молиться?». Моя младшая дочь просматривала в это время молитвенник m-me де-Тарант. Вдруг она сказала мне, как будто отвечая на мои мысли: «Мама, здесь есть чудная молитва для вас на это случай». Я была поражена этим странным совпадением и утвердилась в своем глубоком убеждении, что душа моего друга была с нами.

 

XXX

Жизнь на Каменном острове. — Письмо императрицы Елисаветы. — Венский конгресс. — Возвращение императрицы в Петербург. — Госпожа де-Бомон. — «Записки» Головиной. — Г-жа Ржевусская. — Изгнание иезуитов из России. — Холодность к Головиной императора. — Болезнь графа Толстого. — Благоволение к Головиной императрицы Елисаветы. — Заключение.

Дом, в котором я жила на Каменном острове, находился у дороги, по которой беспрестанно проходили гуляющие; у меня были такие маленькие и низенькие комнаты, что, не желая этого, я ни на минуту не теряла из виду этот калейдоскоп. Подобное развлечение представляло большой контраст с моими страданиями, и я испытывала разнообразное огорчение. Вид из окон и с балкона был прекрасен; по вечерам я слышала доносившийся издали звук рожков. Хотя эта музыка не имела никакого отношения к моим воспоминаниям, она навевала на меня грусть. Тихая гармония имеет могущество вызывать в нас какое-то неопределенное чувство, которое связывает нас со всем, что нас касается и что мы любим. Я принуждена была принимать много докучных визитов. Мой муж потребовал, чтоб я представила ко двору мою младшую дочь. Император вернулся на некоторое время в Петербург, а вслед затем должен был состояться петергофский праздник, — надо было повезти на него мою дочь. Это было как раз через месяц после смерти m-me де-Тарант. Я покорилась, как во многих других случаях, и отправилась ко двору с растерзанным сердцем. Императрица-мать была чрезвычайно милостива ко мне; она мне выказала много участия во время моего несчастия и каждый день посылала узнавать, как я себя чувствую. Толпа, которою я была окружена, была почти невидимой для моих взоров; в глубокой скорби у нас остается только чувство внутреннего зрения. Император высказал мне в обычных выражениях свое сожаление о моей утрате; все те, с которыми я снова встречалась в первый раз, торопились высказать мне свое участие общими местами, так мало годными для утешения. То, что я потеряла, невозвратимо; для меня будет большим счастьем, если я встречу хотя что либо похожее на то, что могло бы хотя отчасти удовлетворять моим сердечным влечениям.

Герцогиня Виртембергская также жила на Каменном острове. Я ее часто видела, и это было моим единственным утешением в этом грустном местопребывании. Каждое утро я гуляла в течение часа в лесу, погруженная в мои печальные мысли; мне казалось, что земля ускользает из-под моих ног, и я ходила рыдая. В это время я получила следующее письмо от ее величества императрицы.

Брукзаль, 14-го (26-го) июля 1814 года.

«Зачем я не могу придать моим словам всю силу моих чувств, бедный друг мой! Вы найдете здесь самое глубокое участие, какое только мог кто бы то ни было принять в вашем горе. Только сегодня я была извещена о той невознаградимой потере, которую вы потерпели, которую потерпели все те, которые умеют распознать и оценить заслуги. Я лично не должна ли сожалеть о ней в виду тех чувств, которые она ко мне питала? Я прилагаю к этому перстень, который я выбрала для нее и ожидала случая ей переслать. В виду этого вы будете его носить, обещайте мне это. Сколько вы должны были перестрадать, какую пустоту вы должны испытывать теперь! Мне очень тяжело, что я далеко от вас в эту минуту, и если бы я позволила себе размышлять о том, на что есть воля Божия, я роптала бы на то, что Бог посылает тем, кто мне дорог, самую мучительную печаль именно в то время, когда я далеко от них и не могу предложить им моих забот. Кажется, что Бог давно судил ее достойной быть приближенной к Нему, но Он хотел дать ей насладиться еще в сестре императора самым большим счастием, и я чувствую, что она могла им насладиться. Она счастлива: она исполнила свою тяжелую задачу. Вот она теперь, быть может, со всеми теми, кого здесь оплакивала; но вы, вы, бедный друг, как вы достойны сожаления! Берегите свое здоровье. Мне не нужно вам это говорить: вы никогда не забудете тех обязанностей, которые привязывают вас к этой жизни. Бог один знает, когда и как я вас снова увижу: три недели тому назад я рассчитывала быть в Петербурге в будущем месяце, но император, прибыв сюда, решил иначе. Он считает за лучшее, чтобы я его здесь ожидала, чтобы через 6 недель съехаться с ним в Вене и провести там с ним время конгресса. Это соображение и его желание должны были заставить меня решиться на это, хотя не без труда. Я испытываю несказанное беспокойство и нетерпение вернуться в Россию, и я чувствую, что буду спокойна только тогда, когда там буду. Это испытание нового рода для меня. Бог создает иногда из положения, по-видимому, самого желательного самое тяжелое испытание. Ах, я больше, чем когда либо, уверена, что счастье и отдых существуют только в другой жизни! Я вам говорю только о себе, но я не прошу у вас в этом извинения. Я слишком уверена в вашей дружбе ко мне, чтобы не думать, что даже среди вашего горя вы принимаете участие во всем том, что меня касается. Нет таких друзей, как вы, и сладостно отдохнуть, останавливаясь в мыслях на подобном сердце. Я знаю, как страдал ваш муж, я знаю, что сделала Паша. Пусть Бог хранит эти дорогие существа, и вы еще будете счастливы в этой жизни. Скажите им всем, что я чувствую к ним и к вам. Напишите мне, надеюсь, не будет нескромностью попросить вас об этом. Разделите со мной ваше горе, и мое сердце сумеет его оценить. Говорите мне больше о той, которую вы только что потеряли, сообщите мне все подробности ее последних минут. Мне настоятельно нужно их знать. Прощайте, бедный, бедный друг, да поддержит вас Бог».

Это письмо наполнило меня благодарностью и чувством покорности. Одна лишь глубокая привязанность к императрице могла в это время облегчить тяжесть моего сердца.

Моя жизнь изменила свой характер. Верный и надежный друг не существовал больше, мне нужно было всецело бы открыть свое сердце друзьям, а у меня не было больше этой дружбы, которая не переставала бы меня поддерживать. Сердечные привязанности, которые мне остаются, требуют с моей стороны полного самопожертвования. Я безропотно этому покоряюсь: когда Бог отнимает у нас дорогой предмет нашей привязанности, он нас привязывает к себе с большей силой. Некоторые рассудительные люди мне говорят, что когда имеешь таких детей, как мои; можно утешиться. Но детей, которых я люблю и обожаю, я имела также и при жизни моего друга. Как будто у меня было ожерелье из драгоценных камней, которое составляет основание богатства, лучший камень потерян и не может быть заменен, ожерелье разрушено. Надо чувствовать, чтобы судить, и нельзя прикладывать свою точку зрения к чувствам других. Каждый по своему принимает удары судьбы.

Вернувшись в свой городской дом, я испытала массу ощущений, которые мне трудно будет выразить. Комната, в которой скончалась m-me де-Тарант, дороже мне всех сокровищ. Я спала в комнате рядом, и мне часто казалось, что я слышу ее стоны. Мои друзья посещали меня, герцогиня продолжала высказывать мне свое участие и привязала меня к себе на всю жизнь.

Почти в это же самое время приехала в Петербург Аглая Давыдова, урожденная де-Грамон. M-me де-Тарант чувствовала в этой молодой женщине истинную любовь. Ее несчастия, ее молодость, опасности, окружавшие ее, требовали для нее опоры. Мой уважаемый друг взял это на себя. Благодарность и привязанность к ней Аглаи возбудили мое участие. Доверие, которое она мне высказала, заставило меня попытаться быть ей полезной. Осмеливаюсь думать, что я имела счастье предохранить ее от некоторых опасностей. Но пустота, которую я испытывала и до сих пор испытываю, останется навсегда тою же самою.

Графиня В. Н. Головина. С миниатюры, рисованной карандашом и принадлежащей княгине Баратовой.

Политические события (1816 года), столь великие и решительные, интересовали меня только на половину. Все потеряло свою цену в моих глазах, раз я не имела возможности ни с кем поделиться своими впечатлениями. Я была счастлива только тогда, когда одна перед Богом призывала душу m-me де-Тарант, прося ее молиться за меня. Венский конгресс, который должен был продолжаться только шесть недель, продолжался девять месяцев. Продолжительность политических переговоров приводила в уныние умы, и слава императора, столь прекрасная, несколько потускнела в глазах многих. Зрелище света, когда он возбужден великими событиями, может быть сравниваемо с ходом театрального представления. Если выдающиеся моменты действия не связаны таким образом, чтобы привести к простой, естественной развязке, пьеса кажется неудачной. Стремление пытливых умов проникнуть в будущее приводит их к заблуждению, а в политике таинственное затишье ведет только к возбуждению подозрения. Императрица все время празднеств оставалась в Вене; затем она вернулась к принцессе, своей матери. Появление Бонапарта во Франции вызвало уныние: видели, как снова появилась эта воинствующая шайка, которую события придавили на время; но император Александр, предназначенный Провидением покровительствовать законному делу, восторжествовал, с помощью Англии, над этой попыткой и добился второго возвращения французского короля в его государство. Людовик XVIII не был больше принят с энтузиазмом, его королевский венец стал более, чем когда либо терновым венцом, союзники предлагали уже разделить его государство, но император Александр все еще был покровителем законного дела. Минута возвращения в Петербург императора и императрицы приближалась. Они прибыли в декабре месяце. Двор стал очень блестящим, а свадьбы двух сестер императора повели за собой большое число праздников. После того письма, которое я получила от императрицы Елисаветы и которое я привела выше, мне было позволено питать некоторую надежду. Я ее видела в свете, во дворце; ее смущение, холодный вид императора, меня очень разочаровали, доказав мне, что мне предстоят новые испытания. Я им покорилась с тем большим мужеством, что я испытывала уже раньше подобное несчастие. Глубокая печаль способна разрушить иллюзии. Мои неослабные чувства к императрице восторжествовали над всем. Мое сердце страдало, но я не испытывала никакого ущерба моему самолюбию.

Я часто получала письма от своих парижских друзей: их любовь ко мне увеличилась со смертью m-me де-Тарант. Баронесса де-Бомон, ее старый друг, бедная и добродетельная, жила в это время только на ту пенсию, которую ей посылала m-me де-Тарант; между тем, она думала, что получала ее по милости императрицы. Деликатность, пытавшаяся скрыть свои благодеяния, тем более предпочитала скрыться за это имя, что без щедрости императрицы m-me де-Тарант не была бы в состоянии помочь своей подруге: она секретно получала от императрицы пенсию в 5000 рублей. Когда m-me де-Тарант умерла, я решила добиться для баронессы продолжения назначенной ей пенсии. Я решилась поговорить об этом с императрицею и, не имея возможности видеть ее глаз на глаз, осмелилась на балу у императрицы матери обратиться к ней. Я думала, что не нужно размышлять о себе, когда дело идет об оказании услуги другому, в особенности же не нужно дать себя обезкуражить препятствиями, над которыми должны взять верх рвение и настойчивость. Я рассчитывала также много на желание императрицы делать добро и на воспоминание, которое она сохранила о m-me де-Тарант. Моя попытка удалась. Она приказала мне послать ей с моим мужем записку по этому поводу. Я повиновалась безотлагательно и на следующий день получила деньги и записку, составленную в следующих выражениях:

«Я посылаю графу Головину годовую пенсию, которую я с удовольствием буду продолжать давать госпоже де-Бомон. Я ей посылаю эту сумму, потому что я в это же время имею ей послать другую. Я недовольна тем, что не имею возможности с вами говорить, мне нужно задать вам тысячу вопросов, но в настоящее время это невозможно, нужно ждать. Сколько перемен влечет за собой время! Могу ли я пока спросить вас о вашей исторической работе? Со времени несчастия, постигшего вас, я думаю, вы ею не занимались. Но я уверена также, что вы ее не забыли, и я очень желала бы снова увидеть ее, если это возможно. В моем уединении все виды умственных занятий мне полезны, а это будет отдыхом для меня. В день, когда вы сможете без того, чтобы это много вам стоило, собрать все бумаги, пошлите их мне, если это возможно, а если это невозможно, скажите мне это, я откажусь от этого без труда».

Вот мой ответ на записку ее величества:

«Благодеяние, только что оказанное вашим императорским величеством баронессе де-Бомон, проникает меня благодарностью. Все, что имеет отношение к памяти m-me де-Тарант, имеет особенную власть над моею душою. Вы услаждаете горечь наиболее страдающего существа, вы возвращаете жизнь той, которая потеряла надежду жить; благодеяние это мне так же дорого, как и ей, в особенности, потому что мы будем столь счастливы быть обязанными этим вашему величеству. Что же касается до исторических воспоминаний, то мне невозможно отослать мое марание вашему величеству. Крайне необходимо их переписать, у меня нет больше глаз для этого, мое зрение потеряно на три четверти после страшного несчастия: я пишу только в очках, а по утрам и по вечерам даже они не приносят мне облегчения. Если вы достаточно доверяете моей дочери, за которую я вам отвечаю, как за самое себя, то я ей поручу заботу о них. M-me де-Тарант переписала нашу работу до смерти императора Павла. На этом месте ваше величество изволили остановиться. Я продолжала с этого времени описание только тех событий, которые касались меня лично, прибавив, что так как я была разлучена с вашим величеством, то моя история не может сопровождать вашу, и что я восстановлю все подробности до момента, когда, возвратившись из своего путешествия и снова приближенная к вам, могла узнать истинную правду. Я подробно описала мои путешествия и остановилась на смерти моей матери во время моего пребывания в Дрездене. Дальше я не продолжала. Болезнь и страдания моей уважаемой подруги поглощали меня всецело. Смею уверить ваше величество, что эта потеря, эта смерть и эта печаль еще так же живы, как и в первую минуту. Я снова примусь за эту работу, если ваше величество желает ею заняться, и вы сами увидите, в каком месте моих мемуаров они будут нуждаться в ваших дополнениях. Я вам доставлю через моего мужа, если вы прикажете, отрывки, которые вы были добры мне доверить. Поверьте, ваше величество, что я всегда с уважением покорюсь условиям, исходящим от вас. Моя судьба — быть неизвестной, моя совесть слишком чиста, чтобы я пыталась оправдываться. Благоволите поверить, что, несмотря на все то, что может случиться, моя почтительная преданность и верность останутся всегда одинаковыми. Я счастлива, я воссылаю благодарность Богу за то, что я привязана к вам из-за вас, не так, как любят в этом печальном свете. Соблаговолите милостиво принять мое глубочайшее почтение».

Я увидела императрицу на одном большом балу после того, как написала ей эту записку. Она сказала мне, чтобы я оставила записки такими, как они есть, но я их продолжала для самой себя.

Немного времени спустя после прибытия их величеств из Петербурга, выслали иезуитов. Этот энергичный правительственный акт был вызван боязнью совращений в католическую религию. Иезуитов подозревали в попытках совратить большое число лиц, особенно светских женщин в католичество, и император был принужден действовать таким образом. Это событие повело за собою много тяжелых последствий для некоторых семейств, и этому обстоятельству, я думаю, я должна приписать то более заметное охлаждение, которое выказывал мне император. Я могу отнести только к его милостям к моему мужу то некоторое внимание, которое он изволил оказать моим детям и мне.

Весною 1816 года, Катя Любомирская объявила мне о прибытии графини Ржевусской, двоюродной сестры ее мужа. Я ее уже давно знала по наслышке и питала к ней особенное уважение. Заря ее жизни прошла в тюрьме. Она родилась во Франции и оставалась там со своею матерью, которая была одной из жертв революционных варварств и погибла после нескольких месяцев заключения. Ее семилетняя дочь осталась одна во власти тюремного сторожа. Он плохо обращался с нею и почти отказывал ей в сухом хлебе, служившем ей единственною пищею. Князь Любомирский, отец Розалии (имя графини), был на французской службе, но в это время он там не находился и не знал о судьбе своей дочери. Он наконец узнал об этом и потребовал ее выдачи.

Могила графини В. Н. Головиной в Париже, на кладбище St. Germain des Près. (На памятнике следующая надпись: «Comtesse Golovine, nèe Galitzine, morte à Paris en 1825. Enterrée à st. Germain des Près)». С рисунка, сообщенного графом Мнишком.

Особа, на которую возложено было это поручение, прибыла за три дня до того момента, который был назначен для помещения Розалии в воспитательный дом. Там бы она погибла безвозвратно. Такое необыкновенное начало, кажется, послужило школой всем ее добродетелям, ее уму и ее душе. Я познакомилась с г-жею Ржевусской. Катя привезла ее ко мне 15-го мая, через два дня после ее приезда в Петербург. Моя дружба с m-me де-Тарант ее давно интересовала, рассказ о ее смерти растрогал ее необычайным сродством их душ и отношениями, существовавшими между их душами и их принципами. — Это сходство меня поразило, оно вырвало мое сердце из могилы, в которую оно часто погружалось. Это знакомство будет иметь влияние на мою жизнь, и, говоря о себе, я должна говорить о ней.

Император не взял с собой в путешествие графа Толстого, здоровье которого стало плохо и который не имел сил переносить быстроту поездок его величества. Его болезнь нужно приписать большею частью этим путешествиям и волнениям, сопряженным с его местом. Болезнь была продолжительна и тягостна, у него были только короткие промежутки отдыха и улучшения. Он был очень огорчен, видя себя в разлуке с императором; он видел, как вместе с его влиянием уменьшилось большое количество его случайных друзей. Но, снова сходясь с нами, он нашел, что их еще имеет. Ничего нет более сладостного для сердца, как забыть зло, которое ему причинили. Эта истина применима к графу Толстому, который, будучи искренно привязан к императору, не имел чувства меры в том обожании, которое ему выказывал, и обесчестил благородную роль верноподданного низкими услугами: Это значило нанести ущерб своему государю и самому себе. Возвращение императора не принесло никакого облегчения его положению: оно было уже слишком плохо, чтобы поправиться. Его величество известил его и всеми средствами старался его утешить; созвали всех докторов, но они только увеличили его опасения и его страдания.

Я проводила лето снова на моей даче на Петергофской дороге. Я отправлялась аккуратно раз в неделю к графу Толстому на Каменный остров. Я уезжала спозаранку с моими детьми; мы вместе останавливались у m-me Ржевусской, которая отправлялась затем с нами. Я всегда старалась избежать встречи с их величествами, которые почти ежедневно являлись к графу Толстому. Я считала особенно неудобным встретить императрицу, что имело бы вид, что я заставляю ее себя видеть. Катя жила с своим отцом. В августе месяце она имела несчастье потерять свою дочь, которая была прелестным ребенком. Это тяжелое обстоятельство заставило меня оставаться дольше у нее. Однажды вечером мы сидели на балконе: графиня Ржевусская, княгиня Барятинская — невестка графа, мои дочери и я, когда объявили о приезде императрицы. Мы остались на своих местах. Ее величество прямо прошла в комнату графа и увидела там Катю. Когда ее визит окончился, она велела позвать меня в гостиную, примыкавшую к балкону. Несчастье Кати живо ее тронуло, она мне много говорила об этом: кто мог лучше ее разделить материнскую печаль! Она мне сказала, что, приехав, меня заметила через окно, но что она не хотела показаться на балконе с красными опухшими от слез глазами. Взяв меня за руки, она заговорила о вечерах, проведенных нами в этом доме, о страшной потере, понесенной мной, и о печали, испытываемой ею из-за того, что она ничего не сделала для меня. Этот проблеск дружбы принес мне больше зла, чем добра; мое шаткое и неуверенное положение относительно императрицы слишком тяжело противополагалось строгости моей привязанности к ней. Я ее потеряла из виду на некоторое время. Мое пребывание на даче возбуждало во мне раздирающие душу воспоминания; каждый шаг наталкивал меня на следы m-me де-Тарант. Ее остров, кусты, посаженные ею, пережившие ее, придавали моим мыслям грустный и мрачный оттенок. Графиня Ржевусская несколько раз приезжала побыть у нас несколько дней. Присутствие ее и прелесть ее общества доставили мне много хороших минут. Она со мной была несколько раз в Павловске, где императрица-мать меня принимала всегда милостиво.

На костюмированном балу в Петергофе император оказал мне честь, танцуя со мной польский. Он много говорил со мной о моем муже, который был тогда в отсутствии; возвращения или встречи с ним в Москве, куда его величество должен был немедленно отправиться, он, кажется, желал. Я должна прибавить здесь, что когда мой муж откланивался императору, у него быль с его величеством разговор, и государь заставил его дать честное слово, что он исполнит ту просьбу, которую он выскажет. Император тогда потребовал, чтобы после своего возвращения мой муж вступил на действительную службу. «Я вам клянусь, — прибавил он, — что я никогда не менялся по отношению к вам. Я это говорю перед Богом и перед людьми; доверие, которое я имею к вам, равняется столь заслуживаемому вами уважению. Поверьте, что я умею оценить то, что вас интересует». Действительно, через несколько месяцев, по возврати моего мужа, император напомнил ему его обещание, особенно милостиво разговаривал с ним и назначил его членом государственного совета, дав ему возможность стать действительно полезным. Император совершил путешествие по России и Польше и вернулся к началу октября.

Так как граф Толстой страдал все больше и больше, то врачи решили, что он должен отправиться за-границу. Он уехал со своей дочерью и сыном в конце августа. Они совершили тяжелое путешествие, которое оказалось, однако, бесполезным, так как предпринято было слишком поздно. Они завтракали у нас, проезжая мимо, и я с ним простилась, как с умирающим, на которого он был так похож. Действительно, он окончил свои дни в Дрездене, в декабре месяце.

Зина не принесла ничего особенно замечательного для меня. Около января 1817 г., я осмелилась напомнить императрице о пенсии, которую она давала баронессе де-Бомон. Я попросила графиню Строгонову, которая имеет честь быть близкой к императрице, взять на себя это дело, но, видя, что через несколько недель я не получаю никакого ответа, я решилась сама заговорить об этом и сделала это на одном балу. Немного дней спустя, я получила деньги и несколько очень любезных слов.

Ее высочество герцогиня Виртембергская была в Витебске в течение полутора года; я имела честь быть в переписке с нею, и очень жаждала ее возвращения, столько же ради императрицы, столько и ради себя. Она приехала к новому году, я встретилась с нею с искреннею радостью; ее милости ко мне привязали меня к ней на всю жизнь. Я имела честь видеть ее несколько раз у нее дома, и, посредством ее, имела случай вести некоторые сношения с императрицей. Я осмелилась попросить ее величество одолжить мне бронзовое изображение Христа, которое она соблаговолила принять от меня несколько лет тому назад. Она снизошла к моей просьбе, и эта посылка сопровождалась очень любезной запиской, которую она удостоила мне написать. Я велела снять слепок с этого изображения Христа и вернула его ее величеству. Через несколько дней после того, ее высочество герцогиня Виртембергская призвала меня к себе и через четверть часа, к моему глубокому удивлению, я увидела входившую императрицу. Она мне сказала, что узнав, что я у герцогини, хотела лично мне передать письмо от графини Толстой. Мы уселись. Я принесла герцогине изложение некоторых моих мыслей и воспоминаний. Императрица хотела их прочесть, а это повело за собой беседу о прошлом. Она изволила мне сказать, что сохранила мою небольшую записку, в которой я ей советовала быть снисходительной к другим и строгой к себе самой. Она прибавила, что часто пыталась приложить этот совет к делу. После часового разговора императрица простилась со мной, пожав мне руку; я поцеловала ее руку от всего сердца. Вскоре затем встретилась с нею во второй раз. Ее величество была огорчена преждевременною смертью одной молодой нашей знакомой. Наш разговор был чувствителен и важен: я находила в нем некоторые проблески прошедшего. Это прошедшее становится столь могущественным, когда я снова имею перед глазами то, что наиболее украшало его. Когда воспоминание пробуждается неодушевленными предметами, оно ищет того, что могло бы сделать его более осязательным. Оно страдает от отсутствия и делает нас рассеянными ко всему окружающему. Но если оно его снова находит, то сила чувства заставляет нас все чувствовать, даже воздух, которым дышали.

Однажды утром я отправилась к Герцогине; через минуту после моего прихода, дверь гостиной тихо отворилась, и появилась императрица. Она мне сказала, входя: «Мое сердце угадало, что вы здесь находитесь, и я поспешила прийти». Она села, спросила меня о моем здоровье, упомянула о необходимости ехать на воды. Мы смеялись над новой медицинской системой, уверявшей, что сердце находится на правой стороне. Затем речь зашла о воспоминаниях, которые я пишу, и тон разговора переменился. Императрица соблаговолила сказать мне, что она поздравляла себя с тем, что предложила мне предпринять эту работу; мы беседовали о том, что в ней заключалось, и, после минуты размышления, она милостиво прибавила: «Боже, когда я смогу вас свободно видеть? Надеюсь, скоро». На этот вопрос я смолчала: почтительное молчание было единственным ответом, который я могла дать. Сделав несколько указаний, касавшихся наших «Записок», Ее Величество ушла скорее, чем она, казалось, сама этого желала, так как ей необходимо было переменить туалет для парадного обеда. Герцогиня высказала мне удовольствие, которое она испытывала, видя участие, которое, казалось, императрица выражала ко мне. Я осмелилась попросить у Ее Величества книгу рисунков, которые я сделала для нее и года назад. Она милостиво отослала мне ее и написала мне очень милостивую записку, на которую я имела честь отвечать, отсылая назад книгу, в которую я поместила кое-что новое.

В день Пасхи император пожаловал шифр моей младшей дочери.

Я рассказала массу маленьких событий, которые не могут всех интересовать, но нельзя забывать, что я пишу не мемуары, а воспоминания, из которых те, которые касаются императрицы, имеют для меня громадную цену.

Нельзя равнодушно следовать по тем тропинкам, по которым проходили на заре жизни. Сердце также имеет тропинки, по которым любят ходить; тропинками этими являются честные и чистые чувства, а пределами их является наша могила.

Графиня Варвара Головина.